Пролог
В один из субботних вечеров, когда я только что пришел с работы, настойчиво зазвонил телефон. В трубке раздался негромкий, усталый голос ответственного секретаря нашей газеты Моргунова: дежурство по субботам всегда раздражало его. Но в тот вечер Моргунов заговорил со мной прямо-таки сердито:
— Весьма уважаемый персонаж утверждает, что ты немедленно выедешь в Железногорск.
— На Карганач?! С какой стати? И что там еще за персонаж?— Я отлично знал, что ≪персонажами≫ Моргунов называет лишь очень беспокойных людей.
— Сами разбирайтесь в своих шуточках,— ворчал секретарь.— Быстров звонил. Передал он для тебя телефонограмму. Ни черта я в ней не понимаю.
— Телефонограмма от Быстрова? Так это же превосходно!.. Прочтите хоть строчку!
— Изволь. ≪Гремящие широты — ерунда. Петровский десант продолжается. А меридиан, выходит, есть!≫
…Через минуту, наскоро снарядив дорожный чемодан, я был уже на улице. Мне повезло: подвернулось такси. Моргунов безропотно подписал командировочное удостоверение в Железногорск.
Николай Быстров когда-то работал в нашей газете очеркистом. Он был на восемь-девять лет старше меня. Всем нравились в нем широта натуры, завидная легкость, с которой он обычно расправлялся даже с самыми сложными темами, и врожденная любовь к необыкновенному, оригинальному, если хотите — экзотическому.
На письменном столе у Быстрова, рядом с законченной гильзой артиллерийского снаряда, виднелся осколок от египетской пирамиды, статуэтка буддийского идола с невероятно длинными ушами, миниатюрная модель Эйфелевой башни. На полу серебрилась шкура белого медведя. А на книжном шкафу, упираясь мачтами в потолок, красовался маленький клипер с угрожающе черными парусами.
Хозяин неподражаемо умел рассказывать о дальних странствиях, которых в ≪послужном списке его≫ было много.
Я всегда с удовольствием слушал Николая. Увлекаясь, он нередко читал свои юношеские стихи.
Беду мы встречаем тараном
И спорим с ненастной судьбой,
Гремящих широт капитаны
С распахнутой настежь душой.
— Почему ты бросил писать стихи?—допытывался я. Он усмехался в ответ на это и назидательным тоном отвечал:
— Нет уж, простите, довольно с меня поэзии. Поищите и вы меридиан романтики. Где-нибудь на острове Пасхи или в созвездии Гончих Псов… А мы легендам отбой протрубили.
Когда я уезжал на Украину, мы торжественно поклялись писать друг другу. Но, как это всегда случается, переписка свелась к поздравительным телеграммам.
Через два года я возвратился в Андреевск.
Николай Быстров в нашей газете уже не работал. Он уехал в Железногорск. Там в непролазной тайге, у подножья древней горы Карганач, строился гигантский руднообогатительный комбинат. Со всей страны съехалась на стройку боевая, жадная до горячей работы молодежь. Быстров, оказывается, взялся редактировать железногорскую многотиражку. Я написал ему несколько писем, но ни на одно не получил ответа. И вот Николай вдруг напомнил о себе.
В телефонограмме друга меня несколько смутили не гремящие широты и отыскавшийся, наконец, меридиан, а упоминание о Петровском десанте. Откуда он знает о нем? Даже на Украине пока еще малоизвестна история этой дерзкой боевой операции.
Сам я услыхал о подвиге моряков лишь перед отъездом на Урал, в тот день, когда на пять —шесть часов остановился в городе Петровске-на-Буге. Мне рассказал о десантниках седой старик-бородач, сторож картинной галереи. Встретились мы с ним у памятника героям-морякам…
С железногорского вокзала я направился к двухэтажному зданию школы, где, как мне сообщили, обосновалась редакция многотиражной газеты ≪Строитель≫.
— Быстров? — Заспанный дежурный глянул в окно, словно хотел удостовериться, действительно ли на улице уже вечер, и, заразительно зевнув, нацарапал огрызком карандаша на старой гранке какой-то адрес.— Быстров там. Только начали. Открывают.
— Чего открывают?—изумился я.
— Музей открывают.
Адрес, нацарапанный дежурным на гранке, привел меня почему-то к общежитию монтажников.
— Где музей?—спросил я у порывистой девушки в нарядной вязаной кофточке и светлой косынке. Девушка посмотрела на меня и, рассмеявшись, ответила:
— Давайте — за мной!
Мы поднялись на второй этаж общежития и остановились у распахнутых дверей красного уголка. В большой светлой комнате мест свободных не было. Девчата и ребята внимательно слушали крутоплечего, смуглолицего парня.
Говорил он с едва уловимым украинским акцентом, и при этом слегка щурил серые глаза, будто вглядывался в даль. Что-то в его лице сразу же показалось мне необычным. То ли выражение глаз, то ли бронзовая кожа.
Лампочка хорошо освещала лишь небольшой круг в центре комнаты. Так что парень все время находился как бы в тени. Четко выделялась только его белая рубашка с небрежно распахнутым воротом. Но вот оратор сделал шаг вперед. На лицо его упал свет. И я увидел, что лицо парня покрыто темными пятнами и мелкими рубцами, какие остаются обычно после ожогов.
— Пусть это будет наш музей!—взволнованно говорил он.—Чтобы рассказывал не про мамонтов и всяких там ящеров с хвостами, а про людей, про их дела. На самое почетное место положим, хлопцы, кусок железняка. Верно? А рядом с ним — пригоршню первого концентрата!
В это время меня потеснил высокий светловолосый юноша в черно-белом свитере, что сидел на нем, как добротная стальная кольчуга. Юноша переступил порог, огляделся и остановился рядом с моей провожатой. Он что-то шепнул ей. Девушка отрицательно покачала головой. И тогда юноша тяжелой походкой двинулся к выходу. На его лине я тоже успел заметить следы ожогов.
— Николай Алексеевич,—продолжал тем временем выступающий.— А ведь подшивку ≪Строителя≫ мы без голосования в наш музей возьмем! Хоть и не египетский это папирус, но все ж таки, с какого боку ни глянь,— история…
Только тут я сообразил, что речь идет о Николае, о Кольке Быстрове!
— Спасибо, ребята!—Николай поднялся.— Слушаю я вас и думаю о том, что правильно вы разговариваете с историей. Даже завидно мне стало…—Он закашлялся, махнул рукой и смущенно сел на место.
— Чудесный, должно быть, парень?—тихо проговорил я, косясь на искроглазую девушку, которая все еще стояла рядом со мной.— И говорить умеет. Кто он?
— Не знаете? Это же Бойко! — Девушка, комкая в руке косынку, покачала укоризненно головой. — Монтажник. Бригада —лучшая на стройке.
— А это — музею, от нашей бригады. От верхолазов…— Бойко подошел к стене, отдернул темную волнистую штору. И все увидели небольшую картину. На ней был изображен сварщик, скрепляющий на головокружительной высоте строительную арматуру. Ветер растрепал волосы, выбившиеся из-под кепки, вздул парусом робу на спине. А паренек знай себе работает и улыбается широко раскинувшимся внизу далям, солнцу, бескрайнему таежному простору. Молодой, симпатичный паренек с поразительно знакомым лицом…
Я пристально вгляделся в его черты, и другая картина отчетливо встала у меня перед глазами.
…Далеко от Урала, на всхолмленном берегу Буга, у самого порта с его бесчисленными доками и отполированными водой причалами высится гранитный монумент — памятник героям минувшей войны. Здесь сражалась морская пехота. Здесь родилась суровая слава Петровского десанта.
