Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Первый снег очень рано посыпался — прямо на мокрую землю, на лужи, полные ржавой листвы. В сиротливых полях за селом посветлело, принарядились боры, заискрились пушистыми  ветками. День прошел и другой. Снег все падал и падал. Синеватый и чистый, пахнущий небом и солнцем, мутно желтеющим сквозь пелену, он был неизъяснимой детской радостью, как и всякий первый снег в селе: на улицах и в переулках красовались ядреные снежные бабы с яркокрасными морковками и черными углями, с дыроватыми ведрами-шляпами, лихо заломленными набекрень.
Но радости хватило ненадолго. На скору ручку— комком да в кучку за две недели снегу столько навалило в ноябре, что сельчанам впору было плакать: на крышах домов, на сараях стропила прогнулись и треснули, а кое-где и совсем поломались; к поленницам дров ни с какой стороны не подступишься…
Бураны пошли. За селом крутояры сровняло с полями, взбугрило. После буранов мороз зазвенел!
Зверье в борах слабело от бескормицы и гибло, либо делалось отчаянным — тянулось к человеку за подмогой; вот почему, когда однажды вечером стая волков обложила косулю и погнала ее к лесному озеру, чтобы на льду с ней быстренько расчикаться — косуля вдруг свернула вбок и, шестиметрово прыгая, проплывая грудью по сугробам, выбралась на санный первопуток и без памяти помчалась в сторону села — только ветер засвистел между рогов, горделиво закинутых за спину. .
Волки пытались настигнуть ее, навалившись на лапы остатками сил, но тревожный и предупреждающий дух человеческого жилья горячо бил в ноздри, нарастал; умный матерый вожак решительно остановился и сел на дорогу; стая долго с тоскою и злыми огнями в зрачках наблюдала, как во мгле мелькает, превращаясь в далекую точку, беленькое «зеркало» косули — пятно под хвостом…
Мальчика звали Егор.
Только что мать загнала его с улицы: щеки помидорами краснели и уши тоже — будто мать за них в дом тянула. Мальчик сидел за столом у окна, шмыгал оттаявшим носом и повторял стихотворение — завтра в школу.
— Иван Суриков. «Вот моя деревня».
Егор сосредотачивался, щурился в окно и по привычке покусывал кончик ворота у рубахи.
Вот моя деревня,
вот мой дом родной,
вот качусь я в санках
по горе крутой,
вот свернули санки
и я на бок хлоп!.,
и я на бок хлоп.., хлоп…
— Ну-у, захлопал! — не вытерпела мать.— Егор, не кусай воротник! Я кому говорю? Сколько раз повторять? Совсем уже — хуже теленка: все рубахи в доме пожевал!
Егор хохотнул машинально и коротко. И нахмурился.
— Мамка, не мешай! Дай вспомнить!.. «Вот свернулись санки и я на бок хлоп…»
Он замолчал и затаил дыхание.
— Тьфу на тебя! — сказала мать.— Ведь сто раз уже хлопался и все бестолку! И в кого ты уродился, болванище такой?
— В тебя. В кого же?
— Ну-ка!.. Ишь ты, как со старшими взял моду разговаривать! — Мать подошла, подтолкнула Егора в затылок.— Учи давай, сопля.
— Ну чо-о! Не лее-зь!
Егор обиделся. К окошку отвернулся.
Помолчали.
Мать поняла, что неправа: погорячилась, обозвав мальчишку, но свой характер пересилить было трудно — извиниться, и она с притворной строгостью ворчала: ;
— Бегает, бегает целый день как саврас без узды, а потом глаза выпучит и сидит, ни белымеса не знает… Давай твою книжку. Подсказывать буду.
— Не нужны мне подсказки твои. Обойдусь!
— Ишь, набычился — папа родимый. Ну и сиди до утра…
— Ну и буду!
Егор прижался лбом к оконному стеклу что-то увидел в огороде и отпрянул.
— Мамка, тихо! — цыкнул.— Глянь скорее!
— Что там опять?
— Да глянь же!
Егор забыл обиду. Лицо преобразилось: на нем, чередуясь, мелькнули испуг, удивление и лучезарный восторг…
По огороду шла косуля. На белоснежном выпуклом бугре остановилась, заслонив собою дальний бор. Облака, истончившиеся в паутину, словно повисли на косулиных рогах.
