Глава 3
Судное дело
А у судного дела сидели судьи добрые рыбы-господа: Осетр, большой боярин и воевода, Белуга и Белая рыбица, а дьян был Сом с большим усом, а печать клал Ран своей задней клешней.
А ответчиком был Ерш маломочный, сын Щетиннинов.
Повесть о Ерше Ершовиче.
— Людие! Грядет государь посадник Ново-Китежский, отец и благодетель наш Ждан Густомысл! — закричал с крыльца стрелецкий голова.
Дверь хором распахнулась настежь. Послышалось натужливое сипенье, тяжелые охи и ругань вполголоса. Кто-то с трудом протискивался в дверь. А люди на дворе, услышав сипенье и ругань, разом перегнулись в поясе, закланялись, касаясь пальцами земли.
Посадник вылез, наконец, на крыльцо, тяжело отдуваясь. Был он неимоверно толст и мордат. На пузе, как на подносе, лежала широкая смолевая борода. Из ее зарослей, как мухомор из мха, торчал красный нос. Под низким и узеньким лбом по-рачьи выпучились глаза, будто посадника крепко ударили по затылку.
— Ух ты! — сказал с веселым удивлением Птуха.— Истинный троллейбус! Где зад, где перед — не разберешь.
А капитан пристально разглядывал одежду посадника — не роскошную соболью, крытую тяжелой церковной парчой шубу, и не горлагную его шапку пнем и высотой в аршин, а новенькие, огромного размера галоши, напяленные на слоновьи ноги Густомысла поверх толстых шерстяных носков, и солдатскую нательную рубаху с японским госпитальным штемпелем на ней. Густомысл заметно гордился галошами, выставляя их напоказ, и рубахой, то и дело распахивая шубу и выпячивая пузо, чтобы все видели жирные красные иероглифы.
Посадник добрел до скамьи, стоявшей под могучей лиственницей, и уселся, пыхтя и отдуваясь, прочно уперев руки в расставленные ляжки. Дряхлый старик, судя по связке ключей на поясе — ключник, сложил к его ногам охапку тонких кленовых досок. Затем подошли и встали по обе стороны посадника два парня из дворщины. Они держали на вытянутых руках два лубяных подноса. На одном лежал бинокль, на другом стоял дешевый жестяной будильник. Капитан, Коса говский и мичман понимающе переглянулись: бинокль был полевой, японский, а будильник советский, какими завалены магазины сельпо.
Посадник засучил рукава, будто собрался драться на кулачки, охолил ладонью бороду и, взяв с подноса бинокль, начал рассматривать посадских.
— Он что, ненормальный? — пожал плечами Птуха.— Люди в трех шагах стоят, а он на них в бинокль пялится.
— Невместно владыке посаднику простым зраком на смердов глядеть, очи свои поганить,— сердито шепнул ему поп Савва.
Густомысл опустил бинокль, рыгнул, перекрестил рот и сказал:
— Начнем со Христом. Кто у нас седни?
Из толпы вылетел Савва, упал на колени перед посадником и припал головой к земле. Волосы его, заплетенные в косичку, задрались собачьим хвостиком. По толпе прошел смешок.
— Вселюбезнейшему и паче живота телесного дражайшему владыке, до матери сырой земли поклон!— затараторил молитвенно поп.— О твоем здравии слышать желаю, цвете прекрасный, пресветлое наше солнышко!
— Напился, собачий сын, и на богородицу плюнул. Дран за то кнутом,— сказал Остафий, сидевший на перилах крыльца. Он то и дело поглядывал на сад, где скрипели качели.
— То ли ты поп и летописатель наш ново-китежский, то ли затычка кабацкая? Отыдь, пес смердящий! — пнул посадник попа галошей.— Я подумаю, какое на тебя наказание положить.
Савва на коленях попятился в толпу. А посадник глянул на подношения, и рачьи глаза его повеселели. Однако, порядка ради, он все-таки поднес на минуту бинокль к глазам.
— Жирен, ох, жирен кабан! Окорока добрые будут! Ты, косолапый, кабана приволок? — посмотрел посадник на Пуда Волкореза.
Тот молча поклонился, касаясь пальцами земли.
— На кабане думаешь отъехать? Я вот зачем тебя позвал. Ты староста лесомык, ты и слушай мое слово и узелок себе на бороде завяжи. Довольно вам в лесу прохлаждаться. Идите на Ободранный
Ложок белое железо копать. На кой мне ваша мягкая рухлядь!
— И такая рухлядь не нужна? — Волкорез выдернул из-за пазухи соболью шкурку и смял ее в горсти. — Для тебя берег. Глянь, какой мех — темный да глянцевитый! А мерный какой! Медведь, а не соболь,— соблазнял Густомысла охотник.
Посадник заколебался:
— Эту давай. На шапку пойдет.
Волкорез положил шкурку к ногам посадника и облегченно вздохнул.
— Тебя ослобождаю от белого железа, а лесомык своих завтра гони на Ободранный Ложок.
— Господине, пожди мало,— с мольбой протянул Волкорез руки к посаднику.— Заслужим тебе, владыка!
— Я вас, дармоядцев, живо на голову окорочу! Суровец потрудится! — взревел посадник, пуча глаза.
Волкорез опустил голову, ответил покорно:
— Твой топор, моя голова, господине.
— Медведей валишь, а здесь, как заяц, дрожишь! — упрекнул охотника Будимир, когда тот смешался с толпой.
— На всякого зверя своя сноровка есть,— двинул густыми бровями Волкорез.— И к медведю не суйся, когда он лапами грабастает.
Посадник снова поднял к глазам бинокль и крикнул сердито:
— Чей черед, выходи!
К нему робко, виновато приблизился пахотный мужик с реденькой бородой, тот, что говорил: «Нам бы ведро во благовремении, а до остального нам дела нет». Щеки его запали, глаза словно сажей обведены. Он и дышал виновато, а наведенный на него бинокль пугал так, что он отворачивался и пытался закрыть лицо рукой.
— Некрас я, государь, прозвище Лапша. Староста пахотных людей с Новых Пеньков, Лисав, Высокой Гривы, починков и глухих лесных дворов.
Посадник нагнулся к лежавшим у его ног доскам, покопался, взял одну и долго разглядывал.
— Чти, вот, долговую доску, что на вас, пашенных, записано.
— Неграмотный я, кормилец.
— Недоимка на вас по белому железу столь большая, что быть вам вскорости на Толчке, на плахе.
— Умилостивись, господине. Белое железо копай, сохой руки оттягивай, а все без хлебушка сидим. Ребятенков чем кормить? У меня их семеро за стол садится.
Лапша замолчал, тоскливо глядя на посадника.
— Годи мне, шалун! — удушливо просипел посадник.— Подь сюды! Ближе, ближе!
И, привстав, с крепким размахом, блеснув перстнями, въевшимися в жирные пальцы, Густомысл крепко ткнуп Некраса в лицо. Мужик шатнулся и тихо заплакал, не решаясь поднять руку к лицу, залитому кровью и слезами. А посадник, колыхая брюхом, захлебнулся смехом.
— В ревы ударился! Истинно Лапша. Стрельцы, волоките его в Пытошну башню. Суровец с ним задушевно побеседует.
Лапше скрутили руки и уволокли.
— Ух, босяк! — выдохнул Птуха.
Сережа повел вокруг тоскливыми глазами.
— Нехорошо тут. И ничуть на мой городок не похоже. Мой веселый, добрый, а тут… Неправда все это! — горячо, вздрагивающим голосом закончил он.
— Тише, Сережа,— остановил его брат.
Посадник отсмеялся и снова посуровел.
— Кто сей, дерзко стоит? — посмотрел он на Будимира.
Кузнец сделал шаг вперед.
— Будимир Повала, господине, староста Кузнецкого посада. Бирюч опять выкликал нас на огульные работы.
Посадник поднял новую доску, посмотрел, нахмурился.
— Давно ваш черед на белое железо идти. Аль не пойдете?
— Ну!
— То богова работа, кузнец.
— Все на бога да на бога, а на себя когда же? — не сдержал кузнец громыхающего голоса.
— Не больно аркайся! Язык свой к небу гвоздем прибей, а передо мной в страхе стой, червь дерзновенный!
— Говорю как умею, хлебна муха!
— А поди-ка ко мне, кузнец,— ласково позвал посадник.— Ближе!
— Нет, Густомысл, меня не замай! — отяжелевшим, железным голосом прогромыхал Будимир.— Мужика пахотного ты совсем забил, а кузнеца не тронь. Мы у огня стоим, сами стали вроде железа.
Посадник долго в раздумье сгребал руками в ком тучную бородищу, косясь на Будимира.
— Железо да огонь и у меня найдутся,— недобро сказал посадник.— Подумай об этом, кузнец!
И снова закричал на крыльце Остафий Сабур, но теперь торжественно и молитвенно, с церковным распевом:
— Возвеселитесь душой, возликуйте сердцем, спасены души! Грядет к нам златое правило веры христовой, церкви бодрое око, уста немолчные сладковещательные, преподобномудрая наставница и владычица ново-китежская, ее боголюбие старица Нимфодора!
— Вот это званье-величанье! Кошмар! — насмешливо восхитился мичман.— Как наш боцман говорил: и навхрест, и навпоперек, вперехлест и через клюз обратно!
— Вы хоть помолчите, мичман,— сказал капитан тихо и раздраженно Птухе.— Не дразните собак.
Старица не вышла на крыльцо — ее выволокли два дворовых парня в большом кресле, обитом красным бархатом с крестом из золотых галунов на спинке. А в кресле скрючилось что-то маленькое, высохшее, горбатенькое. Черная монашеская мантия висела на острых плечах старицы, как на вешалке, а под монашеской шапочкой мертвенно белело крошечное личико. В потухших глазах — отречение от всего земного, провалившийся беззубый рот обтянули тонкие черные губы, беспрестанно двигавшиеся, будто пережевывая что-то.