На пьедестале —три моряка-черноморца. Пуля ранила одного из них. Он привстал на колено и, собрав последние силы, вскинул автомат. Рядом грозно поднимается над бруствером окопа молодой парнишка-матрос в изорванной тельняшке. Бессильно повисла его левая рука, но в правой он крепко сжимает гранату. Особенно запечатлелся мне гигант в распахнутом бушлате. Смерть уже смотрела ему в глаза. Огонь бушевал у его ног. А он стоял гордо, стоял потому, что в руках у него было знамя.
На матовых гранях постамента, как строки героических стихов, ровными золотыми буквами выбиты имена пятидесяти пяти гвардейцев, штурмовавших в сорок четвертом году этот легендарный рубеж.
Я вспомнил монумент героям Петровского десанта, потому что электросварщик, изображенный на картине, как две капли воды, был похож на того матроса, что навечно встал со знаменем в руках на крутом берегу далекого Буга!..
До поздней ночи просидели мы с Николаем в кругу ребят-монтажников из шестнадцатой комнаты. Разговор был долгий.
История, которую услыхал я тогда, заставила меня взяться за перо и написать эту повесть.
1. Эшелоны уходят в ночь
На перроне гремят солдатские котелки. Где-то сипло посвистывает маневровый паровоз.
В небе часто слышится гул самолетов. Кажется, тьма, окутавшая город, с каждой минутой становится гуще, плотнее. Анна Георгиевна Горская знает, что эшелон вот-вот медленно, с глухим лязгом отойдет в непроглядную ночь. Алешка, высокий, стройный, в короткой флотской шинели, вертит в руках бескозырку, смущенно переминается с ноги наногу, но говорит, как и положено мужчине,— уверенно, твердо:
— Ты знаешь, мама… Война, конечно, не праздник… А только ты, смотри, даже и думать не смей. Все будет, как надо. Это я тебе говорю точно… Представь лучше, что мы с тобой снова идем на этюды к старому лиману, за дюны… Точно. Как только вернусь, сразу же — на этюды. А потом я непременно напишу ≪Ночь в Петровском заливе≫. Волны и звезды. Это же твой сюжет…
Он говорил о картинах, а мать плакала. Слишком хорошо ей было известно, что такое война.
Когда-то маститые искусствоведы прочили Анне Георгиевне большое будущее. Не раз советовали взяться за серьезную, по-настоящему широкую тему. Но Анна Георгиевна почему-то не могла, как другие, мчаться на Турксиб, писать на рассвете плечистые домны Магнитки или воспевать палатки геологов в Хибинских горах. С детства она была влюблена в безмолвную, тихо дремлющую природу. В задумчивые, подвернутые пепельной сумеречной дымкой дали. В заброшенные заводи и пруды, густо затянутые ряской… Может быть, поэтому она не сумела отыскать дороги в большую живопись. А может быть, прав Владимир. Он сказал ей вскоре после женитьбы:
— По-моему, в искусстве, как и у нас в авиации, перво-наперво нужно уяснить, зачем тебе мастерство. Для чего ты штурмуешь пределы скорости? На кой леший преодолеваешь потолок? Когда твердо знаешь —зачем, тогда увереннее мчишься вперед.
Так же, как и Алексей сейчас, улыбался Владимир в тот памятный солнечный день под Киевом, на маленьком шумном аэродроме.
— Дело нам поручили серьезное. Придется тебе немножко поскучать. — Владимир заглянул ей в глаза.— Будь молодчиной. Нажимай в основном на Алешку. Пора ему определяться в жизни. Прилечу домой —обязательно возьму его в небо. Это ничего, что мечтает он о море…
— И о картинах…— напомнила мужу Анна Георгиевна. И, уловив в его взгляде какую-то недосказанность, обеспокоенно спросила, чтобы развеять недобрые сомнения.— А это действительно не опасно?.. Военные летчики, и вдруг — в научную экспедицию…
— Абсолютно спокойное дело, — рассмеялся Владимир.— Риску не больше, чем на рыбалке. Даже, пожалуй, чуточку меньше.
…А через полгода хмурый, седой комбриг, осторожно подбирая слова, рассказал ей о том, как в Испании, защищая рубежи республиканцев, погиб ее муж, полковник Владимир Александрович Горский. Друзья по оружию звали его Орландо. Смертельно раненый, он принял бой против двух ≪фиатов≫, один из них поджег, второй обратил в бегство, вывел машину из пике и приземлился невдалеке от окопов республиканцев.
Выполняя последнюю просьбу друга, комбриг передал Анне Георгиевне часы Владимира — подарок одного из бойцов интернациональной бригады. На внутренней стороне крышки была выгравирована надпись на иностранном языке. Комбриг хотел объяснить, что она означает, но Анна Георгиевна, не выдержав, разрыдалась…
Вот и сейчас. Алешка обнял ее за плечи, горячо говорит об Одессе, о друзьях-одноклассниках, а она, словно в оцепенении, по-прежнему неотрывно глядит ему в глаза. А ведь это прощанье. Вот-вот врежется в настороженную вокзальную тьму протяжный паровозный гудок.
— Береги себя, сынок,—шепчет Анна Георгиевна.— Береги себя.
Рядом кто-то прокричал:
— Отчаливаем, ребята! Пора!..
— А это, Алеша, возьми с собой.—Анна Георгиевна протянула сыну часы,—Я уже рассказывала тебе о них. Твой отец был смелым человеком. Помни об этом.
Алеша кивнул. Неуклюже нахлобучил бескозырку, поправил зачем-то ремень и только тогда взял из рук матери часы, хотел что-то сказать, но первое же слово грубо оборвал хриплый, надсадный гудок.
Торопливый поцелуй. Короткий взмах бескозыркой. И вот уже теплушки медленно поплыли мимо притихшего перрона.
Через несколько минут дробный перестук колес затих, затерялся в тревожной бескрайности южной ночи. Но Анне Георгиевне долго еще казалось, что она по-прежнему видит на последней тормозной площадке своего вихрастого сына Алешку. Одной рукой он придерживает винтовку. Другая прижата к груди.
2. Воюют не только снарядами
Молоденький лейтенант с наспех перебинтованной головой взбежал на крыльцо музея и громко крикнул в приоткрытую дверь:
— Товарищ Горская, я — за вами! Последний эшелон уходит! Вы меня слышите?
— Я не могу…— ответила Анна Георгиевна.— Здесь же картины.
— Не до живописи сейчас! Немцы в тридцати километрах.
— Помогите вывезти картины. Я вас прошу…
— Да вы что?— возмутился лейтенант.— Раненых некуда девать, а вы со своими рамами!
— Это Верещагин, а вон там Айвазовский,— все так же тихо проговорила Анна Георгиевна.— Пушкина на берегу моря написал Репин…
Лейтенант неопределенно мотнул головой и отрывисто обронил уже на ходу:
— Соображайте, где можно спрятать. Попытаюсь подбросить людей.
Самое надежное место — хутор Михайловна. Всего несколько домов. Мало кто в городе знает, что там, среди развалин старинной церкви, сохранился потайной подземный ход в давно заброшенный пристрой. Крыша у него завалилась, у стен, которые уже вросли в землю, густо поднялся бурьян. Зато внутри просторно и сухо. Сюда-то и решила Анна Георгиевна переселить оставшиеся в музее картины.
Вначале ей помогали присланные лейтенантом саперы. А потом, когда уже запылал город, она одна на скрипучей тачке всю ночь перевозила ценные полотна на тихий, всеми покинутый хутор.
