Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Сбитнев В. — Посол из захолустья — 66

Произведение поступило в редакцию журнала «Уральский следопыт» .   Работа получила предварительную оценку редактора раздела фантастики АЭЛИТА Бориса Долинго  и выложена в блок «в отдел фантастики АЭЛИТА» с рецензией.  По согласию автора произведение и рецензия выставляются на сайте www.uralstalker.com

——————————————————————————————

Первое своё слово Серёга написал рано утром на откидном подголовнике деревенской каменки, куда юркнул погреться прямиком из окутанных клубами пара промороженных сеней. Именно на протопленной с вечера печи бабушка читала ему сказки сельского чудака Ефима Честнякова, и как шестилетний мальчик услышал – так и написал на тетрадном клочке: «баушка», а потом ещё  «дедушко» и «Сергиюшко» («Ю» он вспомнил не сразу). Так, с косого печного приступка он и шагнул в сложный и противоречивый мир русской филологии, чтобы когда-нибудь потом, через много-много лет, к ней, русской печке, и вернуться.

Ф а н т а с т и ч е с к а я   п о в е с т ь (18+)

ПОСОЛ   ИЗ   ЗАХОЛУСТЬЯ

 Светлой памяти новгородского словесника Николая Лаврова

Пролог

«Вначале было Слово…  и слово было Бог». По известным причинам, о второй части этой библейской мудрости наши «традиционные» лингвисты почти весь двадцатый век преднамеренно молчали. Герой этой повести, несмотря на то, что едва ли был даже крещён, о Боге помнил всегда, ибо разумел под ним в аккурат «родниковое русское слово». Из любви к божьему слову он всерьёз заболел наукой, из обожания к его первородным носителям значительную часть своей жизни проводил в сельском захолустье, то есть в миру часто не трезвых мужичков и полуграмотных старух, всегда помня о главном: примерно сотня поколений русских людей прожила до него, примерно столько же проживёт после. Но запечатлённое в научных скрижалях слово наше принадлежит Вечности. Им когда-нибудь, в непредставимо далёком будущем, ещё воспользуются сверх-люди, наши могущественные, как боги, потомки. И тогда самым распространённым и привычным в их обиходе словом станет изначальное Бог, которое обессмертит и человеческую речь, и самого человека.

 

 «Азъ есмь Я»

                Книга мудрости

 

Первое своё слово Серёга написал рано утром на откидном подголовнике деревенской каменки, куда юркнул погреться прямиком из окутанных клубами пара промороженных сеней. Именно на протопленной с вечера печи бабушка читала ему сказки сельского чудака Ефима Честнякова, и как шестилетний мальчик услышал – так и написал на тетрадном клочке: «баушка», а потом ещё  «дедушко» и «Сергиюшко» («Ю» он вспомнил не сразу). Так, с косого печного приступка он и шагнул в сложный и противоречивый мир русской филологии, чтобы когда-нибудь потом, через много-много лет, к ней, русской печке, и вернуться.

«В начале детства школу помню я»

                                 Александр Пушкин

 

Мать забрала Серёгу в Город уже подростком, когда он, казалось, окончательно и бесповоротно прикипел к родному селу и вознамерился окончить в нём школу, а уж потом… Но сельская действительность менялась куда быстрее, чем неторопливо взрослеющее Серёгино сознание. И менялась она в худшую сторону. И не просто менялась, а решительно умирала. Кладбище каждый год заметно подрастало, а избы – одну за другой – забивали с окошек досками и уезжали – кто на Запад, а кто на Восток – по скоростной Транс — сибирской магистрали. На Серёгиных глазах таким же образом заколотили окошки на колхозной конторе, разрушили местный молокозавод, лесничество и мастерскую ремонта. Затем упразднили школу, ветлечебницу и сломали старинную сельскую церковь, потому как она была деревянной, а за смену прогнивших венцов никто не брался. Без церкви село сразу осело и как-то скукожилось, превратившись в захудалую деревеньку. Поскольку сельские пастухи спились и умерли, бабушка с дедом продали корову (Серёга горько плакал, провожая её в чужие люди), держать свинью им стало не по силам, а тут же последовавшей морозной и бесснежной зимой у них начисто вымерзло двенадцать ульев пчёл.  И Серёга понял, что оставаться в родном селе, чтобы учиться в райцентре, обычном рабочем посёлке, за десять километров от дома, просто нелепо. Дед получал немаленькую фронтовую пенсию, которой хватало даже на конфеты и любимый бабулей шоколад. И в случае чего, он всегда им поможет…   Огромная городская школа приняла его не то чтобы враждебно, но не преминула указать  ему и на его недавнее крестьянское прошлое, и на  окающий выговор, и на немодную одежду, и… Однако, в Серёгином подъезде жили ещё двое учеников его школы, годом его старше: отпетые школьные бандиты Смыка и Суслик (Смыков и Суслов), которые вскоре после первого сентября заглянули в Серёгин класс и всех его недоброжелателей запугали заряженными от розеток конденсаторами и резиновыми шнурами. После чего Серёгу не только оставили в покое, но наперебой стали предлагать ему разные мальчишьи услуги. А быстро ставшего Серёгиным другом Смыку, тоже пару лет назад приехавшего из деревни,  опасались все, даже учителя.

С самого их знакомства Серёгу восхищала та редкая Смыкина лёгкость, с которой он мог заговорить кого угодно: задающегося  старшеклассника, робкого малыша, учителей, родителей, директора школы и даже придравшегося к их хулиганствам милиционера. К мату деревенскому Серёге было ни привыкать, поскольку в их селе даже у младенцев первым словом было не «мама»… Сквернословили все – от мала до велика, но как-то не грязно, не по-городскому, а, так сказать, в связи с каким-либо понесённым уроном. Например, попал Серёгин дед себе по пальцу молотком – следовала незамедлительная реакция из нескольких накрепко перевязанных половыми признаками слов. Обнаружил сосед Иван Иваныч на крыльце подложенную ему Серёгой крысу – моментально округа наполнялась «половыми членами» и «оральным сексом». И даже в речи председателя Сельского совета Павлика Кабанина, когда он размышлял над местным бюджетом, самым цензурным словом было «бля…». Вот и Смыка, не скупясь, расплёскивал перед  обитателями окружающего мира всю полноту своих самых искренних «запущенных» этим миром метафор: «Слушай, Лось (такую кличку Серёга получил за свой высокий рост и осанку), я залез к  училке в стол, думал взять  твой дневник, а там х… ночевал». Или: «Хорош, Лось, пошли! Хватит «п…ду в лапти обувать»! Кстати, мир, в котором они жили, Смыка называл «е…чий свет», а вместо «как дела?», «пошли» и «быстрее!» он отчего-то произносил армянские «вон цес?», «гнацинг» и «шутара!». Уже тогда, в школьную пору, Серёге казалось, что Смыка когда-нибудь станет великим композитором, потому что когда он говорил, то было ощущение, что ты слушаешь какую-то странную, местами грубоватую, но вместе с тем удивительно притягательную и словно от века существовавшую, но только теперь подобранную музыку. Иногда Смыка делился с Серёгой своими впечатлениями от какого-нибудь вчерашнего концерта на ТВ: «Знаешь, Лось, вчера иностранцы пели, и всё по-английски: и немцы, и шведы, и поляки. Но потом наш этот… как его, бл…!, конфирансье, объявляет: «А сейчас японская певица Не то сика —  не то кака исполнит песню сомнения «А тому ли я дала?» И Серёга ощущал и японскую фонетику, и эту печальную островную интонацию. Но особый дар Смыка имел по части похабного анекдота. Причём, он аккуратно распределял анекдоты по разделам, из которых самым обширным и колоритным был раздел анекдотов про ЗПО. ЗПО, или в простонародье «жопа», в Смыкиных анекдотах поднималось до уровня одной из основных категорий всей русской философии и эстетической основы устного народного творчества. Например, никак не могли обойтись без жопы Чапаев и Петька, когда отдыхали после боя. К примеру, «катает Василий Иванович на пальцах какой-то мягкий комок и мучительно размышляет: «А как думаешь, Петька, это говно или пластилин?» Петька тревожно оглядывается: «Да, говно, наверное, Василь Иваныч!» Чапаев облегчённо вздыхает: «Вот и я тоже думаю, откуда в моей жопе пластилину взяться?» Или знаковый анекдот про сытно живущих советских офицеров: «Плывут два сперматозоида по реке», — Смыка загадочно улыбается. Серёга не понимает – по какой ещё реке, на что Смыка объясняет непосвящённому  другу, по какой такой реке могут плыть сперматозоиды. «Так вот, — продолжает он. – Один сперматозоид спрашивает другого: «Гена, а ты кем станешь, если удастся в человека превратиться? И тот отвечает: «Офицером, конечно! А ты?» «И я – офицером!» Тут третий вплывает и пропащим голосом: «Господа офицеры! Нас предали… Мы – в жопе!». От таких анекдотов смеялся даже сверх — серьёзный сосед со второго этажа,  слесарь шестого разряда дядя Юра по кличке «А помнишь, как мы в Мадриде?». Просмеявшись, он говорил Смыке с Серёгой что-нибудь типа «Хорошие вы, блин, ребята! Таких ребят мало с п…ды кроят, всё больше с жопы забирают!» Много позднее, услышав от Серёги эту пословицу, немецкий лингвист Отто, занятый собиранием русского фольклора, возбуждённо воскликнув «Вундербар!», попросит своего русского коллегу уточнить: «А что всё-таки значит эта ссылка на гомосексуализм? Ведь от однополого акта не рождаются дети?» И Сергей, снисходительно похлопав учёного немца по плечу, скажет, что, прежде всего, «укоренённые русские люди» в своём словотворчестве обращали внимание на акт эмоционального воздействия, где сам смысл играет второстепенную роль. В данном случае, «жопа» — самоценная лексическая единица, которая сама по себе несёт заряд эмоций, как всякое непечатное слово или выражение. Но есть тут и, я бы сказал, глубокий социальный и даже исторический смысл. Мы с моим другом, которому эта пословица была адресована, принадлежим к весьма малочисленному поколению. Наши матери и вообще женщины той поры либо рожали редко (одного – двоих), либо не рожали вовсе. Был такой период вскоре после войны. Отсюда и «жопа»!». «Да, я понимаю, — грустно отвечал немец. – У нас тоже был такой период. Впрочем, он и сегодня ещё не закончился. Шопа, Сергей, продолжается почти по всей Европе».