Мальчик соскочил со стула. Побежал к двери.
— Егор, ты куда? Ну-ка сядь! — мать успела ухватить его руку; он вернулся и опять приник лицом к окну.
Чуть протыкая копытами наст, косуля спустилась с бугра в огород — дырки следов тянулись черною цепочкой. Возле прясла, где задремывали белые деревья, не успевшие отлистопадить, что предвещало нелегкую зиму, косуля наклонилась, зубами подточила красноталовую ветку, торчавшую из сугроба. На вершине дерева сидели, запозднившись, две вороны. Картаво каркнувши, одна из них взлетела. Косуля вздрогнула передними ногами и — провалилась глубже в снег. Из ноздрей курился длинный сизый пар. Посмотрев наверх, косуля успокоилась и наклонилась вновь за красноталинкой.
Сообразив, Егор решил слукавить.
— Мамка, чо-то у меня живот болит.
Мать быстро разгадала его хитрость.
— Не ври! А то щас живо вылечу — дубиной.
— Ну, правда! Слышишь, как бурчит?
— Не слышу. Сядь! Сядь, говорю… Егорка!
Он проворно сунул ноги в катанки и, накинув белую шубейку, вышмыгнул за дверь. Щеколда хлопнула.
Рогами коронованная голова косули резко вздернулась, ноги сами собою спружинили и подбросили тело над пряслом — тень скользнула по снегу. Вторая ворона на дереве каркнула и, улетая, просвистела крыльями в морозной тишине.
Егор постоял на крыльце, проклиная щеколду. Перешагнул через веник-голик и спустился во двор. Движения стали бесшумными, плавными, как у лунатика.
Выструнив шею, косуля взволнованно фыркнула. Егор подбирался все ближе, видел, как кожа трясется на груди и на волглой от пота спине; опушенные инеем волосы возле ноздрей шевелились во время дыхания; огромные, заплакано блестевшие, со сливовым, косо поставленным зрачком, давшим имя косуле, глаза напряженно следили за мальчиком и не мигали. На какую-то долю секунды взгляды их встретились: косуля свободно вздохнула, и грудь у нее перестала дрожать.
Мать закричала с крыльца:
— Егорка! Уйди, разнечистая сила! Уйди, я кому говорю?!
Косуля повернулась, дернула коротеньким хвостом и отбежала в тень, сгустившуюся под деревьями.
Егор отчаянно махнул рукою на мать: отстань, мол, не мешай. Он следом за косулей увязался. Тогда женщина взяла голик с крыльца и замахнулась.
— А ну-ка, черти! Щас обоим попадет!.. Иди домой, учи уроки. Быстро. Запорет рогами, узнаешь тогда, паразит!
Косуля побрела по огороду, охромело припадая на копыто с надорванным от бега сухожилием, лишь теперь давшим знать о себе.
Мать загнала Егорку веником домой. Посердиться он уже не мог. Глаза сияли.
Садясь за ужин, глядя на окно, Егор спросил:
— Мамка, ты хоть знаешь, кто к нам в гости приходил?
— Когда? Какие гости?
— Ну, сичас на огороде кто был?
— А я почем знаю? Косуля, наверно.
— Да нет же, мам, нет!
— А по-твоему, кто?
— Конек-горбунок!
На днях Егор с помощью матери одолел знаменитую сказку Ершова и теперь находился под сильным впечатлением от нее: любая коняга в селе представлялась Егору — коньком-горбунком, ну а косуля и вовсе ошеломила его.
— Да, да, мамка! Не веришь? — говорил он серьезно.— Это конек-горбунок приходил.
— Конек-дурачок!.. Ты маленько-то соображай. Медведь притопает из лесу, ты еще с ним иди пообнимайся! У этих косуль зубы, знаешь, какие? Во! Вот такие, может, больше. Как цапнет за задницу, так и сидеть будет не на чем. Понял?.. Ну, жуй, сынок, жуй. Рот раззявил — окошко проглотишь… Жуй да садись за уроки. Пробегал весь вечер, а завтра опять тройку схватишь!
Ночью приснился Егору цветной, очень явственный сон.