Картины были для нее больше, чем произведения искусства. О чем бы она ни думала, мысли ее неизменно возвращались к ним. Чудесным, неповторимым сиянием красок они не раз ободряли ее, придавали ей сил даже в самые горькие минуты. Известие о гибели Владимира вновь подтолкнуло ее к мольберту. С кистью в руке она пыталась представить далекий Пиренейский полуостров. Выжженную солнцем равнину в долине Харама, тревожное небо Мадрида, изрубленные осколками оливы в Каса дель Кампо. Но она никогда не была в тех краях. Она никогда не сражалась в Испании. И краски не слушались ее. Было досадно и больно. Но теплело на сердце, когда она видела, как уверенно владеет кистью Алешка. А сколько радости доставила его первая премия на городской выставке молодых живописцев! Пейзаж Алеши Горского ≪Корабли на рейде≫ был признан лучшим…
Через неделю после вступления в город немецких войск Анну Георгиевну вызвали в комендатуру. Она ожидала допроса с дикой руганью и побоями. Но офицер в чине обер- лейтенанта оказался на редкость вежливым и тактичным.
— Мы решили побеспокоить вас,— с расстановкой сказал он, почти не коверкая русских слов.— Вы должны нам помогать.
— Что вам угодно?
— Один маленький пустяк.— Обер-лейтенант тщательно пригладил ладонями словно приклеенные к черепу редкие рыжеватые волосы.— Мы будем разговаривать о здешний музей. Не смотрите на меня с таким злость. Сегодня наступила война. Да! Но я есть художник. Хельмут Грубер всегда есть живописец. Весь мой семья любит искусство. Дюрер! Кранах! Гольбейн! Репин — это тоже большой хорошо,— Немец приподнялся в кресле и обеими руками, широко растопырив пальцы, оперся о стол.— Ваш музей, здешний картины — зеер гут. Они должны висеть на место. Да!
— Я ничем не могу вам помочь,— холодно сказала Анна Георгиевна.
— Ничем?
— Ничем!
— Вы есть директор музея!
— Музея без картин.
— Мы точно выяснял: они имеются здесь. В городе. Да!
— Картин в Петровске нет.
— Есть!
— Нет!
— Глупый упрямство!—вскипел офицер.— Я не спрашивал, где партизаны. Я не спрашивал, почему ваш сын стреляет в немецкий солдат. Меня интересовал только картины. Вы должен понимать!—Немец ударил кулаком по столу.— Воюют бомбы и снаряды. Краски не стреляют. Да!
Анна Георгиевна никогда не изображала на холстах палатки разведчиков Заполярья и жаркие домны Урала. Ей так и не удалось передать в красках трагедию испанской земли. Выходили из-под ее кисти большей частью лишь лирические пейзажи да сочные, декоративные натюрморты. Но в эту минуту она знала и верила всей душой: воюют не только снарядами. Офицер скользнул взглядом по ее лицу и уже без прежней выдержки выпалил в упор:
— Завтра я без тебя буду иметь известность, где спрятан картины. И тогда с тобой приступит разговаривать не художник, а солдат фюрера!
На другой день с утра по всему городу было расклеено обращение. Обер-лейтенант Грубер обещал крупное вознаграждение каждому, кто сообщит что-либо о местонахождении картин Петровского художественного музея.
Ни один человек не откликнулся на обращение. И вот два солдата вынесли из кабинета Грубера избитую, окровавленную женщину. Это была Анна Георгиевна Горская. Она даже не застонала, когда ее бросили на холодный и липкий пол камеры.
Много было потом и сырых, полутемных камер, и мрачных лагерных блоков. Даже во сне плыла перед глазами черная паутина колючей проволоки. Но, наперекор отчаянью слабых, на серых каменных стенах, озадачивая надзирателей, каждое утро появлялась грозная фигура моряка с винтовкой наперевес. И неизменно чья-то рука углем или тупым гвоздем выводила под рисунком два слова:
≪Наши близко≫.
Узницы с надеждой смотрели в сторону вспененного, помутневшего Буга.
Когда с протяжным гулом над рекой прокатилось глухое эхо далекой канонады, Анна Георгиевна, уже не таясь, написала под рисунком по-настоящему солнечные слова:
≪Ура! Наши здесь!≫
Но еще три дня и три ночи грохотали над Бугом разрывы, взахлеб стучали пулеметы, и над портом колыхалось дымное, желто-багровое зарево. Потом в город вошла морская пехота.
Радостным шумом весенней листвы встретили освободителей уцелевшие от бомбежек каштаны и березки.
Анна Георгиевна с трудом поднялась на крыльцо музея, прислонилась к двери. Мимо проходили моряки. В каждом рослом солдате Анне Георгиевне виделся Алешка. Всем сердцем, что так истомилось в долгом, тяжелом ожидании, она верила: Алексей жив, Алексей здесь! От волнующего ощущения близкой, чутьем угаданной радости хотелось к палитре, к краскам, хотелось взять в руки кисть и дерзко, с размаху ударить в упругую белизну холста…
3. Неизвестный художник
—Капитан Рогов,—коротко представился Анне Георгиевне худощавый темноволосый человек в форме военврача. Под рукой он держал большой пакет, завернутый в плотную бумагу и тщательно перевязанный шпагатом. На утомленном лице капитана появилась было улыбка, но в глазах женщины, которая стояла в дверях, он увидел столько невыразимой скорби, что сразу же погасли огоньки, вспыхнувшие из-под бровей, и голос прозвучал совсем виновато:
— Мы покидаем город. Хотелось зайти в музей… У меня к вам важный разговор.
— Входите.
Они прошли через несколько темных залов. Под ногами хрустела отбитая штукатурка. В маленькой комнатушке, где поселилась Горская, было сонно и тихо.
— Потревожил я вас, собственно, вот по какому случаю…
В санбат, разместившийся в старинном особняке с колоннами, двое санитаров осторожно внесли тяжело раненного лейтенанта-моряка. Голова и грудь его были забинтованы. Красивое, дочерна загоревшее лицо, несмотря на мертвенную бледность и в беспамятстве закрытые глаза, дышало такой жаждой жизни, а в могучих, вытянутых вдоль тела руках угадывалось еще столько силы, что Рогов сразу же решил оперировать его. Лейтенанта могло спасти только чудо: две пули почти у самого сердца, осколочное ранение в голову, раздроблено колено, большая потеря крови… И все-таки Рогов решился:
— В операционную.
Для хирурга это был бой, поединок со смертью. Полтора часа длилась операция. Под конец у Рогова от напряжения помутилось в глазах. Он кивнул ассистенту и, не чувствуя под ногами пола, медленно вышел в коридор. Подбежала Зина Осадчая, молоденькая кареглазая медсестра.
— Что с моряком, товарищ капитан?
— Накладывают швы.
— Выживет?
— Пока жив.
Что он мог еще сказать? Одной операцией не обойдешься. Дотянет ли моряк до прифронтового госпиталя?.. Рогов не был уверен в этом. Он видел, что Зина, прислонясь щекой к мраморной колонне и закусив губу, пытается сдержать навернувшиеся слезы. От этого капитану было тяжело вдвойне.
Два года назад эта тоненькая чернобровая девушка, с детства мечтавшая стать артисткой, пошла на курсы медсестер. На фронте, таясь от подруг, в часы ночных дежурств она читала книгу Станиславского ≪Моя жизнь в искусстве≫ и, закрыв глаза, произносила на память длинные монологи из Шиллера и Шекспира. С виду Зина казалась чересчур хрупкой, насквозь гражданской. И поначалу Рогов удивлялся, как это ей, такой юной и тихой, удалось попасть на фронт. Рогов думал о ней с нежностью.
