Необыкновенные земли в нашем представлении обычно лежат за тридевять земель. И живут в тех землях необыкновенные люди. А вокруг нас вроде бы нет ничего интересного: все просто и обыденно.
Это все от нашей слепоты. Можно иметь отличное зрение и ничего не видеть. Можно всю жизнь прожить в Башкирии, мечтая о тайге и трудных дорогах, и не знать, что совсем рядом, всего в сотне километров от Уфы, лежат глухие таежные дебри, и есть в них и медведи, и горные кручи, и перекат Сарышта, длиною в шесть километров, и даже есть места, где, как у нас любят говорить, «еще не ступала нога человека».
Почти у каждого из нас есть своя заветная сторона, вторая родина, где ты, может быть, никогда и не был, но, как и на родине, знаешь каждую тропинку, каждый ручеек, спрятавшийся в тени кустов. У одних это Михайловское, у других—Таруса, у третьих — Кинешма…
Я бы везде хотел быть, но больше всего люблю Рязанщину. Я никогда там не был, но эта грустная и звонкая сторона стала для меня второй родиной. Своей любовью я обязан Есенину. Он, а потом Паустовский, помогли мне увидеть и по-настоящему полюбить красоту средней полосы России. Экзотика поражает, но скоро приедается. Все великое — просто, зачастую даже неприметно, но, рассмотрев однажды, полюбишь его на всю жизнь.
Я тоскую по Рязани и часто вижу ее во сне. Каждый год собираюсь съездить туда и обязательно в сентябре. Я даже знаю, как это будет: сойду на каком-нибудь тихом полустанке, заброшу за спину тощий рюкзак и пойду березовыми лесами, вслушиваясь в шорох листьев и жухлой травы. Буду всматриваться в холодную воду стариц, спать в кучах листьев на лесных опушках и в стогах сена.
Но каждый год меня что-нибудь да задерживает.
И в этом году в сентябре вместо Рязани мне пришлось ехать в командировку на северо-восток Башкирии, в Мечетлинский район. Там я попал в Теляшево, ничем не примечательную башкирскую деревеньку, затерянную в березовых перелесках на границе со Свердловской областью.
Я приехал в Теляшево хмурым холодным утром, сырой ветер свистел в полях и перелесках и заставлял зябко ежиться. Здесь уже давно шли затяжные дожди, дома были черными от воды, ворота разбухли и с трудом открывались, на улицу было страшно выйти: глинистая почва огромными комьями липла к сапогам.
Но даже в эту промозглую пору в природе было какое-то смятенное очарование. Низкое небо почти касается вершин берез, они шумят и тянутся вслед бегущим на север облакам. И кажется, что сама деревня плывет к какому-то неведомому причалу по желтым березовым волнам, рассекая тупым носом-мельницей заросли седой полыни у пруда.
На полянах холодными кострами полыхают кусты рябины, а на горизонте не тухнет полоска теплого лимонного света.
Я обосновался на отшибе деревни в покосившейся избе с провалившейся крышей. В ней давно никто не живет, хозяин построил новый дом и все собирается пустить развалюху на дрова, но почему-то мешкает, и она по-прежнему дремлет по-старушечьи среди молодых берез, служа добрым пристанищем приезжим людям. Около избы нет ни построек, ни изгороди, все хозяйство состоит из ржавого топора, воткнутого в гнилой пень. Березы подходят к самому крыльцу и ветви заглядывают в окна.
В избе скрипучие шаткие половицы, по которым опасно ходить, и старенькая, потрескавшаяся от жары и времени буржуйка. Под потолком на длинном шесте висят веники и по вечерам, когда буржуйка топится, в избе пахнет баней. В желтом полумраке керосиновой лампы в углу темнеет огромная глиняная печь с деревянной заслонкой — ну точь-в-точь как у сказочного Иванушки-дурачка.