Егор сел верхом на косулю: теплая упругая спина мягко прогнулась под ним, дымчатый глаз покосился на мальчика. Улыбаясь, он нежно погладил косулю по серому бархату шеи, почувствовал, как под ладошкой бьется какой-то таинственный живчик и тугими толчками струится под кожей косули горячая кровь…
Ухватившись за крепкие ветки рогов, он посмотрел на белую дорогу впереди, вдохнул полной грудью и весело крикнул:
— Поехали с орехами!.. Эх, сивка-бурка, вещая каурка! Но, поехали!..
Уши у косули нервно прянули. Мерзлый снег под копытами хрупнул капустой. Дома сбоку Егора покачнулись и пошли, поехали назад. Кто-то ахнул за воротами:
— Егор! Ты куда это собрался? Расшибесся!
Егор небрежно бросил:
— Не боись!
А сам-то он боялся: мурашки поползли между лопаток.
Улица Подборная осталась позади. Березовые колки промелькнули на полях, снегозащитные полосы, где жаркими букетами желтела облепиха-ягода… Потом косуля поплыла по целику и углубилась в лес. Крепко запахло елками, кедровой шишкой. Откуда-то сверху пригрезился голос отца:
— Егорчик! Сына! Физкульт-привет!
Потом голос матери:
— Вася, не надо будить. Он не выспится.
— Ничего, ничего! — отец подхватил его на руки.
Мальчик медленно просыпался.
— Ба-тя-ня?! — слова у него выходили с трудом.— Батяня, ты где пропадал?
— В бору. А ты забыл, сынок? Заспал?
— А кого ты там делал?
— Работу работал.
— Работу?
— Конечно. Посмотри, что я привез тебе, смотри… Мать, дай-ка мне спички.
— Зачем?
— Я в глаза ему вставлю, а то закрываются.
— Не болтай, а то я вставлю кой-куда…
Егор захлопал мутными глазенками, кудлатой головою покрутил. У порога стояла блестевшая иглами елка, оттаивая в тепле. Мужики во дворе разгружали машину: приглушенный говор доносился, изба сотрясалась от бревен, валившихся наземь; с еловых лап-срывались капли.
Отец протянул ему крупную кедровую шишку. Тут Егорка вспомнил сон и спохватился: глаза округлились.
— А где косуля? — спросил тревожно.
Отец тоже глаза округлил — понарошке.
— Какая косуля?
Он и правда ничего о ней не знал. Глядючи на них, мать засмеялась, выходя из горницы.
— Господи, он помешался на этой косуле! В огороде она, возле стога лежит. Спи давай… Вася, не надо его тормошить. Слышишь, Васька! Задушишь ребенка. Отдай сюда!
— Фиг, не отдам! Это мой сына, мой!
Отец опустил его на кровать. Одеялом бережно укутал. Две половинки двери за отцом осторожно прикрылись, и у Егорки в комнатке сделалось темно, только в щелку свет соломинкой проткнулся и упал на край постели…
Остаток ночи Егор не спал. Переживал за косулю свою: как бы с ней чего плохого не случилось Чертовщина всякая мерещилась. Петухи орали по дворам.
Но вскоре из-за леса выкатилась полная веселая луна, и в доме как будто разлили ведро с молоком — полы враз побелели. Болтая босыми ногами, Егор посидел на кровати, зыркнул в окно и начал одеваться. Вынул из душной печи натомившиеся катанки. За печкой сверчок замолчал на секунду и вновь растрещался вовсю, как он обычно умеет трещать перед теплой погодой. Елка рядом с печкой разомлела, густо надышала в горнице; под светлым косо срубленным стволом блестела лужица, а в ней иголки. Втягивая пряный вкусный запах смолы, Егор взял со стула три кедровых шишки для косули и на цыпочках покинул дом. Внутри катанок подошвы были горячи и обжигали пальцы, щекотали пятки.
Над селом горели загадочные россыпи созвездий.
Утром Егорка из школы рано вернулся — учительница приболела. Бросив на лавку портфель, он схватил со стола кусок хлеба и метнулся на улицу.
— Переоденься! — окликнула мать — Да поешь ладом.
— Сичас…
Дворах в четырех по соседству кололи свиней в это утро: весь воздух, казалось, визжал над селом и противно вкручивался в уши. Егор заглянул за сарай, там осталась глубокая лунка под стогом, где ночевала косуля, серый очесок шерсти колыхался на жердине. Следы уводили к реке.