«Любуйся ими и молчи!»

                      Фёдор Тютчев

 

Серёга любовался отдельными словами и оборотами уже с детства, но молчать про эту любовь у него никак не получалось, а потому после выпускного он подал документы на филологический факультет. Парней с ним  поступало немного, и он легко преодолел хоть и немалый, но в основном созданный девушками конкурс и стал неторопливо привыкать к гораздо более свободному, чем школьное, университетскому существованию. Скоро он понял, что в течение семестра большинство сокурсниц особо не утруждают себя конспектами и откровенно, пренебрегая даже подготовками к семинарам, занимаются личной жизнью, в связи с чем в университетской общаге процветали сверх — свободные нравы, и ходить туда, к чему постоянно подстрекал далёкий от студенческой жизни Смыка, Серёга не любил. Но однажды, до изнеможения доведя себя «юсами» и «ятями», он согласился, и они на пару оказались в комнате у старосты Серёгиной группы Верки Муриковой, которая приехала в Город откуда-то из-под Тамбова. Общительная Верка тут же позвала двух подружек со старших курсов, и Смыка, как он потом с волнением вспоминал этот визит, «погрузился в пучину разврата». Домой они вернулись на следующий день, изрядно помятые и опустошённые. Смыка при этом забыл «в  гостях» плавки и паспорт. Паспорт потом Серёга ему вернул, а вот в плавках, видимо, купались уже какие-то другие люди —  может, и из-под Тамбова.       

На втором курсе Серёге впервые пришлось писать курсовую работу по современному русскому языку, который в числе прочих преподавала  пожилая профессор Строгина. Она заинтриговала ставшего к этому времени круглым отличником Серёгу, на первый взгляд, весьма рядовой для его чуткого уха темой – «Имена собственные в пьесах Александра Островского первой половины творчества». Серёга открыл пьесы и впервые до глубины души был поражён «действующими лицами», которые даже безотносительно к самим пьесам, то есть сами по себе, показались ему подлинными произведениями искусства. То и дело заглядывая в словари, он писал легко и вдохновенно, как будто становясь соавтором знаменитого драматурга. Некоторые позиции он перечитывал по нескольку раз: «Роман Дубровин – беглый посадский».  В словаре значилось, что Роман – значит нездешний, пришлый. Дубровин – ясное дело, скрывающийся в дубравах, то есть в дремучих лесах. А «беглый посадский» — значит, проворовался на государевом деле, то есть пронырливый чиновник. А в результате получается жулик в кубе! Круче Чичикова! Да, и другие имена отрицательных персонажей не уступали. А вот положительные герои в этом отношении как-то не впечатляли. Словно гениальный реалист Островский делал какое-то послабление классицизму, и в его по – пушкински  гудящие жестоким временем драмы и трагедии переползали откуда-то из Княжнина или Сумарокова все эти Добросклоновы и Правдины. В конце концов, он так и заключил в эпилоге своей курсовой, что «имена положительных героев сахаристы, отдают патокой и невольно бросают тень на их духовные способности и реальные поступки». Строгина была более чем довольна. Её порадовали, как она призналась,  Серёгины заинтересованность, честность и завидный слух на русское слово. Кроме того, она крайне заинтересовалась введённым Серёгой в оборот новым для языкознания термином – валентность звуков, слов и синтаксических конструкций. По Серёге получалось, что одни слова как будто льнут друг к другу, а другие – наоборот, всячески избегают находиться рядом. То же касается и звуков и отчасти – «фонетических цепочек», то есть сколько угодно долгих звукорядов». Здесь Серёге помог богатый опыт символистов и Блока, которого Серёга любил с начальной школы, располагая его пузатым сборничком из Малой серии «Библиотеки поэта». Ключевая глава его курсовой имела говорящий эпиграф: «Слова кивают друг другу помимо своих смыслов».

Когда Серёга несколько остыл от Островского и символистов, к нему заглянул Смыка с предложением пойти на Вал (старую часть Города опоясывал земляной вал тринадцатого века) и выпить портвейна под печёную картошку. Серёга попросил Смыку подождать его с полчаса во дворе – дескать, надо придумать концовку для статьи в межвузовский сборник. Смыка согласился, но вскоре расселся у Серёги под окнами и выставил на стол под домино огромную бутылку какого-то фруктового вина. Мало этого! Вскоре он стал с прогибом ходить вокруг стола и демонстративно разминаться, как пред серьёзным спортивным состязанием. Серёга показывал ему свои огромные кулаки, но было тщетно. Филологическое настроение истаивало, как песок сквозь пальцы. Вскоре Серёга зло плюнул, сложил в пакет оставшуюся в ведре под раковиной картошку, прихватил свежего ржаного хлеба, огурцов, соли, два стакана и вышел вон. Увидев заметно расстроенного Серёгу, Смыка проворно смахнул со стола бутылку вина и опустил её в Серёгину сумку.

— А что, не портвейну взял — то, Смык, а этого плодово-выгодного? – с укором спросил Серёга.  

  — Да, е…ть мой лысый череп, не хватило мне на портвейн, — виновато признался Смыка. – Точнее хватало, но на одну бутылку. А так… я пару зацепил. Теперь, Лось, у нас с тобой вся жопа в шоколаде! – И Смыка продемонстрировал свой распухший карман.

— Ой! – воскликнул Серёга. – И башка с него будет гудеть! А мне завтра с научным руководителем встречаться… Как дыхну на него, так и уж точно… жопа!

— Не печалуйся, Лось! – попытался подбодрить Смыка. – Завтра будет завтра! Слушай лучше свежий  анекдот: «Петька Василь Иванычу загадку загадал. Типа – два конца, два кольца, а посредине – гвоздик? Ну, Чапаева сразу осенило! «Жопа!» — говорит. «Нет, Василь Иваныч, ножницы». Ну, Чапаев в печали, а Петька новую загадку предлагает: «Без окошек, без дверей, полна горница людей»? Чапаев возбудился и говорит: «Ну, это уж точно жопа!» «Увы, Василь Иваныч, огурец!» — отвечает Петька. Ну, после этого подходит Чапаев к Фурманову и говорит: «Слышь, комиссар, отгадай загадку: без окошек, без дверей, полна жопа огурцов? Тот в полной растерянности… А Чапаев ему: «А вот Петька утверждает — ножницы!» Серёга подавился смехом, а Смыка направился к Валу, с которого почти тысячу лет назад его предки скидывали и татар, и шведов, и тевтонов. И, между прочим, оставили по этому поводу несколько скабрезных шуток, не оценив которых, немцы в 1941 году вновь забрались на этот вал, чтобы в который уже раз кубарем катиться с него, по ходу теряя оружие и остатки боевого духа. На Валу они сели на едва угадываемый край обвалившегося и густо заросшего травой окопа и молча выпили за тысячи русских, которые легли здесь за последнюю тысячу лет.

