Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Барин
Так звали собаку на нашей заставе. Была она неопределенной породы: шерсть бурая, в серых брызгах, взгляд суровый и глаза будто за очками спрятаны: вокруг них рыжие круги лежат. В общем-то по виду не розыскная, не
охотничья, не сторожевая — Горушкина собака, и все. А Федор Горушкин — рядовой пограничник второго года службы. Жил раньше не то в Педеле, не то в Старой Ляле. Из коренных уральских охотников-звероловов.
До появления Горушкина на заставе Барин, совсем еще молодой пес, отирался возле кухни. Спал на конюшне, там же и скрывался от мух и от полуденного зноя. И вообще он, казалось, был страшно ленивым и безразличным ко всему, что делалось на заставе. Не было у него ни к кому привязанности, держался всегда в стороне: заберется, бывало, на спортивного деревянного коня, который стоял на площадке, умостится на нем, положит на свои лапы голову и глядит по сторонам. Независимо держался, высокомерно как-то. За это его и прозвали Барином.
Не любил Барин, когда к нему приставали красноармейцы, трепали его жесткую пыльную шерсть, а еще больше.— когда какой-нибудь озорник хватал за хвост. Барин угрожающе рычал и скалил клыки. А случалось, бросался на обидчиков и кое-кого прихватывал крепко.
Лекпом не раз докладывал начальнику о том, чтобы убрать этого злодея с заставы. Но начальник как-то не обращал на это внимания, не досуг было.
И жил бы Барин на заставе обыкновенной дворнягой, если бы не заметил его Горушкин. Что произошло с нелюдимым псом — никто не мог объяснить. Барин теперь только и искал глазами этого уральского охотника. Найдет его и ни на шаг не отходит, на грудь Горушкину кидается, ласкается, руки лижет. И не дай бог, если возле Горушкина в этот момент другая собака появится,— разорвет!
А Горушкин хоть бы что, ухмыляется тихонько себе под нос. Потреплет собачью морду и скажет:
— Ну, ладно, ладно, лешак ты эдакий… Ишь, разыгрался как, бесстыдник…
И, кажется, не уходи Горушкин со двора. Барин так бы и вертелся возле него. Поедет Горушкин в наряд на границу — и Барин за ним кинется. Но пограничная служба — дело серьезное и далеко не похожа на охотничий промысел. И Горушкин с этим должен был считаться. Отъедет немного от заставы, придержит коня и скажет:
— Эх, Барин, Барин, ничего не поделаешь, пути-дороги наши порознь пошли: тебе — домой, мне — на границу. Ступай, дружище…
И пес все это понимал : поприжмет хвост, уши опустит, сядет и ждет, пока Горушкин совсем из виду не пропадет, а глаза у самого печальные, только что слезы не текут.
Однажды Горушкин осмелился попросить у начальника заставы разрешение брать собаку на границу, приучать к службе.
— Еще что выдумаешь?! Дворовую Жучку на службу таскать? — ответил ему начальник и даже немного удивился.— Да у нее же нет ни ума, ни злобы — подзаборный житель!
— Это ничего, товарищ начальник, что подзаборный. Беспризорным и человек бывает; кому какая жизнь выпадет, такую и живи,— доказывал Горушкин.—А чутья и злобы у Барина на двоих благородных хватит. Разрешите?
— Нет, товарищ Горушким, не проси. Служба собаки на границе — особая статья, и пусть этим проводники со своими овчарками да доберманами занимаются.
— Да ведь и этот не дурак, хотя и не кончал он собачьего училища. Может, меня бы на учение с ним командировать? Серьезно, товарищ начальник?
— Ты что, Горушкин, смеешься или как? Приведешь своего Барина на сборы — засмеют и тебя, и меня. Скажут:
куда дворнягу ведешь, здесь не дральня, а учебные сборы пограничных собак! Рылом не вышел твой Барин. Благородных кровей собаки требуются.
Так начальник и не разрешил. Но Горушкин не огорчился. Барин по-прежнему у его ног увивался.
И вот как-то выпало у начальника свободное время, он позвал к себе Горушкина и говорит ему:
— Как, таежник, дела? Об охоте не скучаешь?
— Как не скучать, товарищ начальник. Но толку-то от моей тоски-печали. На службе на хожусь.
— Ну, вот что. Давай-ка седлай лошадей, съездим на часок в тыл, да и дело там у меня по пути есть одно…
Барина Горушкин взял с собой, упросил все-таки начальника. Поохотились они ка к следует. На границе и дичи, и
зверя всякого вдоволь — никто не пугает, охотников совсем нет. Только пограничники и постреляют кое-когда.
Домой Горушкин с начальником возвращаются. Барин впереди бежит — радешенек, что его в такую дальнюю дорогу взяли. И вот он чего-то вдруг запетлял, забегал туда-сюда. Начальник подивился и, оборотясь, спросил у Горушкина:
— Чего это твой Барин забесился так, на звериный след, что ли, напал?
— Похоже — нет, товарищ начальник; видать, человек тут прошел. По звериному следу он так рваться не будет.
— Человек?.. — Начальник привстал на стременах и поглядел в бинокль.— Да, правильно ты говоришь. Человек тут прошел, только какой это человек? Вон он, пограничник! Здесь ведь стык с заставой соседней.
Он и помолчали, поглядел и недоверчиво в ту сторону, куда бросился Барин. А Горушкин, словно про себя, заметил:
— Чудно. У нас даже служебные собаки по следу пограничников не работают…
— То же служебные, Горушка,— шутливо сказал начальник.— А этот — дурак, у него все поперек с миром.
Сказал, а сам думает: «Ч ого бы это все-таки было там, что дворовый пес кинулся? А, наверно, лиса пробежала или заяц…»
И как раз в это время раздался истошный крик человека, а затем одинокий глухой выстрел.
Когда начальник заставы и Горушкин осадили лошадей перед местом, где шла борьба между человеком и собакой, они были поражены. Озверевший Барин рвал пограничника. Карабин, из которого тот успел выстрелить, валялся в бурьяне. Горушкин крикнул на собаку, но Барин, хотя и хорошо понимал грозный, негодующий голос своего хозяина, не отпускал человека. И только когда начальник заставы заметил неладное и направил свой пистолет на незнакомого пограничника, Горушкин спрыгнул с коня и оттащил собаку. Чужой человек нехотя поднял руки.
— Маскарад не удался,— строго сказал начальник заставы.— Обыщи-ка, Горушкин, его хорошенько.
— Все сделал правильно,— молвил Горушкин, когда они снова выехали на дорогу.— И пограничную фуражку на
свою поганую башку напялил, и мериносовые шаровары, и гимнастерку — все, как следует быть…
— Бывалый, знает, где переходить — на стыке, тут всегда лазейка остается.
Начальник задумался и, будто что -то вспомнив, кинул вопросительный взгляд на Горушкина.
— Так это что же, Горушка, выходит, Барина работе?
— А как же, товарищ начальник! Без него бы мы мимо проехали. А знаете, почему? Красноармейский то сапог отменным запахом отдает, сапожной мазью пропитан. А на этом— своя обутка, вот Барин-то и подловил его на этом упущении. Насчет всяких запахов он силен. И верховое, и нижнее чутье — лучше и быть не надо…
А Барин, как неподкупный страж, шел за нарушителем, и, как только тот чуть отклонялся в сторону от прямой или затягивал шаг, или начинал оглядываться, он рычал и дыбил на хребте бурую шерсть.
— Ну и Барин, гляди ты, что делается. Неуч, а догадливый,— тихо рассуждал начальник.— Ублюдок ведь… Как это
ты, Горушкин, заметил в нем?
— Привычка. товарищ начальник. С измальства с ними, дьяволами, вожусь. Охотник без собаки что гармонист без двухрядки, так уж заведено… Вот погляжу в собачьи глаза, увижу там малую искорку и тогда все без сомнения знаю, что толк будет.— Он вздохнул, положил на седельную луку винтовку и снова заговорил:— А Барин — собака добрая, совестливая и опять же по чужим рукам не избалована — это много значит…
До самой заставы молчал начальник, ни слева не сказал больше и асе о чем-то думал, поглядывая на шагавшего впереди нарушителя. У самых ворот, перед тем как сойти с лошади, сказал:
— Выходит, зря я не разрешил Барина брать на границу. Ну, я это дело поправлю. Горушка, не сомневайся. На
сборы со своим Барином поедешь. Горушкин ничего не ответил. Но был доволен. Шутка сказать, перед ним открывалось что-то новое и, быть может, самое интересное в жизни.

