записано со слов Анны Курамшиной.
ОТ ПРИСЛАВШЕГО РУКОПИСЬ
Старинному русскому городу Сызрани исполняется нынче триста лет. Что представляла из себя Сызрань век назад? Город банков, страховых и пароходных обществ, мельниц, сукновален и ярмарок, землепашцев, мастеров и торговых людей… В ресторанах и питейных заведениях собирались острословы. Молодые люди писали стихи и рассказы в альбомы своим избранницам. За неимением газеты изустно передавались городские новости.
Выделялась в этой среде наиболее просвещенная группа из «Общества приказчиков». Они влияли на культурную жизнь города, устраивали общедоступные беседы и лекции, учредили обменный библиотечный фонд.
С этой средой и связано появление рукописи «Рассказ старого солдата».
Наш родственник, Гаврила Землянский, до призыва служил у купца посудо-хозяйственного магазина, состоял в обществе. В армии попал на главный черноморский корабль «Броненосец Потемкин», Однажды, как рассказывали в семье, двое из «Общества приказчиков» принесли неожиданные вести о бунте матросов и
уходе корабля в Румынию. Прощаясь, они посоветовали никому ничего не говорить об этом: «Знать, мол, ничего не знаем, и писем не получали». И уже на выходе попросили мать сохранить до их прихода небольшой железный ящичек, подобный тем, в которых берут в обозную дорогу продукты или что надо для защиты от непогоды.
В последующие дни за ящиком никто не пришел. А вскоре на Сызрань обрушились пожары… Сгорел дотла и наш дом. На возведение нового ушли годы. И вот однажды при расчистке сгоревшего погреба железный ящик снова появился на свет. В проржавленном и покоробленном ящике лежала рукопись.
Кому она принадлежала? Кто записывал? Чье право авторства первое? Что за женщина — Анна Курамшина?.. Здесь тот случай, когда вьшь да положь ответ, а он не вынимается и не кладется… Рассказ ведется от первого лица, герой его — участник русско-турецкой войны 1877— 1878 гг. Ни раньше войны, естественно, ни во время ее рукопись быть написана не могла, она могла появиться только в конце войны или во временном отдалении от нее.
…Поистине бесценны сокровища бабушкиных сундуков!
Однажды, в предпраздничный день, уже к вечеру, когда мать с сестренкой ушли в церковь ко всенощной, я забралась на полати, а отец, примостившись у окна с шильцем и дратвой, стал перебирать и приводить в порядок конскую упряжь. Погода была еще теплая, но к вечеру приходила августовская прохлада, поэтому двери и в сенцы, и в избу были притворены.
Вдруг слышим: кто-то, открыв сенную дверь, шарит рукой по стене, ищет, видно, дверную ручку. Отец встал, отворил дверь и пропустил в комнату человека. Я сразу узнала гостя по деревяшке вместо правой ноги и по суковатой палке в руке. Это был известный отцу солдат-инвалид, старый человек по имени Филимон, по прозванию Турок.
Был он для города человек пришлый, но жил здесь уже давненько. Помнят его, что был он черноволос и горбонос, но на цыгана не походил: волосы не курчавые, а прямые и выговор русский. То ли по обличью дали ему прозвище Турок, то ли потому, что сам он прибалтывал в кураже, будто воевал с турками и совсем было всмятку расколотил турецкого пашу, да того свита сберегла от его, Филимоновой, ярости. Долго злобствовали турки на драчливого русского солдата и все же подкараулили его и отстрелили начисто ступню на правой ноге по самую щиколотку. Приделали ему доктора деревяшку и выпустили в мир новоиспеченного инвалида: топай деревянной ногой где и как сможешь.
Вот этот самый бравый солдат и стоял перед моим отцом. А я, лежа на полатях, во все глаза смотрела на гостя, вытянув шею не хуже, чем гусиха с гнезда. Да сообразила: если отец увидит меня, то, пожалуй, и выставит из избы за дверь. А потому скорехонько втянула голову в плечи и вся превратилась в слух.
Снял Филимон с головы картузик, чинно поздоровался и сказал:
— Слыхал я, Матвей, что ты можешь малый вес определять в тонких вещах… Помоги-ка мне в моей докуке,— и вынул из-за пазухи узелок, развернул тряпицу и подает отцу на ладони . белый, с зубчиками по краям, кружок.— Воинская турецкая медаль это… И хочу я знать, не серебряная ли она, и сколько в ней весу, и какая была бы цена ей по ее весу.
Поглядел отец на медаль, подкинул на ладони:
— Вес-то узнать, конечно, можно. Вполне похожа она по цвету и по тяжести на серебряную… Только как это, Филимон, ты нагрудную-то медаль вдруг запродать хочешь? И почему тебя, русского солдата, турки наградили?