«Кто был для единого слова рождён»

                                      Олег Чухонцев

 

Получив диплом, Серёга около года проработал сельским учителем, но потом его отозвали на кафедру русской литературы преподавать поэтику, стихосложение и читать сразу несколько курсов по истории словесности. Тут же он – в основном будущей зарплаты ради – поступил и в аспирантуру, ориентировочно обозначив тему своей кандидатской – «Мотивы снега и вьюги у Пушкина и Блока». Белого снега у обоих поэтов было куда больше, чем зелёной травы, а потому для начала Серёга скрупулёзно изучил само свойство цвета и его преломления: белая гвардия, белый билет, дельфин белуха, белый гриб, белый стих, Андрей Белый, переписать набело и тому подобное. Потом он пришёл к выводу, что в «Евгении Онегине» у Пушкина снег везде блестит и радует глаз и душу, а у Блока снега даже в «Снежной маске» холодны и равнодушны. Вместе с тем, снега пушкинских «Бесов» и блоковской «Незнакомки» роднит мистика и предчувствие потусторонних сил. Однако, уже через месяц напряжённой работы Серёга стал выдыхаться, всё отчётливей понимая, что весь этот городской романтизм – не его стезя. С детства его манила и чаровала простая и причудливая народная речь… даже если порой она «сдабривалась» то яростной матерщиной не успевшего уклониться от бычьей струи колхозного скотника, то душераздирающими откровениями какого-нибудь загулявшего сельповского бухгалтера. Он пронзительно ощущал её изюм и с ходу ловил её музыкальную волну. Пришлось менять тему, а следом и кафедру: благо,  на кафедре современного русского языка его хорошо знали и не скрывали своего расположения, как к подающему надежды молодому языковеду и фольклористу. Оформившись переводом с кафедры на кафедру, Серёга, почти не адаптировавшись к новым реалиям, махнул в долгосрочную командировку на село – собирать редкие слова и обороты. Кафедрой руководил не молодой уже профессор Бабочкин – знаток народной лексики и  фразеологии, который знал родную область, как свои пять пальцев, и мог с ходу на слух легко определить – из какого района и даже из какой конкретно деревни – говор, а то и характерное словечко.  Посидев с час над диалектной картой, они сообща определили цель командировки, её сроки и предполагаемые результаты. С этим Серёга и отправился домой собираться. Но возле дверей его поджидал Смыка. Взгляд он имел пронизывающий, как рентгеновский луч:

— Вон цес, Лось? – спросил он якобы равнодушно, но в то же самое время аккуратно вытягивая правой рукой из оттянутого кармана поллитру «Лучистого», а левой красноречиво обозначая срочную потребность пообщаться. Серёга, почти досадуя,  развёл руками и стал отпирать дверь. Смыка в это время успел достать ещё одного «Луча», уже гораздо большего объёма. «И где он их находит? — расстроено подумал Серёга. – Видно, где-то в народных толщах… Ладно хоть не самогон».

До отдалённого райцентра, в котором ему предстояло пересесть на автобус до крупного приозёрного села, электролинии ещё не проложили, и куцый состав кое-как тянул небольшой старый тепловозик, очевидно поставленный «на вооружение» сразу после отставки паровозной тяги. Вагоны тоже были послевоенного образца с жёсткими блестящими лавками и кое-где растрескавшимися зеркалами. Они скрипели и лязгали на стрелках, а на станциях шумно травили воздух. Впрочем, Серёге такая езда скоро пришлась по душе: он ехал за народным словом в сугубо народном вагоне и, как положено, народнику – с изрядного народного похмелья. «Молодец, Смыка! – Думал о своём приятеле-бандите Серёга. – Достойно проводил друга».

Переночевав в двухэтажной районной гостинице, Серёга без проблем погрузился в полупустой «Пазик» с тем, чтобы через час вывалиться из уже забитого до упора салона на оставленную кем-то зловонную кучу.  С неё  на него тут же попыталась пересесть целая туча крупных зелёных мух. Последних он быстро разогнал приготовленным для нестандартных ситуаций полотенцем, а вот сильно перепачканные ботинки пришлось мыть в придорожной канаве. Но уже за первым поворотом он опять наступил на кучу и, обречённо махнув руками, прямо так и побрёл до первой своей хозяйки. Звали её Дарья Петровна, или просто тётя Даша. Она, поняв всё по запаху, дала Серёге полынный веник и жёсткую из свиной щетины щётку. Было ей явно за семьдесят, но по подворью вольготно гуляли два поросёнка и несколько десятков кур, а рано утром в стада ушли корова и полдюжины овец. Тут же они уговорились, что Серёга будет у неё не только жить, но и троекратно столоваться. Уплатив сразу же за неделю, Серёга рассказал женщине о цели своего приезда и попросил, если не трудно, назвать местных жителей, которые наиболее разговорчивы, а также знают старые песни, бывальщины, разные истории и шутки. Тётя Даша посоветовала постояльцу для начала сходить в сельмаг в аккурат к привозу хлеба: дескать, там обычно к этому времени собирается почти всё местное «обчество», и все калякают о прожитом. Серёга сразу же согласился, потому что уши в его деле всегда были самым главным «фоноскопом» и «словоловом». Говор самой тётки Даши он уже успел не только записать на диктофон, но и классифицировать по диалектной схеме. Как и большинство коренных жителей востока области, она не говорила, а практически пела, при этом превращая все многочисленные глаголы в своей речи в неправильные то ли причастия, то ли деепричастия: не ушёл, а «ушотцы» или «ушедши», а также «поемши», «нажрамши» и даже «насрамши» (про свиней). Муж её был «померши» от полученных на  войне ранений, а дети «уехавши» в Город. Иногда «наезжацы» внуки, но сейчас они «на воздусях» в каком-то детском санатории или лагере. У Серёги тут же сложились строки:

Не простится нам, если забвенья пороша

Заметёт это слово, ровняя межи…

В мой ложится блокнот: «Побрела потихоша»,

«Вот рахманый, хоть к ранам его приложи»…

Ещё тётя Даша посоветовала Серёге держать ухо востро с местными пропойцами, которые «вконец оборзевши» и наверняка будут «приставаши» с  «проставой» за приезд… Сердечно поблагодарив, Серёга тем не менее решил про себя, что, конечно, проставится, но с дальним прицелом… Надо пару-тройку мужичков «зарядить на слова»: проинструктирую под это дело и пусть несут, кто что узнает и услышит. Тем более, в магазин, по тёть Дашиной информации, приходят и из трёх окрестных деревенек, где местные ларьки давно закрыли, и лишь раз в две недели туда приезжает районная автолавка. Кстати, там, скорее всего, и выговор другой: тут, что ни деревня, то в каждой свой язык и внятные только её жителям словечки. А, прежде всего, за ними, словечками, я и приехал в эту Пустынь (село, куда прибыл Серёга, в аккурат так и называлось). До магазина от порядка (улицы), на котором Серёга теперь жил, вела не дорога, а всего лишь узенький натоптыш (тропинка), на котором было не разойтись даже с семенившей навстречу собакой.  Серёга на всякий случай отступил с тропы в какую-то разросшуюся фракцию и неловко угодил левой ногой в  упругие стебли козьей колючки. Поскольку он неосмотрительно успел переобуться у тёти Даши в лёгкие открытые сандалии, ощущение при этом было крайне неприятным. Пришлось усаживаться на скамейку под ближайшим палисадником и выдирать из покрасневшей ступни десятки смятых зазубренных иголок, что было и сложно, и болезненно.

Уйдя с головой в это крайне неприятное занятие, Серёга не заметил, как из-за спины к нему подошёл низкорослый мужичонка в фуфайке и кирзовых сапогах. Серёга совсем не слышал его шагов, а просто обернулся на густую волну сивушного духа, который окутывал подошедшего на несколько кубических метров соприкасаемого пространства.

— Никак на козловик налетел? – спросил сочувственно мужичонка. – Тут их, бл…, как железов посля войны. Моя баба вчерась, зря, что здешняя, а с дойки шла, зевнула и… обрушилась ногой. Ходить больно. Сидит – огурцы солит…

— Это очень плохо! – зло выговорил Серёга. – Мне не ходить нельзя, иначе зачем и ехать было в такую даль? Вас как зовут, уважаемый?

— Селиваном кличут, — отвечал присевший рядом мужичок. – А полностью Селиванов я, Иван. Трактору моему п…ц! Так, чичас коров пасу, силос квашу, бидоны грузим на тележку…

— А меня, Селиван, Серёгой зови. – С некоторым городским превосходством невольно вышло у Серёги. – Я к вам за словами приехал… ну, местным говором, выражениями разными, поговорками и  даже частушками. Вот тропинку, возле которой я на эту «мину» наступил, вы зовёте «натоптышем», а, например, слово «это» как по-вашему?

— Эва. – Быстро, без раздумий отвечал Селиван.

— Да, я слышал прежде, — согласился Серёга, — но только «эва» не вполне «это», но ещё и «так», «да» и прочее. Порой даже, как «ах» или «ой» употребляется. Слушай, Селиван, а скажи мне, дорогой, отчего вы в Пустыне или там в соседнем Борке говорите «наемши» вместо наелся, «чишут» вместо чихают, «али» вместо разве, «хвостить» вместо врать, «ярмонка» вместо ярмарка, хотя прекрасно можете говорить и правильно, то есть на русском литературном языке?

— А зачем здеся на вашем калякать? – хитро улыбаясь, в свою очередь спросил Селиван и осклабился. – Нешто наш говор хужее гороскова? Понимашь, Серёга, воздух у нас тута другой, середь скотины живём и дубрав… Рази здеся можно калякать по-городскому? И Серёга вдруг заметил под правым Селивановым глазом набрякшую слезину. И сразу понял всё-всё, над чем беспомощно бился целый год до этого.

С Селиваном Серёге было гораздо интересней, чем с кафедральными дамами, не говоря уже про московских фиф. А с тётей Дашей жилось под одной крышей так же уютно и ладно, как когда-то давным-давно с бабушкой и дедом. Она несколько раз гладила его по голове и чмокала в щёчку. Познакомился Серёга на прогоне (главная улица, по которой возвращались к хозяевам коровы, овцы и козы) и ещё с несколькими обходительными старушками, которые отчего-то дали ему прозвище Учител. Каждая из них считала своим долгом регулярно приглашать Учитела на чай с вареньем, а то и на блины. Так что Серёга дней через десять заметно пополнел. Но особое трепетное чувство он испытывал за записями их долгих певучих рассказов о бездумной коллективизации, о жестокой войне и невзгодах послевоенного времени. Даже фольклор той поры был чрезвычайно мрачен, если ни сказать,  трагичен. Когда Серёга уезжал из села, много где в избах по Прогону распахивались окна, и ему благодарно махали в след. А три одинокие  старушки во главе с употребившим по этому случаю Селиваном вышли с ним за околицу и долго говорили ему добрые памятные слова. У него невольно выступили слёзы и он, скрывая своё смущение, заторопился к подъехавшему «пазику»:

Снова машет рукой чья-то мама седая,

Утопает в оконной глухой полынье…

Это тяжко, поверь, — говоря «до свиданья»,

Понимать, что «прощайте», пожалуй, верней.