«Испугалась,— подумал Егорка.— Ничего, вернется. Худо ей в лесу: вон как там ночью волки выли, окаянные!..»
На крыше сарая сидела желтогрудая синица. Егорка вынул из кармана семечки и протянул открытую ладонь.
— На, клюй! — сказал тихонько.
Птаха словно поняла: подлетела и зависла над ладошкой. Мальчик видел белую щеку и синеватый веер мелькавшего крыла; глаз живой росинкой поблескивал на солнце: синица глядела то на семечки, то на Егора — никак не решалась клевать.
Мать постучала в окно и синица отчаянно кинулась вверх.
Егорка подошел к окну, спросил сердито:
— Ну, кого тебе еще надо? Вечно лезет, мешает, как эта…
Мать позвала в избу, сказала:
— Сынок, сбегай к Сарогиным, отдай им пять рублей, а то мне разу некогда. Скажи, мать, мол, велела. Да гляди, не посей, полоротый, все равно ведь не вырастут. И спасибо скажи, не забудь.
— Ладно, сичас сбегаю. Нате, скажу, пять рублей вам, да тока, пожалуйста, не вижжите, а то надоели уже хуже редьки…
— Я те скажу! У тебя ума хватит!.. Переоденешься потом— принеси дров для бани. Отец будет мыться.
— Ладно, принесу. Нате, скажу, вам дрова…
— Ну, иди, не болтай! Как начнет свои лапти плести — не переслушаешь. Да горло закрой — растелешился!..
Крестовый сарогинский дом стоял на пригорке. Он чуть выделялся из общего скромного ряда сельчан: цветными петухами разрисованные ставни издалека манили к себе взор; жестяная крыша сверкала серебром, врезавшись в полуденное солнечное небо.
Калитка распахнулась. Железное колечко тихо звякнуло. Грудастый черный пес, посаженный на цепь в углу двора, не обратил никакого внимания на Егора; калачиком сворачивая хвост и распрямляя, скуля в нетерпении, пес ожидал подачки от людей — дядя Миша Сарогин и Петька, его младший сын, деловито топтались вокруг здоровенного неподвижно лежавшего борова. Морозный воздух во дворе вонял бензином и подгорелой шерстью.
Мальчика несколько минут не замечали.
Боров лежал на выскобленных досках, слева в груди — красная дыра. Кровь запеклась под ней и почернела, будто обуглилась. В доску воткнут был нож — длинное лезвие жарко искрилось под солнцем. На волосатой безобразной морде борова застыл ужас предсмертных секунд. Зубы хищно оскалены, сжаты, между ними — сизый кончик языка. Мертвый маленький глаз отрешенно пялился в небеса и, отражая свет паяльной лампы, переливался багрово и жутко, словно кому-то подмигивал..
Сарогин осмаливал борова. Сердито ревущий огонь пучком вырывался из сопла и слизывал дымящуюся шерсть; шкура принимала шоколадный цвет, а кое-где вспухала волдырем и лопалась— жирные брызги летели на голенища сапог дяди Миши; жир бежал ручейком и шипел, настывал стеарином на брюхе, мешковато свесившимся с досок…
— Ой, дядя Миша! Больно!
Сарогин наступил на ногу мальчика и, лишь когда он крикнул, обернулся и увидел.
— А, это ты, Егорий? Ну, здорово… Иди, Петька, лампу заправь да напиться мне дай… Как, Егорий, дела? Что хотел?
Мальчик разгладил купюру на потной ладошке.
— Вот, мамка велела. Спасибо.
— Поросенок мне не брат, а пять рублей не деньги! Так? — присказкой ответил дядя Миша, пряча пятерку за козырек мохнатой шапки.— Егорий, хошь свиное ухо?
— Я сало не ем,— сказал мальчик.— Я блюю от него.
— Чудак, это же хрящ. Деликатес! — Сарогин вынул ножик из доски и отхватил у борова полуха.— На вот, спробуй.
От звука, с каким ножик чиркнул по уху, Егора всего передернуло. Он покрутил головой.
— Не хочу!
— А что так? Или моргуешь?
— Нет,— не сознался Егор.
— Эх ты, мужик!..