—Не, не, Матвей, не туда клонишь. Туркам я не служил, и солдат я чистый русский. Более двадцати годков отдал нашему воинскому братству… В двух воинах с турками участвовал, две медали свои русские имел в награду. Только мои медали были желтые. Две нашивки на галун мне нашили и пушки под мою опеку и обиход ставили. Пушкарь я. А энтой медалью наградили не турки, а сам наш белый генерал… Присказывал он, что вроде бы эту медаль турки нашему аванпосту перебросили и мне велели передать. Так, мол, их паша распорядился. Да кто его знает, веселый был у нас генерал-то, любил подшутить… Грит: «Носить эту медаль ни-ни, не моги! И болтай языком об ней помене».
— Ну, распустил ты туману, Филимон… Как же теперь обойдешься без полного рассказа? День-то ноне субботний, можно и повечерять без дела — садись-ка к столу, гостем будешь… Отца Варфоломея, пономаря, помянем… Любил он всякие всячины из жизни слушать, только чтоб с правдой был рассказ, а не пустая байка. К тому же мне надо своих «ванек» проверить — не разучились ли службу нести?..
С этими словами подал отец на стол бутылку-флягу и пару стаканчиков затейливой формы. Стаканчики хотя и были положены каждый на свой бочок, но как только рука отца отпустила их, сейчас же вскочили на свои круглые донца и стали с перезвоном покачиваться.
— Ишь,— сказал отец,— службу знают мои «ваньки-встаньки». Пока пустые, могут качаться с боку на бок, а как только их наполнишь чем следует, так они становятся во фрунт, по-солдатски — к штурму готовы!..
«Ваньки» дружно сходили в первую боевую атаку и, вернувшись на исходные позиции, весело запереваливались. Филимон только хмыкал в седую бороду. Пришлось «ванькам» еще раз сходить в атаку, пока Филимон собрался с мыслями и заговорил.
— Знал я хорошо отца Варфоломея. Правдолюб был. А рыкал!.. Вставил же господь бог в него, сухопарого, этакую трубу иерихонскую! Значит, ты меня, Матвей, этим пономарем остерег: ежели в моем сказеоб турчанской медали будет одна лжа, значит, надлежит мне свой картуз надеть да торопенько уходить. А то придет тебе в голову меня по шее стебануть… От твоей могуты, Матвей, мекл и в «нахаловку» доставлять не надо, а прямо в кладбищенскую ямку на покой. А все же, Матвей, не взыскивай строго. Сколько лет уж минуло,.. И хотя генерал и дал наказ не болтать лишнего, да как это можно исполнить?
Прибыл я сюда, в Сызрань, из лазарету. Был еще не старый, только пятый десяток стал разменивать. Была на мне амуниция с медными пуговицами, нашивками и медалями. Костыль еще держал под правой мышкой. И в народе не угас пока интерес к войне — меня и прибаловали. Звали купцы да чиновники к столу в питейной, подносили один-два лафитничка и просили рассказов о войне, о том, что я сам испытывал и что повидал. Чем забористее и смешнее получалось у меня байка, тем и подношение было лучше. Ну, потом, конечно, все это нашло конец. Амуниция моя сносилась, пуговицы порастерялись… Одну медаль я сам потерял, другую вместе с костылем стащили из озорства, пока я жмурился от подношений… Теперь одни только мальчишки теребят: «Дядя Филя, расскажи, как ты ихнего главного пашу до смерти напужал!»
— Мне те байки, коими ты, Филимон, купцов веселил, и не требуются. Не ради будущих баек тебя наградили, а, видать, за что-то серьезное. Вот о деле и говори. — Не любил отец, когда тянули кота за хвост.
— Получай по твоему требованию одну, чистую правду. А там уж рассуди сам…
Получил я свою турчанскую медаль в конце второго похода на турок. А до этого наши войска долго стояли в Белой Руси, в укрепленном лагере, и даже облик-то воинский стали терять: пахали да сеяли и хлеб себе собирали, как заправские пахари. Только скотину, кроме как лошадей и волов, не разрешали держать.