За креслом встали две монашенки, с ликами постными, но раскормленными, с глазами смиренными, но с хмельнинкой. Одна раскрыла над головой старицы пестрый пляжный зонтик, другая начала обмахивать Нимфодору кружевным веером, хотя на улице было нежарко. Капитан, летчик и мичман снова довольно переглянулись: прав Будимир, есть у Ново-Китежа сообщение с миром.
Будто порыв сильного ветра пролетел по посадничьему двору. Ратных удивленно обернулся. Все, кто был на дворе, все упали на колени, уткнув носы в землю. Видны были только спины — сермяжные, дерюжные, холщовые в заплатах.
— Надо же! — громко удивился Сережа.
Старица чуть махнула рукой и сказала неласково:— Встаньте, спасены души. Благословение мое на вас…
Голос у нее был беззубо-шепелявый, но сильный, с басовитыми нотками. Люди поднялись с колен. Старица повернулась к посаднику.
— Зачем девку свою, Анфису, выпустил на люди?
— Выскочила мирских поглядеть, твое боголюбие!— поклонился Густомысл.
— Забыл, какой удел ей готовим? Под замком ее держи. Окромя церкви — никуда! И еще скажу тебе, посадник. Сидела я у окна, слушала твой суд и твою ряду. Потаковник ты, с людьми слаб! Шею им нещадно гни, а какая не гнется, по той топором! Парой лаптей меньше — невелик убыток.
По толпе прошел задавленный ропот. Старица подняла проклинающе руку и рыкнула, неожиданно густым басом:
— Нишкните, задави вас лихоманка! Во грехах, как овцы в репьях, живете! Знаю, на какую сторону отвалиться мечтание имеете! В мир вас тянет, к сатанинскому престолу царя московского! Вырублю и выжгу город, а народ в скверну мирскую не пущу!
— Крепко на пушку берет! — покрутил головой Птуха и спросил стоявшего рядом посадского:
— А может, она у вас сильно психическая?
Посадский не успел ответить. Озорной голос крикнул из толпы:
— В лапоть звонишь, твое боголюбие! Мир проклинаешь, а сама в соблазнах мирских погрязла. Шило в мешке не утаишь! Народу ведомы все тайны ваших хором. Сама ты сладкие заедки мирские жуешь, винцо мирское сладенькое тянешь и мирское табачное зелье нюхаешь. Неладно у тебя получается!
— Кто богохулит? Выходи! Ай боишься? — заревел посадник.
— А когда я тебя боялся? Вот я!
Из толпы вышел человек невысокий и неширокий, а весь словно сплетенный из тугих мускулов. Таких в народе двужильными называют. На голове его переплелись кольца черных кудрей, и борода вскипела мелкими кудряшками. Лицо дерзкое, на все способное, в багровых гноящихся ожогах. А в глазах отвага затаенных мыслей.
— Опять ты, Алекса Кудреванко? — опешил посадник.— Давно тебя повесить собираюсь, да все забываю.
— А я напомню. На! Вешай!
Кудреванко стоял в распоясанной рубахе, вызывающе уперши руки в бока. Капитан подался головой к Будимиру, спросил тихо:
— Кто это? Откуда?
— Солевар. Дырник ярый, народ в мир зовет и бунт всенародный кипятит! Тысячу, чай, плетей на спине носит.
— Снова кнута захотел? Прикажу стегать, пока свеча горит!— заорал Густомысл, пуча глаза.
— Красных девушек стращай. Об меня без числа палок измочалено!
— Рцы дале, спасена душа,— донесся спокойный голос старицы.— Чай, на работу свою солеварную жалиться будешь?
— Буду! Варим мы соль, а носим боль. Гляди! — выставил Алекса обожженное лицо.— А мало людей в црены падает, заживо жарится? Солонину из людей делаете?
Старица слушала солевара, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза. Не открывая глаз, словно сквозь дремоту, ответила:
— Соль дорога, а твоя шкура дешевая.
— Не о своей шкуре говорить пришел, о всем народе посадском. Соль денно и нощно варим, а где она? На белое железо меняете? Озмеели вы от злобы, детинские.
— Дале рцы, Кудреванко. До конца рцы, спасена душа.
— До конца и скажу. Для того и пришел в берлогу вашу.— Кудреванко не кричал, не вспыхивал гневом и ненавистью: гнев и душевная боль его были такого накала, когда человек уже не кричит, а говорит внешне спокойно, но в этом спокойствии больше гнева, боли, страсти, чем в крике.— Где вече наше, где вольность наша, спрашиваю? В годы вольные господин великий Ново-Китеж всем народом на вече решал и указывал. А вы, детинские верхние люди, вечевому колоколу язык вырвали и на деньги его, родимого, перелили. Не дает он боле гулу…
Кудреванко замолчал, дыша часто и глубоко. Теперь слышно было только тихое металлическое звяканье. Это Остафий Сабур бешено играл саблей, то выдергивая, то снова кидая ее в ножны.
— Рано за саблю схватился, голова,— растянула старица в улыбке мертвые губы.— Он еще не кончил. Угадала я, Алекса?
— А вот вам остатние мои слова! Объявится в Ново-Китеже новый Василий Мирской, объявится, попомните мои слова, и выведет нас на Русь! Но прежде ты, посадник, на карачках поползаешь, а ты, трухлявая кочаруха,— погрозил он кулаком старице,— раскорячкой пойдешь!
Клубком черного дыма взметнулась монашеская мантия. Старица вскочила. Под седыми бровями уже не тлели мертвые, пустые глаза, а сверкали раскаленные угли, пылало неистовство злобного духа.
— Стрельцы, рубите его! Напополам пластайте! — задыхаясь, крикнула Нимфодора и упала в кресло.
Стрелец бросился на Кудреванку, замахиваясь бердышом.
— Не балуй, зелен кафтан! О мужицкую кость бердыш затупишь! — увернулся Кудреванко и вырвал у стрельца бердыш.
— Шибай его из пищалей! — закричал стрелецкий голова.
Стрельцы кинулись к пищалям, закопошились с кремневыми курками. Кудреванко заметил новую опасность и помчался к башенным воротам.
— Бабы, а не стрельцы! — крикнул Остафий. Звякая саблей, звеня шпорами, он скатился с крыльца, вырвал из-за пояса пистолет, выстрелил.
Над крышами домов взвились голуби, люди испуганно шарахнулись от крыльца. Солевар остановился, обернулся.
— В долгу не останусь, голова! — крикнул он, взмахнув блеснувшим на солнце бердышом, и скрылся в черной пасти башенных ворот.
Посадник ревел быком, ругая Остафия, голова таскал стрельцов за бороды, только старица была спокойна и сказала негромко:
— Пущай его. Далее Прорвы не убежит и наших рук не минует.
— Чей черед? Выходи! — проворчал посадник, глядя на толпу.
И вдруг затрещал будильник на подносе. Люди испуганно шарахнулись назад. Вздрогнула и старица, отплюнулась сердито.
— Тьфу на тебя, окаянный! Истинно голос дьяволов!
А посадник поднялся быстро со скамьи и сказал весело:
— Бредите по домам, спасены души. Часомерие шабаш прозвонило. Щи готовы.
Люди загудели:
— Пожди, милостивец!.. Разбери наше дело. По неделе к тебе ходим!
— Шабаш обедне! — замахал руками посадник.— С вами делов повыше усов. Щи остынут, кулебяка охолодает, а она только тепленькая хороша. Идите, говорю! Завтра приходите.
— И стрельцы пущай к щам и каше идут. Отпусти их,— сказала старица посаднику и обернулась к стоявшим за ее спиной монашкам: — Вы тоже уходите, а ты, поп Савва, отойди подале в сторонку. Иди к собору, помолись. Нужен будешь, позовем.
Когда двор опустел, старица сползла с крыльца и села на лавку под лиственницей. Потянула за рукав посадника: — Садись, не спеши.
— А кулебяка? — жалобно прогудел тот.
— Истинный ты Густомысл дубиноголовый! — с презрением Сказала старица.— В башке у тя не мозги, а тесто перекисшее. С мирскими-то как?
— А что с мирскими? — уставился на нее посадник.
Старица махнула безнадежно рукой. Провела внимательным, недобрым взглядом по пленникам.
— Давненько мы мирских не видели. После Васьки не забредали они к нам. А чего расхристанные ходите? Пугвы где? — ткнула она посохом в расстегнутые кителя летчика и мичмана.
— Пуговицы стрельцы ваши пообрывали,— проворчал Птуха.— Папуасы они у вас!
Старица повернулась к Остафию:
— Спрашивай их!
Сухая, хищная искра сверкнула в глазах стрелецкого головы.
— Ты отвечай!— ткнул он пальцем в капитана.— Отколе к нам пришли?
— Из мира, как у вас тут говорят. С Руси.
— Зачем пришли?
— Мы не к вам шли. В тайге заблудились.
— Куда шли?
— А какое твое дело, куда мы шли да откуда шли?! — выкрикнул разозленно мичман. Ему трудно уже было сдерживаться, его взвинтило все, что он увидел и услышал на посадничьем дворе.
Остафий вскочил, выдергивая из ножен саблю. Капитан локтем отодвинул выдвинувшегося вперед Птуху и ответил голове:
— Домой шли, ясное дело.
— Юлишь-виляешь, мирской! — начал злиться голова.— А ребятенок зачем с вами?
— Это мой брат,— сказал Виктор.— Куда я, туда и он.
— Как нашу Прорву-матушку прошли?
Капитан подтянул, не спеша, спустившиеся голенища брезентовых сапог и ответил коротко:
— Ногами. Вот этими.
— Кто вас вел? — крикнул посадник.— Говори, или кнутом заставлю!
— Никто не вел. Сами прошли. Ходят, ведь, люди через вашу Прорву и галоши носят,— указал Ратных на ноги посадника.