Барин на службе
Нелегко пришлось Барину на сборах. Первое, что он особенно возненавидел,— неволю. Он даже на сворке никогда не бывал, а тут его, как дикого зверя, за железную решетку упрятали, в клетку посадили. Дни и ночи выл. И другие собаки, глядя на него, выли. Над вольером стоял собачий вопль. Начальник сбора сердиться стал на Горушкина.
— Привел же ты, Горушкин, животное! По-твоему, это служебная собака? Скажи, что я должен делать? Может,
койку твою возле конуры поставить, чтобы не скулил твой Барин и других не булгачил?
— Не беда, товарищ начальник, что скулит,— отвечал Горушкин,— потоскует немного и перестанет. Тоска со всеми случается. Другого опасаюсь: как бы не ожесточился, не осерчал на человека. Вот тогда будет плохо, тогда пиши пропало: не примет никакой науки…
Кое-что и другое не полюбилось Барину на сборе. Например, обилие людей его не устраивало. Он привык к уединенной жизни заставы. А тут — большой шумный город, который страшил его звуками, огнями, загадочной неизвестностью. А разношерстных чопорных собак он столько в жизни не видел — так и хотелось оттрепать одну-другую. Сердито косился на них Барин, глядел на них с ненавистью. Но строгого слова Горушкина нарушить не смел.
Постепенно Барин действительно успокоился и перестал скулить. «Не ожесточился». Он будто догадывался, что с некоторых пор ни Горушкину, ни ему Барину, не обойтись друг без друга.
Случались, конечно, и осечки , не без этого, но в общем все шло хорошо. Горушкин учил собаку и сам учился.
И вдруг для всех неожиданность: на экзаменах Барии вышел победителем. Разговоров пошло — не переслушаешь. Всякое говорили — и хорошее и плохое. А начальники пришли к такому заключению: Барин не дворового происхождения, полукровок. Разум и все понимание у него от русской овчарки; характер, чутье и сила — от кавказской, а вот уши и хвост — дело чисто случайное. Только Горушкину это совершенно безразлично
было, он и без «научных» выводов верил в свою собаку.
Закончился сбор, и он вместе с Барином вернулся на заставу. Встретили, как полагается, с радостью. А начальник даже доклада не стал выслушивать.
— Слышал, слышал. Молодец, Горушкин. Благодарность за успешную учебу объявляю.
Горушкин ответил:
— Служу Советскому Союзу!
А у самого лицо взволнованное: не думал, что благодарность получит.
На заставе Горушкин прежде всего решил Барина приучить к лошади. Вернее сказать — лошадь к Барину (застава наша конная, каждый пограничник своего коня имеет и редко когда в пеший наряд выходит).
Задача оказалась нелегкой. Долго примерял и коня на такое дело. Наконец из заводных подобрали. Это был старый, но еще сильный карабаир по кличке Брус. Такой смиренный — не только собака, нильский крокодил залазь ему на спину, стоит, ка к вкопанный, ушами лениво прядет да ноздрями фыркает — мух прогоняет. От того  никто и не ездил на нем. А для Горушкина  лучшего коняги и не надо. Сядет он на Бруса, хлопнет ладонью — и Барин с одного прыжка в седле. Расположится поперек его — между Горушкиным и передней лукой —
лапы крестом и серьезно поглядывает во все стороны. Слушает: то одно ухо торчком поставит, то другое . Так и едут по границе до места службы.
Все пограничники, которым доводилось с Горушкиным в наряде бывать, не нахвалятся Барином. Будто такой собаки на заставе еще не было: нарушителей валит с ног, лапы на грудь, клыки к горлу и рычит. Не дай бог, если нарушитель вздумает сопротивляться, стрельбу откроет. Барин кидается на выстрел, и тогда берегись . Не собака, а тигр!
Как-то вскоре после возвращения Горушкину и мне, скромному лошадиному кузнецу, довелось выехать с ним на
охрану границы.
Дело шло к осени, к долгим, утомительным ночам, к поре дождей и туманов. В это время прорывов всегда больше; нарушитель думает, что пограничник сидит где-нибудь в укромном местечке, от непогоды прячется, табачком балуется и дремлет. А на деле это совсем не так. Пограничник свое дело в любую погоду аккуратно справляет.
К месту, где нам полагалось нести службу, добрались в полночь. Густая тьма навалом лежит по всей границе.
Зги но видно. Только чутьем и догадываешься, что впереди речка, граница.  С той стороны кизячным дымком потягивает. Студеная сырость липнет к лицу — это туман.
Расположились у подножия холма, лежим и к ночной жизни прислушиваемся. Тихо. Только слышу время от времени— так, пожалуй, в полчаса раз — что-то скорготит возле Горушкина, вроде бы дождевик на нем зашуршит. Заинтересовался, прилег плотнее к земле, гляжу: Барин царапнет лапой Горушкина и что-то ждет. Еще раз царапнет, если Горушкин не обратит на него внимания, но уже настойчивее. Когда Горушкин погладит
Барина, тот успокоится и вытянется, как дохлый. Пройдет минут пять — снова лапой Горушкина и после этого верных полчаса глядит во все глаза, слушает. Что, думаю, за чертовщина такая, для игры вроде и место неподходящее. Спросить нельзя — не полагается в ночном наряде разговорами заниматься.
Пролежали мы возле этого холма до самого утра. Замерзли. С гор холодный ветер подул, в распадках тучи стали собираться— вот-вот ненастье на нашу сторону переползет, дождь хлынет.
— Поедем домой.  Вьюга,— сказал Горушкин.— Засидка наша нынче не удалась, все спокойно…
И только мы спустились вниз и стали подъезжать к старой мельнице, которая стояла на берегу речки, у самой границы, Барин наш чего-то затревожился. Сидеть на седле не может: нос вспотел, глаза яростью наполнились, и тонко выскуливает, будто его блохи донимают. Горушкин что-то скомандовал — и пес в один миг на земле.
— Наверно, следы мельника почуял, вот и помчался сломя голову,— заметил я.
— Еще чего скажешь? — возразил Горушкин.— Старого мельника, Хасаном которого звали, недели две тому назад схоронили. Не работает мельница…
А Барин уже дверь мельницы обнюхал и большой, как пудовая гиря, замок. Скакнул куда-то вниз, к реке.
Горушкин слез с коня, бросил мне повод, карабин на всякий случай с плеча снял. Слышу, на крыше шорох какой-то. Взглянул — человек сидит.
— Стой! — крикнул я и вскинул винтовку.— А ну-ка, сейчас же слазь. Чего там делаешь?
— Чего делаем? Совсем ничего не делаем,— сердито проворчал человек как бы с обидой за то, что потревожили
его.— Глядим мельница, знакомство делаем. Хлеб надо нимношко мелить, пшеница, ячмень. Кушать надо..
— Слезай, слезай, нечего разговаривать!— приказал Горушкин.— Сейчас разберемся. Ишь, куда забрался!
— Зачем такой страшный собака пускаешь? Убери, пожалуйста, тогда слезать будем. Домой пойдем…
Человек вел себя так, словно он находился среди давно знакомых людей. На его немолодом лице не было ни удивления, ни тревоги. Одет он был так же, как одеваются местные жители: короткая поддевка, папаха с тогом, шаровары, заправленные в шерстяные носки, на ногах— крючковатые чарыхи из сыромятной кожи.
Он слез с крыши, нехотя порылся в карманах и протянул Горушкину засаленный, с обтрепанными углами паспорт жителя пограничной полосы.
Пока Горушкин разглядывал паспорт, появился Барин. В зубах у него бамбуковая палка — старенький посошок. И видно было, что палочка не из легких: то один, то другой конец его, как чаши весов, клонились к земле и мешали собаке бежать. Барин бросил палку, кинулся было к человеку, но, взглянув на хозяина, как-то очень радостно взвизгнул и метнулся назад, вниз.
— Так, значит, с мельницей знакомишься?— спросил Горушкин, а сам недоверчиво поглядывает то на человека,
то на дверь.
— Конечно, Хасаи-ага умер, мелить кому-то надо.
— Там больше никого нет?
— Нет.
— Тросточка твоя?
Человек пожал плечами.
— Как же у тебя получается: пришел с мельницей знакомиться, а дверь открыть ни можешь? Вот так хозяин!
Человек смутился, что-то залопотал по-своему, помешкал немного, ответил:
— Не знаем, куда Хасан-ага ключ девал. Все в своя могил а таскал…
Но в это время опять появился Барин, кинул к ногам Горушкина какой-то грязный узелок, обнюхал чарыхи на ногах незнакомца и зарычал. Горушкин не успел крикнуть на Барина, как тот прыгнул на человека, сбил его с ног.
— Фу! Фу, чертолом этакий! — крикнул Горушкин и взял незнакомца за плечо, чтобы помочь ему подняться на ноги. Вдруг лицо Горушкина исказилось.
— Вон ты какой мельник! — он оттолкнул его от себя и приказал: — Снимай свою маскировку, бродяга!
Под одежонкой «мельника» был тяжелый жилет. Настоящая кольчуга! Только сделана она не из железных колечек, а из серебряных рублевок.
В тридцатом году контрреволюция — кулаки, торговцы, попы — по нашей валютной политике решили удар нанести. За границу потекло и золото и серебро. Мы-то особенно замечали это. Вот и «мельник» на серебрушках попался. В узелке у него полтинники оказались, килограмма три . А когда как следует осмотрели его посошок, в полом нутре — золотые десятирублевки. А на мельницу он забрался для того, чтобы обождать здесь приятеля, который с той стороны должен подойти. Вот тебе и мельник!
Шагает он теперь впереди нас, поторапливается, а за ним — Барин на пятки лапами наступает. И все еще на нем шерсть дыбом стоит: здорово, видать, озлился на этого валютчика. И тут я вспомнил , как он с Горушкиным в наряде лежал, и спросил:
— Чего это твой волкодав ночью дождевичок норовил с тебя содрать? За какие такие провинности?
Горушкин ухмыльнулся.
— Это так. Ничего. Это мы об деле с ним калякали. Он ведь хоть и собака, а тоже устает. Утомится, лапой меня царапнет и вроде как бы скажет: «Гляди хорошенько, а я чуток передохну» . Отдохнет, опять за службу.
— Чудаки вы, Горушка, с ним оба, честное слово, чудаки какие-то. Другие же так не делают.
— Другие пущай как хотят, их дело, а мы по-своему…— Он долго молчал, перебирал поводья, поправлял лошадиную гриву, но я угадывал по его лицу, что ему хочется что-то еще сказать.— Вот так. Вьюга,— вздохнул он,— тебе чудно кажется, а мне нет. Собака все поймет. К чем у надо, к том у и приучай ее, все будет делать… Вот дед у меня был, медвежатник известный. Сто двадцать годов прожил. Сказывал мне такую диковинную штуку — сейчас забыть не могу. В восемьсот двенадцатом году пленных французов набралось много в России — офицеры высшие, начальники, ну, и мелкота, конечно, была всякая. Вот наши и решили потешить их чем-нибудь.
Собрали четыре сотни ученых медведей, сформировали из них линейный батальон, ротных и взводных из них же назначили, каждому медведю увесистую дубину заместо ружья выдали и устроили смотр. Военный парад. Командир батальона — здоровенный бородатый дядя, не хуже медведя, из сибиряков — командует:
— По ро-о-отна-а, дистанция пять шагов ша-а-агом ма-а-арш!
Рявкнули звери и пошли, шаг так и выпечатывают, равнение на середину держат. Страх-то какой! Французов, говорят, так перепустило, что некоторые тут же в обморок попадали. Они, может, отродясь столько зверья не видывали, а тут еще в таком виде… После парада некоторых офицеров через линию фронта к своим отпустили. Вот они и распустили там панику: русские, говорят, медвежьи дивизии формируют.
— Постой, Горушка, да об этом же где-то написано? — перебил я.
— Вот и хорошо. Значит, это вдвойне правда, не побасенка какая-нибудь.
Он замолчал и задумался, поглядывая на своего «ученого зверя».
— Охота мне с товарищем Дуровым познакомиться, потолковать кое о чем. Не слыхал про него?
— Нет.
— О-о , сильнейший человек по части зверей.
И когда мы сдавали дежурному по  заставе контрабандиста-валютчика и ценности, которые разыскал на мельнице Барин, мне показалось, что Горушкин все еще был во власти своей заветной мечты.


Сокровища царей Востока
В покои боярина Вяхиря привели человека с желтым лицом, в одежде из кишок моржа и белых шкурок маленьких тюленей. Он был худ и слаб, только глаза цвета спелой сливы были горячи.
Близ конца земли, где вливается Двина в полунощное море, нашли его боярские люди, ходившие за данью.
И узнали в нем Мухмедку-персиянина.
Много весен назад приплыл купец Мух- медка на немецкой крутобокой ладье. И прижился в Новгороде, как свой. Бывало, что надолго исчезал. И опять возвращался то в пышной свите булгарских послов, разодетый в красные мягкие сапожки и длиннополый плащ из лилового бархата, то стриженный под гречанина, в одной нательной рубахе без рукавов, с острыми от худобы коленками и локтями.
Торговал всякой всячиной, наживал казну и снова становился гол.
Однажды ушел с вольными ушкуйниками на пяти ладьях по хмурой Онеге. Мыслили ушкуйники плыть полунощным морем дальше Печоры и Каменного пояса, где не был никто из людей.
Ушли, и не стало от них вестей…
Велел боярин принести для хворого подушки и всю ночь пытал его о виденном.
В покоях застоялся запах березовых дров и пересохшего мха. Чадили свечи.
Сказал боярину непутевый торгаш:
— Телу надобна пища, чтобы сохранять силу, нужна пища глазам, чтобы хранили они огонь жизни и не стали злыми и тусклыми, как у запечной мыши. Я прожил десять жизней и все, что видел и знаю, уснет со мной. Только одно я скажу тебе — чего не может вместить мое сердце, изведавшее сверх меры ужасное и смешное…
Персиянин прикрыл рукою воспаленные веки. Он лежал на подушках и шумно, со стоном дышал.
— Слушай, боярин, слушай.
В море Сумрака, прозванном греками Медвежьим, когда ветер разорвал на тряпки наши паруса, вспыхнул над нами цветной небесный огонь и пошли к берегу льды высотой в три терема. Наша ладья дольше других уходила в разводья, пока ей не раздавило корму, как дверью лисий хвост.
Я один добрался до берега. Я шел по земле, где много воды, а белый мох с красными цветами густ и плотен, как зимняя шкура зверя. С головы моей ушли волосы, а зубы я выплюнул, как скорлупки лесного ореха. Я добрался до Каменного пояса. Как? Всюду на земле живут люди, и они примут тебя, если не тень меча, а протянутую руку увидят перед своей дверью. Они посадят тебя к очагу и дадут строганые кусочки мороженой рыбы и горячее мясо оленя — все, что едят сами.
Слушай, боярин. Я был там, где не бывал никто, кроме югров, — на горе, похожей на голову крутолобой рыси. Скалы там изрисованы темной охрой.
У тебя бы лопнули глаза от жадности и высохла кровь от бессилия. Ты бы остался лежать там скелетом вместе с костями коней и сохатых, которых югры принесли в жертву своему богу.
В пещере, где воют камни при звуке голоса, я видел безносую статую из желтого золота, с монетами вместо глаз. Она была обвешана серебряными ожерельями и поясами, как нищий — лохмотьями.
Ты не знаешь, боярин: это было серебро моих предков. Много серебра. Курганы блюд и кубков с начеканенными лицами царей Востока, с грозными фигурами зверей и грифонов. Курганы монет и украшений, смешанные с землей и костями коней и сохатых.
Я гладил шершавыми пальцами позолоченную чашу — с нее смотрели на меня туск лые глаза парфянского царя Ардашира. Он жил в столетье, с которого считают новое время христиане. И, может быть, он пил из этой чаши пахучее солнечное вино.
Я плакал. Ты не поймешь этого, боярин. Я плакал, потому что искусные изделия моих предков, мастеров Хоросана, были свалены у ног чужого безносого бога. Этого не могло вместить мое сердце!
Вы, новгородцы, ведете счет дней от Гостомысла и не знаете, что было прежде вас…
Было на Востоке в начале новых столетий могучее царство на месте старой Парфии. Правили им персы, прозванные «сасанидами». Если бы на их пир пришел весь Новгород, все равно гости ели и пили бы только из драгоценной посуды.
Но явился среди арабов человек по имени Магомет, и его назвали пророком. Он сказал: «Рай находится под тенью мечей», и арабы подняли мечи. Великой кровью заставили весь Восток склониться под их знамя и принять новую веру — ислам.
Держать в доме вещь, на которой был рисован человек или зверь, стало равным идолопоклонству.
И потекло серебро старой хоросанской чеканки во все дальние земли — на Волгу к хазарам, на Каму к булгарам и еще дальше — по Серебряной реке Нуркат на Каменный пояс. В страну, где белки идут дождем, а соболя скачут черной метелью.
Югра, почитавшая светлый металл больше собственной жизни, платила за него горами драгоценного меха, не зная, что за серебро платит золотом.
И никто не ведает, какие сокровища моих предков скопились у Каменного пояса.
Я так говорю тебе, боярин, потому что мне больно знать это. Больно знать, что труд мастеров Хоросана служит чужому богу.
Нет, я ничего не взял у безносой статуи. Я тихо ушел в тайгу. Ибо чужеземец, увидевший ее лицо, не должен оставаться живым. Таков закон Югры.
Для тебя богатство — то, что ты держишь в руках. Для меня — то, что узнали глаза и уши. Но не все может вместить сердце.
Ты, боярин, похож сейчас на голодную росомаху. Готов грызгь меня за то, что я видел эго. Ты пойдешь на Югру и разграбишь гору, похожую на голову крутолобой рыси. Но мне теперь все равно. Я рассказал тебе то, что не могло вместить мое сердце, пресыщенное смешным и жестоким.
…Непутевый торгаш Мухмедка не вышел из боярских покоев. Челядь шепталась, будто помереть персиянин поспешил.
Боярин Вяхирь поставил в божнице свечу за упокой иноземца. На всякий случай.
И повелел призвать к себе холопа своего Савку.