А тут вдруг зашевелилось высокое начальство. Одели нас в новое обмундирование, смотр устроили. Да прямо со смотра и переместили нас на юг, к молдаванской границе. Сказывали: в главный штаб корпуса прискакивали скорые гонцы с известием, что турецкий султан Абдулхам опять нарушил договор на замиренье и послал к нашим границам Осму-пашу с огромным войском, а сам занял почти всю Булгарию. Вот и выпала нам доля идти Осме наперехват. Немного отвели нам времени на отдых, а там и дали жару. Марш за маршем! Этак верст по пятьдесят в день отмеривали. Конный обоз и тот отстал…
Не успели траншеек нарыть да редут соорудить, а паша уж тут как тут. И очень осерчал на то, что опоздал. А привел он с собою, как говорили, тысяч сто, не менее, против наших тридцати. Три дня наваливался паша на наши укрепления и откатывался назад. Не терпели турки штыкового удара. А главное, пушки нас выручали. Их у нас, почитай, вдвое было больше, и сделаны куда лучше — против картечи турок куда попрет? Роптали солдатики на марше, когда приходилось кроме амуниции нести еще и пушкарский припас: порох, ядра, картузы с картечью, вместе с лошадьми впрягаться на вывоз пушек да лафетов с-под них… А опосля штурма, отбоя зато уж обнимали и целовали свои пушечки, и нам, пушкарям, перепадала ласка солдатская. Не одну тысячу натаял Осма-паша в этих штурмах только убиенными, а втрое больше — ранеными и откатился за речку, что отгораживала турецкий лагерь от нашего.
Были потери и у нас немалые: и в людях, и особенно в припасах, порохе, картечи. Так что наши генералы ждали подхода обозов. Война пошла пушечной перепалкой с утра до жары, да вечером перед отбоем…
А Осма-паша высылал в поле на штурм наших редутов своих «бешеных», так звали их наши солдатики. Это у турок вроде как гвардейцы — проломная сила, кулак, значит. Главным им оружием служила огромная кривая сабля-меч с утолщением на конце клинка для силы удара. Такой саблей «бешеные» работали двумя руками, как дровосек топором, могли разваливать человека аккурат пополам, хоть вдоль, хоть поперек.
Сначала наши солдатики побаивались их; загородившись штыками, отходили к своим редутам. А потом пообвыкли и по русской сметке быстро раскусили, откуда их такая отчаянность в бою. Дело было куда как интересное!..
Каждый из этих удальцов должен был выпить вперед боя особого напитка, как им муллы говорили, из Магометова источника. Потом каждому затыкали левую ноздрю зубчиком облупленного чеснока и дымком ароматным окуривали. И вот с этой затравки всякий, кто ее воспринял, вскорости становился похожим на бешеного быка и пер на рожон, не сознавая опасности. Пленные турки говорили, что, приняв в себя этот аллахов напиток, они приобретали такую силу, что могли сокрушить все, что вставало на их пути; остановить «бешеных» не могли даже их собственные командиры… Потом, когда проходил первый приступ ярости, они начинали понимать некоторые звуки—- в первую очередь звуки зурны и мелкую дробь барабана. Этими сигналами их и выводили из боя.
Но наши командиры тоже. Не зря косили на плечах эполеты. Дали нашему брату-солдату по нескольку легких пушек картечного боя на колесном ходу, и пехота уже не пятилась от «бешеных», а, наоборот, спешила навстречу туркам, пока те еще не рассыпались по полю, а, как обычно, шли густой толпой. Сойдутся солдатики «этим стадом и расходятся вдруг этак вилкой — и вправо, и влево«~ Турки и понять еще не успевали, куда это от них русские солдаты поворачивают, а пушкари уже два-три залпа сделали… Потом солдатики наши смыкались и принимали на штыки уцелевших «бешеных»…
Так вот и отучали турок, и пришлось Осме-паше вновь поджать хвост, Перестал он выходить из-за реки.
Протянулось этак-то около месяца. Солдатики прямо-таки обленились. В полуденную жару лежат себе пузом вверх да байки рассказывают. А иные, хозяйственные., всю округу обшарили: кто что умеет, искали и ягоды, и лук дикий, и корешки, и грибочки… Все в котелок шло. Не очень густо тогда у нас было с пропитанием. Но солдат причину невзгоды понимал и не роптал: оторвались от баз снабжения, вот и приходилось поясок подтягивать, благо, в нем дырок много…
На заходе солнца трещат у турок барабаны, поют трубочки такие певучие. Это к вечерней молитве, значит. Наш брат скидывай амуницию да ужин заваривай — турок стрелять больше не будет.
Вскорости эта легкая жизнь кончилась. В одно утро, еще затемно, вдруг в нашем лагере услыхали сзади большой гул и треск. В батальонах даже тревогу сыграли. Турки тоже услыхали нашу возню, зашевелились. А гул все нарастал. Быстро все и объяснилось: прискакали связные и объявили, что пришел главный обоз со всеми припасами и тысяч десять стрелков при нем. А позади, на неделю хода, идет сам знаменитый Измаильский корпус с полным снаряжением и почти весь из старослужащих обстрелянных солдат.