Тот испуганно дернул ноги под лавку.
— Може, кто и ходит, а остальным не пройти,— сердито проворчал он.
— По чертежу, чай, шли,— заговорила старица.— Шарили их стрельцы?
— Шарили. Ни чертежа, ни бирки, ни доски с зарубками или резами — ничего такого не нашли,— ответил голова.
Капитан и Косаговский обменялись взглядами: «Про самолет не знают. Хорошо!»
— Шут их разберет! — сказал нерешительно Остафий.— Може, и правда заблудились, как Васька Мирской. А правды от них, вижу, не добьешься.
Старица, прикрыв ладонью глаза и запрокинув голову, долго смотрела на мирских.
— Ишь, взгляд какой! Будто рогатиной в грудь тычет! — указала она пальцем на Сережу.— Мал, дьяволенок, а злющ!
Шумя каленым черным коленкором мантии, Нимфодора поднялась со скамьи.
— Молиться мне пора. Пойду я.
— А с мирскими-то что будем делать? Ума не приложу,— жалостно спросил посадник.
— С кашей ешь! — дернулись в усмешке губы старицы.— Опять в пень встал? Что с ними делать — не нам с тобой решать.
— Знамо, знамо! Не нам решать,— согласился поспешно, заметно оробев, посадник.
Ратных, Косаговский и Птуха снова переглянулись удивленно:
«Кого испугался всесильный посадник? Кто будет решать нашу судьбу?»
— Попу Савве сдай мирских,— продолжала старица.— Для этого я и оставила его на дворе. На Савву можно положиться.
Старица, никого не удостоив взглядом, ушла в хоромы.
— И то! — повеселел посадник и крикнул: — Поп, подь сюды!
— Тута я, владыка! — подлетел Савва.
— Веди мирских к себе. У тебя им постой будет.
— Владыка, красно солнышко! Помилуй! — вдруг зарыдал поп отчаянно и фальшиво.— Чему нас мудрые старицы учили? «С мирским, как с псом поганым, не ешь, не дружись, не бранись».
— Пшел, притвора! — замахнулся на попа Густомысл.— Не рони слезу напрасно, не верим. Васька Мирской кто был? Нескоблено рыло? И жил у тебя года, почитай, три. Веди!..
…Когда мирские с попом вышли из Детинца, они увидели ждавшего их Будимира Повалу. Он пошел вместе с ними и долго молчал, поглядывая на мирских. Потом сказал, улыбаясь светло:
— Шибко ноне новина старину гонит. Умные речи, смелые думы в народе ходят. Вот как Кудреванко-то сказал: жди нового Василия Мирского!
— Долга, брат, у вас песня,— нахмурился капитан и, косясь на шедшего впереди попа, спросил тихо: — Где живешь-то?
— В Кузнецком посаде. Спроси старосту Будимира Повалу, всяк покажет. А как твое-то имя?
Как в поминанье записать, коли молиться за твое здоровье вздумаю?
— Степаном меня зовут.
— Хорошее имячко! — Будимир вдруг заволновался:— Погоди-ка! Уж не ты ли и будешь тот мирской, который нас на Русь выведет? По народной примете так должно быть: мирской нас из здешней кабалы выведет,— серьезно и с надеждой посмотрел кузнец на капитана.
Капитан поднял брови, но ихчего не сказал, думая о чем-то. После долгого молчания спросил:
— А солевара Кудреванку можно будет повидать? Где они соль варят?
— Далеконько, на соленом озере. Слобода Усолье называется. Найдем и Кудреванку, не бойсь!
Кузнец неожиданно остановился и сказал тревожно, глядя на бегущего навстречу человека:
— Мишанька Безмен бежит, ученик мой. Что у вас стряслось, Миша? — не вытерпев, крикнул он.
Мишанька, молодой парень с проступающей тенью бородки, с сереньким пушком на верхней губе, будто пил он молоко и не вытер губы, заговорил, понизив голсс до полушепота:
— Ничего у нас не стряслось, дядя Будимир. А меня кузнецы послали узнать, почему ты долго из Детинца не возвертаешься? Ежели бы посадник что недоброе с тобой сделал, мы бы всем посадом в Детинец грянули!
— Не тронул меня Густомысл. А на белое железо, Мишанька, кузнецам придется идти. Рано еще нам борзиться… И повернулся к капитану: — Ты, Степан, худо о кузнецах не думай, хоть и покоримся мы на сей раз Детинцу… Однако прощайте, мы в посад пойдем.
Взгляды кузнеца и капитана встретились, и были они как рукопожатие. Будимир снял войлочный колпак, поклонился всем и свернул с Мишенькой в сторону.
Глава 4
Истома Мирской
Кто ты такой, человек, кто отец твой, откуда ты родом?
Гомер. Одиссея, п. IV.
Изба попова была похожа на трухлявый гриб. Крыша прогнулась, как седло, и поросла рыжим мхом. На дворе ни сарая, ни хлева, ни погреба. Около крыльца валялись старая оглобля, два сломанных колеса и рассохшаяся бочка. И двора-то не было, ни забора, ни тына, ни плетня, а ворота стояли, и висело на верее только одно полотнище, и то боком, на одной петле. К избе можно было подойти с любой стороны, но Савва провел мирских через ворота.
В горнице, просторной, но темной от бычьих пузырей в окнах, стены блестели от копоти, как лакированные. Жирная сажа свисала хлопьями с потолка. Было в горнице не только просторно, даже пусто: широкие лавки по стенам, непокрытый стол, раздолье для огромных черных тараканов, полка для посуды да икона в углу — вот и все имущество попа Саввы. Пахло квасом, кислым хлебом, холодным дымом и мышами. Ратных, войдя, потянул носом и засмеялся.
— Русью пахнет!
— Знамо, Русью, мы, чай, православные,— обиделся поп и дернул Сережу за рукав.— Шапку скинь, немоляка! Не к басурманам пришел, икону-то видишь? У меня и кочергу недолго заработать!
Оробевший Сережа сдернул свой летный шлем.
Мичман сел на лавку, огляделся и покачал головой.
— А хозяйство у тебя, отец, не ахти. Бобылем живешь?
— Прибрал господь попадью,— закручинился поп.— Яко наг, яко благ! Всего именья — веник в углу да мышь под полом.
— Пьешь беспрестанно. Скоро и веник и мышь пропьешь! — сказал от дверей молодой, строгий голос.
Все обернулись. В дверях стоял юноша, стройный, изящный в фигуре и в движениях. Волосы его, расчесанные на прямой пробор, белые, как чистый лен, и курчавившиеся на концах, падали до плеч. Одет он был в холщовую рубаху до колен, такие же штаны и новенькие лапотки. Под холстиной проступали трогательно, по-мальчишечьи острые локти и колени. Виктор узнал юношу, убегавшего от посадничьего крыльца под глумливые выкрики попа Саввы.
— Это внученок мой, Истома, по прозвищу Мирской,— засуетился, залебезил вдруг поп.
— Ты, дед, пошто ржал жеребцом? — закинув красивую юношескую голову, пошел Истома на попа.— Кто кричал мне вслед, старый грех? Про кота и дразнилку?
Поп опустил голову, пряча от внука глаза.
— Старый пропойца! — беззлобно сказал Истома и тут же, улыбнувшись, посмотрел на мирских:
— Рад я вам несказанно, люди добрые!
— Обумись, Истомка! Грехов и без того на тебе, что на черемухе цвету! — затараторил поп.
— Что так? — насмешливо вздернул юноша тонкую, шнурочком, бровь.
— Ох, горе мне с внуком! — всплеснул поп руками.— Нравом поперечный! Все у него не по стародавнему обычаю, а по своему, по особливому. Он иконы и те на свой лад пишет.
— Вы иконописец, Истома? — спросил Косаговский.
— Худог я,— застенчиво и тихо ответил юноша.— Я не токмо иконы пишу, я стены, потолки узорю, окна тож. Собор в Детинце видели? — Ваша работа? — оживился летчик.— Чудесная роспись!
Щеки юноши зарозовели.
— Простите, Истома,— вмешался капитан,— но какой же вы мирской? Вы — внук Саввы, не так ли?
— Внук. А Мирским меня прозвали по Василию, брату моему названному.
— Мы о Василии сегодня не раз слышали. А как он попал в Ново-Китеж?
— Черти его к нам принесли! — зло вырвалось у попа.
— Молчи, дед! Васю не тронь!— сверкнул глазами Истома.— У вас на Руси Вася рудознатцем был, и земные руды искал, и камни разные, человеку полезные. В тайге отбился от своих, плутал по дебрям и неведомо как через Прорву перебрался. Чудо истинное! Вышел он на дальнюю деревеньку еле живой. Комары из него всю кровь выпили. Потом мужики пахотные его в город приволокли.
— Когда же этот Василий появился в Ново-Китеже? И сколько он прожил здесь?
Брови Истомы приподнялись странно и тревожно, он посмотрел на капитана не отвечая,— видно было, что ушел мыслями глубоко в прошлое. Потом сказал негромко, печально:
— Годов пять назад он к нам пришел, за три года до того, как начали у нас белое железо добывать. За это проклятое белое железо и загнали его в могилу старица и верховники… Стало быть, три года он у нас прожил.
Ели из одной деревянной чашки, черпая по очереди. Квас был нестерпимо кислый, хлеб колючий, с мякиной.
— Скажите, Савва, Прорва, про которую мы уже много наслушались, в самом деле непроходимая? — осторожно спросил капитан.
— Тухлой воды мерцание! Болотных трав стена! Чавкает, пузырится трясина бездонная! А на кочке зеленый болотный черт с лягушачьими глазами сидит. Вот какая Прорва! — ответил поп.— Пойдешь — и утонешь в зыбунах да прососах, а не утопнешь — мошке да пиявицам на корм угодишь. Землю ново-китежскую Прорва кругом облегла. Нет прохода!
— И зимой не замерзает?