— Товарищ капитан,—вновь обратилась к нему Зина,—разрешите сопровождать раненых.
Все-таки будет тяжелый…
— Возвращайтесь скорее. Будьте осторожны,— вместо разрешения сказал Рогов, хотя тысячу раз давал себе зарок никого не напутствовать этими нелепыми словами. А вскоре в санбат прибыл из штаба связной со специальной передачей для лейтенанта Нарожного —большим запыленным пакетом.
— Что здесь?—спросил Рогов.
— Сказано —картина, товарищ капитан. Передайте моряку. В штабе так полагают: будет она при нем —скорее вернется в строй.
Распаковав пакет, капитан в первое мгновенье не поверил своим глазам. С туго натянутого холста с невыразимым гневом и болью в упор смотрел на него смертельно раненый моряк. Его лицо, запечатленное художником, с ураганной силой передавало ту бурю чувств, которая захватила матроса. Матрос был изображен по грудь. Но угадывалось по всему, что сейчас в отчаянном порыве он ринется вперед и, стиснув зубы, швырнет в надвигающийся танк связку гранат. Ни в ту минуту, ни после Рогов так и не мог объяснить, почему он сразу же решил, что этот человек в защитной гимнастерке и выгоревшей бескозырке, делая свой последний шаг, идет навстречу подвигу. Лишь одно он мог сказать наверняка: ощущение героического момента, высокой взволнованности неотвратимо нарастало по мере того, как взгляд все глубже проникал в бездонную синь родниковых глаз матроса.
Художнику не удалось закончить портрет. Старательно и точно были проработаны только основные линии лица. Кисть металась по холсту очень нервно. Отдельные детали были намечены лишь беглым, коротким мазком. Художник не задерживался на мелких, случайных штрихах. Он торопился, быть может накануне боя, в последние минуты недолгого затишья уловить и перенести на холст самое главное, самое основное, без чего немыслимо было бы представить образ человека, образ воина, стоявшего у него перед глазами.
Взяв портрет, Рогов зашагал в глубь двора. И тут же столкнулся с Зиной Осадчей. Она только что возвратилась из рейса.
— Повезли?
— Жив,—прошептала с улыбкой Зина и удивленно отстранилась от портрета.—Откуда это у вас?
— Для моряка передали. Для Нарожного. Больше ничего не знаю. К сожалению…
А Зина вдруг заговорила горячо и быстро, будто боялась, что ее перебьют на слове:
— Моряк всю дорогу метался. Бредил, клятву какую-то вспоминал. И ласково так звал кого-то: ≪Браток… Ты слышишь?.. Браток…≫ А напоследок и про портрет говорил…
— Вот, собственно, и все, что я хотел вам рассказать…
Рогов внимательно посмотрел на Анну Георгиевну.— Я думал, вас заинтересует эта история. Пытался даже выяснить некоторые подробности.—Женщина молчала. Рогов окончательно смутился: —Правда, узнать пока удалось немного. Перед самой войной Нарожный учился на строительном факультете. Очевидно, неплохо рисовал. Могли бы что-то подсказать его друзья. Но они, если я не ошибаюсь, погибли во время десанта… Мне, собственно…
— Среди десантников был мой сын,— не оборачиваясь, прервала его Анна Георгиевна,— Был…—Голос ее осекся.—Понимаете?..
Рогову показалось, что в комнате дрогнули и качнулись стены. Он медленно поднялся, не глядя нащупал рукой фуражку.
— Понимаю.
И стал заворачивать портрет, который совсем уж было распаковал. Как назло, бумага шелестела на всю комнату.
Анна Георгиевна обернулась. Свет, падавший из окна, позолотил ее седые волосы.
— Не нужно. Пусть останется здесь.— И неуверенно добавила: — Здесь ведь все-таки музей…
4. Петровский десант
— Понимаете ли, в чем, собственно, здесь загвоздка, — растроганно объяснял Рогов.— Не найти сейчас тех людей, которые близко знали Нарожного. А сам лейтенант — вчера сообщили — в безнадежном состоянии. Даже в сознание не приходит. Вот и докопайся теперь, кто написал портрет. А ведь такой талантище! Былина, можно сказать.
Они грузили санбатовские пожитки на машину. Предстоял новый бросок. Наступление продолжалось.
— Чего уж вы так убиваетесь, товарищ капитан.—Зина укоризненно покачала головой.— Похудели совсем. Будто вините себя за что. Да ведь если бы не война…
— Знаю, что война. А только подвиг не должен затеряться во времени. Кто же все-таки этот художник? Ведь он, что там ни говори, самый настоящий герой. Мне кажется, что между десантом и портретом определенно есть какая-то связь.
— Вы говорили, у Нарожного среди десантников были друзья?
— Беда в том, что никто не назвал их по имени. Да и кого, собственно, искать? Почти все погибли…
— Товарищ капитан! — К ним с газетой в руке подбежал шофер головной машины.— Наша, армейская! Вы, говорят, Петровским десантом интересовались…
Рогов торопливо разгладил газету на колене. В глаза сразу бросился крупно набранный заголовок: ≪ПОДВИГ, О КОТОРОМ НЕ ЗАБУДУТ ПОТОМКИ≫.
≪Морская пехота, сражающаяся в составе Н-ской части, вписала в свою боевую летопись еще одну героическую страницу. Бесстрашные черноморцы, многие из которых мужественно дрались на бастионах Одессы и Севастополя, на этот раз покрыли себя неувядаемой славой во время штурма Петровска-на-Буге.
Когда наши наступающие части были уже на подступах к городу, гитлеровцы решили взорвать все портовые сооружения, остатки судоверфи, элеватор и другие промышленные объекты.
Чтобы ускорить разгром фашистов и помешать им привести в исполнение свой варварский план, командование послало в тыл врага десант.
Под покровом ночи 67 моряков-гвардейцев на рыбачьих лодках переплыли Бугский лиман и проникли в Петровский порт. Без единого выстрела они сняли охрану и заняли основные сооружения. Всю ночь черноморцы укрепляли плацдарм, превратив его в маленькую неприступную крепость. На рассвете начался бой. Против отважных десантников гитлеровцы бросили три батальона пехоты. При поддержке артиллерии и танков они ринулись в атаку, намереваясь сбросить героев ночного десанта в бугскую волну.
Но моряки стояли насмерть. Гранатами, автоматным и пулеметным огнем встретили черноморцы врага. Все подступы к порту были усеяны трупами. Пылали у элеватора подбитые танки. Но фашисты снова пошли в атаку. Прямой наводкой били орудия по крохотному плацдарму. По стенам и окнам зданий, где закрепились моряки, поползли зловещие языки пламени: фашисты ввели в бой огнеметы. Казалось, еще мгновение —и все будет кончено. После каждого артналета немцы ожидали появления белого флага. Но вместо этого молчавшие развалины вновь оживали и яростно отвечали точным прицельным огнем. Это казалось непостижимым. В стане врага поднялась паника.
Врагу представлялось, что в порту засел по меньшей мере батальон, на помощь которому все время прибывают подкрепления. А на самом деле после потерь первого дня в отряде осталось меньше сорока человек. Обливаясь кровью, не успевая перевязывать раны, усталые, почерневшие от ожогов, десантники мужественно продолжали вести неравный бой. Трое суток без передышки они отражали натиск численно превосходящего противника, дрались до последнего, с честью выполняя боевой приказ, свой воинский долг перед Родиной.
Плечом к плечу сражались на этом рубеже сибиряк Иван Кривцов и украинец Кирилл Тимашевич, уралец Дмитрий Колесников и узбек Мухтар Алиев… Черноморцы поклялись умереть, но не уступить врагу. И клятву они сдержали до конца.