Задремавшие ветры
Якову, сыну кривого Прокши, опять попала вожжа под хвост. Потому ли, что остался не у дел и был искупан в луже веселой новгородской вольницей. Или другая на то причина.
Потребовал он у жены квасу и выплеснул его в цветок, швырнул сапогом в кота, дремавшего на лежанке, и остриг полбороды, смотрясь в начищенный медный поднос.
— Опять приключилось что? — робко спросила Малуша. У нее было доброе лицо в морщинах, с родинкой на кончике носа.
Яков погладил себя по животу, вдруг хлопнул по нему ладонью и захохотал.
— Глянь, отъелся. Расперло, как надутую лягушку. А рожа, рожа какая! Ровно клюквенным соком налита. Надави, и брызнет. Хоть в посадники с такой рожей просись.
Он хохотал долго и без удержу, охлопывал себя, будто выбивал пыль. Потом вздохнул, как при боли, и пробасил:
— Помнишь, как выкрал тебя из батиной ладьи. Ни единая душа не заметила.
— Опять уйдешь? — тихо спросила Малуша. Она ссутулилась и бессильно опустила руки.
Было сумрачно в доме. Пахло резкой свежестью после грозы.
По молодости гулял Яков на Ладоге с разбойным станом, потрошил купцов проезжих. Был он тогда худощав и смугл, носил в ухе золотую серьгу-полумесяц. Привел однажды в стан перепуганную девицу с родинкой на кончике носа. И венчался с ней под волчий вой и шум сосновый.
А после торговал товарами скупого тестюшки в разных землях, пока не проторговался. Стал сотником и хаживал в воеводской дружине на Чудь белоглазую, в Емь и Карелу.
А Малуша только и знала, что готовить его в дорогу и тосковать в одиночку в долгие зимы.
На склоне лет пришел было в дом покой. Проворовался настоятель церкви Прасковьи- Пятницы отец Олфима. Ремесленный люд и купцы растаскали его двор по бревнышку, а самого завязали в мешок и оставили на колокольне. И на вече назвали новым настоятелем Якова — он и в грамоте искусен, и на руку почище.
Яков облачил тучное тело в рясу и принял сан. Прихожане сначала над ним похохатывали. Потом терпели. Кому придется по нраву, если на проповедях у него пересмешки вместо чинности и благолепия. А исповедовать взялся он так, будто дознание вел: всю подноготную выложи ему.
И лопнуло терпение у прихожан, когда однажды во время крестин приковылял в церковь молодой медведь в красной рубахе, сел перед Яковом у царских врат и стал со старанием вычесывать за ухом. Медведя Яков купил у прохожего скомороха прошлым летом.
Крику и визгу было в церкви! Успел отец Яков затащить зверя в алтарь.
Медведь удрал в окно, а Якова изловили. Слегка намяли бока, искупали в луже и прогнали с миром. Остался он при сане и без прихода. Затосковал.
— Чуешь? — спросил он Малушу. — Плесенью в доме пахнет.
— Окстись, все двери настежь.
— А я говорю пахнет.
— Пахнет, пахнет, — согласилась жена, —* Что в путь-то готовить? И куда?
— Не спеши, — отстранил ее Яков, маленькую, сутулую, печальную.
И на мохнатом белогривом Пегашке уехал к Гостинному полю. Ветры нюхать.
За Крутым порогом на стремнине Волхова стоят в два ряда круглобокие корабли с высокими выгнутыми носами и осевшей кормой. Скалятся сверху на воду безглазые звериные пасти на длинных шеях. Все, как в песне поется:
Нос —корма по-туриному, Бока взведены по-звериному.
На берегу костры, толчея, разноязыкое веселье и разговоры руками и пальцами.
Яков расправил плечи и запрокинул голову.
Недвижен и чист воздух. Прозрачны зеленоватые струи Волхова, и небо вдали цвета прозрачной зелени.
Яков идет по сырому песку от ладьи к ладье, втягивает воздух широкими ноздрями, морщится или с наслаждением чмокает, прикрыв глаза.
К тонким запахам воды, сырых камней и дыма примешались ароматы имбири и корицы, нездешних плодов и пряностей. Пахнет застоялыми трюмами, мокрой солью и задремавшими в мачтах дальними ветрами. Просторен мир и непонятен.
Осел на один бок облезлый кораблик на мелководье. Струи лижут морскую накипь на днище. Воткнулись в песок весла, а на щегле свисают оборванные снасти и тряпки паруса. У края, на брусе, спит человек с бритой головой, свесив за борт босую ногу.
Яков щелкнул по борту камешком. Крикнул бритому: — Откуда?
Тот поднял голову, сплюнул и не то обругал, не то ответил.
Хорошо Якову.
Человека гонит в дорогу мечта. Или беда. Или леший его знает, что: ноги должны ходить, а глаза — видеть.

Вольный город
Велик и славен город на Ильмень-озере. На торжище под горой даже слепой прозреет и растеряет глаза. Закружит голову тысячеголосая толчея, где меняют венгерских иноходцев на греческий бархат, где немчин сыплет арабское серебро за многопудовую булгарскую медь, где целуются, и дерутся, и пестрят перед взором лохмотья и золото. Горы товаров! Серебристые соболя и бобры, нет которым цены на Востоке и Западе, клыки моржа, чистые, как слоновий бивень, воск, янтарь, кожи, злые северные кречеты, нежные осетры — вот оно, богатство Новгорода!
Велики владенья Новгорода — от Балтийских берегов до Каменного пояса его чети и поселения. Чудь белоглазая и Карела, Емь и Самоядь, что живет у моря и боится воды, великая Пермь, что не умеет делать железа, и загадочная Югра — все новгородские данники.
Но только слабый принесет дань своею волей, да еще поклонится.
О богатствах строптивой Югры сказывают легенды. Только легче в Грецию сходить, чем добраться до Каменного пояса. И никому неведомо, чем будет потчевать Югра — лаской или стрелами.
Шесть годов назад хаживала к ним новгородская дружина. Обожглась. Кому довелось вернуться — про такие страхи рассказывали, что не каждый теперь снова идти отважится.
Тогда же ушел вслед войску изгнанный из Новгорода дядька Якова — Помоздя, прозванный Молчуном.
Больше одного слова за день от него никто не слыхивал. Коли осерчает, мазнет кулаком обидчика по скуле, сплюнет и уйдет, пока тот на земле барахтается. Побитый только утрется, но шум поднимать не станет. Потому что ходила за Помоздей слава человека справедливого, зазря не ударит.
Однажды на торжище уложил он купца, менявшего гнилые кожи. И кожи его изорвал. Купец еле оправился, заикаться стал. И призвали Помоздю на суд за обиду и якобы за то, что подстрекал он чернь на грабеж и смуту.
Такого навета Помоздя стерпеть не мог. Перед долгополыми боярами и посадником еще раз ударил наветчика, да так, что из того торгашеская душонка вытекла прочь.
И ушел из города с тремя такими же молчаливыми сынами, куда глаза глядят, куда ноги несут.
Вернувшийся из Югры дружинник сказывал Якову, будто видывал сынов Помоздиных за Великим Волоком, в междуречье Печоры и Вычегды. Батю они схоронили и поставили в том месте избенку.
Тогда же выменял Яков у дружинника выцарапанный на бересте чертеж путей через Пермь Великую на Каменный пояс. Клялся дружинник, будто «другого такого чертежу нету», что по нему еще век назад Гурята Ро- гович хаживал на Печору «через леса, пропасти и снега».
Был год от сотворения мира 6701. Снаряжал новгородский воевода Ядрей войско. В дальние земли. Не богатства крутолобой горы манили воеводу, а сама Югра — клад неоглядный, неоценимый.
Сговорился Яков с пузатым воеводой, что сам поведет его разбойную дружину. Давал воевода коней и все, что надобно для войска в двести топоров, за это требовал три десятины добычи.
Яков помолодел. Скинул рясу и вдел в ухо золотую серьгу — полумесяц, с которой гуливал атаманом в давние годы.
Осень. Купаются в канавах потяжелевшие гусята. На Кожевенной улице колышется парок над колодцем долбленного из сосен водопровода и воняет кислыми кожами.
Едет на своем медведе верхом захмелевший Яков без шапки, с золотой серьгой в ухе. У медведя бубенцы на шее, красная рубаха снизу иссечена в ленты.
За Яковым с посвистом и приплясом бегут его молодцы и зеваки.
— Эй, люди честные, силачи записные, кому охота о мишкины бока руки почесать?
Выехал было из низких ворот мужичок на лошади. Конь захрапел, попятился и понес седока во весь опор через огороды.
У ворот жмется детинушка в косую сажень ростом. Он с котомкой, в лаптях и порванной до пояса полинялой рубахе.
Яков слез, подвел к нему зверя и вдруг испуганно крикнул:
— Боярин!
Мишка присел и закланялся, жалостливо постанывая.
Детина почесал волосатую грудь и отошел.
— Не уважают мишеньку, — погладил Яков зверя. — Обидели мишеньку.
Медведь облизнулся розовым языком, скосил маленький глаз и пошел на детину, позванивая бубенцами. Детина попятился.
— Отгони зверя. Зашибу ненароком.
Ударил медведя ладонью в нос. Тот отскочил, взревел и двинулся на обидчика.
Улюлюкали и хохотали молодцы и зеваки, приплясывали от потехи. Детину и зверя прижали к забору. Тот сдавил медведю лапы и кричал:
— Уберите, зашибу!
И вдруг выломил из забора слегу. Перехватил ему руку Яков, крикнув мишке:
— Умри!
Медведь снопом повалился ему под ноги. Детина шумно сопел, серые глаза были злыми.
— Зовут как?
— Омеля. Почто зверем травишь?
— Пойдешь ко мне в дружину?
Детина подумал. Поднял с тропки оброненную кем-то берестяную грамотку. Прочел по слогам: «Недоумок писал, совсем дурак, кто читал». Отбросил в сердцах. Мрачно ответил, поглядывая на золотую серьгу:
— Не пойду. Пусти.
— Беглый? — прищурился Яков.
Детина вздрогнул, ссутулился и замахнулся вдруг.
— Иди ты…
У него были воспаленные, затуманенные глаза голодного человека.
Любопытные уже запрудили улицу, задние тянули шеи и напирали на спины.
К Якову протолкался Савка, дворовый человек боярина Вяхира.
— Атаман, — снял он шапчонку. — Меня на звере испробуй.
Был Савка невысок ростом, но кряжист и крепок, как старый дубовый пень. У него были длинные не по росту руки, одной левой мог он подкову согнуть.
Был Савка зол на весь белый свет. За свои злосчастия.
Промышлял он прежде ремеслишком — вил тонкую скань, нанизывал на нее мелкие бусины и стекляшки, сбывал невзыскательным деревенским молодухам.
Но был в городе мор и голод. Пришел с ладожской стороны волхв и звал зорить боярские дворы. Гуляли пожары, на улицах оставались несхороненные тела. И никто не хотел смотреть на дешевые Савкины безделушки.
Тогда и разозлился Савка вконец и продался Вяхирю взакуп. А на боярский двор только ступи — вмиг окажешься в холопах. И не выйдешь из кабалы.
Утром призвал к себе Вяхирь Савку и сказал, чтобы шел на Югру с атаманом Яшкой.
— Вперед вместе, а назад один. Уразумел?
— Уразумел, — ответил Савка, и кровь отхлынула от лица.
— Путь примечай, потом меня с войском поведешь. В атаманы выйдешь.
Нетороплив боярин Вяхирь. Хватка у него медленная и мертвая. Не бросится он в неведомую даль сломя голову. Он подождет, подготовится и нагрянет с крепкой дружиной в гости к золотому безносому богу. А пока…
Посулил боярин Савке почет и волю. И добавил, ласково улыбаясь:
— Пришли-ка на двор бабу с отроком. Пусть пока глину месят при холопской гончарне.
— Помилосердствуй, батюшка!
Прищуренный глазок боярина был желт и холоден.
— Пшел.
Есть ли что на свете страшнее неволи?
Десятый годочек сыну Тишате. Болезненный он, несмелый. Выпрашивает на бойне бычьи рога и режет из них что надумает. Искусно точит зверюшек тонкими ножиками. Чистенько. Днями вырезал гребень с дерущимися конями — каждый волосок проточил на гривах.
Не узнал Савка радости. Так хоть Тишате ее узнать бы.
Рви себе лицо, бейся о землю, кричи — ничто не поможет. Будут Тишата с матерью месить глину босыми ногами на морозе, подливая горячую воду. Сперва потрескается кожа на икрах, а потом засверлит кости нестерпимая боль.
Будь проклята кабала! Ногти в кровь издерет Савка, а выкарабкается. Должен вернуться он с ношей мехов и серебра. Поставит свои лабазы в меховом ряду, заведет торги, и будут перед ним черные люди шапки ломать, как ломят нынче перед Яковом. И тогда на Савку будут люди вот так же глину месить!
К горлу подступила дурнота и мешала дышать. Будто ворочался в груди темный лохматый зверь.
Говорят, очищается человек, изведав несчастия в полную меру. Станет крепок и светел сердцем. Так ли? А если беда ему не по силам? Согнет она и сломит. Душу наполнит желчью, а взгляд — отчаяньем, как у затравленной росомахи…
Медведь тянул к Якову лапу и звенел бубенцами, вымаливая сладостей, как последний попрошайка.
— Испробуй, — кивнул Савке Яков. — Повалишь зверя наземь — даю две куны серебром. Он одолеет — не взыщи: потешная порка при людском собрании.
— Ладно.
Бросил Савка наземь шапчонку, обошел зверя. Тот косил глазом и переступал за ним по кругу.
Савка нырнул ему под правую лапу и оказался сзади. И повис на ушах у зверя, упершись коленом в горбатую спину. Мишка взревел, запрокинув голову. У Савки на шее надулись жилы. Всей силой рванул зверя на себя, мишка оступился, шмякнулся и перекатился через голову.
Толпа ревела. Медведь наступал на Савку во весь свой рост, с налитыми кровью глазами. Савка поднырнул ему к животу и вцепился в красную медвежью рубаху, провонявшую прелой шерстью. Медведь пытался схватить его короткими лапами без когтей и больно бил по плечам.
— Моя взяла, — хрипел Савка. — Моя взяла.
— Его победа! — кричали в толпе. — Плати куны.
Яков отогнал зверя и взял его за цепь. Бросил, не глядя, Савке серебро.
— Не надо, — сказал Савка. — Возьми в свою дружину, пригожусь.
Он стоял, прижав к груди шапку, с потным красным лицом. Глаза были скрыты тенью.