— Никак! Родники горячие Прорву греют. Над ней зимой пар столбом стоит. Издаля видно,— недобро ложились слова попа.— Так-то, мирские! Уйти и не думайте.
Сережа посмотрел испуганно на попа и опустил голову, пряча страх в глазах. Савва погладил его по голове.
— Обвыкай, отроче, обвыкай.— В голосе его было не участие, а издевка.— Руки грызи — не уйдешь!
— Не трогайте мальчика, Савва! — резко сказал Косаговский.— А ты, Сережа, подтяни гайку! Дорогу домой мы найдем. Верь мне.
Сережа шмыгнул громко носом, поднял голову и улыбнулся несмело.
— Ты, батя, трали-вали нам не пой! — бросил ложку Птуха.— А галоши ленинградские, рубаха японская, будильник московский? А зонтик, а веер старухин — это откуда? Из-за Прорвы? Или как?
Савва не донес ложку до рта и, глядя в ложку, ответил:
— А ты спроси об этом старицу и посадника. Спроси! Так ответят, что голова напрочь отлетит!
Мичман раздраженно отмахнулся и прислонился к стене, устало прикрыв глаза. Капитан молчал. Две морщинки поперек лба придавали его лицу вид хмурый, озабоченный.
— Истома, а как предки ваши перешли Прорву?— обернулся он к юноше.— Не двое, не пятеро их было, а не одна сотня, наверное. Не слышали вы об этом рассказов или преданий?
— Вела их преподобная старица Анна, а ей ангел господен путь указывал,— промолвил поп.
— Дед, расскажи мирским о граде нашем,— обратился к нему Истома.— Всю досюльщину древнюю поведай. Ты летописатель. Иди-ка сюда, мирской,— позвал он капитана и подвел к вделанному в стену шкафу.— Вынимай, смотри.
Капитан вытащил из шкафа книгу, огромную, как столешница, в деревянном переплете, обтянутом кожей. Это был скорее сундук, а не книга. Подошедший Виктор постучал по переплету.
— Теперь я понял, почему говорят: «Прочитал книгу от доски до доски».
Ратных раскрыл книгу. На первом листе была искусная заставка в черную и красную краску. Он взялся за край страницы, чтобы перевернуть, и, не поверив, пощупал еще раз. Нет, не бумага это была, а обработанная неизвестным способом березовая кора. Вот почему книга была такая толстая.
— Берестяная книга! — удивленно сказал капитан.— Вот чудо! Правда, слышал я, будто в одном таежном селе, в церкви, были берестяные книги. Узнали об этом музейные работники, примчались туда, а книг и нет. Давно уже по неведению псаломщик их на растопку пустил… А ваша книга когда написана? О чем она?
— При старице Анне ее начало. Века три, почитай, ей будет.— Истома раскрыл книгу на титульном листе и прочитал: — «Поведение о достославных предках наших и како, по изволению Божьему, русские люди срубили в дебрях да раменях град Ново-Китеж, и како живяху там».
— Ново-китежская летопись! — Капитан осторожно, с уважением перекладывал толстые, закапанные воском листы, исписанные крупным, тщательно выведенным уставом ‘. И время, как пучина, сомкнулось над его головой. Древние коричневатые чернила из дубовых орешков уже выцвели. Клякса! Двести лет этой кляксе! Писал летописец, задумался, дрогнуло гусиное перо — и вот!.. О чем повествовал он, не мудрствуя лукаво, словами простыми и скупыми? Какие события могли быть в этом глухом медвежьем углу?.. «В сем году злой мороз ржицу озимую побил, а летом и яровые без дождя сгорели. И в граде Ново-Китеже, до нового хлебушка, и конину, и собак, и всяку нечисть едяху…»
— Это древняя книга,— сказал Истома.— Она в соборе нашем хранится. Дед ее взял, чтобы подновить. Выцвело письмо. А писали ее прежние летописцы поп Никодим, поп Сильвестр, поп Мокий и другие. А эта книга новая,— вытащил Истома второй том.
— В нее напишу я завтра, как в град наш, попущением божьим, мирские люди пробрались. О вас напишу,— важничал поп.— Все сугубое должен я записывать.
— Теперь он — летописец ново-китежский. За это деду моему кормы и питие от старицы положены,— объяснил Истома.
— А гостей редькой угощаешь. Эх, батя! — упрекнул попа мичман.
— Хоть и пьет дед до изумления,— продолжал Истома,— а грамматик он зело ученый, грамоту много познал и книжному урядству вельми обучен. Дед, расскажи мирским поведание. Ты всю летопись прочитал и всю дивно помнишь.
— Что разглядят они, неверы, в сумраке времен старопрежних? — задрал Савва нос-пуговку.— Душа у них темная.
— Я тебе за это братину полугару поставлю.
— А деньги у тя есть? — покосился недоверчиво поп.
— Алтын да два гроша.
— Тогда лучше пенника, чтоб язык мой развязать. Прилепе язык к гортани моей… Бежи скорее, Истома!
Глава 5
Написано на берестах
Все расскажу откровенно, чтоб мог ты всю истину ведать.
Гомер. Одиссея, п. XIV.
КНИГА ИСХОД
Братина, деревянная полуведерная посудина с носиком, шибала в нос спиртным духом, Ее принес из кабака Истома.
Поп Савва раскладывал по столу цветные камешки, гальку с берегов озера Светлояра.
— Этот, пестренький,— нашего града основание. Беленький — белого железа отыскание. Желтый — народа ново-китежского угасание и желтолицых людей пришествие. Зеленый — дыры в мир ототкнутие. Красный — зарево пожара, бунт народный и веча конец. Теперь не собьюсь я.
Он сделал глоток из кружки.
— Красноглаголиво, произощренно, витийственно слагали прадеды наши поведание сие. Словесный мед и пища для души! А я, бедным и грешным языком моим, поведаю, как могу.
Поп сделал еще глоток, побольше, и торжественно сказал:
— А начало всему в году от сотворения мира семь тысящ сто осьмидесятом…
Ратных сидел в углу, откинувшись к стене и закрыв глаза, чтобы сосредоточиться на рассказе попа. Савва, бражник и подлая душа, был красноречив, талантлив, как древний летописец. И вставали перед глазами капитана яркие картины народного восстания.
…Последние отряды Степана Разина изнемогали и таяли в неравных боях с царскими воеводами, бросались отчаянно на бердыши и копья царских стрельцов и рейтаров.
— И были средь воинства Степанушкина два лихих полка,— мерно вел рассказ Савва.— Что два волка, грызли и рвали они царские дружины, щелкали бояр, как семя, и кормили раков боярской свежинкой… У баб, известно, души нет, у них вместо души лапоть, а вот поди же ты, начальствовала над теми полками баба, старица Анна, крестьянского рода, вдовой постриженная в монахини. А сражалась старица аки лев!..
Одолевала царская и боярская Москва разинскую рать. Как огонь по пороховой нитке, летела страшная весть: схвачен атаман Разин, и в Москве, на Лобном месте, скатилась с плеч его буйная голова.
— С горя такого поневоле выпьешь! — сделал Савва звучный глоток.
…Смятение и ужас, вопли и плач были на улицах и в домах городка, куда пришла старица Анна со своими полками. Подходили царские стрельцы-каратели, вел их князь — пес Юрка Долгорукий. Зарево сжигаемых деревень уже освещало ночью улицы городка. Жители готовились к смерти, ибо многие и многие из них в разинских полках с Москвой сражались.
— И средь воплей и скрежета зубовного тако рече всеблагая старица.— Савва поднял обе руки, словно он сам обращался к народу со словами надежды:— Людие! Смерти не бойтесь, уйдем мы от нее. Поведу я вас в страну заветную, где нет ни пиявок в пруду, ни бояр на горбу. Трудись да песни пой!
— Правильная установочка! — похвалил Птуха.
— Налей мне, Истома, еще кружку, а я сейчас мирским все обскажу… Текут, слышь, в той стране реки молочные да медовые, с берегами кисельными. Дожди там теплые, а зимы никогда не бывает. Тулупы да валенцы не нужны. Рожь там растет семиколосная, белые калачи на березах висят, бабы соболей коромыслом бьют, на осетрах сидя белье полоскают и на звезды, как на гвозди, сушить вешают. А зовется та страна Беловодье. И в песнях про нее поют, и в сказках сказывают, а про дорогу в нее ни единого слова не сказано. То, будто, она в русских пределах, то, будто, под богдоцаром 1 она. А вернее — ничье Беловодье, земля необтоптанная. Божья земля! А безгрешной старице путь в Беловодье господь указал. И побрели встречь солнцу предки наши, дома свои оставя впусте. Мужики, бабы, дети! Истинный исход, бегство Израиля от фараона, именуемого царем московским Алексеем!
— Минуточку, батя! Получается, что вы, ново-китежане,— правнуки разинских бойцов? Или как?— заинтересованно спросил мичман.
— Выходит, так! — ответил поп.— Настоящих мы разинских кровей. Да ты слушай дале!
— Слушаю, слушаю.
— Путь был труден и прискорбен зело. Тяжела путина, да душа едина. Страх в спину толкал! — продолжал поп, снова промочив горло.— Шли сходцы путем черезкаменным, через Урал-батюшку, а когда исчез он, растаял на окоеме, начались степи земли Сибирской. Торных дорог опасались, шли напрямик, сакмой, что кочуй наследили. А кругом травостой невиданный, росы обильные. Зипуны от той росы тяжелыми становились…
— Я, когда книжки читаю, эти описания пропускаю,— вмешался вдруг Сережа.
— Критиковать после будешь,— засмеялся тихо Виктор.— Молчи, Серега, не мешай.