Когда в город вступили наши войска, навстречу им из обгорелых зданий с автоматами в руках вышли двенадцать десантников. Остальные пали смертью храбрых.
Пятьдесят пять черноморцев-гвардейцев, о которых будут еще слагать легенды, отдали свою жизнь во имя победы над врагом. Никогда не забудет их Родина. Подвиг героев Петровского десанта вечно будет жить в памяти нашего народа≫…
— Постойте! Но ведь этот журналист наверняка разговаривал с теми, кто остался в живых!..—Рогов взглянул на часы. В его распоряжении было несколько минут.—Скажите, что я —к связистам,—предупредил он Зину и, размахивая газетой, бегом бросился через дорогу. Вернулся расстроенный. Скручивая цигарку, досадливо поморщился.
— Не повезло. Журналист, который про десантников написал, затерялся где-то на передовой. Два дня о нем ни слуху, ни духу. Вот, собственно, и все. Ничего больше в редакции добавить не могут. Какой-то замкнутый круг.
5. Сережка
В тот день Анна Георгиевна впервые после освобождения почувствовала неясное, смутное желание что-то сделать, приложить к чему-то истосковавшиеся по доброй работе руки. Она разыскала лопату и попыталась вскопать палисадник. Но земля была твердой, спекшейся, как шлак. Лопата со скрежетом натыкалась на обломки камней, на еще не успевшие заржаветь осколки, черные куски металла с рваными краями. А ведь до войны под окнами музея цвели георгины, ярко пылали высокие маки, до поздней осени тянулись к солнцу ослепительно белые астры…
И сами собой зашумели, закружились в голове тяжелые, незванные мысли.
К чему все это? Для кого? Чего еще ждать от жизни? Ни близких, ни друзей. Ни надежд, ни замыслов, ни сил… Вот мимо идет босоногий сероглазый мальчишка. Старенькая рваная куртка с чужого плеча, противогазовая сумка за спиной. Есть ли у него дом, есть ли у него мать, будет ли у него на обед хотя бы черствая корка хлеба? А сколько сейчас таких обездоленных, исхлестанных горем больших и маленьких людей… Какие уж тут цветы и пейзажи…
Мальчик засмотрелся на рельефные изображения бронзовых львов, которыми была украшена дверь музея. В его больших удивленных глазах вспыхнул огонек любопытства. С деловым видом он подошел ближе, осмотрел все здание и удовлетворенно кивнул головой.
— Я враз узнал — картины тут,— неожиданно выложил он.
Анне Георгиевне понравился его выговор, мягкий и в то же время чуть-чуть гортанный. Так говорят на Херсонщине, на приморском юге Украины. Она подозвала мальчишку. Тот, не дожидаясь приглашения, присел на мраморную ступеньку.
— Почему ты решил, что здесь картины?
— Тю! Да у нас такая карточка була.
— Где твой дом?
— Спалили нашу хату.—Мальчик по-взрослому развел руками.—Нема зараз ничего.
— Ты что же, один?
— Звичайно, один. А то с кем же?..— В неторопливой, замедленной речи мальчугана причудливо перемешивались русские и украинские слова.— Сестра була… В нимеччину угнали. Где там дождаться…
— Плохо одному?
— Погано.—Мальчишка не по-детски устало посмотрел на Анну Георгиевну. Да так, что ей даже сделалось не по себе.
Захотелось обнять этого доверчивого мальчугана, прижать к груди русую голову, сказать ему ласковое слово, чтобы он тут же повеселел. разом позабыв свои горести и тревоги.— Зовут тебя как?
— Сережка…
Его серые удивленные глаза странно вдруг заискрились, едва приметно дрогнули губы. Сережка наморщил лоб, шмыгнул носом и неожиданно улыбнулся.
— Я человека насквозь бачу.—Он хитровато прищурился.— Вот вы добрая. Потому и я к вам чин чином. Зараз все расскажу.
С этими словами он ловко снял свой ≪противогаз≫ и вытряхнул прямо на крыльцо целый склад провианта: две банки тушонки, большой кусок пшеничного хлеба и синенькую пачку рафинада. Тут же, торопясь, пояснил:
— Иду по улице, песню спиваю, а назустричь — командир якийсь. Поманил до себя и банки дае. Беги, каже, до музея скориш, шоб аж штаны в шагу трещали. Весь груз передай гражданке, которая там живет. А сам, каже, держи шматок сала с горбушкой. Я то сало з одного разу ковтнул. Ох, и вкусное. Чистый сахар! — Сережка кашлянул и подвел итог: —На месяц добра.
— Послушай,—Анна Георгиевна не знала, что и подумать.— Кто же все это прислал?
— Да я вже ж казав.— Сережка снова надел сумку через плечо.— Командир якийсь. Я спочатку думав, родич ваш. А вин просто хитрый, хоч и чужой совсем. Станет тебя, каже, спрашивать, хто передал, отвечай: старичок усатый. От ведь придумал! А еще капитан и в фуражке…
Анна Георгиевна вспомнила недавнего гостя, его взволнованный рассказ о неизвестном художнике и почувствовала вдруг, как в сердце, наперекор нестихающей боли и горьким раздумьям последних дней, вновь оттаивает, оживает то самое, извечно живущее в человеке тепло, без которого нельзя идти к людям, смотреть им в глаза.
— Сережа, — она обняла его за плечи, — а хочешь…— И, увидев, что хлопчина растерянно улыбнулся ей в ответ, сказала уже так, будто они знали друг друга целую вечность: —Хочешь, я угощу тебя печеной картошкой?
6. Конверт из газетной бумаги
Зина торопилась. Спотыкаясь в темноте о крючковатые, торчащие из земли корневища, она бежала через лес. Вот, наконец, и опушка. Здесь, в небольшой приземистой мазанке, крытой жухлой седой соломой, с утра разместили раненых. Сами санбатовцы устроились на ночлег в палатках и прямо в фургонах. Зина поднялась на крыльцо. Бесшумно отворила дверь, на цыпочках прошла через сени в крохотную комнатушку, когда-то служившую хозяевам кухней. За столом, на котором дымила сделанная из гильзы коптилка, уронив голову на руки, дремала дежурная сестра. Она тотчас вскочила и растерянно заморгала глазами.
— Ты что? Смена?
— Да нет же,— успокоила ее Зина.—Вернулась я.
— Вот еще новость. С чего это вдруг?
— Да все из-за того сапера. Осколок у которого в руке. У окна мы его уложили. Забыла?— Забудешь такого! Ругался-то как —помереть ведь можно. В редакцию, мол, ему надо, а не к хирургу. А сам потом, как стоял, так без сознания и повалился.
Зина покосилась на дверь, приоткрытую в другую комнату, и понизила голос:
— Я у него гимнастерку брала. Рукав мы ему до самого плеча распороли.
— Так ты же еще в дежурство ее зашила.
— Зашить зашила, а вот это…—Зина показала сестре самодельный, клееный конверт из газетной бумаги,—вынула из кармана, когда пуговицу пришивала, а потом закрутилась и с собой унесла. Совестно даже как-то. Спохватилась —бегом назад. Человек, может, тревожится. Вдруг у него здесь письмо из дому.
— Ненормальная,—всплеснула руками дежурная.—Спит твой сапер без задних ног, даже носом не шевельнет. Отдыхала бы лучше.— Ворча, она взяла со стола коптилку и, прикрыв пламя ладонью, кивнула Зине: — Ладно уж. Коли принесла —положим на место. Тоже мне, не могла подождать до утра.