Путь
Двести молодцов, крепких и широкогрудых, отобрал Яков в разбойное войско. Был тут и Савка — подневольный человек, и Оме- ля, и сын колдуна Волоса — Зашиба, черный, будто кагцей. Были воеводские дружинники и вольные люди, богатенькие и беспортошные.
Долог путь. Спешили ушкуйники. Хотели до ледостава поспеть в Устюг Великий, что стоит на том месте, где Сухона впадает в Двину.
Были дожди. Затяжные и холодные. Промокла земля, промокло небо, промокла и задубела одежда.
Потом дохнуло морозом, а тучи стали синими и тяжелыми. Мокрый снег слепил коням глаза. По утрам они резали ноги о молодой острый ледок, скользили и спотыкались.
Грузный Яков похудел и подтянулся. Стал сосредоточен и молчалив. Только иногда вдруг заболтает ногами на своем белогривом Пегашке, засвищет разбойничьим посвистом и пустится вскачь по избитой дороге.
Остались позади Векшеньга и Тотьма — погосты новгородских доможирцев, собирающих дань с местных племен.
Яков ехал впереди, сунув шапку за пазуху. Был морозец и ветер. Запоздалые листья, желтые и алые, летели на снег, под ноги коням. У щеки Якова покачивалась желтая серьга, похожая на жесткий осенний лист.
Савку злила эта серьга. Легко дается Якову жизнь. И он кичится этим. Савке бы это золото. Савка бы зажил.
Он не знал, как бы он зажил, но при одной мысли об этом сердце купалось в тепле.
Яков придержал коня и крикнул:
— Уговор таков: счастье найдем — всем по доле делить. На беду набредем — чур мне одному.
— И мою прихвати впридачу, беду-то, — мрачно откликнулся Омеля.
— Твою не возьму, — посерьезнев, ответил Яков.
— Почто?
— Прожорлива больно, не прокормить.
Захохотал и стал ловить листья в кулак. Войско растянулось по лесной тропе, шутку передавали едущим сзади; она катилась дальше и дальше, с добавлениями, пока не взорвалась визгливым смехом последнего ратника.
Омеля сопел и смотрел на поникшие уши коня. Медлителен он умом и телом, и над ним смеются все, кому не лень. Он покорно сносит обиды, разве что шлепнет пересмешника всердцах по затылку.
Только одно задевает до боли.
Он был всегда голоден. Мальчишкой, когда дрался с братьями из-за пыльной сухой корки, найденной под сундуком. Отроком, когда княжий тиун, исхлестав отца плетью по лицу, увел со двора коровенку, и они мололи тогда зерно с лебедой и липовым цветом. Потом пас Омеля княжеских свиней и копал с ними сладкие корни медвежьего лука. Младший братишка был слеп, и Омеля приносил ему корни рогоза и медвежьего лука как лакомство.
Бежал Омеля от нужды в вольный Новгород. Пробивался случайными работами, пока не упал на дворе гончара. Нанялся к гончару колоть дрова, махал топором три дня не евши. Наколол три поленницы и упал. На счастье толстая стряпуха стала потом подкармливать хозяйскими объедками.
Ему. Омеле, немного надо. Ему — работу и пожрать вдосталь. Ежели вернется из Югры с мешком серебра и мехами обвешанный, купит жаренного на вертеле барана. И серьгу, как у Якова, в ухо повесит.
— О чем позадумался? — окликнул его Савка.
Омеля сладко потянулся и сказал о серьге.
Савка выругал про себя. Недоумок! Его бы головой орехи колоть.
Но Савка неспроста присматривается к Омеле. Если его распалить — грозен будет во гневе. Не удержишь ничем.
И к другим присматривается Савка. Молчаливо, исподлобья.
Робеет Савка перед Яковом. Тот похож на дикого жеребца, не знавшего хомута. Словно белый свет — веселая степь, где вволю корма и тепла.
— Ты на мальчишку похож, — сказал Якову Зашиба. — Говорят, к старости люди умом опять как дитя делаются.
Яков расхохотался.
— Для мальчишки земля — сказка, он чудеса ищет. Что же в этом плохого?
«Для кого сказка, а для кого мучение, — думает Савка. — Не каждому на роду написано, как вольный конь по свету носиться. Как оденут хомут и впрягут в телегу, так и глаза потускнеют, вылезут ребра и подогнутся коленки. И Тишате моему та же участь».
Жалко Савке Тишату. И злость его захлестнула. Почему одним всю жизнь удача, а другие маются? Якову всегда счастье. Само бежит в руки. Бежит мимо Савки. А оно Савке-то нужнее, чем Якову!
Едет Яков. Качается в ухе золотая серьга…
Ночевали в деревеньке на три двора. Яков с наслаждением вытянулся на печи, разморенный теплом. Задремал и проснулся оттого, что зудела спина и рука. На полу вповалку храпели ушкуйники. Яков зажег лучину. По закопченной стене ползли клопы. Они вылезали из щелей, проворно бежали на потолок и падали оттуда легкими капельками. Яков стал сшибать их щелчками и палить лучиной.
Потом изругался и вышел на крыльцо. Оно было скользким от инея. Столбы покосились, как покосилась и сама изба.
На завалинке сидели колдунов сын Зашиба, Омеля и еще несколько ушкуйников.
— Завсегда она сзади идет, — рассказывал Зашиба. — Почуешь вдруг, что в затылок дышит, обернулся — хвать! А ее уже и нету, пусто в кулаке. Так она и ходит.
— Кто? — спросил Яков.
— Беда. Есть маленькие беды, а есть большая, главная. Мне бы вот ее встретить и хребет заломить.
— Ты хоть видел ее в глаза?
— Не-е… А вот скажи, рождается человек, и есть у него руки и разум. И каждый своим велик и с другими несхож. Только один родился сразу боярином, а другой кащеем.
Яков усмехнулся:
— Так господь предрешил.
— А почто он так предрешил? Сказывают, прежде все боги жили вместе и ели из одной чашки. И наш Христос, и дедов Сварог, и заморский Аллах, и все, какие есть. Перессорились они, заспорили, кому первым быть, и ушли со своими племенами в разные концы земли. С той поры и затевают племена вражду меж собой, потому что их боги в ссоре.
— Голова у тебя всякой всячиной набита, — не то рассердился, не то удивился Яков.
— Это верно, набита, — согласился Зашиба.
Не то волнует Якова, не божьи споры. Манит его мутная лунная даль, будто откроется за нею такое, о чем всю жизнь тосковал. А тоска эта хуже бессонницы.
Не водил он прежде дружбу с Помоздей и его сынами. И, может быть, впервые захотелось ему понять Молчуна. Говорят, в последний миг прозреет человек и поймет, зачем дана жизнь. Может быть, перед кончиной сказал Помоздя сынам то большое слово, которое всю жизнь в себе носил. Его слова были редки, но всегда велики и весомы.
Что ищут на земле люди? Что ищет он, Яков, сын кривого Прокши?
— …Явился однажды господь перед умирающим с голоду, — снова стал рассказывать Зашиба, — сказал: «Что ты хочешь? Проси, и я тебе дам». — «Дай хлеба», — сказал умирающий с голоду. «Только хлеба? — удивился господь бог. — Проси лучше золота. На золото ты купишь еды сколько хочешь». — «Дай золота», — сказал умирающий с голоду. «Только золота? — спросил господь. — Я могу дать тебе власть, и все богатства твоих поданных будут твоими». — «Дай власть», — взмолился умирающий с голоду. «Ты просишь только власти? — усмехнулся господь. — Все можно взять силой, кроме любви. А любовь дороже всех сокровищ». — «Дай мне любовь», — запросил умирающей с голоду. «Я могу дать тебе любовь, — сказал господь. — Но разве только в одной любви счастье?» — «Дай мне счастье!» — закричал умирающий.
И умер с голоду…
Зашиба вздохнул:
— Вот так.
Яков взял. Зашибу за плечо и заглянул в лицо.
— Правду говорят, что ты сын колдуна?
— Правду, — серьезно ответил Зашиба. — А про правду и кривду тоже есть такой сказ…
— Хватит, — остановил его Яков. — И вкусным отравиться можно. Если без меры потчуют.
— Н-не, — замотал головой Омеля. — От переедания еще никто не умирал.
А утром, когда собирались в путь, Омеля вдруг захохотал:
— Ему, недоумку, кроме хлеба, и не надо ничего. А он, вишь ты, счастья захотел!