Сбоку Петька подошел. Бережным движением протянул отцу стакан, наполненный кровью забитого борова. Дядя Миша осторожно взял стакан и, придерживая шапку, чтобы не свалилась, медленно и глухо задвигал кадыком, поцарапанным бритвой и крест-накрест заклеенным белой полоской пластыря. Просвеченный солнцем стакан заалел возле рта и погас — опустел. Сарогин поморщился. Сплюнул кровь на снег, отдышался и полез в карман за папиросами.
— Центнера на два потянет, да, Петро? Не в пример прошлогоднему! — он кивнул на борова.
— Тот вообще был дистрофан,— ответил сын.— Еще налить?
— Не надо. После…
Стакан слегка вздымился, остывая, темнобагровые струйки стекали на дно. Изумленный Егорка стоял и, расширив зрачки, не мигая смотрел на Сарогина.
— Дядя Миша!.. А ты, что ли, кровопийца? — спросил мальчик;
Сарогин поперхнулся табаком, покашлял и бровями шевельнул, как ворон крыльями.
— Фулиган ты, Егорий! Я ведь больной человек, а ты так про меня говоришь: кровопийца… Мне доктора прописали эту гадость глотать.— Дядя Миша присел возле мальчика и засмеялся, дыша табаком, тронул Егора за плечико и потрепал.— Кровопийца! Вот же ловко придумал!
Егор, будто впервые, внимательно рассматривал соседа: лицо малоподвижное, матерое, видавшее стужу и зной; красноватые прожилки паутиной светились под кожей на скулах, на бритых щеках; дремучие брови кидали косматую тень под глаза — зеленые с мелким коричневым крапом вокруг зрачка; нос круглой картошкой сидел под бровями; губы толстые— добрые.
— Иди в избу, там наша бабка тебя ждет,— сказал дядя Миша загадочно.
— Зачем — в избу?
— Узнаешь… Петька! Где топор?
— А? Я не знаю, где-то в стайке.
— Ёк-макарек! Я же сказал, чтоб ты принес топор сюда!
Дядя Миша выплюнул окурок и сам пошел в стайку.
В доме Сарогиных дали Егору горячую румяную ватрушку. Выйдя на высокое сосновое крыльцо, Егорка улыбнулся, переложил стряпнину с ладони на ладонь, подул на пальцы — ватрушка сладко жглась. Улыбался Егор оттого, что с крыльца было видно косулю — она в огород возвращалась по берегу.
Над рекой было тихо, лишь изредка доносились до слуха стеклянные всплески воды в полынье возле Жаркого Ключика, не поддающегося даже лютому морозу. Вокруг полыньи снег примят и притоптан. Лепестками цветка отпечатался там перепончатый след водяного с пугающим именем— выдра.
Ельники спали в снегах, красноталы склонились над берегом. Чуть отмякнув на солнце, с ветвей осыпалась кухта и легонько шуршала, искрилась в полуденном воздухе. Пестрый дятел выстукивал частую дробь на сосне за рекой, и Егору казалось: у дерева тоже есть сердце!..
Мальчик трудился у Жаркого Ключика. Нарезав охапку красных прутьев, он связал их веревкой, принес в огород и рядком разложил под копной — для косули. Постоял, подумал: мало или хватит? Не поленился и сделал еще одну ходку за прутьями…
Мать выпускала уток из сарая-— покормить. Сына увидела и кучу краснотала.
— Куда ты таскаешь, Егор?— удивилась.— Поди ноги промокли уже — возле Ключика топчесся…
— Не промокли!
— Я вот лозину сичас как возьму, натаскаю тебе! Иди в избу, сушись!
— Мамка, ты заместо того, чтоб ругаться, сшила бы седелку мне. Только маленькую. Мне вчерась приснилось..
— Что за селедка?.. Тьфу! Что за седелка?
— Для конька-горбунка. Мам, сошьешь? А, сошьешь?
— Отстань! Ты, Егор, как выкомкаешь чо… Или делать мне нечего? Брошу вас, седелку буду шить!
— Ну и не надо. Сам сошью. Понятно?
— Шей на здоровье, шей…
— Мам! А я возле Жар-ключика встретил сичас водяного. Не веришь? Хвостище такой здоровенный…
— Ага, как язык у Егорки!
— Да ну тебя! Лишь бы смеяться!
— Ладно, не серчай. Иди поешь.
— Успею. Ты лучше мою загадку отгадай: в новой стене, в круглом окне днем стекло разбито, ночью вставлено. А? Что такое?