Тусклый дрожащий огонек слабо осветил квадратную комнату с глиняным полом и низко нависшим потолком. На раскладных кроватях, тесно составленных одна к другой, а то и просто на сдвинутых лавках лежали раненые —все больше молодые стриженые ребята.
Койка у окна была пуста. Мохнатое одеяло валялось рядом на полу.
— Вот это номер…—упавшим голосом протянула дежурная и, мигом задув огонь, приподняла край маскхалата, которым наглухо было завешено окно. На подоконнике лежала подушка. Одна из створок окна была распахнута. Ее слегка покачивал ветер.—Проглядела… Сбежал…
Зина молча вышла из комнаты. Не говоря ни слова, устало опустилась на табурет. Меж бровей у нее залегли две хмурых коротких морщинки.
Исчезновение сапера выглядело более чем странным. Раненые, случалось, сбегали из медсанбата и раньше. Особенно часто —в пору летних наступлений. Но делалось это всегда с единственной целью —оказаться в родной части, в самом пекле боя. И, право, порою трудно было осуждать этих отчаянных людей. А вот шумливый сапер за все время ни разу не помянул передовую. Люто кляня врачей, он с первой же минуты рвался лишь в редакцию, и только туда…
Поколебавшись, Зина вскрыла конверт. На стол посыпались мятые обгорелые клочки бумаги. Это были остатки письма или обрывки листков из блокнота. Тут же оказался лоскут полосатой матросской тельняшки.
Девушка поднесла один из клочков к свету. Полустертые буквы путались, плясали перед глазами. Но вот они слились в какое-то слово, еще и еще одно…
Зина бросилась будить Рогова.
— Товарищ капитан! Товарищ капитан! Проснитесь же, наконец!
И вот уже лежат на планшете подобранные один к другому желтоватые обрывки бумаги, густо исписанные чуть-чуть наклонным упрямым почерком. С волнением следит Зина за движениями рук Рогова. Они —как во время операции. Неторопливые, спокойные и вместе с тем энергичные, чуткие, удивительно осторожные. Зине всегда казалось, что капитан должен хорошо играть на рояле —такие у него тонкие, музыкальные пальцы. Как ловко и быстро составляют они из обгоревших клочков все новые и новые варианты и комбинации слов. Постепенно, одна за другой, пусть пока еще смутно, с провалами, но все-таки проясняются, вырисовываются первые осмысленно звучащие фразы. Нет, наверное Рогов в душе все-таки не музыкант, а исследователь —кропотливый, настойчивый, мудрый…
— А теперь, Зина,—капитан, наконец, разжал плотно сомкнутые губы,—попрошу вас все это записать. В точности. Вся штука, собственно, в порядке слов. Где пропуск — ставьте многоточие…
Мимо молодых дубков и ветвистых грабов, пустынными полянами и глухими балками, на дне которых журчат запоздалые ручьи, плывет над землею, прислушиваясь к далеким орудийным раскатам, влажная апрельская ночь. Положив на колени толстую тетрадку в клеенчатом переплете, Зина Осадчая аккуратно выводит в ней карандашом букву за буквой, слово за словом.
≪…рмовали Петровск… кое теперь не забыть. Они спешили, но подоспели слиш….. вном бою. И се…….ди смотрели на………без рамы и да………лаза моряка прожи… …жать волнения… сжатые кула…. ….ли. Все подходили по очереди и… ло… было сказа……руце: Молодой лейтенант но……. чты. И подвиг мор… …ерез всю жизнь!≫. Это………рская клятва. Эт… …икто не знал, откуда он по…….шли в засыпанном блиндаже, ког…….рнут в плащ-палатку пол…… к будто хотел прикрыть своим те… …ерное будет трудно…….жник был в… …шенно необходимо на……..ликвия, символ! Я ду……лант и еще ка…≫
— Про портрет это, точно! —Зина не могла больше молчать.—Ведь все же сходится! Прямо до точечки!
— Ну-ну…—подбодрил ее Рогов. Сам он с выводами не спешил.—Десант. Находка в блиндаже. Клятва перед реликвией, которая священна для каждого моряка… Это мы, пожалуй, расшифровали точно. А вот художник, портрет…—это пока лишь догадка.
— Да что вы! —удивилась Зина..—Я это сердцем…
Снаружи послышались шум, приглушенные голоса.
Капитан распахнул полог, закрывавший вход в палатку, и увидел ефрейтора и солдата.
— Товарищ капитан! Разрешите доложить…— начал было ефрейтор, но Рогов уже все понял.
— Беглец? Не далеко ушел.
— Сам я, товарищ капитан, воротился.
Промашку дал,—сокрушенно пробасил солдат.— Бесценный документ при себе имел. Не уберег. Теперь, стало быть, в газете мне и показываться на глаза нельзя,—И он вдруг заговорил. Отрывисто. Глухо. Как бы продолжая давнишние свои раздумья:
— Недолго лейтенант этот с нами пробыл.
Дня два, ну малость побольше. А память теперь, считай,—на всю биографию. Потому как искорка в нем особенная была. Не вдруг такого отыщешь. Даже среди нашего брата сапера —и то…—Солдат тяжело вздохнул.—На минном поле… Только ступили —немец нас с воздуха и накрыл. Так он, верите —нет, товарища нашего… Ранили того… Метров шестьдесят на себе тащил. Вместе они на мине и подорвались.
— Он был из флотских? —тихо спросила Зина.—Тут вот тельняшка…
— Маленько не так,—ответил сапер.— Моряцкий это подарок. Он завсегда ее под гимнастеркой носил. Даром, что корреспондент.
— Корреспондент? —переспросил Рогов.— Блокнот, выходит, его? Постойте, а о какой-нибудь картине он не говорил?
— Нет, товарищ капитан, такого не припомню. Наказывал, ежели что случится, блокнот в редакцию передать. Оттого я давеча перед операцией и пошумел. Все одно в газету мне надо.
— А как звали журналиста?
Сапер вытащил из кармана шинели целую пачку перегнутых вчетверо газет, выбрал одну из них и, развернув, показал репортаж о героях Петровского десанта.
— Он писал. Тут и фамилия есть.
7. В гостях у Левитана
Музей был сильно разрушен. В стенах зияли сквозные провалы. В рамах не осталось ни одного стекла. Но Анна Георгиевна по-прежнему называла залы и комнаты их старыми, довоенными именами. Уже через неделю Сережка знал, где зал Верещагина, где начинаются владения Айвазовского и куда нужно свернуть, если идешь по темному коридору первого этажа, чтобы попасть в гости к художникам XVIII столетия. Однажды Анна Георгиевна пригласила Сережку в гости к Левитану.
— Пойдем,—сказала она.—Посмотрим, где у нас был Левитан.
— Кто? —переспросил Сережка.
— Левитан.—Анна Георгиевна не могла понять, что так смутило мальчишку.—Ты когда-нибудь раньше слыхал о нем?
— А як же… У него еще дочка була и хлопчик курчавый…
— Ты путаешь, Сережа.
— Чого мени путать, колы той Левитан нашим сусидом був. В аптеке робыв, завжды у билом халати. Немцы його… Из винтовок…— Сережка перешел на шепот.—Я сам бачив. За школой, в яру. И жинку його и диток… Вы, мабудь, знали другого Левитана? — предположил Сережка, все еще не решаясь переступить порог полутемной комнаты.
— Да, сынок, другого,—согласилась Анна Георгиевна и толкнула висевший на одной петле ставень. В комнату ворвался дневной искрящийся свет.