Потому что сюда ты вернёшься едва ли:

Новым вёрстам и встречам наступит черёд,

И в иные российские дальние дали

Родниковое слово тебя поведёт.

 

«И гений – парадоксов друг»

                      Александр Пушкин

 

… Едва доковыляв до квартиры и кое-как справившись с двойным замком, Серёга сел в прихожей на обувную полочку и долго сидел так, пока вдруг ни ощутил, что засыпает. Самое странное, что он в этот день не выпил и грамма спиртного и с утра был готов хоть на Эверест. И вдруг вся его фольклорная экспедиция ударила разом из всех стволов: во-первых, он за месяц деревенских переездов и переходов вымотался физически, во-вторых, у него болел желудок от постоянной сухомятины и консервов, и в-третьих, что самое главное, —  он полностью исчерпал свой непоколебимый доселе дух. Раньше он наивно полагал, что вполне справится со всеми сельскими проблемами хотя бы потому, что научился  соединять в себе деревенское сельпо и московский маркет, баварский диалект германцев и понятийный морок северных славян. Но по ходу своего пребывания в Приозерье стал понимать, что его дух слабеет и что свои научные задачи он без этих «древлян» никогда не решит! Тут же вспомнилась Серёге, на первый взгляд, эпатажная  фраза профессора Бабочкина: «У твоей восприимчивости есть оборотная сторона, мальчик! Язык тебя очень скоро выест… до костей!»  И вот Серёга явственно ощутил и больные кости, и трепещущую где-то на дне телесного колодца свою бессмертную душу:

Там на случай любой не одна поговорка,

Между песней и речью различия нет.

Выцветают глаза, но пронзительно зорко

Смотрят люди на жизнь с высоты долгих лет.

Много ль в судьбах у них было дней бестревожных,

К их хожденьям по мукам останешься ль глух!

Хоть разбухнет блокнот мой в скитаньях дорожных –

Изболится душа от рассказов старух.

…Загрузив всё грязное в «стиралку» и разложив привезённое аккуратно по полкам, Серёга решил написать краткий отчёт о содеянном. За окнами остывала октябрьская округа, синицы, сидя на карнизах, просили добавки, а внизу, на клумбах, стремительно мутнели и смежались глаза поздних георгинов. Серёга начал с того, что задачу, поставленную в конце августа заведующим кафедры профессором Бабочкиным, он посильно выполнил. Записал десятки нигде не встречавшихся ранее слов и фразеологизмов, пословиц и поговорок, просто «странных» оборотов, саму природу которых он ни в силах постичь в одиночку! Далее он кратко сообщил о конкретных результатах и начертал круг перспектив, которые открываются перед ним, как перед аналитиком развития живого русского языка. Перепечатав,  отредактировав всё  написанное и трижды скопировав его на всякий случай, Серёга вложил каждую отдельную  стопку в большой почтовый конверт, открыл в компьютере новый файл и написал жирным: «Иду к открытию века!»  Потом напряжение в нём резко спало, и пришёл долгий и глубокий сон, какой, вероятно, приходил разве что к князю Александру перед броском к устью Невы, куда вальяжно высаживались беспечные шведы. Только перед Серёгой не было враждебной среды. Перед ним упруго сомкнулись десятилетиями незыблемые системы родного языка, на котором от века говорили все его предки, завещая и на века вперёд общаться точно так же, не нарушая основ великорусского наречия. Но Серёга уже давно был с этим не согласен.

Следующим утром он поспешил на кафедру, где в факультетском расписании у Бабочкина стояла первая пара на старшем курсе.  Серёга решил встретить профессора перед лекцией и договориться с ним о серьёзной беседе на кафедре или в деканате. Еще в автобусе он чувствовал себя крайне беспокойно, словно собрался беседовать не с научным руководителем, который и отправил его в миновавшую вчера командировку, а с каким-нибудь куратором из госбезопасности, который накопил на него мешок компромата. При виде Серёги профессор поздоровался первым и так деликатно, словно предполагал, что молодой учёный готов познакомить его с деталями своего языковедческого открытия. «Мальчик мой, я чую многое по твоему изменившемуся виду. Я рад, что ты превозмог этот роковой для многих барьер и не дал языковой энтропии съесть себя. Я в своё время не выдержал.»

Серёга понёс на кафедру один из заветных конвертов, на основании которого Бабочкин должен был предоставить ему академический  отпуск для завершения кандидатской диссертации. Здесь он, помимо прочих, встретился с аспиранткой Людочкой, смоляной брюнеткой с зелёными, как ухоженный майский газон, глазами. Людочка специализировалась на поэзии «Серебряного века» и рассказала Серёге новый анекдот про голодных символистов-акмеистов и сытого Горького, который зазывал их сотрудничать с Советской властью. Сотрудничать согласился один только Брюсов, а остальные либо отреклись от направления, либо уехали «за бугор», либо были, как Гумилёв, расстреляны. Суть состояла в том, что, в конце концов, Советская власть убила и самого Горького. Смеяться по этому поводу Серёга не стал, а рассказал охочей до снобистских  скабрезностей Людочке кое-что из Смыкиных новаций про ЗПО.  От них вся она тут же пошла пунцовыми пятнами, а Серёга, хитро развернувшись, сел перед секретаршей и стал выкладывать на её образцово прибранный стол свои отмеченные командировки и подколотые к ним билеты. Когда взвизгнул звонок с первой пары, Серёга вышел в коридор и принял выжидательную позу. Профессор освободился ещё минут через пятнадцать, поспешно раздавая какие-то указания старшекурсникам и аспирантам. И хотя Серёга числился среди последних, к нему Бабочкин относился совсем иначе. И даже не как к коллеге, а словно к какому-то нежданно-негаданно нагрянувшему порученцу с лингвистического Олимпа, у которого скрипел под рубахой почтовым целлулоидом  секретный пакет с указанием уже назначенного времени «Ч».

К кафе они шли ничуть не торопясь, рассуждая в основном о преимуществах сельской жизни, которой последнее время жил Серёга, а в былые времена неоднократно живал и профессор Бабочкин, защищавший докторскую по диалектной фразеологии. Им говорилось легко и непринуждённо, и Бабочкин, невольно смахнув слезу (тут Серёга вспомнил слезу своего сельского друга Селивана!), признался, что давно ему не было так хорошо за беседой. Кафе было полупустым, и они легко заняли столик у самого окна, которое выходило прямо на набережную. Над ней носились суматошные чайки и изредка подавали голоса буксиры или прогулочные кораблики. С палубы одной из проходящих барж какой-то подвыпивший речник показал им голую задницу, на что профессор весьма серьёзно заметил:

— Вот, Сергей, примерно так и рождается русский фольклор!

— Лучше сказать, русское народное творчество, — согласился Серёга. – Кстати, задница фигурирует примерно в четвёртой части так называемых абсурдных острот, в которых герои ментально не способны понять друг друга. Это тупиковое состояние так и называется – «жопа»!

— Поразительно, но именно этот «термин» наш известнейший академик-русист и сколько-то там раз Герой невольно озвучил после введения Горбачёвым терминов «перестройка» и «ускорение»…

— Увы, сегодня в ходу ещё больше терминов, от которых явственно тянет туалетными кабинами, — печально поведал о своих последних политических разочарованиях Серёга, — но мне пришлось в последнее время забыть о политике начисто! Она, извините, шеф, как проститутка за деньги отдаётся любому и каждому, а наш язык, как река: хоть  всё время течёт и меняется, но практически не отдаёт ровным счётом ничего ни каменистым берегам, ни прибрежным сёлам, ни этим вон чайкам, которые отчаянно вопят над водой. Разве же воздуху, которым мы  дышим…

— Ну, во-первых, река отдаёт… Но вы, как погляжу, – филосОф! – воскликнул профессор Бабочкин и потянул на себя сложенную перед Серёгой стопку листов с распечаткой его последних выводов по языку. — Вы недавно говорили мне,  продолжал он, — что лингвистика и литературоведение в свете исследования ими таких языковых фигур, как метафора, по сути,  есть одно и то же?

— Естественно, — кивнул Серёга, — поскольку метафора не только и даже не столько языковая фигура, сколько лежащая в основе всякого искусства искусная мистификация. Более того, даже сравнения типа «осенний куст рябины, как костёр», став частью художественного текста, неизбежно становятся метафорами: «в саду горит костёр рябины красной». Метафорично практически любое произведение искусства: стихи Пушкина «Я памятник себе воздвиг…», роман Булгакова про Мастера и гениальная повесть Астафьева «Пастух и пастушка», фуги и токаты Баха, скрипичная игра Паганини, попуасы Гогена и «Пан» Врубеля… Да, что я Вам про очевидное! Мы давно живём в мире аксиом, и пришла пора усомниться для начала хотя бы в языке, на котором мы все эти когда-то неприступные крепости создавали!