— Прорубь. Дурачок, ты мне уже загадывал на днях.
Мать засмеялась. Егор подбоченился.
— Ладно! А вот эту отгадай-ка: за белыми березами соловушка свищет. Ну, чего молчишь? Сдаешься? Думай, думай, а я пока в уборную сбегаю.
— Ну, беги. Стоишь, мнесся. Беги! А то точно в пимах будет мокро…
Близилось время обеда. Свеженина была на подходе. Женщины по локоть оголили руки, усердно месили набухшее клейкое тесто, катали его скалкой на столах; хрустели ножами проворные мясорубки — свиной фарш готовился к пельменям; в избах пахло уксусом и протертым луком; нарезали свиные натуральные котлеты, из которых ребрышки торчали, и на раскаленных сковородах жарили до розовой аппетитной хрусточки; вынимали из подпола банки с капустой, грибами и всякою всячиной…
Михаил Кондратьевич Сарогин вышел на крылечко — покурить. Уперся полным животом в перекладину перил, тяжело вздохнул. На спине и под мышками взмокло во время еды, и теперь ему было приятно ощущать, как морозец покусывал кожу. Он достал беломорину, дунул в нее и помял между пальцев; на пудовом красноватом кулаке голубела крупная наколка: солнце бросало косые лучи из-за гор, у подножья строго выведено «СЕВЕР».
Следом вышел свояк; в белой заячьей шапке, в пиджаке, накинутом на плечи; за щекой топорщилась конфета — курить недавно бросил, леденцы грызет.
— Ну что? Значит, завтра давай поутрянке,— сказал он, возвращаясь к прерванному разговору.— А то ведь, елки-шишки, ехать далеко. Покос-то у меня был на Еланях.
— Да привезем, привезем, Дорофей, твое сено. Не дергайся,— ответил Сарогин, пуская дым из широких ноздрей.
Свояк с присвистом пососал конфету и вдруг выплюнул.
— Гляди, гляди! — воскликнул.— Что там за хреновина? Косуля, однако, пасется у вас в огороде?!
— Косуля,— подтвердил Сарогин.— У Ильиных живет. Парнишка приручил.
— Свиней не любят,— брякнул Дорофей,— говядину решили откормить!
— Кого там той говядины! — Сарогин усмехнулся.— Килограмм, наверно, двадцать пять. У марала у путнего одни рога и то больше потянут. Мы, бывало, на Амуре за сезон по сто штук забивали — косуль.
Докурив и ногтем отшвырнув окурок, Сарогин вдруг поднес ко рту ладони, сложил их как-то ловко, выпучил глаза и протяжно крикнул, подражая косуленку. Услышав тонкий голос, косуля на мгновение застыла возле прясла. Выструнила шею и носом повела, но ветерок струился от нее и трудно было запахи ловить.
В зрачках Сарогина мелькнул отчаянный охотничий азарт. Он снова крикнул — жалостливо, кротко и призывно. Косуля нерешительно шагнула, потом, поверив звуку, бросилась вперед.
Дорофей удивился таланту Сарогина.
— Во дура какая! — сказал про косулю.— Эдак ты и в сарай заманить ее можешь, ага? Ну-к, попробуй.
— Ладно, в горницу пошли, а то рубаха к пузу примерзает. Что-то стало холодать…
Пес, лежавший клубком на снегу, встрепенулся, ушами повел и зевнул — из горячей пасти выкатился пар и низкий грозный рокот. Сарогинский пес представлял собой редкий волко-собачий гибрид: был он высокий, мускулистый, черный, в белых пушистых носках и на груди такая же шерстяная белая салфетка; глаза красные, колючие, как гвозди…
Пес увидел косулю, подпрыгнул и, разогнавшись, отлетел назад — цепь не пустила, спружинила; затрещал под горлом кожаный потершийся ошейник; ослепленный яростью, пес ухватил зубами цепь и тяжело потряс ее, оставив на металле капельки жаркой бешеной слюны. Во время второго такого прыжка ошейник порвался: кувыркнувшись через голову, кобель проехал на передних вытянутых лапах… Сообразив, он быстро обогнул сарай и на просторном светлом огороде вытянулся в черную стрелу, летящую наперерез косуле.