Ночи томительны и напряженны. Одиноко тарахтит сушилка на току, желтым электрическим пятном выделяясь в темной неподвижности перелесков. Тарахтит сонно и равнодушно — не в состоянии растревожить тишину. Ей иногда лениво помогают собаки. Если ночью выйти в лес, можно услышать, как медленно поднимается по склону холма туман, шурша листьями.
Утром я просыпаюсь от солнца, пробивающегося в щели между бревен. Некоторое время я еще лежу, щурясь от яркого и тонкого луча, потом стремительно вскакиваю и по холодному шаткому полу выхожу на крыльцо.
Трава покрыта инеем, и за мной тянется мокрый зеленый след. На току тихо, только галки стучат по заиндевевшей крыше.
Лес окружает ток со всех сторон белой стеной березовых стволов. В лесу заросшие густым мхом дороги и тропинки. Они сходятся и расходятся, пересекают друг друга и неизвестно куда ведут.
К вечеру, оглушенный за день стрекотом тока, я перепрыгиваю через изгородь и сразу же попадаю в золотое марево берез.
Поднимаюсь все выше по склону холма. Кажется, что березам не будет конца. Жухлая трава под ногами сыра и прохладна. В небе еще солнечно, но внизу уже копится сумрак.
Заброшенная дорога в густом дубняке. Вершины деревьев почти смыкаются над ней. Листья под ногами — огненно-желтые. Их жалко топтать, их хочется собрать в одну огромную кучу, как рассыпанные кусочки большого грустного счастья.
Начинает темнеть. Солнце уже зашло, но леса еще светятся желто-зеленым полумраком. На вершине холма передо мной открылась большая поляна, а за ней внизу во все стороны до горизонта — молчаливые, горящие медью осиновые и березовые леса.
С севера потянуло холодом. Сумрак все сгущается. Тропа, сырая и узкая, петляет меж потемневших стволов. Листья под ногами в сумраке потеряли свой цвет, стали бурыми и от сырости шуршат совсем тихо, еле слышно. Они о чем-то Мне напоминают, что где- то я уже видел эту дорогу, но никак не могу вспомнить.
И вдруг я понял, что все это я «видел» в Рязани, в которой никогда не был. Все, о чем я читал у Есенина и Паустовского, я увидел здесь. Та же грустная стынь перелесков, хмурое небо, шорох падающей листвы и светлая полоса неба на горизонте.
Я спускаюсь по тропе все ниже. Впереди неясно слышен шум деревни: мычанье коров, гогот гусей, лай собак. Запахло дымом и парным молоком. И мне начинает казаться, что я сейчас выйду не к башкирской деревне Теляшево, а к рязанскому селу Константиново или к Спас-Клепикам. И во тьме неясных стволов, в прелом запахе листвы я слышал грустный шорох стихов. И мне даже казалось, что никакой Рязани и не существует, и писал Есенин совсем не о ней, а об этих мечетлинских перелесках, об этих кобылах, ржущих в синюю стынь, о разбойничьем посвисте башкирских ветров, о золоте здешних полей. И я знаю, что где-то в Рязани есть тропа, очень похожая на эту, тоже ничем не примечательная, но тоже великая в своей простоте и печали.
Но присмотревшись — видишь, что это все-таки не Рязань. Это Башкирия, не менее прекрасная и величественная. И не так уж в них много похожего. Просто Есенин смог выразить в своих стихах то великое общее, что до слез нас потрясает.
Каждая земля прекрасна по-своему. Только нужно увидеть главное, что присуще этой земле. Прекрасна по-своему и пустыня. В пустыне с ужасом замечаешь, как неумолимо стремительно бежит время, так же неумолимо, как волны сыпучего песка, гонимые ветром в бесконечность. И становится страшно, что ты еще ничего не успел сделать.
Нет плохих земель. Только есть земли счастливые: как Кавказ, Крым или Мещера, которые нашли своего большого художника, и земли, которые еще ждут своей судьбы, своей любви, своего открытия. Мы же сами часто не в силах заметить щедро рассыпанные вокруг нас богатства.