— То есть, эти крепости есть не крепости, а обнесённый единой стеной город! – согласно заключил профессор. – Литературоведение, лингвистика, историография, эстетика, археология…

— Да, и археология, — повторил за профессором Серёга. – В студенчестве я однажды ездил в составе экспедиции в Новгород… Ею руководил академик Янин. Мы нашли несколько берестяных грамот, в одной из которых ремесленник  около тысячи лет назад рассуждал о единстве всех придуманных людьми ремёсел, потому что изначально сущность человека, его природа – одна. С тех пор ушли десятки и десятки поколений, но я, с двумя высшими образованиями,  на своём современном компьютере едва ли придумаю что-то более продвинутое, чем этот новгородец кое-как нацарапал кривой костяшкой по едва разглаженной берёзовой коре.

— Это, мой друг, главный исторический парадокс! – воскликнул Бабочкин. – Ты не случайно вспомнил про реку. Державинская  «река времён» делает всех нас равными, парадоксально перемешивая академические новации просчитанной на компьютере современности с полупещерным гением мутной поры дохристианского славянства. Ведь наш язык развивался и распространялся уже тогда. Причём, эти процессы шли столь энергично, что появившаяся позднее письменность запечатлеть этих перемен не успела. Наши историки языка смогли лишь реконструировать произошедшее согласно сохранившимся до нас летописям и вот этим самым грамотам, которые вы с Яниным искали в новгородских суглинках. А вообще, я тебе завидую. Янин – безусловный гений!

«Ищу я в этом мире сочетанья…

                                              Иван   Бунин

прекрасного и вечного…». Серёга с горестным вздохом захлопнул томик Ивана Бунина и стал искать незатасканную рифму к слову «полинявший». К сожалению, ещё до Есенина это слово появлялось в конце стихотворной строки и соответственно как-никак рифмовалось: «пропавший» (пропащий), «фальши», «краше», «в фарше» и т.п. В конце концов, он остановил свой выбор на ординарном слове «подальше», которое проложило надёжный мостик от невзрачной бытовой суеты холостяцких мужичьих сборов к главной научной сути всех его грядущих дел:

Я закину за плечи рюкзак полинявший:

На работу иду, а не в праздный поход.

Там, в тиши полевой, от асфальтов подальше

Родниковое русское слово живёт.

Там, пока не оставят последние силы,

И другая к себе призовёт благодать,

Берегут его свято старушки России,

Чтоб от прадедов внукам своим передать.

Подумав над легко вылетевшими на бумагу строками, Серёга, поднатужившись, дописывал ухваченную вдруг мысль с уже бросившим его в дрожь надрывом:

Нам ещё подниматься на эти крутизны,

Нам ещё сознавать назначенье своё.

Собирая слова, постигаешь Отчизну

И уроки берёшь у крестьянок её.

Некоторое время он сидел молча и вроде даже задремал. Потом решительно открыл основную главу своей диссертации и стал писать о том, что, в принципе, нет литературоведения и языкознания, как отдельных наук, а есть одна только филология. И филология, в сущности, есть лишь раздел одной общей науки о мышлении и его оформлении Человеком. Всё элементарно, развивал свои мысли Серёга, поскольку значительная часть современной русской филологии тесно привязана к мировой и, прежде всего, русской словесности, которой правит метафора. Поэтому и передовое русское языковедение априори метафорично. Метафора же есть, по сути, не только и не столько языковая фигура, сколько основополагающая философема всей созидательной деятельности человека, ибо она по определению содержит тайну, которую человек стремится раскрыть. Так Серёга проложил себе мостки от филологии к другим прочим наукам – вплоть до самых точных – таких, как стереометрия и квантовая физика. Стереометрия, то бишь пространственная геометрия, например, обязана метафоре самим своим появлением, поскольку альбомный лист, на котором изначально появлялись объёмные фигуры типа конуса, располагается всего в одной плоскости. А творец ухитрился «разместить» в ней ещё целых две (трёхмерное пространство!) и сейчас бьётся в поисках четвёртой! И так далее… вплоть до алгебраических и тригонометрических практик.

Неожиданно для себя Серёга обратил внимание на самого метафорического писателя Н.В. Гоголя.  Сначала — на эксцентричного «Ревизора», а затем и на азбуку русского реализма – «Мёртвые души». Так, в главе о Собакевиче Гоголь сравнил все вещи в доме неуклюжего помещика с ним самим: казалось, что и стулья, и кресла, и даже дрозд в клетке под потолком дворянского дома красноречиво говорили, что «и я – тоже Собакевич»,  «или — и я тоже часть Собакевича». Серёгу насторожило, что хоть и «кресло, как Собакевич», или «как часть Собакевича»по всем нормам русского языка есть классические сравнения, но на поверку они в конкретном художественном тексте становятся метафорами. А в конце концов, и весь текст, за счёт искусного «употребления» этого языкового приёма, превращается в гротесковую метафору, в рамках которой даже гениальный проныра Чичиков теряет ещё недавно чётко очерченные ориентиры. Подобным же приёмом мелкий чиновник четырнадцатого класса Хлестаков легко превращается в «инкогнито из Петербурга» и мудрого советчика самого Государя. Но самым болезненным было для Серёги, что, в конце концов, он пришёл к неоспоримому выводу о том, что наука не просто априори едина, но социально и даже политически направлена. Через призму лингвистики гораздо чётче видны несовершенства представителей нынешней власти, высших государственных чиновников.. Их «языковая дряблость» повергла Серёгу в полное отчаяние. Более того, большинство из них поражали его  очевидной безграмотностью, не умея склонять числительных и местоимений, неправильно употребляя предлоги и союзы, не выговаривая научных терминов и даже хорошо известных названий народов и государств. Но самое печальное заключалось в том, что они  не видели в окружающем мире гармонии предметов и явлений, взаимосвязи поступков людей и происходящих следом событий. Они не понимали, что их постоянное враньё оборачивается для страны и её народа гигантскими потерями, что преднамеренно говорить неправду на высшем уровне – это всё равно, что в личной жизни хронически изменять жене, при этом публично признаваясь ей в неземной любви. Проблема сочетания красоты и правды и прежде волновала Серёгу, но по мере его языковедческого совершенствования стала как стакан простокваши на завтрак. Нередко эту простоквашу он пил и по вечерам и даже после полуночи, когда вдруг просыпался от ужаса перед  громадой необходимых работ. В принципе, он и самостоятельно  мог перекинуть мостки от филологии к историографии и  от литературоведения к биологии и химии, но в сугубо философском формате. Ему же остро требовались чисто научные познания, которые, как он был абсолютно уверен, помогут соединить эти и прочие науки конкретными понятийными скрепами. Видимо, следовало искать союзников на соседних кафедрах и в других ВУЗах. Разумеется, кое-какие намётки в его записных книжках имелись. Например, он общался с Марком Рогозиным с физмата, который занимался «родством буквы с цифрой», и с Танечкой Сомовой с кафедры психологии, которая занималась проблемой сходств и различий между художественным вымыслом и преднамеренной ложью — в их речевом выражении. Но этого было мало. И тогда Серёга решил сделать свою кандидатскую с «двойным дном». Следовало безукоризненно «упаковать»  фундаментальное открытие в относительно неброский пакет хитрых намёков на него. И тут ему помогло заимствованное у химиков  понятие валентности элементов. Он буквально физически ощущал валентность звуков, слогов, отдельных слов и словосочетаний. Одни роднились, как водород, натрий и калий, а другие  отталкивались и «ненавидели» друг друга, как фосфор и кислород.  И точно так же, как некоторые элементы таблицы Менделеева, типа кислорода и кальция, обладали постоянной валентностью, а некоторые – типа железа и меди — переменной, так и звуки русского языка – типа «З»- «С» и «Л» — «Р» могли либо постоянно тяготеть друг к другу, либо менять свои «симпатии» в зависимости от замысла собравшего их в единый пучок творца. У слов, а тем паче словосочетаний люфт валентности был ещё более ощутимым. Он предполагал даже сочетания русских слов с немецкими, а с времён Петра – и голландскими. Но последнее Серёга, благоразумно  решив не искушать судьбу,  оставил на потом, когда обретёт научное имя, авторитет, защитит докторскую, наконец. Русский язык, что бы там ни говорили на кафедрах и в академиях, всегда был явлением двояким и способным тотчас преподносить невероятные сюрпризы: то чрезвычайно устоявшаяся, практически незыблемая академичность, что, дескать, Тредиаковский, призывавший писать «по звону», есть неуч и аферист, а то – вызывающая революционность  реформаторов русского алфавита, убравших даже «ять», который имел глубочайшее значение как для русского уха, так и для русского глаза, на что сразу же указывал Александр Блок. Но на этом Серёга и остановился. Ему предстояло всего лишь дописать и защитить кандидатскую диссертацию… хитрую, правда, но по вполне традиционной семиотической тематике.