А турок, видать, встревожился. Пальбу открыл еще по-темному, да сразу три группы солдат в поле выпустил, но не «бешеных». Прощупать нас захотел и узнать новости через огневой и рукопашный бой. А больше надеялись захватить кое-кого и в плен. Наши командиры велели пушкарям отвечать на турецкую пальбу редко, вроде бы ничего не произошло, и батальона два, что вышли в поле навстречу туркам, боя не приняли. Наши солдатики, постреляв с колена и стоя из ружей, отошли не спеша под прикрытие.
А пушечная стрельба велась целый день, к вечеру еще усилилась, и уж многие солдатики стали сами собой готовиться к бою, не дожидаясь команды. И вдруг как кто за нитку дернул: враз прекратилась пальба. Наши пушкарские офицеры, те, что были в палатках, понеслись вприпрыжку к редутам. Ну, сам должен понять, что тут произошло. Взбулгачился весь лагерь все считали: атака началась.
Ан и обманулись!.. В турецком лагере спокойненько трубочки запели, заворковали барабаны, донеслось протяжное: «Ла иллаха иль алла…» Ну, наши — кто как! Кто за живот держится, хохочет без удержу, кто плеваться начал, кто и крепкими словечками кидался.
А наш пушкарский капитан, тоненький такой, прискочил в редут и запыхавшимся голосом жаловаться стал, а сам ладонью кровь с правого уха вытирает;
— Вот, братцы, это меня тишина заранила… Забежал я в палатку, думаю, надо перед штурмом подкрепиться. Проглотил кусочка два хлебного с картофелиной, поймал на вилку соленый рыжик, а чтобы грибок не сползал с вилки, закрепил его пуповинкой от огурчика. Отпил хороший глоток… Тут и наступила эта проклятая тишина. (А у нас, у пушкарей, своя болезнь — неожиданная глухота. Сразу! Раз!— и перестает слышать человек.) Хотел по древней привычке пальцем в ухе пошевырять, В левой руке у меня манерка с водочкой, а что в правой вилка с рыжиком — из головы вон… Так вот и закатил вилку в ухо вместо пальца. Спасибо огурчику, пупком своим оборонил меня… Каюк бы вашему командиру — проткнул бы себя насквозь, от уха до уха!
Я в этот вечер должен был заступить на дежурство в дальнем редуте. А был он устроен на краю левого фланга укрепления для пресечения обхода нас слева. Были в нем кроме легких колесных полевых пушек тяжелая брустверная пушка да мортирка для бросания разрывных бомб через головы своих войск и еще пристрелочный единорог, стреляющий трехфунтовыми ядрами.
Принял дежурство, а вижу —непорядок. Большая картечная пушка стоит недочищенная, и даже банник торчит из жерла. Бомбовая мортирка и вовсе носом в землю глядит — так ее ставят, когда запальные отверстия чистят. И только единорог, готовый к бою, стоял с дымящимся фитильком.
Поставил я двоих наблюдателей, сам с двумя другими солдатами стал приводить в порядок пушкарское хозяйство. А остальных отпустил в подгорок за редут, чтобы ужин сообразили.
И вдруг слышу: наблюдатель мой, что слева, как-то хрипло и в полуголое зовет:
— Филимон! Филимон!..
Я, конечно, удивился, чего это он не в полный голос говорит, поглядел туда, куда он показывает, да и обомлел: на небольшой холмик, что левее нас сажен на сто, выехала конная группа турок, человек шесть, А один, на белом коне с зеленой попоной и в большой чалме под бунчуком, особо выделялся.
Бог мой… У меня даже в животе захолодало. Да ведь это сам Осма-паша пожаловал!.. Выбрал же место и время, ну, хитер! Сбочку решил осмотреть нас самолично…
Прямо завертелся я на месте. А что сделаешь? Пушки-то не в ходу… На глазах у Осмы-паши банник этот проклятый из ствола не вытащишь да заряд не вложишь: что он, ждать, что ли, будет, когда ты обуешься да шляпу перед ним сымешь, дескать, извиняюсь вам за задержку…
И тут взгляд мой упал на единорог. Стоит пушечка, к бою готова, и фитилек у затравки курится, приложи только — и бабахнет. Да вот беда, шарик в ней трехфунтовый заложен, для твердого удара, а тут самое лучшее — картечь требуется, достала бы даже на излете…
Осма-паша уже коня стал поворачивать, собрался съезжать с холмика. А конь его как-то несуразно, не по-лошадиному задрал хвост кверху да и нахально им так помахивает, вроде дразнится: «Наше вам с кисточкой, с тем и до свиданьица!»