Сережка зажмурился, а когда открыл глаза —увидел перед собой широкоплечего матроса, который исподлобья смотрел прямо на него. Постепенно выступили высветленные солнцем очертания мольберта и закрепленного на нем портрета. Но все-таки осталось такое ощущение, будто в комнату вошел еще человек.
— Анна Георгиевна…—от волнения у Сережки пропал голос,—так я ж цього матроса бачив недавно. Не на картине, а живого. Яквас. Колы десантников ховалы, он цветы до могилы принес.
— Ты не ошибся, Сережа?
— Що ж я, по-вашему, слепой, да? Тот матрос песню потом спивал.
Анна Георгиевна подошла к портрету, взялась за подрамник и долго простояла не шевелясь, не говоря ни слова. Потом отступила на шаг и прошептала странные, непонятные слова.
— Нет, не его рука…
Сережка недоуменно уставился на портрет. Моряка видно только по грудь. И вообще руки тут ни при чем. Человека надо примечать и узнавать по глазам. По взгляду Сережка этого моряка запомнил. Ни за что теперь не спутает его с кем-нибудь другим. Анна Георгиевна тем временем принялась рассматривать обратную сторону картины, поднесла ее к свету, протерла тряпочкой подрамник и снова покачала головой:
— И почерк, конечно, не его…
Скрипнула дверь. Сережка и Анна Георгиевна обернулись. На пороге стоял бородатый сухощавый старик с потухшей трубкой в зубах.
— Доброго здоровья, Анна Георгиевна. Не признали?
— Афанасий Ильич!..
Как она могла его не узнать, бессменного и верного сторожа музея.
В самом начале войны Афанасий Ильич поспешно распрощался с музеем и скрылся в неизвестном направлении. Было похоже, что он решил переждать начавшуюся заваруху где-нибудь подальше от города, на глухом хуторе у своих родственников. Каково же было изумление Анны Георгиевны, когда однажды подруга по лагерному блоку рассказала ей, что видела Афанасия Ильича в плавнях, у партизан. Тихий музейный сторож оказался незаменимым связным в самую трудную пору существования отряда.
— Дай, думаю, загляну,—нерешительно промолвил Афанасий Ильич, обращаясь к Анне Георгиевне.—Вы уж извиняйте, раньше не мог. Гуртом зачнем наш музей ладнать. Гуртом
Только сейчас Анна Георгиевна заметила в руках старика рубанок, а за поясом плотницкий топор.
— Ну, готовь, помощник, инструмент.— Афанасий Ильич подмигнул Сережке.—Глядишь Анна Георгиевна тем часом картину закончит.— Он сощурил глаза, чтобы лучше разглядеть портрет моряка.
— Не мой это холст, Афанасий Ильич. Неизвестного художника.
— Все одно —знаменито. Морская глубина, да и только!
Когда Анна Георгиевна вышла с гостем, Сережка бросился к портрету. На обратной стороне картины, на подрамнике, он увидел полустертую непонятную надпись: ≪Пам. сат. О. и А. Р.≫. Сделана она была чем-то острым, скорее всего гвоздем. Что бы это могло означать? Поди догадайся.
8. Раскинулось море широко…
Живя у Горской, Сережка все больше убеждался в том, что музей — это не просто дом, а прямо-таки целая страна.
Не на шутку как-то озадачил Сережку Афанасий Ильич. Пришел он в музей ни свет, ни заря и, сияя, как никелированный самовар, молча поставил на стол перед Анной Григорьевной пузатую бутылку с конопляным маслом.
— Да вы кудесник! —Анна Георгиевна готова была расцеловать старика.
Сережка вел себя более сдержанно. Но губы облизнул. И тут его, в свою очередь, поразила Анна Георгиевна. Подарок Афанасия Ильича, оказалось, предназначался вовсе не для поджаристых дерунов, бесподобных лепешек из тертой картошки.
Анна Георгиевна торопливо раскладывала на столе тюбики с красками. При этом она шепотом произносила какие-то странные слова: сиена жженая.,, кадмий… кобальт… ультрамарин…
Сережка страдальчески морщился, видя, как безжалостно расправляется Анна Георгиевна с конопляным маслом. Как будто нельзя было развести краски водой! Но то, что произошло вслед за этим, заставило его мигом забыть и свое разочарование, и навернувшуюся досаду.
Когда солнечные лучи ударили в распахнутое окно, Анна Георгиевна закрепила перед собой чистый холст и поставила рядом портрет моряка. Сережка наблюдал из сада, сидя под старой яблоней, уже ронявшей в траву ароматный, пахучий цвет.
На чистом холсте Анна Георгиевна провела углем несколько легких прерывистых линий. Но тут же медленно опустила руку. Долго вглядывалась в глубь комнаты, хотя на противоположной стене не было ничего, кроме старой, надорванной с краю фотографии, с которой весело улыбались похожие друг на друга летчик в военной форме и смущенный мальчишка в сдвинутой на бок испанке.
Анна Георгиевна снова склонилась к мольберту. Лихорадочно, злыми рывками заметался по холсту уголь. Постепенно обозначился четкий силуэт широкоплечего человека в бескозырке.
Сережке показалось, что моряк смотрит в упор на Него и будто спрашивает сурово: ≪А ты не забыл, парнишка?≫
Не хмурься, товарищ моряк. Ничего не забыл Сережка. Он помнит, как ты подошел к братской могиле на берегу залива. Как взял на память горсть земли. И песню твою Сережка тоже запомнил на всю жизнь.
≪Раскинулось море широко…≫ Старинный, давно известный мотив. Но совсем по-иному, по-новому пела ее морская пехота. Не про кочегара были слова… Щурясь от яркого солнца, Сережка негромко, вполголоса запел:
В бою опаленный свинцом и огнем,
Он пал, оглушенный снарядом.
Споем же сегодня, братишки, о нем,
Как будто шагает он рядом…
Скрипнула створка окна. Сережка смутился, увидев, что на него смотрит Анна Георгиевна. Странными показались Сережке глаза Анны Георгиевны и ее слова:
— Пой, Сережа…
И он пел тихим, неокрепшим голосом родившуюся в окопах песню. Он пел о раненом матросе, который не согнулся под пытками, вынес муки и умер героем, ничего не сказав врагу.
Анна Георгиевна придвинула к себе мольберт и коснулась кистью холста в том месте, где неизвестный художник не успел нанести краски.
Серый фон за спиной моряка начал наливаться, тревожной голубизной. Постепенно светлея, он становился прозрачно-лазурным, совсем как пронизанная солнечными лучами дальняя закраина широко распахнутого неба. И странное дело —по мере того, как нежнели тона красок, оставленных кистью рядом с лицом матроса, оно, наоборот, все больше приобретало суровость, все сильнее проступала в его чертах неистребимая жажда боя.
Вот рука Анны Георгиевны замерла у самых глаз моряка. Два коротких, отрывистых мазка — и злее сдвинулись густые брови, раскаленнее огонь в зрачках.
Тихо касается кисть бескозырки, мягко скользит, оставляя почти невидимый след, по складкам солдатской гимнастерки. Смешав краски и словно прицелясь, Анна Георгиевна спешит нанести их на холе г, торопится бросить туда, где оборвалось движение неизвестной ей руки. Неизвестной… Но почему же тогда не кажутся ей неожиданными смелые, непривычные сочетания красок? Неужели это он? Но ведь Алеша всегда писал лирические, мягкие, как природа юга, пейзажи. А в этих мятущихся красках и суровых тонах столько ярости, столько гнева!.. И опять же —непонятная надпись на обороте! —≪Пам. сат. О. и А. Р.≫. Кто, как не художник, мог оставить ее? А ведь буквы написаны явно незнакомой рукой. Алеша писал не так…
Снова и снова рывком от палитры взмывает к мольберту кисть. Молча стоит под старой яблоней русоголовый худенький Сережа. Он глаз не сводит с портрета, который с каждым новым штрихом становится все рельефнее, все вдохновенней.