«Это ещё не труды, а всего лишь тоска по работе…»

                                                                    Ксения   Фирсова

 

Серёга репетировал своё выступление на защите целых три дня, но, в конце концов, понял, что он неисправимый импровизатор, который всегда управляем исключительно капризом сиюминутно возникающих ассоциаций. Да, как бы всё ни обернулось, обязательно следует придерживаться общей концепции изысканий, но конкретный стиль и интонация выступления могут оказаться неожиданными даже для него самого, не говоря уже про оппонентов и приглашённых, заранее ознакомленных с сутью работы специалистов из Москвы и Санкт-Петербурга. Рано утром, за несколько часов до времени «Ч», он напился крепкого чаю с бутербродами. Традиционная для него в это время овсянка в рот не лезла. Выпить для храбрости рюмку-другую коньяку он не решился, хотя некоторые его коллеги и такой подход практиковали. За полчаса до начала, как и было договорено, за ним заехал профессор Бабочкин на своём неуклюжем «Рено». Сеял мелкий холодный дождик середины осени, и уже через десять минут неторопливой уютной езды выходить из тёплого салона не хотелось. Но профессор, залихватски улыбнувшись, заглушил движок и артистично распахнул водительскую дверцу.

— Привыкай, Сергей! – ободряюще кивнул он на главный корпус университета. – Поверь мне, тебе теперь на такие мероприятия ходить – ни переходить! Они шли к тяжёлым двойным дверям плечом к плечу. Молча. Только Бабочкин проникновенно насвистывал мотивчик какой-то очень знакомой песни. Открывая перед ним дверь, Серёга вдруг вспомнил: «Подберу музыку к глазам…» и понял, что через  очень короткое время ему предстоит «подбирать музыку к глазам» целой когорты чрезвычайно образованных и изощрённых в своём роде дяденек и тётенек, которым вся его заскорузлая приозёрная лексика — как ему самому их московская чопорность и питерская вальяжность: «Они даже насчёт поребрика и бордюра договориться не могут, а тут  какие-то шоргунцы, сусло, ватага  да полати с кулигами». Но, украдкой глянув на расслабленное лицо Бабочкина, Серёга понял, что всё пройдёт как надо! В принципе, так всё и получилось, если не брать во внимание странную настороженную  тишину после Серёгиных выводов в Заключении. Почти все вопросы к диссертанту носили явно формальный характер и, по сути, не касались ни конкретных целей, ни главной сути диссертации. Лишь молодой профессор из московского педагогического с хитрым выражением лица вкрадчиво спросил у Серёги:

— Мы тут с коллегами бегло прикинули…  Даже, на первый взгляд, из того научного материалы, который Вы только что представили, легко набирается полдюжины интереснейших тем для докторских. Поэтому… собираетесь ли Вы каким-либо образом популяризировать  обозначенные механизмы взаимодействия языковых единиц и их сочетаний?

— Если возникнет интерес в прессе, то  мы вполне  готовы, так сказать,  перевести всю нашу лингвистическую стилистику на язык, скажем так, образованного обывателя. – Отвечал Серёга на неприятном ему научно-канцелярском сленге, вопросительно поглядывая на Бабочкина, который в эти мгновения испытывал нескрываемое удовольствие.

— Ты видел лицо академика Свиблова из Пушдома? – спросил Серёгу Бабочкин, когда они вышли в коридор. Серёга неопределённо пожал плечами и виновато улыбнулся.

— А московского Якобсона? – давясь смехом, добавил профессор. – Они уже перепуганы! Ты же всерьёз замахнулся на главное дело их жизни! Они ещё надеются на нашу инертность, неосведомлённость, боязнь, наконец! Глаза Бабочкина возбуждённо сверкали.

— Боязнь чего? – сделал удивлённую мину Серёга.

— Пересмотра основных приоритетов, конечно! – рявкнул убеждённо профессор. – Сама кандидатская, конечно, не в состоянии… Но если от неё пойдут круги… в научном мире, то им мало не покажется. И тебе, увы, тоже, мой мальчик! Сегодня ты положил первый кирпичик в фундамент совершенно нового мировоззрения, которое предельно сплотит всех нас вокруг живого русского слова: гуманитариев и технарей, физиков и лириков! Хорошо, что ты не полез в дебри, а сосредоточился на главном!

— Как Вы советовали, — с ученической робостью отвечал Серёга. – И не только советовали, но и…

— Я – это другое дело! – отмахнулся от комплиментов Бабочкин. – Я – прожжённый  филологический  волчара. Это всего лишь банальный опыт. Но ты… ты – молодец! Я тебе очень благодарен за нынешний день! Давно не видел этих чудил… извини, такими растерянными. Я-то, по чести, предполагал, что они постараются запутать тебя разной шелухой, методическими мелочами  прикладного характера. Ибо это всего лишь кандидатская, которой защищающийся  заявляет свои права на занятие серьёзной наукой…  которая  служит обществу… которое…   и тому подобное словоблудие. Забалтывать и уничтожать на мелочах — это они мастера!

На следующее после защиты утро Серёга недолго нежился в постели, хотя мог бы позволить себе валяться хоть до полудня. Но что-то ощутимо томило его, что-то,  всуе недосказанное или недописанное,  рвалось наружу. Он сел за свой рабочий стол и разложил на нём аккуратно отпечатанные листки диссертации. Вскоре он понял, что главное для него, как языковеда, заключается в открывшейся теперь возможности создания некой системы абсолютного взаимопонимания между всеми учёными и вообще – интеллигенцией. Освоив её, каждый сможет легко понимать специалиста из любой области: физика, лингвиста, искусствоведа, мастера в области обработки камня и холодного копчения рыбы и мясопродуктов. Сначала это, разумеется, будет «факультативным» увлечением, но постепенно овладеет абсолютно всей  деятельностью человека. Со временем он просто не сможет без столь широкого общения, поскольку наука, развиваясь и автоматически нарабатывая свои новые специфические  коммуникации, разводит людей по разным полюсам, а новый язык сведёт их к единому «экватору», которым подпояшется всякий адекватный и в меру честолюбивый индивид.

Несколько дней односложно отвечая на все телефонные звонки, Серёга не выходил из квартиры: он работал над всеобщим средством коммуникации, точнее сказать, над основными принципами его создания. На десятый день уединения он открыл дверь Бабочкину, который с самого порога озаботился его осунувшимся лицом и бросающейся в глаза худобой. Объяснять что-либо было глупо. Серёга просто выложил на стол перед профессором вычерченные им алгоритмы развития новой языковой системы. Тот рассматривал их не более десяти минут, а потом уронил голову на стол и тихо заплакал… Это было  не столько знаком того, что Серёга только что ознакомил профессора с готовой докторской, сколько реальным началом нового этапа языкового объединения, о котором Бабочкин мечтал ещё в далёкой послевоенной  молодости.

Они сидели обнявшись не дольше десяти минут, а, когда встали, чтоб одеться, появилось ощущение минувшей Вечности. Сразу у обоих. В «стекляшке», уронив свой огромный лоб на Серёгино плечо, Бабочкин полушутя – полусерьёзно выразил некоторое своё беспокойство:

— Слушай, мальчик мой, если ты станешь продолжать в таком же духе, мы через пару месяцев чего доброго сопьёмся, и нас не допустят к защите твоей докторской!

— Шеф, а нас и так не допустят… даже будь мы абсолютными трезвенниками, — возразил Серёга. – Потому что за один год невозможно подготовить сразу две диссертации… по одной и той же дисциплине и теме. Меня просто сочтут сумасшедшим и посадят в жёлтый дом.

— Сначала посадят меня, как спятившего старика, заразившего своим фатальным безумием ещё совсем неопытного, жадного до жизни мальчишку, —  не согласился в свою очередь Бабочкин. – Хотя, если честно, я  тут мало при чём.  На Руси всяк сходит с ума по-своему! Кстати, тебе и защищаться не надо. Достаточно опубликовать несколько статей в «Русском языке», и тебе их зачтут, как докторскую. Я в этом нисколько не сомневаюсь! На этот раз сидели они дольше обычного и покинули заставленный снедью  столик только к закрытию. Бабочкин позвал в свою «холостяцкую берлогу», так как жена третьего дни уехала в Лугу навестить свою приболевшую  сестру. Когда Серёга проснулся, Бабочкин уже ушёл на работу. Из оставленной на тумбочке записки следовало, что у него утром – лекция, а после неё – аспиранты. Серёга вышел на лестничную площадку и решительно захлопнул дверь. Его вновь неотвратимо тянуло к рабочему столу. Купив по дороге бутылку хлебного квасу и копчёной колбасы с хлебом, он неторопливо пошёл сначала парком, а затем – сквозь два жилых квартала, беспорядочно поросших тополями и изрядно заваленных пищевыми отходами и строительным мусором. Вспомнился Пастернак, что-то про узнавание неповторимых черт России. Возле одного из неприятно пахнущих баков страдавшего похмельем Серёгу едва не стошнило. Заметив это, проходившая мимо женщина зло плюнула и  по-мужичьи выругалась. В отместку Серёга вспомнил свою образцовую дисциплинированность на защите, и ему стало значительно легче.

«Шуршат пергаментные речи»

                                  Александр   Блок

 

Как и предупреждал Бабочкин, диссертацию очень скоро заметили культурологи и журналисты. Сначала Серёгу пригласили на телевидение и радио, где он, читая стихи Пушкина и Блока, давал комментарии относительно звуковой и смысловой валентности:

«Швед, русский колет, рубит, режет.

Бой барабанный, крики, скрежет.

Гром пушек, топот, ржанье, стон.

И смерть, и ад со всех сторон.

