Теперешние наши компасы и хронометры далеко ушли от древних своих прародителей. Их и сравнивать с теми трудно.
А есть и такие ветераны из мира вещей, которые почти не изменились за всю историю своего существования. Например, лассо или аркан. Не знаю, может быть, их плетут теперь не из льняных волокон или из конского волоса, а из капроновых нитей, но ведь и нынешние лассо и аркан — все-таки те же самые, только прочнее, легче, удобнее.
Мне посчастливилось как-то встретиться на Камчатке еще с одним орудием, живущим и здравствующим поныне, хотя настолько древним, наверно, что установить, когда оно появилось, почти невозможно. Я говорю об укане.
…Мы пробирались вверх долиной реки Айнын. Сорок километров от устья Айнына до маленькой речонки с красивым названием Родниковая — не так уж и много. Но клонился к вечеру второй день, а мы еще и тридцати километров не прошли: то высокие, чуть не в пояс, кочки, то бурные каменистые переправы, то непролазные заросли ольхи или стланника. Временами мы шли по оленьим тропам — не по следам, а по тронам — и думали: откуда бы им тут взяться? Но троп становилось больше и больше. Попадались начисто вытоптанные мшистые гривы. Мы обнаружили остатки костра и поняли, что идем по следу оленеводов. Затесы на несгоревшем ольховнике еще побуреть не успели, да и кострище дождем не размыто, значит, пастухи перегоняли стадо не более чем в одном-двух переходах от нас. И правда, к вечеру, когда прояснило горизонт, мы увидели, как впереди, километрах в пяти, зашевелился вдруг четкий гребень седловины между двумя сопками. Это было не марево, это переходило через седловину оленье стадо.
Мы давно уже, около двух месяцев, не видели людей. Но догонять пастухов сейчас, после дневного перехода, было бесполезно. Мы проводили стадо глазами и занялись своими заботами: нужно было починить ремни на вьюках, просушить
потники и обувь, отоспаться — нам ведь еще предстояло идти не меньше пятнадцати километров.
Догнали оленеводов на следующий день. Оказалось, они стояли биваком на седловине, на том ее склоне, который был нам не виден с нашей стоянки. Стадо принадлежало оленеводческому совхозу, расположенному в устье реки Пенжиной — километрах в двухстах от этих мест — ближе здесь людского жилья не было. Бригадир оленеводов с частью стада ушел на новое пастбище, а этих оленей — более двух тысяч голов — перегоняли трое молодых пастухов. Один из них, его звали Алексей Чинка, хорошо говорил по-русски. Пастухи встретили нас приветливо.
И Чинка, и его товарищи стояли возле легких, перетаскиваемых прямо по мху нарт с тремя кукулями и прочим нехитрым скарбом и о чем-то переговаривались, разглядывая наш караван. Бородатые, оборванные, вспотевшие, невесть откуда вдруг свалившиеся, мы выглядели необычно. Сам Чинка и его товарищи были молодцами в своих легких меховых торбазах, в коричневых малицах, перехваченных тугими, украшенными бисером и монетами поясами.
Когда мы подошли совсем близко, Чинка скомандовал что-то собакам, и те бросились к оленям. Через несколько минут сбили животных в тесный гурт. Потом Чинка, не сходя с места, поприветствовал нас обычным корякским «Амто!». Мы стали знакомиться.
Пастухи предложили нам горячего чаю и оленины, расспрашивали, кто мы и откуда, и удивлялись тому, что зашли мы так далеко, что давно уже ходим рядом — тут ведь, в тундре, сто-двести километров — ближнее соседство — и не знаем друг о друге. Они расспрашивали о новостях большого мира, о нашей дороге. Потом предложили свежей оленины.
И когда мы согласились взять немного, Чинка поднял легкую саблевидную плашку, на которую, как на трость, опирался, разговаривая с нами, и стал сматывать на нее, укладывая большими петлями, тонкий шнур. Затем он ловко метнул плашку вместе с разматывающимся на лету шнуром в стадо и через какое-то мгновенье уже подтягивал к себе упирающегося оленя с застрявшей в роскошном кусте рогов плашкой.
Все произошло так быстро, что нам пришлось потом просить Чинку не колоть оленя — в мясе мы не нуждались. Но это было потом. А в то время, когда он подтаскивал животное, проворно подбирая туго натянувшийся шнур, а затем, отпустив оленя, приводил в боевое положение удивительное свое орудие, я не сводил глаз с его рук, с этой потемневшей, кривой, как турецкий ятаган, плашки.
Я, наверно, смотрел на нее с таким удивлением, что Чинка не мог не заметить этого. Он улыбнулся и протянул мне плашку, сказав, что называется она уканом. Я не решился метнуть укан, а только подержал его в руках и вернул. Гладко выскобленная и отполированная, очевидно от долгого употребления, плашка эта была сделана из какого-то бурого крепкого дерева. Длина ее около метра, а ширина — сантиметров десять. Толщина со спичечный коробок. В одном конце плашки проделано отверстие, в него продет шнур. Вот и все, пожалуй.
Я разглядывал укан, а товарищи Чинки рассматривали меня, очевидно пытаясь понять, что же так поразило меня в этом простом орудии. Оно и в самом деле было удивительно простым. Но летало почти так, как летает бумеранг — боевое охотничье оружие древних египтян и индусов. Сначала по кривой — вперед и вверх, распуская шнур, летело совсем и не в оленя, кажется, и только возле цели вдруг круто опускалось вниз, прямо на ветвистые рога.
Укан не убивает животное и не возвращается к владельцу, как, в случае промаха, подлетает к ногам охотника австралийский бумеранг. Но все-таки укан напоминает бумеранг, и я не убежден, что он не приходится родней своему прославленному и вышедшему уже в отставку двойнику. И, как знать, может быть, то немногое, чем отличается укан от своего воинственного прародителя, и дало ему билет на вторую, новую жизнь, тогда как предки его давно уже покоятся в музейных витринах.