9. Письмо с дороги
Дорогая Анна Георгиевна!
Не удивляйтесь, когда получите это письмо. Я знаю, у Вас большое горе. И лучше бы мне промолчать, не тревожить Вас. Но я должна рассказать Вам все, до конца: об этом просил меня Рогов. И я ему обещала. Вы, конечно, помните нашего капитана. Он часто вспоминал Петровск. Больше всего беспокоился о портрете, который остался у Вас в музее. Во что бы то ни стало хотел он разыскать след неизвестного художника, установить его имя.
Андрей сразу сказал, что этот художник —герой. Так оно и есть! Совершенно случайно мы узнали о клятве моряков перед какой-то священной для них реликвией. Неожиданно мы получили письмо от одного сапера, которого когда-то оперировал Андрей. Сапер подтвердил нашу догадку. На передовой он дважды слыхал, как солдаты рассказывали о картине, перед которой, прежде чем идти в атаку, морская пехота дает боевую клятву. Он уверял, будто ту картину моряки передают из одного отряда в другой, и потому ее невозможно отыскать.
Анна Георгиевна, нет сомнений —это портрет. Раненый лейтенант, с которого началась вся история, говорил в бреду о картине. Он вспоминал и клятву. Водитель санитарной машины слышал, как лейтенант в горячке шептал: ≪Сохраните. Это у меня самое дорогое≫. Выходит, лейтенант и есть автор портрета моряка. Вот и вся разгадка. Зовут художника Григорий Нарожный.
После операции мы отправили его в тыловой госпиталь. Правда, без всяких надежд. Недавно я поинтересовалась его судьбой. Ответы даже страшно вспоминать. Эшелон, в котором находился Нарожный, изрешетили вражеские штурмовики. Почти никто не уцелел. Теперь о Нарожном говорят: ≪Пропал без вести≫. Хотя каждый понимает, что давно уже можно сказать иначе.
Вы уж не браните меня за мрачное письмо.
Анна Георгиевна! Нашего капитана, нашего Андрюши Рогова вот уже девять дней, как нет в живых. Он погиб, защищая раненых. На нас напали эсэсовцы. Они стреляли по машинам с красными крестами. Андрей поднял автоматчиков в атаку. Он был впереди. До сих пор все это перед глазами. И взрывы, и пламя, и кровь на гимнастерке… у левого кармана.
Спасти Андрея было невозможно. Если бы Вы видели, как он смотрел мне в глаза. Никогда теперь не забыть этого взгляда. И знаете, он говорил о портрете. Просил написать Вам письмо. Вспоминал еще какого-то мальчишку, который остался без родных.
Лучше бы уж все это случилось со мной. Ведь Андрей так мечтал о будущем! После войны он собирался посвятить себя науке. Чтобы проникнуть в самые глубинные тайны мозга. Он называл его загадкой загадок. И почему-то еще обязательно хотел побывать на глухой дальневосточной станции, где похоронен путешественник Арсеньев.
Только сейчас я поняла, как много может отнять у человека война. У меня она отняла все. Не знаю, как жить теперь дальше. Я любила его. Он был для меня…≫
* * *
Это недописанное письмо нашли меж страниц книги Станиславского ≪Моя жизнь в искусстве≫, когда перебирали личные, вещи медсестры Осадчей. Накануне, с тяжелым ранением, ее отправили самолетом в Москву…
10. Солдаты снимают пилотки.
День и ночь мимо запыленных каштанов, мимо развороченных и обгорелых зданий медленно оживающего города тянутся колонны рокочущих тягачей. Не снижая скорости, проносятся грузовики с исцарапанными бортами. Снова и снова видавшую виды дорогу метят глубоким следом тяжелые колеса военных машин. Дорога ведет на Запад. Ступая по ней, отмеривая походные километры, солдаты видят уже незнакомую даль. Где-то там, за горизонтом, высятся отроги Карпат. Дорога зовет вперед.
Угрюмый старшина размашисто шагал во главе отделения автоматчиков. Сердито мотая головой, он торопил солдат, хотя и видел и знал, что люди от усталости валятся с ног, а от бессонницы у каждого черно под глазами. Но у хутора Михайловки их ждет бронетранспортер. Нельзя терять ни минуты. Поэтому старшина нахмурил брови, когда его хлопцы внезапно замедлили шаг и остановились.
На массивной двери старинного дома, над гривастой головою льва, сжавшего зубами толстое бронзовое кольцо, был прикреплен квадратный кусок фанеры:
≪Музей открыт круглосуточно≫.
— Так…—неопределенно протянул старшина и неожиданно скомандовал: —По одному в музей —шагом марш!
Пустые комнаты большого и тихого дома наполнились топотом тяжелых сапог, раскатистым гулом голосов.
Солдаты почти ощупью пробирались к видневшейся в конце длинного коридора узкой полоске дневного света.
В комнате, щедро залитой солнцем, голоса вмиг стихли. Исчезли улыбки. Будто раздвинулись перед солдатами свежевыбеленные, пахнущие известкой стены. Все взгляды были прикованы к единственной картине —небольшому портрету в узкой серебристо-матовой раме.
Воин в бескозырке, изображенный на портрете, казалось, ринулся навстречу автоматчикам, душой потянулся к каждому из них. Вот-вот дрогнут его запекшиеся губы, и ласковое флотское слово ≪братишки≫ тепло прозвучит в напряженной тишине.
Старшина окинул взором солдат, и почему-то высеченными из вечного камня показались ему их опаленные зноем, неподвижно-суровые лица. Смятенно и пристально он снова вгляделся в глаза моряка и медленно, словно боясь уронить на пол, снял с головы пилотку. За его спиной медленно враз опустились руки с порыжевшими пилотками.
— Пора,—хрипло произнес старшина.
Храня молчание, автоматчики по одному вышли на крыльцо.
Анна Георгиевна теребила Конец переброшенного через плечо платка. Сережка, жмурясь от солнца, искоса поглядывал на солдат и боялся только одного: как бы Анна Георгиевна в торжественную минуту встречи с первыми посетителями музея не расплакалась. Хотя, сказать по совести, у Сережки тоже помутилось в глазах и терпко отчего-то сделалось во рту. Уж так они ждали этой минуты, так мечтали о ней! Даже цветы посадили. У самого крыльца. ≪Так не молчите ж, товарищи солдаты. Хоч слово скажите, чуете?! Вы ж на Анну Георгиевну гляньте. Лица на ней нема…≫
И, будто угадав Сережкины мысли, седой старшина с подпаленными усами, комкая в руке пилотку, глухо спросил за всех:
— Это вы… Это ваша картина?
Анна Георгиевна подняла на него повлажневшие глаза, покачала головой.
— Неизвестный художник… В окопе, очевидно, писал… Мы только раму подыскали…
— Доброе дело —такая картина…—раздумчиво промолвил старшина.—В самую душу…—И, широко шагнув с крыльца, он крепко пожал взволнованной женщине руку.
А высокий широкоскулый автоматчик потрепал Сережку по голове и тихо обронил, неловко улыбнувшись товарищам:
— Ежели не воротимся, тогда уж ты, малец, как подрастешь, нарисуй и про нас картину.
Когда солдаты скрылись из виду, Анна Георгиевна порывисто обняла Сережку и, совсем как при первой встрече, поцеловала его соломенные волосы.
— Завтра с утра… на хутор. За картинами…
Продолжение следует