«Придумать, сложить из обычных употребляемых в разговоре слов ТАКОЕ не смог бы никто. Только обладающий редким талантом звукоощущения и валентности языковых единиц человек. – Увлечённо говорил Серёга интервьюирующей его молоденькой журналистке. — И Пушкин в своих октавах сам, как всегда, с изумительной точностью описывал этот редкий, поистине Божий дар:

Ведь рифмы запросто со мной живут:

Две прИдут сами, третью – приведут

И дело тут, как вы понимаете, не столько в рифмах. Просто, валентным словам вместе уютней. Более того, их невынужденное соседство рождает красоту русской речи: «Швед, русский колет, рубит, режет…». Надо сказать, что и прозаическая речь, вышедшая  из-под пера  мастеров слова не менее красива. Не случайно в средней школе ученики заучивают наизусть, например, отрывки из «Отцов и детей» Ивана Тургенева или «Войны и мира» Льва Толстого».

Серёга, конечно, понимал, что «языковая валентность» — термин весьма условный, введённый им для более точного представления о звуковой и смысловой составляющих языка. Но, в известной степени, всё в этом мире условно и относительно… даже Теория относительности. И это не игра слов, а суть самого нашего бытия: «Быть или не быть? Вот в чём вопрос…». На некоторые вопросы Серёга отвечал положительно, а на некоторые — отрицательно. И точно так же уже пожилой профессор Бабочкин, или тот ещё совсем молодой профессор из московского педуниверситета, сообщивший Серёге о полудюжине докторских, якобы  вытекающих из его кандидатской. Кстати, именно он первым спросил про популяризацию его материалов. И именно он первым разместил статью о Серёгиной диссертации в столичной прессе. А теперь таких публикаций уже с полдюжины. И это не только  отраслевые журналы, но и популярные издания типа «Комсомолки» и «Советской России». Кстати, он не думал и не гадал, что особенно его теорией о Едином слове заинтересуются коммунисты. Хотя их девиз, кажется,  не изменился: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Лидер местной коммунистической ячейки  позвонил Серёге на следующий день и предложил ему эфир на  телеканале партии: дескать, я постараюсь усомниться в Ваших выводах, а Вы мне докажете обратное! Детали они договорились  обсудить на месте, прямо перед эфиром.

Эфир прошёл без неожиданностей, и Серёгин собеседник пообещал, что его повторят через пару дней в записи. Поблагодарив, Серёга набрал Бабочкина и кратко поведал ему о своём коммунистическом «бенефисе»:

— Понимаете, шеф! Странно получилось, — с некоторой досадой пожаловался Серёга на только что минувшее мероприятие, — мы практически не спорили. Этот товарищ со мной почти во всём соглашался, и, я думаю, зрителям вполне могло показаться, что я – либо член, либо явно сочувствующий идеям и, так сказать, делам коммунистов. Идеи – ещё куда ни шло, а вот дела их, в том числе, на территории нашей области, мне не импонируют. Я уж не говорю про 30-е – 50-е годы, когда посадили моих прадеда и его троих братьев, выслали прабабушку с маленькими детьми в голое зимнее поле… на котором половина из них нашла свой последний приют.

— Да, двоякость всегда для умных и честных людей обременительна. Но я тебе говорил, что дерзания в науке имеют прямой выход в политику и всю эту никчемную суету.  Об одном прошу, Серёжа, если станут звать в партию или приглашать к участию в выборах, как-нибудь отвертись! Тебе этого, слышишь(?), не надо! Ты, мальчик мой, крупный учёный… уже сейчас. И надо разумно торопиться, чтобы не упустить первенство в открытой тобою перспективе! Я подозреваю, что москвичи уже роют в твоём направлении и вот-вот начнут бомбардировать лингвистику своими скороспелыми выводами. Ты – молодец, что спровоцировал суетных и взыскующих столичных снобов от лингвистики… Пусть они сядут в лужу ! А мы спокойно обойдём их по кривой. Срочно дописывай и правь статьи! Я готов быть на посылках у Золотой Рыбки. Документы, периодика – это за мной! И вычитаю всё, как надо. Ты – главное, гони свою концепцию, нанизывай на неё, то есть на механизм народного словообразования, всё наше словообразование, как непрерывно развивающийся в социуме процесс. Из этого росло и растёт  наше новое Единое слово! Сегодня я в этом уже уверен!

Поздно вечером, когда Серёге от усталости не думалось и не писалось, он выходил на балкон и садился на старый продавленный стул, который при этом приятно скрипел.  Он осторожно откидывался на по-прежнему упругую волосяную спинку и начинал слушать мир. Возможно, это было высшим пилотажем его фонетических упражнений. Его слух впитывал и нетерпеливый хаотичный щебет воробьёв, и резкий щёлк зовущего самку скворца, и бранчливые споры суетливых сорок, и вороний грай до самого неба! Иногда по весне над домом проносились гулкие косяки и вереницы перелётных стай, случалось,  садились чуть ли  не на руку закормленные горожанами воркующие голуби, да и крикливые чайки с реки перебрались ближе к мусорным бакам и отчаянно вопили за делёжкой хабара. Но случалось и иное… Ближе к ночи в сквере, прямо под окнами, вкрадчиво запевали соловьи. И тогда всё для Серёги теряло в этом мире всякий смысл. Эти крохотные птахи вершили новую фонетику общения, когда смысл исходил только из звуков. И не из чего более!

И всё же Сергей как ни старался – не успел. Обогащённая богатой практикой академических интриг научная братва Москвы оказалась куда проворней. Не успел он даже распечатать подтверждения, что его материал получен, как то же самое издание нагло опубликовало фактически содержание его работы  под иным заголовком и другой фамилией. Причём, «новый автор» искусно избегал характерных Серёгиных терминов типа «валентность». Он просто передул общую суть, хоть и не без грубых ошибок. Потом начались  прочие неприятные издержки. Одно весьма серьёзное филологическое издание  сослалось на политическую ангажированность его научной концепции, другое упрекнуло молодого учёного в немотивированном «русопятстве» и консерватизме, а недавно громко заявивший о себе журнал «Русская мера» —  наоборот, обвинил в «махровом либерализме» и «замаскированной реализации  западных идей».

— Раньше бы пришили буржуазность – и на Колыму… от греха. – Зло иронизировал Серёга. —  Шеф, какие идеи Запада мы с Вами реализуем? И чего такого славянофильского я мог сыскать в матерных анекдотах Селивана?!

— Найдут, если захотят! – невозмутимо восклицал  мудрый и битый москвичами Бабочкин. – Например, корни у всех наших основных матюгов – германские, то есть западные. Это раз. А во-вторых, за «русопятство» эти московские умники запросто могут принять  составные матюги про «нашу мать», которые  пришли от татар, — оправдывал отатаренную в шестнадцатом веке Москву профессор и  терпеливо раскладывал на своём видавшем виды явно дореволюционном столе листочки новой  статьи Сергея. Бережно, по одному.

«Собирая слова, постигаешь Отчизну…»

                                                          Николай Лавров

Особенно много шуму наделала самая короткая – третья по счёту – Серёгина статья. В ней он кратко изложил основные принципы создания «Единого слова», то есть эсперанто для учёных и интеллигенции. Очевидно, что актуальность и особый научный вес ей придало то обстоятельство, что Сергею удалось шагнуть в ней дальше русской фонетики и семасиологии (науки о понятии), ибо принципы создания «Единого слова» годились не только для русского языка. В лингвистике и вообще в научном мире вскоре, после целого ряда научно-популярных комментариев, поднялся небывалый шум, по ходу которого молодой учёный явственно понял, почему и откуда дохнуло на него этими ветрами искусственного скепсиса и неприязни. Как всегда, дальше всех видел профессор Бабочкин, ещё на защите едко смеявшийся над кислыми минами учёных мужей из столиц. Под некоторыми из них, действительно, могли зашататься кресла, ибо они давно кормились от судорожно удерживаемых фетишей позапрошлого века. И когда Сергей в этом окончательно утвердился, его отчаянно потянуло к Селивану и  односельчанам. Сперва и Бабочкин подался, было, вместе с ним, но вернувшуюся от сестры жену продуло в дороге, и профессору пришлось до поры оставаться в няньках.

— Езжай-езжай, Серёжа! – обнимал он его на прощанье, обещая непременно подтянуться в Приозерье через недельку-другую. Серёга, конечно же,  понимал, что уже не вполне здоровый и привычный к городскому комфорту  Бабочкин едва ли отважится рвануть за ним в сельское захолустье в одиночку, но согласно кивал в ответ, бубня какие-то принятые в таких случаях благодарности. Дома он первым делом подготовил всю свою «техническую базу»: блокноты, ручки, диктофон, запасные батареи, наушники и прочие мелочи. Потом погладил несколько пар свежевыстиранного белья, пару рубашек и положил в рюкзак целый мешочек носков и носовых платков. Взял он и консервов, и пару бутылок для Селивана, и много чего ещё. До вокзала было всего две остановки, и он решил дойти до него пешком… по первому снежку. «Слава Богу! – выдохнул он с облегчением. – Всё, что требовалось, вполне успешно выполнено, что со всей очевидностью подтверждают эти нападки «прозасидевшихся». Тут он похвалил себя за неологизм «под Маяковского». И всё уже позади… Боже, как хорошо-то! Он почувствовал под глазами слёзы  охватившей его всего надежды на скорое счастье. Под ногой весело скрипело. Вокзал был почти на окраине города. За ним начиналось бескрайнее русское поле с дрожащими огоньками далёких деревенек. Серёга сочинял стихи:

Чем дальше к окраине – ниже и ярче луна,

Ядрёней мороз, музыкальней тропа под ногою.