Снежная пустыня
Пока добрались до Устюга Великого, маленького городишки, из-за которого шли раздоры у новгородцев с суздальским князем, пала зима.
Снарядились по-зимнему. И снова студеный ветер сушит щеки, а рубаха мокра от пота.
Застилает медленный снег черные огнища на местах ночевок, падает на широкий лыжный след, уходящий вверх по Вычегде. Кружится над истоптанным болотом, где волки рвут брошенную голову сохатого. Укрывает землянку охотника-пермяка, где причитают женщины, потому что чужие люди на лыжах унесли с собой весь запас рыбы и мяса.
Парма… Тайга… Есть ли ей конец на земле? Тишина и снег, расписанный следами зверей и птиц. Чудится, что где-то в ее глубине, за дремлющими елями откроется вдруг хрустальное царство мороза и лешего.
В вершинах Вычегды, близ волоков к Печоре и Каме, стоит. почерневший домишко с изгородью. Видимо, это и есть помоздинский погост. Яков еле сдержал себя, чтобы не побежать к нему во весь дух.
Избенка была пуста, с заиндевелыми внутри стенами и запахом гнили. Столешницу выгрызли крысы, в углах бахрома тенет и копоти.
А вокруг — ни следочка.
Тоска заползла в сердце.
Ушли от избы подальше, стали рубить шалаши и нодьи. Нарочно весело и шумно, чтоб забыть запустенье и холод покинутого жилья.
Хлещет тишину топорный перестук. Мягко падают, прошуршав, снежные шапки с еловых лап, и долго не оседает колючая белая пыль. Мелко вздрагивает широкая хвоя. И вдруг тяжелое дерево, словно выпрямившись от боли, замрет и рухнет со свистом, ломая мерзлые сучья.
Яков думает о братьях Помоздиных. Вернулся к избенке, постоял, сняв шапку, и поклонился ей, перекрестившись. Земля — мачеха. Куда ни беги — везде мачеха.
Вернулся к ушкуйникам притихший, будто враз осунулся и потемнел лицом. Омеля спросил:
— Ведь мы того охотника, косоглазого, что повстречали, ограбили. Все как есть унесли. А? Сгинут теперь его ребятишки. И он…
Омеля знал, что такое голод.
Яков зло ответил:
— Ну, сгинут, тебе что за дело? Мы с тобой путь прокладываем господину Великому Новгороду. Понял?
Савка врубался топором в толстую пихту. Рубил с остервенением, ухая при ударах. За ворот набился снег и таял, стекая струйками по спине.
Кто-то подошел сзади. Савка оглянулся — Яков. Тихо, будто в шутку, сказал:
— Тяжела у тебя рука, Савка. Не довелись под нее попасть ненароком.
У Савки прошел по спине озноб. Стиснул зубы и отвернулся. Неужели чует Яков недоброе?
Ночь шла белесая и теплая. Дым от костров стелился низко, как полоса тумана, и щипал глаза.
— Правду говорят, что в Югре люди рогаты и с песьими головами? «И будто через дыру в скале торги ведут?» —спросил Омеля.
— Дурной ты, — выругался Яков. — Лучше спи, авось морозец совсем спадет.
— Почто?
— Храпу твоего не выносит, тает, как пар.
У костра прыснули. Яков не смеялся. Омеля потер лоб, не зная, обижаться или нет. Сказал:
— Напоперек спать не буду.
Ратники повалились со смеху.
Омеля постоял, плюнул и отошел.
Ночью Савка подполз к нему. Омеля лежал на пихтовой хвое, забросив руки за голову.
Белесая тьма колыхалась меж елей, выползала из-под хвои. Лес стал гуще и плотней придвинулся к костру. В вершине березки запутались звездочки и беспомощно мигали. Из темноты доносились шорохи. Казалось, кто-то осторожно бродит вокруг.
— Фу-бу! Фу-бу! — по-страшному ухнуло в тайге.
Омеля вздрогнул, прислушался.
— Леший.
— Он, — шепнул Савка. — Заведет нас Яков в самые его лапы.
— Не должен, — недоверчиво протянул Омеля. Он помолчал. — Ну и жутко. Будто мы воры и в чужом терему хоронимся.
— Фу-бу! Фу-бу! — снова повторилось в тайге.
— Шубу просит. Спросить у Якова, да бросить ему шубу, лешему-то.
— Придумаешь! — вздохнул Савка. — И так косится на гебя Яков. Говорит: лопаешь за четверых, а в работе не тароват. Посмешки-то не зазря устраивает.
Савка увидел, как сузились глаза Омели, как заходили желваки на скулах.
— Фу-бу! Фу-бу! — совсем близко проухал голос.
Омеля поднялся — большой и грозный, постоял и взялся за топор.
— Я им покажу — не тароват. Самого лешего за шиворот приволоку, — вдруг выпалил он. —Эй, леший! На тебе шубу!
Тяжелыми шагами двинулся Омеля в белесую тьму.
С рассветом веселилось все войско. Виданное ли дело, с топором на филина идти?
— Он тебя в зад не клюнул? — приставал Яков к Омеле.
Тот молчал и зло ворошил палкой в костре.
«Заело», — подумал Савка и ухмыльнулся. Потеряли ратники счет дням и неделям. Истомились, устали. Распухли помороженные лица. Кончались сухари. Яков подбадривал:
— А у Югры соболей да серебра — хоть плотину крой. Глаза разбегаются.
Вел Яков людей по приметам на берестяном чертеже.
Однажды, чем-то встревоженный, отошел от стоянки. Кто-то лохматый шагнул к нему из-за ствола и облапил сзади. И рухнул, подмяв под себя. Огромный бурый медведь-шатун с рассеченной головой лежал на Якове, а над ним стоял Савка. Помог он Якову выбраться из-под туши.
— Не шмякнул он тебя, атаман?
— Зашиб малость. Не забуду руки твоей, Савка, — пикнуть зверю не дал. Век не забуду.
Сбежались ратники. Савка отошел и принялся свежевать зверя.
Яков тряхнул головой и подмигнул Омеле.
— Хочешь, мы тебя над Югрой князем посадим?
— Ни к чему, — огрызнулся Омеля.
— И правда, ни к чему. Проешь все царство за один прием.
Омеля покраснел, губы его скривились.
— Не тароват, говоришь! Едой попрекаешь? — он двинулся на Якова.
Тот улыбался.
Омеля мрачно огляделся вокруг.
— Уйду!
Первый раз увидели воины этого добродушного детину в такой ярости. И с чего? С шутки рассвирепел.
«Самое время не дать ему отстать, — смекнул Савка, — самое время».
На стоянке, будто ненароком, он бросил ему:
— Замыслил что-то атаман. Ласков стал. Неспроста.
Омеля молчал.
— Я бы на твоем месте не простил обиды, — снова начал Савка. — Яков думает, что мы без него пропадем. Не пропадем! Дорога теперь известная.
Омеля обхватил колени и сидел, не двигаясь.
— А что Яков супротив тебя? — пел Савка. — Да ничто. А тайга, она все укроет.
Омеля удивленно покосился на Савку, поморгал светлыми ресницами.
— Ты о чем это?
— Тайга, говорю, все укроет.
Омеля насупился, потер лоб грязной рукавицей. Спокойно спросил:
— Ты вроде бы про смертоубийство?
Савка похолодел. Он увидел, как поджались у Омели губы. Непонятно устроена у него голова: вычудит такое, чего не ждешь.
— Какое смертоубийство? — заюлил Савка. — Перекрестись, Омеля. Я говорю: тайга — она страшная, все пропасть можем. Придумаешь — смертоубийство! — И задом, задом попятился от Омели. Тот провожал его тяжелым подозрительным взглядом.
Трое укшуйников ушли по следу лосиного стада и не вернулись. Ждали их день и двинулись дальше.
Пал мороз, обжигавший горло и легкие. Воздух шуршал при дыхании. Под снегом и льдом была топь. На широких сугробах-кочках стояли чахлые промерзшие сосенки. По сосенке на каждой кочке.
Молодой ратник, протаптывавший путь, вдруг взмахнул руками и провалился под снег. Он барахтался в черной жиже, она дымилась белым густым паром и расползалась, съедая снег. Ушкуйники отступали.
Ратнику бросили вывороченную сосенку. Он не мог ухватиться за нее побелевшими пальцами, вцепился зубами. Глаза у него были желтыми и безумными.
Он окунулся в топь без крика. Вода подернулась ледком, а под ним колыхались белые пузыри…
Теплые ключи!
Ушкуйники уходили от этого места торопливо, не чувствуя усталости. Пока не пала ночь.
А с нею пришел страх, от которого немели плечи и мутился разум. На кочках горели маленькие костерки, и люди жались друг к другуУ — только бы не уснуть, только не уснуть.
Савку знобило. Он сжался в комок, чтобы сохранить тепло. Завел непутевый атаман. Никому не выйти из этой пустыни, нет ей конца. Так пусть сперва сам хлебнет черной водицы. Сейчас людям только шепни, взбудоражь их — разорвут Якова. Но Савка медлил. Слипались веки.
Виделось ему, будто в сенокосный зной, разомлев от работы и жары, прилег он под копной у дороги. А сынок Тишата поднес к его губам жбан с ледяным квасом. У Тишаты облупленный от загара нос и широкие, как у матери, белые зубы. Он смеется, квас пахнет сухими цветами хмеля. Савка силится улыбнуться и не может. Лень и дремота растекаются по телу.
Как в маленькой ямке, сжались маленькие люди, а над ними опрокинулись огромное звездное небо и тишина. Ужас и трепет проникал в сердце от этой огромности мира и беспредельного холодного безмолвия.
Яков запел молитву. Он был похож на колдуна, на призрак — у сиротливого костерка, с возведенными к небу руками. Ушкуйники, охваченные страхом и одиночеством, глухо повторяли его слова. Они стояли на кочках у маленьких кострищ, закутанные до носов. Это была странная молитва — христианскому богу и водяному, взявшими в жертву белозубого ратника, звездам и смерти, безмолвию и далеким новгородским людишкам, спавшим в тепле.
Она была похожа на стон, на немую песню.
Яков сорвал голос. И тогда запел Зашиба, сын колдуна Волоса:
Во долинушке — злой пустыне.
Не лебедушка криком кручит.
Беспортошные люди укшуйники
Из полона-неволи идут.
Ты укрой меня, злая пустыня,
Чтобы ворог меня не настиг.
Он мне вырежет печень и сердце,
Встрепенётся оно на ноже.
Яков хрипло приказал собираться в путь. Они будут идти и день и ночь, пока не пройдут пустыню. Иначе смерть.
Беспредельным и синим было небо в холодных огоньках звезд. И густая краснота углей на кочках казалась холодной.
Войско уходило в темноту.

(Окончание следует).


ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ
РЕФЕРАТ И ПОЯСНЕНИЯ К НЕМУ, СОЧИНЕННЫЕ ЗАКОЖУРНИНОВЫМ СТЕФАНОМ АРИСТАРХОВИЧЕМ.