Почасту пригубливая кружку, поп Савва неторопливо рассказывал, как шли впереди подвод с рогатиной на плече, с топором за поясом лапотники, осатаневшие от голода, страха, тяжелой дороги, а рядом с возами шагали женщины, раскосмаченные, со свисающими прядями пыльных волос, с черными провалами глазниц. С возов, из-под рогожных навесов, выглядывали изможденные, почерневшие дети, голодно косясь на кули с мучицей, крупой, толокном, сухарями. За возами плелись отощавшие коровы и шатающиеся овцы. А вскорости коровы и овечки легли, не смогли дальше брести. Съели их сходцы, а бабы вой подняли. Бабам без буренушки и жизнь не в жизнь. И все были охвачены цепким страхом: то и дело оглядывались, высматривая неумолимую погоню.
И не раз приходилось сходцам схватываться с врагами, и саблями махать, и пищалями хлопать. Отбивались сходцы м от лихих разбойных людей, и or сибирских воевод, и от кочуев степных. Пробивали себе дорогу наторелые в боях разинские бойцы. И дальше шла беглая, разбившая свои оковы Русь, обставляя дорогу деревянными крестами, под которыми тлели мужицкие кости.
Кроме провианта, везли сходцы на возу пушчонку со старинным названием «Единорог» и три сорокаведерные бочки медных и серебряных денег. Но самой дорогой поклажей были два колокола, снятые с собора родного города. Сколько мук натерпелись с ними! Застревали они в болотах, в сугробах, в таежных чащах, в горах сорвались в пропасть, увлекая лошадей и людей. Вытащили чудом уцелевшие, не разбившиеся колокола и поволокли дальше. Верили утеклецы, пока с ними «Благовестник» и «Лебедь» — колокола родного города, не погибнут они и не будут рассеяны.
Упрямо и споро шли сходцы, но нагнала их зима. Снега сибирские — коням по ноздрю. Зимовали в землянках и немудреных срубах. Лошадей еле сберегли, ломали для них веники из тоненьких веточек с деревьев. Но легли, наконец, теплые туманы, подъели снега. Застучала капель, зашумели ручьи, запела синичка, разбрызгивая серебряные трели.
— И опять пошли страдальцы наши встречь солнцу,— пригорюнясь, подперев толстую щеку рукой, печально рассказывал поп.— А потом на полдень повернули. И с каждым их шагом ласковее становились ветры, дни ярче, а ночи теплее. А на переднем возу, с раскрытым медным складнем в руках, подняв личико к небу, у бога дорогу спрашивая, ехала старица Анна. У иных маловеров уныние холодным камнем ложилось на сердце и, поглядывая на спину старицы и духом пав, думали они: «Не пора ли остановиться? Где же оно, Беловодье?..» А старица не останавливалась…
Савва припал к кружке и, задрав голову, вытянул ее до конца.
— Ты, дедка, к кружке не столь часто прикладывайся!— недовольно сказал Истома.— Этак ты нас и до Беловодья не доведешь.
Савва молча погрозил внуку пальцем.
— Два года шли наши прадеды,— продолжал он.— Все на них изветшало и едевом подбились. Хлебный вкус забыли! Были, правда, на возах мешки с зерном, но старица на них строгий запрет наложила. То зерно для посева — будут, ведь, они сеять когда-нибудь. Перебивались кое-как, прошлогоднюю клюкву сосали, кисленькой травкой — заячьей капусткой — питались. Слабым духом горячее варево чудилось, мясной пар в ноздри бил. Мученье! А тут горы начались, горная тайга, места пустые, зверопаственные. Ни следу человечьего, ни копытни лошадиной, ни покату тележного. Шли, родимые, через ветровалы и буреломы, сквозь дром и лом, лазом медвежьим да тропой волчьей. Из оврагов и чащ звериным духом тянуло, в малиннике медведица с медвежатами резвилась, рысь с ветвей щурилась, дети жались к кострам, бабы испуганно крестились, а мужики ночью вскакивали очумело, спросонья хватались за топоры и снова падали в сон.
И забрели наши сходцы в такие дебри, где сорока кашу варила, где журавли яйца несут, и вот что диво: куда коней ни повернут — нет далее хода! Всюду болота, со всех сторон болота! Сами не поймут, как они через эту пучину бездомную прошли. Выругались сходцы: «Тьфу, прорва окаянная!» Так навеки и осталось название болот окружных — Прорва. И что еще более дивно — кругом болота, а посередине многое-множество земли сухой, для жилья пригодной. Ну, разве не чудо божье?.. Достали мужики из-за поясов топорики, вонзили в землю, выворотили кусок дерна. Средь белых кореньев червяк длинный, розовый извивался. Старики набрали земли в ладонь, растерли меж пальцами, переглянулись, заулыбались: «Хороша земелька, родящая! На хлеб вместо масла намазывай да ешь!»
И сказала тогда старица Анна,— поп опустил палец и ткнул им в пол: — «Тута жить будем! Кончилось наше странствие! Ладьте, мужики, сохи. Самое время сеять…»
— Мне просто смешно! — сказал Птуха.— Геройская ваша старица корму с носом спутала. Обещала Беловодье, а привела в болото!
Поп закусывал пенник соленым огурцом. Щека его вспучилась, он замычал, размахивая руками, а проглотив огурец, закричал:
— Молчи, Федька! Ухватом огрею за такое богохульство! На то божья воля была. Господь восхотел народ свой от нечестивых укрыть. О том речь дале будет. Молчи!
И поп повел рассказ, как селились утеклецы на новом месте. Пришли в тайгу сотни три испитых, истомленных, но сильных духом мужиков. После строгого трехдневного поста, после всенародного молебна, с горячими молитвами взялись за топоры. Высекались искры из смолистых корней, падали вековые деревья, закипела стружка, поднялись срубы, побежали по росчистям изгороди, застучал на речке бабий валек, залаяла собака, закричал петух, зашебуршил в избе таракан. И тараканы — как, неведомо — с Руси приехали. А потом убогая соха подняла первую борозду. По первости не сев был, а слезы. Шапки две ржицы да ячменя на каждый двор.
Но край, куда привела сходцев старица Анна, оказался дивно богатым. Леса и воды кишели зверьем, птицей, рыбой, ягоду ведрами и бочками обирали, грибы хоть на возах вози.
— Ох, стары годы, веки мудрые, люди кремневые!— вздохнул Савва.— Все побороли предки наши. То-то мозолей поношено, то-то голоду испытано, вшей да комаров русской кровушкой покормлено. Русскому и невозможное возможно!
Деревнюшки и отдельные пашенные дворы задымили в тайге, все больше тайги валил топор, все больше таежного сузема соха да борона обращали в пашню и пожню. И поняли новопоселенцы, что не миновать им город рубить, где суд, управа и закон будут жить, где можно и для торга собраться, и в святой церкви создателю помолиться…
Савва взял со стола пестрый камешек и отложил его в сторону.
— Это — града основание, об этом и поведем речь! Поначалу выбрали для города место неудобе, в тайге, на берегу речки. Там теперь дряхлая церковь-развалюшка стоит. Опосля присмотрели место на берегу озера большого, рыбного, и лес кругом строевой, и пашенные места да покосы под боком. И, с помощью господней, срубили город красотою изукрашенный!
Ремесленные люди сели на местах, удобных для их работы. Посередине нового города оставили большую площадь для торга — Толчок; на холме, по примеру старинных русских городов, подняли Детинец, бревенчатый кремль. А когда положили последний избяной венец и навесили последние ворота, на Толчке загудел вывезенный из мира «Благовестник», собирая горожан на вече. И выбрали вечевым приговором посадских старост, а над ними поставили города и всей земли управителя — посадника.
— Простор! Вольной волюшкой хоть захлебнись! Живи как хочешь, управляйся не царями, воеводами да боярами, а благочестивой старицей, мудрым посадником и вечем, сходкой народной!— нараспев вел рассказ Савва.— На первом вече и название городу дали: Ново-Китеж. И потонул наш святой град до маковок колоколен своих в таежной пучине. Укрыл господь верных своих рабов, ново-китежан, от царской неволи, как укрыл он от злой батыевой татарвы на дне озера Светлояра святой град Китеж. Слышали, чай, на Руси сказание о таковом божьем чуде? Там град невидимый, и наш град для мира невидимый. Там озеро Светлояр, и у нас Светлояр. Вишь, как ладно получилось!
— Про невидимый град Китеж мы слышали,— улыбаясь, посмотрел на попа Косаговский,— а о чуде божьем что-то не слышно. Спускались в святое озеро водолазы, по дну ходили, искали утонувший град. И знаете, Савва, что нашли? Только пустые бутылки из-под водки да консервные банки от закусок.
Поп посмотрел на Виктора, выпучив изумленно глаза, и вдруг захохотал так, что повалился головой на стол.
— Скляница из-под вина, вот и вся святость, говоришь? И на том хвала господу! Речено в пророцех: свято место не бывает пусто! — хохотал поп Савва, закрыв глаза и тряся жирными щеками.
КНИГА БЫТИЕ
Савва с треском откусил огурец, брызнув рассолом, и, прожевав, заговорил:
— Шли годы, темные, ничем не приметные. Жили ново-китежане не голодно, а сыто — тоже не скажешь. Впроголодь жили, скота не было — в этом вся беда. Не дошли коровушки до ново-китежских пределов. Молошный, творожный да сырный дух забыли, какой он есть. И последних овец, коих волки дорогой в тайге не порвали, съели сходцы. Потому и с одежей плохо было: лен да пенька, а шерсти нет. Чего богато было — это мехов звериных. Бабы куньи телогреи да опашни из чернобурок носили, мужики собольи шапки набекрень заламывали, из горностая рукавицы шили. Чего там, покрывались одеялами из соболей да куниц! Куда охотникам мягкую рухлядь девать? И кто ее копить будет? Богатеи? Не было таких. Бочки с медными и серебряными деньгами, что из миру привезли, старица Анна меж всеми сходцами поровну, по-божески поделила. Они и теперь у нас в ходу. Много ли своему, ново-китежскому, продашь, много ли ему нужно? Не разбогатеешь, в богачи не выбьешься! Все были ровные, как пеньки в лесу. Вот какая благодать в старопрежние времена была!