Сарогин страшным голосом закричал с крыльца:
— Стоять! Назад!.. Кому сказал?!
Утопая в сугробах, косуля достигла забора, но перепрыгнуть не успела: пес догнал, хотел вцепиться в шею, но получил рогами по зубам и взвизгнул… Приотстал, но тут же навалился сбоку: заклокотал, вырывая дымящийся потный кусок, замотал башкой, хмелеющей от крови.
— Во даеть!— Дорофей засмеялся, сунул пальцы в рот и засвистел.
— Да заткнись ты, идиот! — в сердцах сказал Сарогин.— Он же щас наделает делов…
Косуля все же вырвалась, отбилась и, чудом оказавшись за оградой, стриганула наугад — в узкий проулок, тупик, забитый поленницей дров. Разогнавшись, она с неимоверной силой вымахнула вверх и, грудью проломив дыру в поленнице, вместо воли очутилась во дворе перед другой собакой — не на привязи…
И пошла потеха по селу…
Егорка дернул дверь, Ворвался в баню. Крикнул, обжигая паром легкие:
— Папка! Помоги! Там убивают!..
Сверху, с полка свалился ковшик, покатился по полу, звеня. Из тумана высунулось красное лицо.
— Где? Кого убивают?
— Косулю!
— Ну, не хнычь.. А кто там? — отец махнул рукой на улицу.
— Собаки!.. И много народу!..
— Ладно, ничего с ней не случится. Убежит.
— Ага, убежит! Хромоногая!
Отец банный лист отлепил от лица, бросил на пол.
— Ладно, я сичас ополоснусь…
— Ага! — всхлипнул Егор.— Там будут тебя ждать, ага-аа!.. Там уже вон как, слышишь?.. Слы-ышишь?!
Отец любил попариться не торопясь: с кваском, с еловым веником (он елку-то для этого привез), и потому ответил не без раздражения:
— Ну что мне теперь? С голым задом прикажешь бежать?
Мальчик дверь захлопнул. Прикусил плясавшую губу, чтоб не заплакать. В сердце кипела горечь, боль и ненависть к чему-то непонятному, что представляло собою толпу, гнавшуюся за косулей. Он покружился по двору, уши ладонями попробовал зажать. Нет, все равно было слышно: хриплый безудержный лай раздавался за избами, голоса возбужденных людей…
Мальчик вспомнил про кладовку и воспрянул духом. Табуретку взял, подставил под ноги и, дотянувшись кое-как, сорвал с гвоздя холодную двустволку.
Отец его увидел в мутное оконце, крикнул из предбанника:
— А ну-ка брось ружье! Егор!.. Егорка!.
Но мальчик не послушался — впервые, может быть, за всю свою коротенькую жизнь.
Шум катился вдоль по улице, как снежный ком с горы, становясь все больше, больше, больше. В людях проснулся азарт вековечной охоты, той самой охоты, в которой отдельно как будто никто не виновен, если искать виноватых, но каждый по отдельности ведет себя здесь как сильный и немилосердный вершитель судьбы…
Вдруг откуда-то мелкая рыболовная сеть появилась. Два шустряка растянули ее в переулке. Косуля на. сеть не пошла. Грудью таранила круглого толстого дядьку. Упав на четвереньки, он зажал подбитый глаз и матюгнулся:
— Тузик! Рви ее, тварюгу, на портянки!..
И Тузик рвал. И все другие тоже.
Косуля кружилась затравленно, слепо. Метровый лоскут окровавленной кожи тащился за нею по снегу. Белизной ребра светился левый бок. От страха, от невероятных усилий глаза у косули разбухли, готовые лопнуть, и почти не моргали. И все, что ей виделось в эти минуты: крыши села, огороды и небо, и дальний спасительный лес, куда едва ли хватит силы дотянуть, и свора, наседающая сзади, яростно кусающая снег с ароматным отпечатком следа,— и все остальное в глазах у нее покраснело, покрылось огнем…
Потом из толпы мужиков кто-то выстрелил: пуля прошла впереди, продырявила воздух и впилась в жердину от прясла — щепки брызнули в стороны. Косуля отпрянула и повернула к реке. Над обрывом она гордо вскинула рога и несколько секунд летела птицей… Внизу негромко захрустел голубоватый юный лед возле Жар-ключика. Над берегом столбом поднялся пар, и стайка снегирей порхнула прочь…
Бежавшие собаки будто натолкнулись на незримую стену: встали на кромке обрыва, замешкались. В полынье ворочалась мутная свинцовая вода, всплывали пузырьки и тихо лопались. Вытянув морды, собаки для острастки полаяли в небо, понюхали серый клубящийся пар и присмирели, почуяв неладное.