Мне было совсем не до того, чтобы заниматься какой-то там Золотой Бабой. Ну— пришло письмо, ну да,— я старый краевед, ну и что? Ради чего я должен перерывать груды старинных книг и отвлекаться от интересной и важной работы по исторической топографии города? Как-никак, это моя краеведческая специальность, а разыскания — где и когда протекала каждая из многочисленных речушек города — могут привести несравненно больше пользы, чем сведения о каком-го древнем идоле. Ко всему тому, я пенсионер. И я не обязан. Да-с!
Тем более, что письмо, с которого все началось… Извольте полюбоваться!
«Прошу срочно сообщить , какие материалы о Золотой Бабе можно найти в нашем городе. Нет ли в музее чьей-нибудь работы, обобщающей все материалы на эту тему? Это нужно  для провидения антирелигиозной работы во время туристических походов студентов в северные районы Урала. О Золотой Бабе должен что-то знать старый краевед Степан Аристархович Закожурников≫.
Вместо подписи — какая-то немыслимая завитушка.
Адреса тоже не было. Кому отвечать, куда? На деревню дедушке?
Впрочем, сбоку карандашом был записан номер телефона. Наверное, его, вопрошателя. Значит, найдется, если будет нужен.
Но каков! Ему, видите ли, сведения нужны срочно! И — извольте видеть! — некий краевед скрывает тайну Золотой Бабы. Это-то он разузнал, а точное имя краеведа разузнать не постарался. Может быть, имя Степан мне и самому нравится больше, но если я по паспорту Стефан, то зачем коверкать мое имя! Эго просто неприлично.
И самое главное, ему нужно что-нибудь готовенькое!
Откуда идет это изредка еще встречаемое стремление ко всему готовенькому? Иной едва оперившийся птенец, натянувший брюки поуже и рубашку попестрей, так и считает: весь мир создан для него и должен поставлять ему все, что он — пуп Земли — пожелает. Самому надо постигать и добывать. Ножками, ножками! Ручками, ручками! Головкой, головкой!
Вот и автор послания — наверняка длинногривый, нечесаный невежа в узеньких зеленых брючках с ≪молниями≫!
А, может быть, я ошибаюсь? Все же— антирелигиозная пропаганда, туристический поход… Может, просто: папа и мама не научили его вежливости? К тому же, не надо забывать, что современной молодежи нужно знать много такого, чего не знали, да и не могли знать мы: радио, кибернетику, атом, космос… А я, сознаюсь, даже ≪Волгу≫ от ≪Победы≫ с трудом отличаю.
Нет, надо парню помочь.
Я отложил в сторону незаконченную главу об истоках речки Малаховки и полез на библиотечные полки. Это ведь на день, на два — не больше…

***
…Увы! Глава о Малаховке перекочевала со стола в ящик, а я бегал из библиотеки в библиотеку и лазил по
трехметровым стеллажам, рискуя сломать голову. Я уже целую неделю не измерял кровяное давление и поэтому, если бы умер, то даже не знал — от чего. Монбланы книг на моем столе грозили обрушением. Я злился на самого себя, на студента, которого снова стал мысленно звать невежей, на эту чертову — виноват, Золотую!— Бабу. Но бросить разыскания уже не мог.
Снова карабкался я по складным лестничкам к потолкам библиотечных хранилищ (самое нужное почему-то всегда находишь в самых труднодоступных местах!), снова чихал, поднимая облака пыли с давно никем не троганных фолиантов.
Да, к сожалению, давно никем не троганных! Молодежь начинает терять вкус к старой книге. А напрасно! Какие залежи полезных знаний скрыты в них! Как много незаслуженно забытого. Сколько иногда напрасно тратится сил на второе открытие Америк! Взять лишь одного старика Чупина с его знаменитым ≪Географическим и статистическим словарем Пермской губернии≫. Я знаю, как один геолог ≪открыл≫ ценное месторождение минеральных красок не в поле, а на страницах чупинского словаря: о нем знали еще древние насельники края. Тот же Чупин помог однажды изыскателям найти кратчайший и удобнейший путь к урочищу, ставшему скоро ареной большой стройки. А ≪Записки УОЛЁ≫ —Уральского общества любителей естествознания — до революции одной из сильнейших в мире самодеятельных краеведческих организаций? Это же энциклопедия ураловедения! Кривощеков, Шишонко, Дмитриев, Клеры, Анфиногенов,—они заслуживают того, чтобы их ≪железки строк случайно обнаруживая≫, помнили, знали, ценили, чтоб ≪с уважением ощупывали их, как старое, но грозное оружие≫.
Но на этот раз и они что-то плохо помогали мне. Золотая Старуха (идола, оказывается, звали еще и так) будто пряталась от меня, как пряталась от всех тех, кто искал ее; она то меняла свое обличье, то место пребывания, то свое назначений; то имя.
Я бы не сказал, что это ≪проблема № 1≫ для уральского краеведения. Но надо же, с конце концов, разрешить тайну этой Золотой Карги, или как там еще называют ее. Однако не будем спешить с выводами. Мое дело — собрать исторические известия об этом идоле.
Нашел я, увы, не так много. Это отнюдь не ≪обобщающая все материалы ≫ работа, как этого требовало письмо ≪лохмача≫. Но, я думаю, с него хватит. Для ведения антирелигиозной пропаганды.
А не хватит — пусть ищет сам. Ориентиры показаны.

РЕФЕРАТ О ЗОЛОТОЙ БАБЕ
1.
Я имею право сказать, что история Золотой Бабы затерялась где-то в веках. Как известно, наши далекие предки не осложняли свой быт изобилием писанины. Ни докторских, ни даже кандидатских диссертаций о Золотой Бабе они не оставили, хотя тогда — десять веков назад — тема эта могла бы быть актуальной.
Но простим предкам их прегрешения и попробуем хотя бы выяснить, кто и какие свидетельства оставил о Золотой Бабе позднее.
…Конечно, вести о ней первыми принесли на Русь новгородцы. Еще тысячу лет назад они добирались до таких дальних земель, о которых в ≪просвещенной Европе≫ и не слыхивали. Кто — в погоне за мягкой рухлядью (как тогда назывались меха), кто — спасаясь от местных неурядиц и обид. Где под парусами, где на веслах, а где и волоком пробирались на легких вездеходных ушкуях ватажки отчаянных сынов Нова Города, богатого и сильного государства славян.
По голубой паутине рек, покрывшей северо-восток Европы, доходили ушкуйники до глухих, ≪забытых богом≫ краев, где все было необычно. Если забраться подальше, то там даже ночь и день не такие, как на родине, как везде: полгода — темь, полгода — незакатное солнце. И люди — ≪незнаемые≫. Впору сказки о них сочинять: с ног до головы в шкурах, ездят на собаках да на оленях, хлеб не сеют, домов не строят, ибо живут день — в одном месте, день — в другом.
И молятся странно: то дереву поклоняются, то красному знамени, то камню иссеченному, а то Золотой Бабе. А какая она — эта Баба — говорили разное, от показа же таились. Кто посмелее да полюбопытнее, может, и видел ее. Только тот уж не расскажет — крепко хранят ≪инородцы≫ тайну главного идола, не прощают излишнего любопытства.
А следом за первыми ватагами землепроходцев, возвращавшимися с грузом драгоценных мехов и запасом баек о полуночных странах, шли другие. Научились разбираться и в ≪человецех незнаемых≫ — где Пермичи, где Печора, где Югра, а где Самоядь. А то раньше огулом весь этот край Землей Югорской звали, а народы — чудью.
А Баба… Что ж, Баба — хоть и Золотая, а на что она? Пусть с еб е молятся. Сами новгородцы давно ли из язычников в христианство перешли. Да и золотая ли она— кто знает? Вот соболя, дело верное и доходное.
Одна из древнейших новгородских летописей — Софийская — так и повествует о Золотой Бабе, как о чем то всеизвестном и неудивительном. Сообщая о кончине в 1398 году Великопермского епископа-миссионера, бывшего устюжанского инока Стефана, летописец свидетельствовал, в каких затруднительных условиях приходилось жить и ≪работать≫ первому епископу сия земель:
Живяще посреди неверных человек, на бога знающих, ни закона ведущих, молящихся идолам. огню и воде, и камню, и Золотой Бабе, и волхвам и древью≫.
Даже пояснить не захотел летописец, что это за штука — Золотая Баба, какова она видом и где находится. Что-де разглагольствовать, коли всем известно.
Правда, к тому времени Новгороду было уже не до идолов, хотя бы и золотых. Северо-восточные ≪волости≫ числились еще за ним, но более сильный его сосед — Московская Русь — уже поглядывал и на эти волости, и на самого их хозяина. Великий Новгород доживал последние годы своей самостоятельности. Битва при реке Шепони в 1471 году решила его судьбу. Семь лет спустя он окончательно перешел под область московского князя Ивана III.
С тех пор московиты сами пошли на Югру. Еще, вероятно, не вернулись из дальних походов последние новгородские посланцы, сборщики дани, когда в 1433 году князь Федор Курбский -Черный и Иван Салтык- Трагник с дружиной дошли уже до Иртыша и спустились вниз по Оби до Югорской земли.
Если при новгородцах югричи были фактически самостоятельными, отделываясь лишь сбором дани, то московиты осели в крае всерьез.
Молодой государь Василий III, вступив на престол в 1505 году, уже мог не б е з основания писать в своем пышном титуле:
≪…государь всея Руси и великий князь… Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных… Новагора Низовской земли… и Удорский, и Обдорский, и Кондинский и иных…≫
Государю всея Руси до Золотой Бабы дела никакого не было, а вот церковь обойти ее не могла. В 1510 году митрополит Симон в специальном послании ≪пермскому князю Матвею Михайловичу и всем пермичам большим людем и меньшим≫ упрекает их в поклонении Золотой Бабе и болвану Войпелю. В послании весьма недвусмысленно дано понять, что с этим-де грехом пора кончать.
С тех пор летописи и другие русские документы молчат о Золотой Бабе. То ли исчезла она, захваченная каким-то вороватым воеводой, то ли спрятана была подальше от всяких глаз — своих и чужих.

2.
Зато о Золотой Бабе вспомнили иноземцы. Очи проявили к ней гораздо больше интереса, чем хозяева земель, где находился этот идол.
Московия — таинственная страна на востоке Европы, долгое время не привлекавшая особенного внимания западных соседей (своих дел хватало!), с годами все более заинтересовывала их. Фактические сведения об этих краях, сообщаемые в сочинениях античных писателей и некритически повторяемые их позднейшими коллегами, перестали удовлетворять европейских купцов, жадно озиравших открывающийся перед ними мир.
А мир этот открывался все шире и шире. Колумб на снаряженных испанским королем каравеллах открыл Америку. Португальский мореплаватель Васко да Гама указал морской путь в сказочную Индию. Корабли Магеллана обогнули вокруг света. За каких-нибудь два десятилетия на рубеже двух веков — XV и XVI — открыто больше чем за целое тысячелетие! Космографы уже берутся чертить карты ≪всего света≫ и давать описания его.
А эта страна, отнюдь не так далекая, как Индия и Америка, все еще осталалась terra incognita — неизведанной землей. С ней уже торговали, обменивались посольствами, выдавали за ее правителей дочерей и сестер своих государей, а знали о чей до смехотворного мало.
Знать же ее стало необходимым,— ведь именно через нее лежал путь в еще одну сказочную страну, при рассказах о которой у европейских купцов текли слюнки,— в Китай.
Не удивительно поэтому, с каким интересом встретили в Европе вышедшую в Польше в самый разгар ≪эпохи великих открытий≫, в 1517 году, книгу ректора Краковского университета Матвея Меховского ≪Сочинение о двух Сарматиях≫.
Хотя этот ученый медик и не бывал в странах, описанных им, а лишь собрал сведения о них от бывалых людей, в том числе и от пленных московитов, книга его сообщала так много нового, что она произвела впечатление еще одного великого открытия великой эпохи. Она впервые рассказывала о Московии и ее соседях такое, о чем в печати не рассказывал еще никто, развенчивала многие легенды и сказки, выдаваемые ранее за достоверность. Автор не побоялся посягнуть на незыблемый до него авторитет великого географа древности Птолемеяи преемников его.
В этой книге и прочитали впервые на Западе о Золотой Бабе. Меховский писал:
≪ За землею, называемою Вяткою, при проникновении в Скифию, находится больший иlол zlotababa, что е переводе значит золотая женщина, или старуха; окрестные народы чтут ее и поклоняются ей; никто, проходящий поблизости, чтобы гонять зверей и ли преследовать их на охоте, не минует ее с пустыми руками и без приношений; даже если у него нет ценного дара, то он бросает в жертву идол у хотя бы шкурку и ли вы рванную из одежды шерстину и, благоговейно склонившись, проходит мимо≫.
Возможно, что и сами московиты знали в то время о Золотой Бабе не больше того, что сообщил о ней Меховский. По крайней мере, в русских летописях ничего бол ее точного о ней не сообщалось.