Злость-то меня прямо распирала. Эх, была не была! Подскочил я к своей пушечке, два пальца левой руки вилочкой к ее казеннику приложил, навел стволину прямо в середину коня Осмы-паши да и ткнул фитилек в затравку. Все это за один чих, как у нас говорилось. Ну, единорог рявкнул, как ему положено. У меня перед глазами все дымом занесло, ничего не вижу. А наблюдатель слева как заорет во все горло: «Попал! Ей-богу, попал!.. Чалма с паши слетела!..» *
Вся группа мигом исчезла с холмика…
Выстрел. из пушки после отбоя не мог, конечно, остаться без внимания. Мои пушкари, бросив ужин, сбежались в редут, а вскорости пришел и нарочный от капитана рассудить о ненужности выстрела или о его причине.
Пришлось мне тащиться добрую версту в палатку к капитану. Капитан не преминул осведомиться, почему я, опытный, старослуживый пушкарь, стрелял ядерным зарядом, а не бил картечью,— промашка большая.
Пришлось доложить, в каком виде был принят редут от моего сменщика. Пообещал капитан за такую халатность в службе спороть с него нашивки. А потом сказал:
— Хорошо бы, в упавшей чалме Осмы-паши была и его голова. Тогда бы тебе большая честь и слава, и награда хорошая вышла. Только навряд ли это,— мусульмане уже траурную музыку запустили бы… Ладно, посмотрим, что дале будет, а пока об этом конфузном деле лучше помолчать.
Но замолчать мой выстрел не удалось. Нашлись очевидцы, которые лучше моего наблюдателя смотрели. Ими оказались три егеря-пластуна, которые были в тайном секрете у самого холмика. Видели они чернобородого кряжистого турка, его нарядную одежду, огромную белую чалму с большой звездой впереди и конем его любовались. Конь бел как снег, огромен и высоконог, покрыт светлозеленой попоной с золотистыми блестками, имел нагрудные ремни с большой звездой в центре груди и на лбу, поменьше. А хвост вставлен в белую трубу, поэтому и торчал вверх и развевал свой конец подобно султану на гвардейском кивере. Ему, видать, полагалось носить хвост вверх, а не вниз, как всем прочим коням…
Пластуны тоже хотели дать залп из своих ружей. Они божились и клялись, что наверняка сбили бы пашу с коня, но страх за провал секрета остановил их. Тут и ударила пушечка с левого редута… У пластунов даже дух перехватило: конский хвост, маячивший у них в глазах, отлетел вместе с трубой в сторону, будто отшибленный носик у фарфорового чайника, а лошадь так ударила задом, что седок только благодаря высокой луке седла чудом остался в нем. Но, уцепившись обеими руками за луку, паша не сумел удержать чалмы, и она слетела с головы на землю и укатилась за холм.
Еле дождавшись замены, в глухую полночь пластуны добрались до своей роты и тут же доложили командиру о происшествии. Ротный, не дождавшись утра, дошел с докладом до батальонного; последний под самое утро — к полковнику, а тот уже по светлому месту доложил в главштаб.
Вот так и получилось, что не успел наш капитан пушкарей очухаться от сна, как к нему явился адъютант в аксельбантах с уведомлением, что к полудню, прихватив с собою вчерашнего стрелка-пушкаря, он должен явиться к белому генералу с докладом.
Генерал был у нас человек веселый, а тут сидит сумрачный и, не глядя на нас, доклада требует. А потом кивнул подбородком в мою сторону, спросил:
— Каков он?
Капитан ответил:
— Из старослужащих, ваша светлость, отменный пушкарь!
— Ну, ладно,— сказал генерал,— я все знаю от пластунов, а вот только хотел взглянуть на пушкаря, спросить его: почему он сам стрелял после отбоя, а не побежал к начальнику за разрешением на выстрел? Да и было бы лучше, пушкарь, если бы ты не конскую репицу отстрелил, а самому паше погладил ядром по….. Стало быть, плохо выбирал цель, пушкарь? А?
А я уж вижу: брови у генерала хмуры, а лезут вверх и глаза сощурились в щелки. Видать, доволен.
— Стрелял я, ваша светлость,— отвечаю,— строго по пушкарскому артикулу, коим результат по третьему выстрелу засчитывается… А Осма-паша и с первого сбежал. В том не моя вина.
— Славно, солдат, славно,— сказал генерал. — Хвалю за усердие, а все же наградить тебя воинской медалью не могу. Ведь на нее надо писать реляцию, а что я напишу: награждается такой-то пушкарь за то, что начисто отстрелил из единорога хвост у самой знатной кобылы с из турецкого лагеря? Не примет фельдмаршал такой реляции… Отметим сию баталию своими возможностями, эй, кто там?.. Налей-ка нам «малый орленый». Да, да, из белого бочонка!