Егор спешил на берег. В разорванной собаками шубейке, размазывая слезы по щекам, чтоб лучше видеть, он шепотом кричал:
— Не убивайте!..
За ним, спотыкаясь, бежал сердитый отец: в пимах на босу ногу, в трусах и в телогрейке, надетой на голое мокрое тело. Уже на берегу, схватившись за стволы, он рванул ружье из рук мальчишки и, переложив через колено, громко плюнул: двустволка оказалась незаряженной.
— У-у, паршивец! — батя замахнулся вгорячах.
Мальчик, глядя на кулак, побелевшими губами вдруг сказал:
— Ну, бей! Чего стоишь?.. Ну! Бей!
Отец опешил. Рукавом фуфайки вытер лоб и, смущенно крякнув, закинул двустволку за плечо и пошагал домой…
Берег вскоре опустел. Люди успокаивались, расходясь по избам. Остывали. И вдруг почему-то им стало неловко. Стали прятать глаза друг от друга. Излишне сурово покашливать, хмуриться. И чтобы отогнать эту стыдливую неловкость, мужики ругались молодецки, подтрунивали сами над собой: куда, мол, так бежали? Как за тигрой за какой!..
На берегу остался лишь Егор.
Он подошел к обрыву.
Постоял. Подумал.
Смотреть в полынью было страшно. Тянуло туда… голова начинала кружиться, угарный звон стоял в ушах, словно тройка с бубенцами мчалась где-то за рекой…
Неподалеку, под елкой, сидела пушистая, белая, с добрым характером лайка. Взглядывая косо на Егора, собака хвостом молотила по снегу, скулила, стараясь его успокоить. Потом подошла, осторожно приблизила морду и, высунув красный шершавый язык, стала слизывать слезы с Егоркиных щек. Он обнял одной рукой собаку, пальцы запустил в густую шерсть и плакал, плакал…
Неясное предчувствие беды заставило отца бегом вернуться к берегу. Егора он нигде не обнаружил. Следы подшитых маленьких пимов обрывались у закрайков полыньи. Ильин собственноручно пришивал сыну подметки и мог сейчас поклясться: это прошел Егор. Прошел туда…
Ильин метнулся к дому. И схватил багор.
«Если под лед затащило, то все!» — отчаянно подумал он, споткнулся, и лицо перекосилось от пронзившей боли: ногу подвернул.
Совсем некстати появилась мать. Она слышала выстрел на улице, видела свору собак и людей и о многом уже догадалась…
Забыв закрыть калитку за собой, мать зашумела:
— Где он? Слышишь! Где Егор?!
— Ты помоги мне встать… Да не кричи,— попросил Ильин, превозмогая боль.— Погоди ты попусту кричать. Может, ничего и не случилось..
— А зачем тебе багор? Зачем?.. Василий!..
Вечерело. Снег утратил белизну. И в глубине леса погасло пение неведомых, весь день звеневших птиц.
Неестественно горбясь, как маленький старик, мальчик вышел из лесу, где прятался, и бесцельно, долго брел пустынным берегом мимо мусорных куч, частоколов, кустов, забинтованных инеем, мимо какой-то мышастого цвета костлявой зануканной клячи, с покорной тоской жующей сенцо, едва уловимо горько пахнущее полынью, мимо ворот незнакомого дома, возле которого гроб возвышался на старых санях; было жутко и хотелось убежать, но мальчик решил: будь что будет, и не торопился…
Так он брел, покуда совсем не утомился, и где-то на другом краю села, как на другом краю света, все неудержимей содрогаясь внутренним ознобом, остановился, загляделся на одиноко темнеющую фигуру: вскидывая блещущий топор, человек вырубал свою лодку, намертво вмерзшую в лед, и к берегу подтягивал — чинить; больно прохудилась лодчонка. Весна пускай не завтра и не скоро, но когда-нибудь все же вернется, должна… Так ведь, да? Или — как?



Перейти к верхней панели