3.
В те же годы, когда вышла книга Меховского, в Московии побывал Сигизмунд Герберштейн, посол могущественного Максимилиана I, императора священной Римской империи.
Молодей,, но не по годам степенный, он был уже видным дипломатом Европы. Важный и чинный, в пышном, шитом золотом одеянии, он внушал к себе уважение и почтение.
Миссия Герберштейна была тонкой и щекотливой. Максимилиан желал склонить венского князя Московского Василия III к миру с Польшей, чтобы начать совместную борьбу с набиравшей силу Оттоманской империей.
Как ни был хитер и опытен Герберштейн, его миссия не увенчалась успехом, хотя посол и прожил в Москве со своей свитой почти три года.
Однако, ревностный служака своего повелителя, он не терял времени даром. Хорошее знание русского языка позволило ему вести обстоятельные беседы с московитами и на самые различные темы. Он внимательно читал русские летописи, рылся в государственных архивах, заводил знакомства среди царедворцев, служилых и торговых людей. Не брезговал общением и с холопами. И всех дотошно расспрашивал о стране и землях, подвластных ей.
Далеко за полночь просиживали с ним посольские толмачи Григорий Истома и Василий Власов, рассказывая все, что знали о Московии и ее соседях. А знали они немало.
Возможно, что редкостная любознательность посла была в его натуре, но она могла быть и следствием тайных инструкций Максимилиана. Во всяком случае, составленные Герберштейном по возвращении на родину ≪Записки о Московских делах≫ можно признать выдающимся для своего времени географическим, этнографическим и политическим трактатом. Конечно, после появления их космографам следовало внести генеральные поправки в свои труды и карты.
Но — странное дело! — составленные еще в 1519 году, ≪Записки≫ не появились на свет.
Может быть, Герберштейн хотел еще дополнить их? Не за этим ли он в 1526 году вновь поехал в Московию с новым тонким дипломатическим обручением… заранее обреченным на неудачу. Миссия опять не имела успеха, но посол не спешил уезжать. Снова беседы с бывалыми людьми, раскопки в архивах, изучение летописей…
К чему бы сие? Ведь книга и на этот раз не была издана. Прошло целых тридцать лет с первого приезда Герберштейна в Московию, прежде чем ≪Записки≫ его увидели, наконец, свет. Было это уже в 1549 году, автору в то время шел 64-й год.
Успех книги можно смело признать огромным. Меньше чем за полстолетия она выдержала тринадцать изданий: шесть на латинском, пять на немецком и два на итальянском языках. Отрывки из нее переводились на чешский и голландский. ≪Записками≫ зачитывались, как увлекательным романом (кстати сказать, именно тогда вошедшим в моду). Они почти с исчерпывающей для того времени полнотой отразили географию Московского государства.
Конечно, читали их и московиты, владевшие иноземными языками.
Вот что могли они, например, узнать из ≪Записок≫ о Золотой Бабе.
≪Золотая Баба, то есть Золотая Старуха, есть идол, находящийся при устье Оби, в области Обдоре, на более дальнем берегу… Болтают, что этот идол ≪Золотая Старуха≫ есть статуя в виде некоей старухи, которая держит в утробе сына, и будто там уже опять виден ребенок, про которого говорят, что он ее внук. Кроме того, будто бы она там поставила некие инструменты, которые издают постоянный звук наподобие труб. Если это так, то я думаю, что это происходит от сильного, непрерывного дуновения ветров в эти инструменты≫.
Вот она, оказывается, какова! Не только золотая, но еще и с фокусами. И адрес уточнен: не просто ≪за рекою Вяткой≫, а — при устье Оби.
Как понимать слова  о детях ≪в утробе≫, Герберштейн не пояснил, вероятно, и сам не очень понял.
А что в этом описании правдоподобно, что вымысел —установить трудно. Приведя описание Золотой Бабы, автор спешит оговориться:
≪Все то, что я сообщил доселе, дословно переведено мною из доставленного мне русского дороожника. Хотя в нем, по-видимому , и есть нечто баснословное и едва вероятное, как например, сведения о людях немых, умирающих и оживающих, о Золотой Старухе, о людях чудовищного вида и о рыбе с человеческим образом, и хотя я сам также старательно расспрашивал об этом и не мог указать ничего наверное от какого-нибудь такого человека, который бы видел это собственными глазами (впрочем, они утверждали, на основании всеобщей молвы, что это действительно так)≫.
То есть, предупреждает: ≪За что купил, за то и продаю≫.
Интересно бы, конечно, заглянуть в этот самый ≪Дорожник≫ —ценнейший географический документ того времени. Может быть, там Золотая Баба описана подробнее? Может быть, Герберштейн не в совершенстве знал язык, перевел что-нибудь не точно, понял не так, как следовало понимать?
Увы! Напрасно бросились бы искать московиты ≪Дорожник≫.
≪Дорожник≫ или, точнее, ≪Указатель пути в Печору, Югру и к реке Оби≫ —исчез! С тех пор, как он побывал в руках у Герберштейна, больше никто не видел его.
Этот документ, интересный сейчас лишь для освещения истории развития географических познаний наших предков, для них самих имел, однако, совершенно иное —особо важное, прямо-таки государственное, значение. Ведь в нем описывались наиболее удобные пути в восточные дальние страны, так интересовавшие тогда Европу.
Не оттуда ли попали в ≪Записки≫ Герберштейна и карты? О, это были хорошие карты! Не созданные по разнорзчивым слухам полукарты, полурисунки, что имели распространение на Западе со времен Птолемея, ≪государя всех космографов≫. Нет, этими картами северо-востока Европы можно было пользоваться всерьез, для дела, а не только для схоластических споров в университетах.
По обычаю тех лет, на картах, приложенных к ≪Запискам≫ Герберштейна, помещались и рисунки— изображения городов, горных хребтов, людей, животных. И если вглядеться в правый верхний угол одной из карт Герберштейна, то можно увидеть и Золотую Бабу.
Над ее изображением написаны латинскими буквами русские слова: Slata Baba. А сама она разместилась на карте в пространстве между Обью и Уральским хребтом, где-то на широте современного Березова. Вид ее… Как ни странно, в разных изданиях книги она выглядела по-разному. И то, что изображено, не вязалось с описанием в тексте ≪Записок≫:
Нет никаких ≪детей в утробе≫, не видно труб или каких-нибудь других инструментов.
На карте, издания 1549 года, Золотая Баба изображена стоящей в длинном платье, в простом головном уборе и с копьем в левой руке. На другой карте — она уже в широкой царственной одежде поверх платья, на голове какой-то замысловатый убор, копье из левой руки перекочевало в правую.
В книге, изданной в 1551 году, статуя на рисунке уже без головного убора, в довольно простой одежде.
Наконец, на карте 1557 года опять новый вид. ≪Старуха≫ сидит на троне, в длинном просторном платье, на голове что-то вроде повязки, в правой руке —жезл, подобный скипетр у, а на левой сидит ребенок.
Зато на карте, приложенной к итальянскому изданию 1550 года, изображения Золотой Бабы нет совсем-
Вот тут и разберись, какая же она была на самом деле. Вероятно, что ни такой, ни этакой.
Но какой же?

4.
С легкой руки Меховского и Герберштейна Золотая Баба вскоре довольно прочно и надолго осела на страницах географических книг и карт.
Она попала в написанную ученым монахом-фран.цисканцем Себастьяном Мюнстером знаменитую ≪Космографию≫. (О знаменитости  ее можно судить уже по одному тому, что за сто лет она выдержала 44 издания.)
По описанию Мюнстера, женщина (≪старуха≫) держала в руках не ребенка, а ≪дубинку≫ (скипетр?). На рисунке же было иное —столб с головой рогатого животного наверху и перед ним коленопреклоненный человек.
Золотую Бабу можно было увидеть на карте литовского географа Антона Вида, изданной в 1555 году. А. Вид составил ее со слов московского окольничего Ивана Ляцкого. Идол помещен также близ устья Оби, а изображению его (статуя с ребенком) сопутствует надпись русскими буквами: ≪Золотая баба≫.
Рассказ Герберштейна повторил в 1556 году англичанин Клемент Адамс, докладывавший королеве Марии о первом плавании ее подданных в Белое море. Шесть лет спустя, его соотечественник Антоний Дженкинсон на составленной им карте России также поместил Золотую Бабу (≪Старухе≫ с двумя детьми ≫), сопроводив изображение е э надписью, в которой сообщил об идоле нечто новое:
≪Золотая баба (zlata baba), то есть Золотая Старуха, пользуется поклонением у обдорцев и югры. Жрец спрашивает этого идола о том., что им следует делать, или куда перекочевать, и идол сам (удивительное дело !) дает вопрошающим верные ответы, и предсказания точно сбываются≫.
Значит, идол исполнял также обязанности оракула!
Француз Андре Тевэ, сменивший сутану монаха-францисканца на плащ путешественника и распятие на перо, семнадцать лет колесивший по белу свету, но до России так и не добравшийся, тоже передает слухи о Золотой Бабе, слышанные им в своих скитаниях. В объемистой — из двух фолиантов —≪Всемирной космографии≫, вышедшей в 1575 году, он дает рисунок этого идола, полученный, по словам автора, от одного поляка, которого он встретил в Турции.
Что-нибудь новое? Нет, тоже женщина на троне в какой-то не то мантии, не то хитоне, с шарфом на голове, со спящим ребенком на руках. Впрочем, может быть, поляк дал Тевэ рисунок, выбранный из какого-нибудь малоизвестного польского издания книги Меховского? Современники Тевэ немало ругали его за некритический отбор материала для своих сочинений
Однако его известный противник Бельфорэ, выпустивший в том же году свою ≪Космографию≫ (впрочем, это скорее был просто перевод и обработка книги Мюнстера), писал о Золотой Бабе примерно то же самое.
Даже знаменитейший и авторитетнейший Герард Меркатор —фландрский географ, заложивший основы научной картографии —и тот не удержался, чтобы не поместить на своем карте 1580 года легендарного идола. Он взял его, очевидно, у Герберштейна.
После этого не удивительно, что Золотую Бабу не обошел своим вниманием полонизированный итальянец Алессандро Гваньини, бравый вояка, оставшийся под конец жизни не у дел и переквалифицировавшийся в плодовитого компилятора. Он, между прочим, сражался в войсках Стефана Батория с Московией и около пятнадцати лет был начальником Витебской крепости.
В своем ≪Описании Европейской Сарматии≫ (1573 год) Гваньини писал о Золотой Бабе:
≪В этой Обдорской области около устья реки Оби находится некий очень древний истукан, высеченный из камня, который московитяне называют Золотая баба , то есть золотая старуха… Рассказывают даже, что в горах, по соседству с этим истуканом, слышен какой-то звон и громкий рев: горы постоянно издают звук наподобие трубного. Об этом нельзя сказать ничего другого, кроме как то, что здесь установлены в  древности какие-то инструменты и ли что есть подземные ходы, так устроенные самой природой, что от дуновения ветра они постоянно издают звон, рев и трубный звук≫.
Похоже, что описание Гваньини составлено из всех других, более ранних. Но в нем важные, хотя и вызывающие недоумение строки, что идол высечен из камня. Почему же тогда он зовется золотым?
Однако, вот еще рисунок. Это на карте составленной неизвестным космографом во второй половике XVI века. Простоволосая и, кажется, даже не одетая женщина с ребенком на руках сидит на скале, как на троне, как бы вырастая из скалы. Есть здесь и надпись, повторяющая слова Герберштейна о детях в утробе Старухи.
Выходит, Гваньини не одинок. Фигуру на карте неизвестного космографа вполне можно принять за высеченную из скалы.
Но есть еще свидетельство. Оно стоит особняком в ряду других известий о Золотой Бабе.
Английский дипломат Джильс Флетчер, посол королевы Елизаветы к Федору Иоанновичу, выпустил в 1591 году книгу ≪О государстве русском…≫ Его не зря называли самым образованным человеком из всех, посетивших Россию в XVi веке. Помимо многочисленных печатных источников, Флетчер широко использовал для своей книги новые данные, полученные им от Антона Марша —английского подданного, отменного плута и оборотистого торговца.
Марш в 1584 году нанял себе в агенты двадцать пустозерцев и тайно отправил их на Обь, чтобы исследовать водный путь туда и условия сибирского рынка, а попутно вывезти контрабандой добрый транспорт драгоценных мехов. Однако царские служилые люди, имевшие на этот счет строгие инструкции, пронюхали об операции Марша, словили агентов, меха отобрали в казну, а инициатора предприятия привлекли к ответу. Маршу пришлось улаживать свои дела с помощью дипломатов.
Кем он был больше —торговцем, контрабандистом или разведчиком — сказать сейчас трудно. Но Флетчеру для своей книги он сообщил немало нового и важного.
В частности, Флетчер с его слов писал:
≪…что касается до рассказа о златой бабе (и ли золотом идоле ), дающей на вопросы жреца прорицительные ответы об успехе предприятий и о будущем, то я убедился , что это пустая басня. Только в области Обдорской, со стороны моря, близ устья большой реки Об и есть скала, которая от природы (впрочем, отчасти с помощью воображения) имеет вид женщины в лохмотьях, с ребенком на руках (так точно, как скала близ Нордкапа представляет собою монаха ). На этом месте обыкновенно собираются обдорские самоеды, по причине его удобства для рыбной ловли , и действительно иногда (по своему обычаю) колдуют и гадают о хорошем и ли дурном успехе своих путешествий, рыбной ловли , охоты и т. п.≫.
Вот как! Флетчер, имевший данные от весьма сведущих людей, отрицает существование Золотой Бабы. Идол не золотой, а каменный!
А что скажут другие, писавшие после него?
И тут новая странность. В следующем, XVI!, веке сообщения о Золотой Бабе как бы перестают интересовать географов и путешественников. Словно идол исчез.
И это несмотря на то, что именно XVII век был веком наибольшего наплыва иностранцев в Россию, веком, когда познания Европы о России необычайно расширились.
Ничего не сообщают о Золотой Бабе ни английские торговые агенты
Логан, Персглоу и Финч — участники экспедиции на корабле ≪Дружба≫ в 1611 году; ни нидерландский купеческий сын, впоследствии дипломат и писатель Исаак Масса, восемь лет изучавший торговое дело в Москве и издавший на родине два сочинения о Сибири; ни ученый немец Адам Олеарий, бывший секретарем голштинского посольства в Москве в 1633 году; ни другие, немало разузнавшие и немало написавшие о Сибири.
И только шведский дворянин Петр Петрей де Эрлезунд, трижды побывавший в России, в 1620 году единичным запоздалым эхом повторил в своем сочинении старые рассказы о Золотой Бабе.
О Золотой Бабе забыли. Но кто знает, может быть, она жива до сих пор? Осмелюсь предположить, что да, она существует. И, будь я помоложе, отправился бы сам разыскивать ее.