Сейчас же внесли и кубок. Мать родная, вот это «малый»!.. В нем не меньше двух полных маркитанских кружек вместилось, руку вниз оттягивает. А кто же «большой-то орленый» осилит — разве лошадь?!
— Пей, солдат, до дна,— сказал генерал,— и только за свое здоровье. Все мы на войне находимся. Скоро будут большие баталии, так что пользуйся случаем. И отстраняю тебя от службы до утренней побудки. А от меня лично — вот, получай полтину серебром за инициативу в бою. Эй, Селифан, проводи солдата!
Потом этот Селифан мне сказывал:
— Видать, Филимон, ты в упрямой семье народился. Вышли мы с тобой из генеральской палатки после приема, а ты — ходу от меня… Чего, мол, это меня, бравого пушкаря, да за ручку домой вести?! Вскорости ты покачиваться стал и в бок забирать от дороги. Пришлось тебя за ремень придерживать, а потом и под ручку взять, как полковых дам наши офицеры водят… А ты хоть и спотыкачкой, а все сам норовишь. Уж на четвереньки стал, а все вперед… Потом на пузе попробовал, по-пластунски, да как к земле-то приник, сон на тебя и навалился. Пришлось класть тебя на сугорбок и волочь. А ты от встряски, видать, вообразил, что сам идешь, и ну меня взад коленками подталкивать. До синяков намолотил… Спасибо, солдатики с твоего редута подкатились, мигом за руки, за ноги подхватили… Чуть успел им генеральский приказ передать, чтоб не тревожили тебя до утренней побудки.
— Эй, эй, Филимон,— забеспокоился отец,— уговор-то помнишь? Никаких баек?.. А вот уж и на карачках ходил, и на пузе ползал, а все до своей турчанской медали не доберешься…
— Очухался я за час до побудки,— продолжал Филимон.— Почистил это я себя с внутренности и снаружи и пошел на редут — чего солдату делать в палатке? Денек выдался и по солнцу жаркий, и по перестрелке. Турок, видать, хотел с боем прорваться к холмам, за которыми наш обоз, да разве можно его туда пущать? Тяжелый был денек, и все вздохнули, услыша и наш, и турецкий отбой. Запылали костры, и запахло солдатским варевом.
Не успел я сунуть ложку в котелок, как появился передо мной штабной Селифан с приказом снова отвести меня в штаб к генералу. Спасибо Селифану: попросил я его поискать Филимона на редуте, а то уйди — и останешься без ужина… С едой«то у нас не очень дело поправилось и с приходом обоза: было нем больше пушкарского да ружейного припасу, чем муки да пшена. Жидковат был приварок.
Ну, солдатики, конечным делом, посмеялись, что отошел Селифан от Филимонова костра, а того же Филимона ищет по редуту… В общем, дал он мне подкрепиться и повел в штаб к генералу.
Не успели мы дойти до штаба и доложиться, как вахт-дежурный с аксельбантами, много не говоря, дал затычку Селифану за опоздание и послал его ставить сразу три самовара. А мне сказал, чтобы я сидел в приемной, и ехидненько добавил:
— Для тебя генерал на закуске перед ужином, а теперь жди конца ужина… Да помни: за ужином жуют больше, чем при закуске! Сердит ноне генерал!
Делать было нечего. Пошел я искать Селифана. Гляжу, а он на поляне мечется среди трех огромных самоваров. Один разожжет, бросится к другому, а там надо бы и к третьему, ан первый затух… Как мышь мокрый Селифан — не от самоваров пар идет, а от него самого.
— Стой-ка паниковать, Селифан! Становись под мое начало!— гаркнул я.— Эти машины я лучше тебя знаю. Давай начнем с этого пузана… Держи трубу, а я над ним по-своему наколдую. А как подам команду, ты сразу и надвигай трубку на самовар, да смотри, чтоб не свалилась.
А сам незаметно для Селифана горстку пушкарского зелья в самоварную топку засыпал. Нам, пушкарям, вменялось в обязанность иметь при себе порох разных видов для затравок, даже лишние карманы нашивали для этой цели.