Савва сделал глоток из кружки и, поморщившись, понюхал корочку хлеба.
— А управлялись, как я уже сказывал, вечем. Старица Анна такой порядок установила. «Благовестник» загудит на Толчке, весь город туда валом валит. Посадник тихо и смиренно у народа позволенья спрашивал: «Повелите, хозяева, вечу быть?» Нельзя посаднику борзиться было. Его вече выкликало и утверждало, он слуга народа был.
— А как же теперешний посадник…— начал было Виктор.
— Об этом разговор у нас еще будет! — оборвал его Савва.— Теперешний, Густомысл, дерзостен и лют вельми, за чужую бороду как за свою хватается, и на кнут щедрый,— почесал поп спину.— А в те поры — шалишь, посадниче! У старицы тоже власть большая была. Старица законы устанавливает, святую православную веру блюдет, а посадник ее именем управляет, чинит суд и расправу. При них, при старице и посаднике, для совета и обсуждения дел особливо важных, есть Верхняя Дума из лучших людей ново-китежских. А тех лучших людей старица указала поселить наверху, в Детинце, и начали называть их верхними людьми, или верховниками. Одначе, без строгости с народом нельзя, ну и набрали старица и посадник десяток стрельцов, чтобы народ закон уважал, в вере не шатался и лихими делами, татьбой да разбоем, не баловался. Да и какие это были стрельцы — старики да полукалеки, что ни к пашне, ни к рукомеслу не способны. Да и то надо сказать, о разбоях и татьбе тогда не слышно было. Разве что мальчишки на Толчке калач стащут да пьяные около кружала подерутся.
— Еще вот что скажите, Савва. Налоги в то время ново-китежане платили какие-нибудь? — спросил капитан.
— С тяглом легкость была! — отмахнулся Савва.— Не налоги, а добровольные приношения. Кормлением называлось. Несли в Детинец кормы всякие — птицей, рыбой, мукой, крупой да пивом и вином. Еще богу на свечки и масло для лампад. Несли на кормление ее боголюбию старице, посаднику, дворне их и старикам-стрельцам. Это легко было! Много ли кормленщики съедят, пусть хоть в три горла лопают!
Поп помолчал, помрачнел и сказал торжественно:
— Преставилась старица Анна, к судилищу Христову отошла! Вечную память ей ново-китежане до сей поры кликают. В бою орлица была, а в мирной жизни светлодушна и народолюбива.
— Геройская была старуха и политически подкованная,— сказал задумчиво Птуха.— А теперешняя ваша, Нимфодора, ведьма-ведьмой!
— Не богохуль, сквернавец! — крикнул поп.— Она святая! Она первой в рай войдет. Ужо будешь, богохульник, в аду горячую сковородку лизать,— с угрозой посмотрел он на Федора.
— Согласен и сковородку, если с маслом,— дурашливо ответил мичман.— Ладно, чеши, батя, дальше.
— Умре старица Анна, а при жизни своей нарекла себе наследницу. Привели ее в собор и крестовидное выстрижение волос сделали. Постриг в монахини называется. Имя ей монашеское дали — Секлетея. Потом в гроб положили, попы, в черных погребальных ризах, со святыми упокой и вечную память ей, живой, пропели. Умерла после этого Секпетея для мирской жизни, для мирских утех.
— А что ваша старица делает? — спросил заинтересованно Сережа.— У нее какая специальность?
— Эва, сказал: что делает? — покачал головой Савва.— Веру христианскую блюдет, за нас, грешных, молится. Лежит в черном гробу, вокруг свечи и лампады горят, а старица молитвы воспевает и наши грехи замаливает.
— Так все время и лежит? — не отставал от попа Сережа.
— Инода встанет, на небо поглядит. Нет ли знаков?
— Каких знаков?
— Знаков конца земных наших мук. Боишься, чай, светопреставления?
— А вот и нет! — пренебрежительно выпятил губы Сережа.
— Хорошо, хорошо, на эту тему мы в другой раз поговорим,— поспешил капитан замять разговор.— Рассказывайте дальше, Савва.
— После Анны и Секлетеи и другие старицы Ново-Китежем управляли. Старица Праскудия, при ней неурожай и голод великий были; Меропа — пожар великий, весь город сгорел; Пестимея — открытие белого железа, лесомыки случайно открыли; Голендуха — желтолицых людей пришествие. И другие старицы были, и всякая загодя, смертного своего часа не ожидая, наследницу себе нарекала. Иные совсем молодыми в старицы постригались. Пестимее всего восемнадцать годочков было, любила она одного парня, а ее постригли. Через два года с горя кровью плевать начала и в одночасье умре.
— Весело! — мрачно обронил мичман.
— У Нимфодоры тоже, наверное, наследница есть? — спросил Ратных.
— Обязательно. Дряхла старица наша. Анфиса, посадникова дочь, еще ребеночком была, когда Нимфодора на нее указала и преемницей своей нарекла.
— Что? — вскочил Виктор.
— Эк, взвился как! — подозрительно посмотрел поп на летчика.— Шилом в зад тебя торкнули, что ли?
Виктор промолчал и медленно опустился на лавку. Он чувствовал, что у него вдруг похолодели руки.
— Про стариц я все рассказал, буду о народе ново-китежском говорить,— снова повел речь Савва.— Сказывал я уже, что. жили наши предки вполсыта. Нивка тощала, зерно выродилось, понурила ржица к земле тощие, тонкие колосья. И всего-то колосьев в поле было, что волос на моей плеши. А как освежить посевное зерно? И народ хилеть начал. Близкие с близкими роднились, кровь в жилах застоялась, как вода в болоте. Бабы хиляков рожали, юноши, как старики, горбились, морщинились. Тоже нужна была свежая кровь. И вымер бы наш народ, коли бы новое чудо божье… Ох, горлышко пересохло. Глоточек бы!
Савва сделал не глоточек, а десять глотков, и, взяв со стола новый камень, поднял его.
— Зрите! Камень желт, и люди желтые спасенье нам принесли! При старице Голендухе, в день успения пресвятой богородицы, привалили в город неведомые люди. Меднолики, скуласты, узкоглазы, в халатах пестрых. Назвали они себя бурятцами, платили дань московским царям, а возмутились они против своего владыки, коего называли тайша. Был он зело свиреп, смерть и разорение повсюду сеял. Ослабели бурятцы в бою против тайши, побежали, и прижал их тайша к Прорве. А они, избавления себе не видя, через топь бросились, тонуть начали. Вызволил их баран рогатый, вожак овечьего стада. Нюхом учуял он тропу путанную, повел стадо, за стадом люди пошли — так и вышли они в ново-китежские пределы. За барана выпить надо! — поднял поп кружку.
— Пришед в Ново-Китеж, бурятцы пали к ногам старицы Голендухи, плачут, просят не убивать их. Не тронули их и пальцем, жить позволили. Забрали наши парни их девок в жены, а бурятцы на наших девках поженились. И влилась свежая горячая кровь в хилые жилочки Ново-Китежа. Стал от того народ наш маленько желтоват, скуласт и узкоглаз. Ничего, все во славу божью! Великую радость принесли бурятцы и нашим бабам. Какая бабе жизнь без буренушки-боденушки, без тепка-тпрусеня? А бурятцы коров с собой привели и бяшек-овечек. Тогда начали ново-китежане армяки, зипуны, кафтаны шерстяные шить и валенцы сатать. Дело много веселей пошло! А последняя радость та, что бурятцы свежее зерно принесли: просо, ячмень, ржицу и пшеницу. Ожили и нивы ново-китежские!
— Значит, баран первый в мир дыру открыл? — спросил серьезно капитан.— А до этого и после прихода бурятов никто из ново-китежан дорогу в мир не искал?
Поп поставил на стол пустую кружку и вытер губы ладонью.
— Как не искали! Всегда, во все времена тосковали ново-китежане по Руси пресветлой, искали дыру в мир. Только искать-то приходилось таем, в украдку от верховников. Старицы и посадники строгий запрет на это накладывали. Наведут, мол, на богоспасаемый наш град царевых собак, воевод да бояр — и конец тогда мирному житию. Дырников, что дыру в мир ищут, старица от церкви отлучает, а посадник и кнутом на Толчке отдерет через палача. Торкались-торкались дырники, не нашли ходов через Прорву, и бросили искать, и про Русь забыли.
— Ан не забыли! — горячо вскрикнул Истома.— Как сказка радостная, как песня нежная, печальная, вспоминалась народом наша Русь, родина наша. А как Вася, брат мой названный, пришел к нам и рассказал о Руси, снова потянуло народ в мир. То есть вот как потянуло!
— А Василий не пробовал искать дорогу в мир? — спросил капитан.
— И летом, и зимой, и в зной, и в мороз искал Вася выхода из здешней духоты и темноты. Не нашел,— тихо закончил Истома. В голосе его была болезненная горечь.— Искал все три года, что здесь жил.
— Три года! Полундра!— тихо ахнул Птуха.— Одесса-мама, увижу ли я тебя?
— А открылась дыра в мир неожиданно. С божьего дозволения! — перекрестился поп.— И открылась не От нас, а с той стороны, оттеда, с мира.
— И давно это было? — подался капитан к Савве.
— Не так давно,— ответил поп.
— А кто открыл? Вы этих людей видели?
— Это нам неведомо. А только мирские со своей стороны дыру нашли.
Савва ребром ладони подвинул на край стола зеленый камень.