Медово тягуча в уснувших домах тишина.

Лишь редкая лампа не знает ночного покоя.

И вот уже слышишь дыхание зимних полей.

И больно, и сладко под ветром, обретшим свободу…

Чем дальше к окраине, – к Родине ближе моей.

Я словно посол её в Городе долгие годы.

Виктор СБИТНЕВ

 

Примечание:

В повести использованы стихи Николая Лаврова.

КОММЕНТАРИЙ:

В первой части повести, рассказывающей о дружбе главного героя со школьным и дворовым бандитом Смыкой, весьма часто встречаются табуированные выражения, а, проще говоря, нецензурная брань. Дело в том, что Серёга (гл. герой) вырос в русском селе и затем в городском дворе фабричного района, где речь как взрослых, так и детей, была перенасыщена непечатными выражениями, которые играли важнейшую коммуникативную и социальную роль в жизни советского, а  затем и российского общества. Но главное заключается в том, что сама идея повести есть констатация того факта, что русская языковая стихия объективно подошла к времени серьёзных внутренних преобразований. И Серёга одним из первых явственно это ощутил и выразил в форме своих научных статей и диссертации.

Автор «Посла из захолустья» исходил также из позитивного опыта таких замечательных писателей, как лауреат премии «Русский буккер десятилетия» Александр Чудаков («Ложится мгла на старые ступени»), и нескольких филологических  диссертаций на эту тему. В русских деревнях центральных и северных регионов России попусту не ругались и не ругаются. Нецензурная брань всегда носила в народе весьма точное этичкое и эстетическое назначение и употреблялась «умными людьми» исключительно, как локальное средство эмоционального воздействия на собеседника без какого-либо желания оскорбить или унизить собеседника. Именно таким образом употребляют её и герои повести, во второй части которой на смену «крепким выражениям» и анекдотам приходит классический русский фольклор.

________________________________________________________________________________

каждое произведение после оценки
редактора раздела фантастики АЭЛИТА Бориса Долинго 
выложено в блок отдела фантастики АЭЛИТА с рецензией.

По заявке автора текст произведения может быть удален, но останется название, имя автора и рецензия.
Текст также удаляется после публикации со ссылкой на произведение в журнале

Поделиться 

Комментарии

  1. Традиционно сначала – о наборе текста. Эти «общие правила» вряд ли где-то сформулированы именно как некий «свод законов», но чтобы представить, как должен выглядеть текст, достаточно посмотреть то, как он набран в обычной хорошей художественной книге на русском языке (только не в местах, где есть заголовки, начала глав и т.п. – имеется в виде вид текста внутри книги – вид отдельных абзацев косвенной речи автора и прямой речи персонажей). Тем более всегда странно, когда вроде бы уже достаточно профессиональный автор не соблюдает эти нормы «хорошего тона».
    Что мы имеем в данном тексте? Автор не ставит красные строки, а ведь русском художественном литературном языке принято каждый новый абзац, включая и прямую речь персонажей, начинать с отступа – с красной строки. Так текст становится более выразительным, поскольку видно, где начинается каждый новый абзац, т.е., каждая новая мысль автора, каждый новый нюанс повествования. Красные строки выделяют моменты меняющихся акцентов в повествовании, смены ракурсов описаний, они, так сказать, задают определённую ритмику авторского построения текста (если автор, конечно, имеет опыт и, главное, талант, чтобы формировать такую ритмику). Читать художественный текст без красных строк просто некомфортно, поскольку создаётся впечатление, что весь текст – это единый абзац (вот уж, воистину, полный «абзац»!) Одним словом, красные строки – обязательны. Это – элемент «культуры» набора текста. Автор, не проставляющий красные строки в своём художественном (в первую очередь) тексте, не культурен в литературном отношении.
    Некоторые авторы решают проблему выделения абзацев тоже по «интернет-принципу» – создают увеличенные интервалы между разными абзацами. Так, действительно видно и без красных строк, где начинается каждый новый абзац. Но то, что принято в сетевых статьях, новостях и т.п. интернет-публикациях, не применяется в художественных текстах. Поэтому в художественных текстах, даже для публикации в Сети, следует формировать красные строки.
    Но хоть хорошо, что автор правильно использует тире и дефисы, ну а то, что использует букву «ё» – совсем замечательно. А вот с написанием сочетаний прямой и косвенной речи – швах полный (что странно, так как автор вроде бы профессионал). Очень рекомендую познакомиться с нашей методичкой по данному вопросу.
    Важный момент в тексте – то, что автор часто создаёт слишком «объёмные», длинные абзацы. То есть уже и мысль при повествовании пошла несколько иная, или речь уже зашла о другом персонаже, и т.д., и т.п., а автор всё забывает и забывает нажать клавишу «Перевод строки». Более того, даже когда излагается, казалось бы, мысли одного порядка (например, как в данном рассказе описывается говор Смыки, и ещё много – где), нужно не допускать слишком длинных абзацев: в этом абзаце про сельский мат и про говор Смыки нужно сделать, как минимум, . Ведь текст, в котором много набитых многогранной информацией огромных абзацев, при чтении элементарно сложно воспринимать. А, значит, сложно следить за авторскими мыслями и воспринимать также и весь текст произведения.
    Естественно, не существует чёткого «норматива», какой длины должен быть «идеальный» абзац – автор должен сам чувствовать это, и, когда того требует внутренний смысловой «ритм» текста, вводить новые абзацы.

    Есть очень странные ошибки набора текста (особенно с учётом опыта работы автора). Например, «…по – пушкински…» написано вот так, а ведь подобные наречия пишутся не через тире, а через дефис и без пробелов. Автор вообще не видит разницу при наборе между тире и дефисами.
    Или: «…- А что, не портвейну взял — то, Смык, а этого плодово-выгодного?..» – Здесь при частице «№то» стоит дефис, всё правильно, но пробелов при дефисе не должно быть!»
    Да, всё это – не «смертный грех», конечно (корректор – если имеется грамотный! – исправит), но – элемент определённой авторской «культуры» вообще. Опять же, странно: с учётом того, что автор работает редактором достаточно крупного издания. Что же тогда требовать от «обычных» авторов, если автор-редактор так набирает тексты.

    В тексте попадаются некоторые «странности» в «логическорм смычсле слова. Например, о ГГ сказано: «…И Серёга ощущал и японскую фонетику, и эту печальную островную интонацию…» – В описываемую пору Серёга был просто фактически ещё деревенским мальчиком. Откуда он мог ощущать (!) японскую фонетику и «печальную островную интонацию»?! Да, фраза сама по себе красивая, но к мальчику Серёге в описываемы момент времени она вряд ли применима.

    Автор пишет: «…Дубровин – ясное дело, скрывающийся в дубравах, то есть в дремучих лесах…» – Мне сразу резануло и глаз, и слух, что дубрава – это дремучий лес. Откуда автор взял, что «дубрава» – это «дремучий» лес? Как раз по определению, дубрава – чистый лес преимущественно лиственных пород. «Дремучий лес» – это совсем другое. Авторам следует пользоваться толковыми словарями, когда не вполне понятен термин.

    Или вот такое: «…А «беглый посадский» — значит, проворовался на государевом деле, то есть пронырливый чиновник. А в результате получается жулик в кубе! Круче Чичиков…» – И снова автор демонстрирует незнание значения слов. «Посадский» – это ни разу не чиновник! Это торговый или ремесленный человек, живущий в «посаде», и не имеющий никакого отношения к «государевому делу». Так что и сравнение с Чичиковым совершенно неуместно. Автор, смотрите толковые словари!

    «…но я, с двумя высшими образованиями…» – А когда герой получил второе высшее образование? Вроде бы только филологический он окончил.

    Суть главной идеи рассказа выражается, видимо, вот в этом абзаце: «…как языковеда, заключается в открывшейся теперь возможности создания некой системы абсолютного взаимопонимания между всеми учёными и вообще – интеллигенцией. Освоив её, каждый сможет легко понимать специалиста из любой области: физика, лингвиста, искусствоведа, мастера в области обработки камня и холодного копчения рыбы и мясопродуктов. Сначала это, разумеется, будет «факультативным» увлечением, но постепенно овладеет абсолютно всей деятельностью человека…» – Как я понимаю, автор пытается сказать о неком «эсперанто» для всех наук. Междунаучном научном языке. Идея понятна, но подано слишком… слабо в плане обоснования и определённости описания – всё осталось на уровне «Ах, как здорово, если бы такое сделать». Рассматривать только по этому признаку рассказ как научную фантастику никак не могу. Во всём остальном это выглядит как некая авторская ностальгия по временам юности.

    Данный текст может рассматриваться (если исправить все ошибки, допущенные автором) как интересный прозаический текст, но для раздела фантастики в нашем журнале он никоим образом не годится – ведь никакой фантастики в том, что русская языковая система нуждается в реформе, нет. Это «проза жизни», так сказать (да и то весьма спорная).
    Если автор исправит места, где он допустил явные смысловые ошибки, я буду готов предложить данный рассказ в дружественный нам журнал «Веси» – там он будет как раз ко двору

Публикации на тему