У пушкарского зелья характер особенный.., Насыпни его даже двойную горстку на бумажный лист да подожги — он и будет гореть, как этот лист, без всякого шума. Так поведет оно себя, это зелье, и в самоварной трубе или даже в самой пушке, если жерло у ней открыто. Ну а как прикроешь выход-то для газа хотя бы паклей, тут зелье уж свой характер начинает показывать: вдарит по-настоящему, с гулом и раскатом, словно Илья-пророк по небу в грозу шумит. А вот ежели картузик с картечью заложить в жерло пушки да прибить его пыжом с помощью банника к стенкам ствола, то уж будет затычка не из пакли… Тут уж зелье полную силу развивает. Пушка ни гула, ни раската не дает, а получается рык, короткий, злобный, с металлом в голосе. И слышим мы, опытные пушкари, этот звон металла не только ушами, а и животом. Тебе, чай, смешно это слушать, а мы, пушкари, по отзвуку в животе можем твердо сказать: переложил пушкарь пороху в казенник или недоложил. А от этого в стрельбе бывает изъян — либо перелет, либо недолет. При бомбовом бое только врага радовать,..
Ну, да ладно. Это я не в науку тебе, а к слову, чтобы ты понял, что дальше произошло.
Насыпал я горстку порошка в трубу самоварную и поглядываю туда: загорелось ли. А зелье-то мне попалось под руку для пушек тяжелого боя — крупнозернистое, что твой горох. Силы в каждой горошине много, огонь хороший пошел в самоварной топке.
Набрал я горсть сучков да щепы, которые Селифан заранее припас, да малость, видать, перестарался. Большой такой кучкой сунул в самоварную топку…
— Наставляй трубу,— говорю Селифану,— да чтоб не свалилась!
А получилось на деле, что и должно быть: щепа сузила дымоход, как затычка, и в самоваре нашем так фукнуло, что он, хотя и трехведерный был пузан, а на одну ногу скособочился… Не удержи я — свалился бы на пузо… А самоварная труба, кою держал Селифан, с шипеньем и дьявольским взвизгом сиганула через его голову в кусты…
Кругом дым, сажа, искры летают, головешки падают, как с неба. При таком афронте я и про Селифана забыл, А где он? Заглянул за самовар и вижу: сидит мой Селифан на карачках там, где стоял, и пробует руку поднять, чтоб лоб перекрестить, а она у него не поднимается. Слышу, шепчет так с хрипью:
— Спаси, господи, и помилуй! Не дай погибнуть душе ангельской…
А меня и смех, и злость разбирает. Вот тебе солдатик! Вот тебе солдат называется!..
Тут из штабной палатки высунулась голова вахт-дежурного и приказала мне зайти в приемную.
Генерал был хмур и встретил меня неожиданным вопросом: знаю ли я новую систему дальнобойных пушек тяжелого боя с новым прицелом и малой откаткой, и назвал мне ее воинский шифр.
—Так точно, ваша светлость, знаю!
Генерал при моем ответе еще больше нахмурился и опять спрашивает:
— А может, пушкарь, ты и стрелял из такой пушки? Ну?
— Так точно, ваша светлость. Три уставных выстрела произвел. — А сам прямо диву даюсь, что при моих вроде бы верных ответах генерал все больше хмурится, даже ладонью по столу ударил. И зло так глядит на меня.
— Ты, пушкарь, может, еще не заспал одного и назовешь мне это место, где ты пушкарский устав выполнял с этими пушками, ну, говори!
—Так точно, ваша светлость, могу назвать. Было то на реке Березине в укрепленном лагере.
Ну, понятно, называю номер этого лагеря по шифру. А сам смотрю на руки генерала и думаю, чем он меня сейчас приголубит… Если после первого моего «так точно» он нахмурился, после второго «так точно» с досады даже ладонью хлопнул по столу, то уж сейчас вряд ли шишкой на голове отделаешься… А на столе есть чем сказать свое мнение солдату: тут и глиняный кувшин с пузом в мою голову, и графины с бутылками… Да что там, одной оловянной тарелкой можно отпустить душу человека на тот свет без покаяния — как уловчиться ударить…
Насилу осмелел я поднять глаза на генерала. Господи суси, царица небесная!.. Сидит передо мной совсем другой генерал: вместо глаз щелки, уголки губ аж к ушам подходят, а сам весь от доброты так и светится!..
— Ну, славно, солдат, славно! Спасибо на добрых словах. Услужил и утешил. Очень даже утешил. Думаешь, я тебе первому задаю эти три вопроса? Нет, уж больше десятка перебрал я вас, старых пушкарей. Которые мне на первый вопрос ответили: «Никак нет», отпустил с миром, чего их еще тревожить. Были такие, как ты, не моргнув глазом, шпарили: «Так точно». Это, видать, всезнайки. Тех всезнаек ставил с полной выкладкой под ружье — не обманывай своего генерала, ври, да знай меру. Конечно, угадать место пристрела они никак не могли, потому как Березинский полигон был единственным местом для пробы сих новинок. Так-то. Про Измаильский корпус, чай, слыхал, солдат? Так вот, он уже на подходе и ведет несколько таких дальнобоек. По реляции они куда мощнее и лучше, чем те, которые ты видел в Березинском лагере. Подарочек нам от уральских умельцев, пушечных дел мастеров. Не из простой бронзы они отлиты, а из колокольной, — значит, с примесью серебра в ней. А это прочность дает металлу — стало быть, и силу огневого боя можно увеличить. Ну, об этом речь еще впереди, солдатик; соберем ассамблею, как прибудут пушки, тогда и тебе особая работа найдется. А теперь другое дело, по коему я тебя вызвал.