— Зеленый цвет, надежды цвет! А вышло так: на добро надейся, а беду жди. Спросите, как народ догадался, что дыру в мир открыли? А вот как! Поднялась вдруг в Детинце суетория! Не на вече, не на Толчок, а в Детинец созвали народ старица Нимфодора, посадник Густомысл и прочие верховники. И такую речь повели. Идите, мол, людие, на Ободранный Ложок, копайте с усердием белое железо и к нам несите, а за это получите в Детинце невиданные, непробованные сладкие заедки, а окромя заедок — шелка, бархаты, атласы, ситцы мирские. Ново-китежане о шелках да бархатах только в песнях старинных, из мира принесенных, слышали. Всякому захотелось изюмцу сладенького мирского попробовать и пряников, как снег белых, пожевать. А у девок и баб-дур глаза разгорелись на мирские ситцы цветастые, на ленты в косы, на бисер цветной и бусы стеклянные. Наволокла посадчина в Детинец белого железа, а им вместо мирских товаров — шиш под нос! Ситцы, бархаты да ленты посадские только на верховниках увидели, а им и пощупать не дали.
— Погодите-ка, Савва;— остановил попа капитан.— Если появились мирские товары, значит приходили сюда из мира люди? А кто приходил? Видели этих мирских ново-китежане?
— Не видели и не увидят! — отрубил поп.— Кто приходит, какой дорожкой шли — тайна сия велика есть. Об этом спрашивать и говорить запрещено. Скажи слово — палач Суровец язык в Пытошной вырвет!
— Так и молчат? — в недоумении развел руки мичман.
— И еще триста лет молчать будут! — с угрозой ответил поп.
— Пытался Вася тех, из мира приходящих, перехватить,— сказал Истома.— Округ Детинца дозоры густо ставил, муравей не проползет, а никого не перехватили. Будто они по воздуху перелетали или под землей в Детинец шли. Из Детинца тоже никуда никаких засылок не было.
— А вы не перебивайте меня, не то говорить перестану,— обиженно поморщился Савва.— Понял народ, что дыра в мир открылась не про его честь, что обманули его, и поднялся на дыбки, заворчал, а потом и взревел! Василий Мирской, окаянная душа, подбил посадчину на непокорство. Созвали посадские старосты самозванное вече, без старицы, посадника и Верхней Думы, и установили: не копать белое железо и в Детинец не носить. А слово вече — слово божье.
Поп опрокинул налитую кружку, но попал не в рот, а на бороду. Он был уже пьян. Отжимая бороду, он завопил слезливо:
— О, владыки детинские, пиявицы мирские! О, мучители всенародные! Ждет вас огнь адский, стон и скрежет зубовный!
— Не вопи, старый таратор! — гневно сказал Истома.— Знаем тебя! И богу молишься, и черту не грубишь! Сказывай далее.
— Сказываю, внучек, сказываю,— сник поп,— Почуяли детинские верховники, каким ветром от народа потянуло, и начали опору себе искать, стрельцов набирать. Сотню с лишним набрали, и таких ухорезов да сорвиголов, что мать родную не пожалеют ради сытых кормов, чарки пенника да нарядного кафтана из мирского сукна. Поселили их в Детинце, огненным боем, пищалями и пистолями вооружили. Еще при старице Голендухе нашли у нас серу, селитру, и порох стали делать. А посадским пороховое зелье издавна запрещено было делать, да и не умеют они.
— А почему, спрашивается, Детинец в драку полез? — подняв палец, с пьяной серьезностью спросил Савва.— А вот, слышь, почему! Прежде много ли детинским нужно было? Щи с говядиной, пирог с грибами, жбан квасу да холст на рубаху. Ну, для чести еще соболь на шапку или лису на шубу. И это давали без принуждения. А как мирские товары появились, у детинских жадность в сердце разгорелась. Давай бархат, давай диковины мирские, чтобы посадские люди завидовали. Ежели верховник не в бархате,— ему, мол, и чести нет. Друг перед другом, а более перед посадской голью, нарядами мирскими хвастают, нарошно дегтем бархат мажут: гляди, мол, какой я богатый, а ты и сермягу свою бережешь.
— Как началась торговля с миром, так и опустилась на народ тонкая сеть невидимая,— сказал печально Истома.— Опутали народ! Пытался брат мой названный Вася порвать эту сеть, да!..— замолчал Истома на полслове и махнул безнадежно рукой.
— Говорил уж я, что прежде ново-китежане, как пеньки, все ровные были,— продолжал поп.— А теперь детинских гордыня обуяла. И всего-то их, верховников детинских, семей десять, от силы пятнадцать. И все старая чадь, из родов разинских есаулов да сотников. Они сразу, в древние еще века, в отделе жить стали, но все же над народом не возвышались, ровней с посадскими себя считали. А теперь у них богачество! Теперь такой порядок пошел: что старица, посадник да Верхняя Дума приговорили, то стрелецкая сабля да пищаль исполнить заставят!
Птуха запыхтел, надувая щеки:
— Вы разинские внуки? Или что?
— Терпеть надо,— вздохнул поп.— Кого господь возлюбит, тому горести и невзгоды посылает.— Вас, ново-китежан, господь-бог ну прямо обожает. Все шишки на вас валятся.
Савва обиделся и, срывая злость на внуке, крикнул:
— Чадик зажги! Во тьме и кружку мимо рта пронесешь!
Истома зажег чадик — плошку с топленым салом. Штопор жирного дыма потянулся к потолку. Крошечное пламя освещало только стол и лица сидевших за ним людей. А дальше стояла тьма, где шуршали тараканы и пищали мыши.
— Ты, батя, брось динамо крутить! — зло сказал попу Птуха.— Вокруг да около крутишь. Давай ближе к ветру! Про белое железо говори!
— Тебя еще не хватало! — прихлопнул поп ладонью таракана, панически мчавшегося через стол.— А что белое железо? О нем сказ короткий. Истинно дьявол, а не лесомыки, нашли его в Ободранном Ложке. Это еще когда было! При старице Пестимее, до прихода к нам бурятцев. То никому не нужно оно было, а то вдруг давай, давай! Вам оно нужно, мирским. А на кой ляд, спрашивается? Бывало, из него свистульки ребятам отливали или бусы девкам… Ой, попаду я из-за вас на плаху! — всплеснул поп руками.— Запрещено ведь о белом железе рассказывать.
— Это не золото ли? — спросил осторожно Виктор.
— Какое тебе золото! — отмахнулся поп.— Золота в Ново-Китеже почти и нет. Было маленько, что предки наши из мира принесли. Да износили его. О золоте у нас только в сказках говорят. Однако белое железо, как и золото, ржа не берет.
Серые глаза капитана стали вдруг особенно внимательными.
— Ржавчина не берет? Так, так… А вид у него какой?
— Название — белое железо, и видом беловатенькое. Тяжелое! Намного тяжельше черного железа.
Ратных опустил заблестевшие глаза и спросил спокойно:
— Нельзя ли посмотреть на ваше белое железо?
— Чего захотел! — поп даже отшатнулся.— Во всем городе крупинки не найдешь!
Он почесал в грязной бороде, потер ладонью мясистую лысину и продолжал раздраженно:
— Кончать поведание буду, спать время. На чем я остановку сделал?.. Вспомнил! Вот он, белый камень,— поднял Савва со стола белую гальку.— И хотел бы про него забыть, да разве забудешь! В те поры, как отказались посадские белое железо копать, верховники придумали новую погонялку — на соль лапу наложили, приказали соль посадским не продавать, а всю ее в Детинец везти, под охраной стрелецкой. Чуешь? А дорогу за соляным обозом вениками подметают, чтобы ни порошинки соли людям не попало. И объявлено было, что соль только в обмен на белое железо будут давать.
— Погибает народ без соли,— печально сказал Истома.— Десна у людей гниют, смрад изо рта идет, зубы, как скорлупки ореховые, люди выплевывают.— И, помолчав, добавил:— Тогда и поднял Вася посады на бунт.
— Поднял твой Вася, да и уронил! — хихикнул поп.— Он только еще замахивался, а Детинец ударил со всего плеча! Васька Мирской и другие бунтарские главари сидели ночью в кузнице, мозговали, как утром идти на Детинец, соль и волю добывать, а зеленые кафтаны той ночью налетели на посады. Кровь полилась по улицам святого нашего града. Ручьями полилась.
Истома вытащил из шкафчика книгу Поведения, положил ее на стол поближе к чадику, нашел нужную страницу и начал читать.
«Верхние люди со старицей и посадником в Детинце заперше сидели, а стрельцы, вся сотня, всели на конь. И бысть в городе сеча злая, избиваша стрельцы посадских, даже старцев и сущих младенцев не щадя. Зане не смей бунты кипятить противу ее боголюбия старицы, владыки посадника и лучших верхних людей».
Истома закрыл книгу и увидел испуганные глаза Сережи. Капитан сидел понурясь, глядя в пол. Виктор побледнел так, что побелели даже губы. Птуха вздыхал тяжело и трудно, словно задыхался.
— А что с Василием? Убили его стрельцы? — поднял голову Ратных.
— Стрельцы порубили саблями в кузнице всех бунтовских атаманов, а Василия в полон взяли, хотели пытать его,— ответил Истома.— Посадили в Пытошную башню, а пытать не доспели. Друзей у него много было. Ночью они к башне подкоп сделали, освободили Васю. Бежал он из города, а до мира не дошел. Зима была, а через Прорву и зимой ходу нет.— Истома помолчал. Он сидел, крепко прижав к себе Сережу и глядя куда-то в тьму избы.— Брели наши лесомыки по тайге, собаки их остановились над сугробом. Лаяли нехорошо. Разрыли лесомыки сугроб, под ним Вася лежал. Загнал его Ново-Китеж в снежную могилу.
— И поделом! Речено бо в пророцех: «Подъявший меч, от меча и погибнет!» — торжественно сказал поп.— А после ночного побоища мертвых, с камнями за пазухой, в Светлояр валили, в ершову слободу. И доселе, как северяк подует, волну великую разведет, так батюшка Светлояр, гневясь, починает на берег кости людские кидать.
Сережа испуганно посмотрел на темное окно и прижался к Истоме. Но, застыдившись, отодвинулся немного.
— Не токмо людям языки рвали, и «Благовестнику» тоже Нимфодора приказала язык вырвать. Зачем народ на бунт звал. Никто толком не знал, сколь веков назад его отлили — такой он древний, а старица велела его на деньги перелить. Старые-то деньги, из мира привезенные, поистерлись и поистерялись. Было у нас вече, да оплыло! Окняжили верхние люди Ново-Китеж. Вот и разделился Ново-Китеж на сидней и дырников. Сидней не так много, а дырников полны посады. Сидням в Ново-Китеже любо, а дырники мечтание имеют через дыру в мир, на Русь обратно уйти от беспощадного тягла. Одначе дырникам даже и кричать об этом не позволяют, враз слова обратно в глотку вобьют!
— Видали мы в городе парней с рожами сытыми, в хороших кафтанах. Они на дырников в драку лезли,— сказал капитан.
— Холуи детинские! — крикнул Истома с неожиданной ненавистью в васильковых глазах.— Дворня посадника и старицы, а еще братовья да родня стрельцов. Всегда сыты, пьяны, на плечах добрые кафтаны!
А поп, бесстыдный, наглый, вдруг захохотал зычно.
— Богато в Детинце живут! Из мира волокут им для тела всякое роскошество, для пуза сладко-ядение, для очей отраду! Девки и бабы детинские нарядятся в мирское да и любуются в глядельца стеклянные. Нимфодоре зонт, вишь, понадобился и махалка для прохлады, а посаднику труба дальнозоркая да черные блескучие дьяволовы копыта на ноги. Чего в Детинце нет? Все есть! Эх, и живут!
— А на посадском народе теперь облога белым железом лежит,— горько сказал Истома.— И в городе, и в деревнях на все облога: и на курицу, и на собаку, и на кошку. Зимой прорубь в озере сделаешь, воду брать, и за ту щепотку белого железа в Детинец неси. А еще огульные работы придумали. Выгонят стрельцы весь посад или всю деревню, всех без разбора, огулом, и ведут в Ободранный Ложок. Сказано же: огульная работа! А старица говорит: богова работа. Не пойдешь — стрельцы семь шкур спустят, а на Ободранном Ложке с тебя восьмую шкуру сдерут! Из последних сил выбьют! Горше адовой муки тот Ободранный Ложок. Сколько там душ загубили! Возами мертвецов возят в тайгу, на древнее кладбище. На городских кладбищах запрещено тяглецов умерших хоронить, чтобы бабьего воя не было.
— Не гневи, Истома, господа-вседержителя роптанием своим. Благостно живем, по преданиям дедов и прадедов наших! — умильно возвел поп глаза к потолку.— И вот вам весь сказ: про белое железо, и про заворуя Ваську Мирского. Не бывать бунтам противу Детинца!
— Пес ты старый, глухой, слепой и бесчухий! — вскричал Истома.
Но упившийся поп уже спал, положив голову на стол.
— В жизни не слыхал такого популярного доклада,— мрачно ухмыльнулся мичман, глядя на попа.— Бурные аплодисменты! Все встают.
Истома бесцеремонно сдернул «докладчика» с лавки и, подсаживая в зад, затолкал его на полати. Увидев, что и Сережа спит, полулежа на лавке, он осторожно поднял ноги мальчика на лавку, сунул ему под голову засаленную подушку и накрыл своим кафтаном.
Глава 6
Ночной разговор
Где деготь был, там след останется.
Пословица
Косаговский, нагнувшись к чадику, с растерянной какой-то улыбкой глядел на листочек, только что вытащенный им из кармана кителя.
— Что это у вас? — спросил капитан.
— Календарный листок. Дома сорвал и в карман положил. На листке кроссворд, думал, будет время — решу.
Ратных наклонился, через плечо летчика взглянул на листок и покачал головой.
— Всего суток пять, как мы с Забайкальской выехали на рассвете, а событий и приключений на целый роман.— Виктор перевернул листок, и капитан прочитал на обороте: «Как делать рисовый пудинг».
— Как раз то самое, что нам нужно! — мрачно сострил Птуха.
— Погодите, Федор Тарасович. Тут есть еще «Исследование галактики».
Капитан обернулся,— его тронули сзади за локоть. Это был Истома, куда-то уходивший. Странный взгляд юноши, тревожный и торжествующий, удивил капитана.
— Вы что-то хотите сказать нам, Истома?
— Есть у меня белое железо,— шепнул юноша, взглянув опасливо на полати, где храпел поп.— У соборного протопопа чуток достал. Пробую вапу из него сделать. В боковушке своей от деда прячу. Вот!
Истома положил на стол кожаную затяжную кису. Растянув ее, высыпал на ладонь капитана сероватую металлическую крупу.
— На махорку-полукрупку похожа,— удивился мичман.
Металл не блестел, словно пыльный, не производил впечатления. Крупные зерна были круглые, окатанные. Капитан взял зернышко, покатал в пальцах, прикусил зубом.
— Я так и думал!— сказал он, заволновавшись.— Давайте, Виктор Дмитриевич, Сергунькин нож и кислоту. Он словно в воду глядел — пригодилась его кислота.
Сережиным ножом зачистили большое зерно и стряхнули на него со стеклянной палочки каплю кислоты. Металл не изменился.
— Так и есть, язви его! Платина!— сказал капитан.
Слово упало в тишину тяжело, как тяжел был и сам металл. Мичман осторожно, почтительно взял с ладони капитана самородочек и понюхал его, будто у благородного металла должен быть свой особый запах.
— Платина! — с уважением повторил он.— Это же кошмар!
— Крупные самородочки старатели зовут шарашками, а крупу помельче — блошками,— передвигал капитан по ладони зерна платины.— И я голову даю на отсечение, что это та самая платина, о которой я вам рассказывал, Виктор Дмитриевич. Та, что братчики через границу несут. Такая же обработанная, окатанная.
В окно вдруг постучали, и невнятный голос крикнул что-то с улицы. На дворе залаял Женька.
— Кто это? — насторожился капитан.
— Обхожие стрельцы приказ дают гасить печи и огни, от пожару.— Истома задул чадик.— Да и поздно уже. Скоро первые петухи запоют.
— Выйдем на двор. Поговорить надо,— сказал Ратных.
На дворе навстречу им обрадованно бросился Женька. Над Ново-Китежем висела зеленая луна, совсем как над Сережиным игрушечным городком. Скупо тлели в городских избах лучины и чадики и гасли один за другим. Только в Детинце не гасли окна. Немую тишину всколыхнул вдруг жалобный, отчаянный крик. Грабят кого-нибудь или убивают? Но никто не откликнулся на призыв о помощи, не щелкнула ни одна щеколда. Только стрельцы на стенах Детинца начали протяжную перекличку, возглашая Славу русским городам.
— Сла-авен!..— кричал невидимый в ночи стрелец, постукивая древком бердыша в бревенчатый настил стены.— Славен город Вязьма!
Крик замер где-то далеко в тайге. И тотчас закричали другие голоса:
— Славен город Тула!.. Славен город Рязань!..
— Триста лет в памяти названия городов хранят,— тихо сказал Ратных.
— Да, триста лет,— так же тихо откликнулся Косаговский.— Изучаем галактику, на подводных лодках плаваем, на самолетах летаем, а здесь жизнь остановилась. И выберемся ли мы отсюда, из этой могилы?
— Верно говоришь, брат. Могила,— тоже тихо, печально заговорил Истома.— Запсовели, заматерели мы здесь в преданьях древних да уставах старинных. Тайга стеной нас обступила, стережет нас Прорва смрадная, опевают нас волчьи песни, и леший через плетень смотрит. Истинно могила!
Капитан спокойно почесывал за ушами замершего от счастья Женьки. Вдруг он резко оттолкнул собаку.
— Побольше бодрости и уверенности, Виктор Дмитриевич, поменьше безнадежности! — недовольно и строго сказал Ратных.— Платина мне глаза открыла. Платина та самая, приметная. Значит, мы в Советском Союзе. Это главное! Значит, под ногами у нас наша, советская земля, и власть наша, и народ наш. Должны мы его вывести из этого векового плена. А с народом и мы выйдем.
— Я и говорю! — весело согласился Птуха.
— Ниточка есть, должен быть и узелок! Платину здесь начали добывать и выносить в мир, по моим подсчетам, в конце тридцать восьмого, а вернее, в начале тридцать девятого года. Два года этим занимаются. А мы наблюдаем случаи переноса платины через границу тоже два года. Вот и связаны два конца, и получился узелок! Это еще не все. Мичман, у вас, кажется, спички остались?
Капитан вытащил из кармана гимнастерки окурок и поднес его к зажженной спичке. Все увидели золотое клеймо: «Бр. Лапины. Харбин».
— Откуда это у вас? — заволновался Косаговский.— В алтаре древней таежной церкви нашел. Близ нее стрельцы меня схватили. Как видите, следочек не обрывается, а дальше идет. В Харбин след идет! А кто из Харбина сюда ходит? Платину мы на убитых братчиках находили. Люди майора Иосси сюда приходят, вот кто.
— Выходит, мы на взрывчатке сидим!— сказал с беспокойством мичман.— Узнают братчики, что мы здесь, и вдребезги нас!
— Прямой опасности пока нет,— серьезно ответил капитан.
— Помните, Степан Васильевич,— сказал Косаговский,— после нашего допроса в Детинце Нимфодора сказала посаднику, что, мол, не они будут решать, как с нами поступать. Кто-то другой будет. Значит, братчиков пока в городе нет.
— По-видимому… И самодержавная старица, и посадник, и вся Верхняя Дума кому-то беспрекословно подчиняются.
Словно услышав капитана, Детинец откликнулся негромким, тягучим хоровым пением. Печальный напев плыл в воздухе, как ладан.
— Нимфодора с монашками молится, вечерню поют,— тихо, со страхом проговорил Истома. Продолжение следует