Встал он, отворил дверцу небольшого шкапчика, достал из него коробочку:
— Вот, солдат… Твой крестник, Осма-паша, видать, только недавно от страха очухался. Но все ж шлет тебе наградную медаль за внимание к его особе. Прошлой ночью пластуны мне ее доставили. От Осмы-паши, говорят, нашему пушкарю, кой в его стрелял… Такова, мол, его воля. Стрелой из лука ее к нашим постам
метнули… На вот, получай, Даже враг понял, что ты достоин награды! А все ж перед строем ею наградить тебя не мог’у: медаль вражеская и врагом дарена. Спрячь ее, солдат, себе на память, ежели жив останешься, да помалкивай о ней. А то ведь какой воинский начальник у тебя под боком будет… Может дойти и до батогов, если не обережешься.
Потом подвел меня генерал к столу и говорит:
— А теперь бери графинчик. Не, не ! Вон тот, со слезой. Бери стакан и наливай его полон до краев. Это бы я сам должен сделать как хозяин, да ты мне не гость. Вон груздь и пареная луковица — знатные закуски под слезу. Ну, с богом! Эй, кто там!.. Выдайте солдату полковриги ржаного да пачку табаку!.. ,
Так оказал мне внимание и остерег меня наш генерал…
Вот, Матвей, и дождался ты конца сказу. Суди уж теперь сам, как хочешь или сможешь,— сказал Филимон, кладя кисет и бумагу на стол и свертывая козью ножку.— Долго ли я еще воевал? Нет, не долго. Месяца три-четыре, не боле. Как подошел к нам Измаильский корпус живо сбили мы турка с его позиции и гнали его аж до середины Булгарин. Наши егеря с авангарда со смехом говорили, что Осма-паша не успевал с лошади слазить, как опять надо было скакать дальше…
Встал старый солдат из-за стола, сгреб ладонью свои вещички, надвинул картузок до бровей и виноватым голосом сказал:
— Не осуди, Матвей, прощевай пока! Дело тут у меня одно есть, а я и запамятовал. Спасибо за приют и ласку.— И ушел.
…И тут я, лежа на полатях, забыв о всякой конспирации, закричала;
— Тятяня, тятяня! А чего же ты деду Филе медаль-то не взвесил? Вернуть его, што ль?! Я мигом…
Отец даже вздрогнул от неожиданности:
— Штоб тебя! Ты что там как мышь затаилась! А я думал, ты в палисаде!..
Отец не любил всякого рода подслушивания, и я ждала хорошего нагоняя. Чтобы отвести от себя беду, торопливо выболтнула:
— Спала я, тятян… Еи-богу, спала!
—Как же не так«. Уснешь ты, а еще божишься! Тебя хлебом не корми, дай байки послушать, ухи-то, чай, как лопухи распустила. Ну-ка, слазь да ставь самовар. Скоро наши богомолки придут, вон уж благовестят… А я пойду Серого напоить да убрать на ночь.
Отец остановился в дверях и, полуобернувшись, еще сказал:
— Вот, дочка, тебе и Филимон… Не гляди, во что человек одет, не суди об нем по одежке. Иной в шелк и бархат разодет, а все чужое. А Филимон прожил жизнь трудную, солдатскую, а держит себя с достоинством, хотя и беден, как церковная мышь. Замечал я: стоит себе в притворе церкви в праздничное богослужение… Кругом нищие тянут руки к прихожанам, а Филимон никогда этого не делает — берет подношение, конечно, но когда сами дают… По его заслугам ему бы в шелку и бархате быть, а он среди нищих обретается… И пришел он к нам, как я думаю, не с докукой о медали. Он ведь грамотный! Сам я видел и слышал, как он нашему кабатчику газетку читал, не по слогам читал, а по-книжному… Он лучше меня разбирается и в весовой, и в другой грамоте. Нельзя быть пушкарем, да еще наводчиком, не зная грамоты. Просто гонит его тоска, вот он и прислоняется к людям. С тем, видно, и к нам пришел. Много, дочка, таится хороших людей и в простой и даже бедной одежде. Вот и сумейка разглядеть их…
Этот завет отца я никогда не забивала в своей жизни.