***
Реферат я закончил, но оказалось, что он никому не нужен. За столь ≪срочно нужной≫ работой никто не являлся.
Я позвонил по телефону, номер которого был записан карандашом сбоку письма. Мне ответили раздраженно, что ни золотыми, ни какими-либо другими бабами здесь не интересуются.
Хорошенькая история!
Я сходил в поликлинику, измерил, наконец, свое кровяное давление, достал успевшую запылиться рукопись об истоках Малаховки и начал понемногу забывать о Золотой Старухе и о каком-то невеже,  втянувшем меня в оказию, стоившую месяца трудов.
И, наверное, вскоре бы благополучно забыл. Если бы не…
Однажды, когда я, закончив свои дела в библиотеке, собирался уже уходить, меня остановил молодой человек с фотоаппаратом, висевшим через плечо.
Он еще не успел заговорить, как я понял, что это ≪он≫, искатель Золотой Бабы, турист и антирелигиозник по совместительству.
Да, я не ошибся: он был довольно лохмат (хотя и не очень), в узеньких зеленых брючках (хотя и не на молниях) и в пестром сером пиджаке. Усиков, правда, не было. Внешне его стоило признать даже приятным: темные большие глаза, любезная улыбка, вежливые манеры.
—Вы не скажете, как найти Степана Аристарховича? —спросил он меня.
—Скажу,—ответил я.—Он перед вами. Хотя, с вашего позволения, меня зовут Стефаном. Вы насчет Золотой Бабы?
Он удивленно взглянул на меня:
—Да… не совсем… Но все-таки…
—Слушаю вас,—сказал я.
—Сурен, —отрекомендовался он, пожимая мою руку.
Мы уселись за одинокий столик в углу читального зала, пустынного в этот день.
Молодой человек предупредительно осведомился о моем здоровье, уважительно упомянул о моих статьях и заметках по истории города, с сожалением отметил, что в последнее время не видит их в местных газетах. (Знал бы он, что причиной этому его письмо и Золотая Баба!)
Сурен сообщил мне, что составляет фотоальбом выдающихся деятелей Урала, своих современников и хотел бы включить в него и мой портрет. Довольно упорно отказывался я от этой чести, не считая себя вправе… Однако он настоял, утверждая, что альбом этот не выйдет за стены его комнаты и нужен ему исключительно как память о лестных встречах. То забираясь с аппаратом на стол, то совсем ложась на пол в поисках точки съемки, Сурен терзал меня добрых десять минут, пытаясь сделать снимок ≪пофотогеничнее≫. И только потом скромно задал свой главный вопрос. Ласково поглаживая лежавший перед ним футляр с фотоаппаратодл, он нерешительно, словно извиняясь за свое неуместное любопытство, сказал:
—Я, знаете ли, очень люблю наш край. Особенно его историю. Да, вы угадали: меня, в частности, интересуют легенды о Золотой Бабе. Не правда ли, как это поэтично? —И, видя, что я собираюсь возражать ему, быстро продолжал: — Мне довелось слышать, что где-то на севере еще должен быть жив старый шаман. Несколько лет назад его видел молодой геолог Петров. Этот шаман, наверное, мог бы рассказать много любопытного… Да вот беда, забыл я название селения, где он живет. Не помните ли вы, дорогой профессор? Молодой Петров, кажется,—внук вашего старого друга…
Я профессором никогда не был и никогда никому не рекомендовался так и поэтому вначале, оторопев от изумления, немного рассердился:
—Это вы оставьте, милейший! Я, кажется, не давал повода…—Но сразу же остыл: молодой человек мог назвать меня профессором из уважения к моим сединам.—Петрова я, действительно, знал, знаю и внука его.
Хитрец! О письме он смолчал —конечно, чувствовал себя виноватым, потому что так долго не заходил за ответом. За это время он и сам успел многое узнать о Золотой Бабе и пришел только лишь уточнить некоторые неясные вопросы. Нет, что ни говори, а и лохматая молодежь может быть не такой уж глупой!
Название селения я, конечно, не забыл. Это в районе Шаманихи, священной горы манси. Знаю и о шамане. Памятка о нем стоит на моем письменном столе. Покойный Павел Никифорович, дружбой с которым я очень гордился, рассказывал мне о давнем таежном приключении, когда спас от гибели этого шамана, а в благодарность получил от него замечательный штуф горного хрусталя. Незадолго перед смертью Павел Никифорович подарил штуф мне…
Я сообщил юноше возможный ≪адрес≫ шамана. Сурен суетливо поблагодарил и… собрался уходить. А мой реферат?!
—Позвольте,—остановил я его.— А разве вам больше ничего не нужно? Я мог бы дать… записи некоторых интересных легенд о Золотой Бабе. Многие из них вам, вероятно, неизвестны.
—Ах, да, конечно…—как-то безразлично ответил он.
—Так вот, вы их можете получить завтра,—торжественно заявил я и с улыбкой добавил: —Для антирелигиозной пропаганды пригодятся.
—О, я буду очень благодарен,—заявил Сурен, пропустив намек мимо ушей.—Если позволите, зайду завтра.
Извинившись за причиненное беспокойство (что ни говорите, а есть еще вежливые молодые люди в наше время!) и почтительно попрощавшись, он удалился, снова закинув свой аппарат за плечо.
Собирая бумагу, я обнаружил под столом, у которого мой визитер возился с выбором точки съемки, какую-то бумажку. На сложенном вдвое листке, вырванном из записной книжки, были записаны имена и даты:
≪Марго —вторник, 10 утра. ≪Савой≫. 100 гр.
Толстуха—четверг, 6 часов. Плотина. 50 руб.
Если не придет, зайти на квартиру.
Адрес —улица… дом… квартира…≫
Признаюсь, записочка покоробила меня. ≪Крутить≫,—как говорит молодежь,— сразу с двумя девушками, одну из которых называть так пренебрежительно— Толстуха! —и какие-то граммы!
Впрочем, это его дело. Может быть, я чересчур стар и многого не понимаю.

***
В назначенное время, взяв с собой реферат, я пришел в библиотеку. В читальном зале было немного народу, лишь две заочницы с унылым видом листали подшивки старых газет, да какой-то солидный дядя в очках азартно выписывал страницу за страницей из ≪Горного журнала ≫. Наркис Константинович Чупин и Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк спокойно глядели со стен из багетных рам на эту мирную картину. Привычная, давно знакомая рабочая обстановка…
Прошло десять минут, прошло полчаса, а тот, кого я ждал, не появлялся. Я уже стал жалеть о потерянном вечере, когда вошел юноша. Нет, не Сурен. Совсем другой.
В темной рабочей куртке из чертовой кожи и в кирзовых сапогах, немного неуклюжий и нескладный, он являл собой полную противоположность тому, кого я ждал. Простоватое лицо с детскими ямочками на щеках могло бы, пожалуй, вызвать симпатию, если бы не глаза. Темные, колючие, они, казалось, хотели просверлить меня. Нет, он был далеко не так вежлив, как тот… фотограф.
Подойдя, он остановился, словно раздумывая: поздороваться или нет? Но не поздоровался и сел, хотя я встал навстречу ему.
—Так что вам стало известно о Золотой Бабе?—спросил он без предисловий, пристально глядя на меня.
Как?! И этот — о Золотой Бабе?.. Постойте.. постойте… А может быть, именно он и писал ту, странную записку? Конечно, он. Но почему говорит так строго и… не совсем вежливо? Смущенный прямым и колючим взглядом собеседника, я несколько неуверенно ответил:
—Да, кое-что все-таки стало известно… Это, знаете ли, не так просто…
—Я думаю! —перебил он меня.— Итак, где тетрадь?
Нет, каков?! Он не просит, а требует!
Как можно спокойнее, я с достоинством заметил:
—Тетрадь, с вашего разрешения, у меня с собой. А вот с кем имею честь?
Он с возмущением посмотрел на меня:
—Дайте сюда тетрадь, тогда будем разговаривать.
—Но позвольте!..
—Дайте мне тетрадь,—упрямо повторил он.
Я, наконец, взорвался:
—Послушайте, молодой человек:! Мало того, что вы мистифицируете меня каким-то нахальным… да-да, нахальным своим письмом, мало того, что я больше месяца трудился для без, перерывая гималаи книг,—так вы еще забываете прибавить слово ≪пожалуйста≫ к вашей обаятельной просьбе дать вам тетрадь! А я пенсионер, и меня ждет своя работа!.. И я не обязан! Да-с!!
Лицо юноши стало меняться. Отмякла жесткость взгляда, появилась нерешительность, сменившаяся затем самым простодушным удивлением. В конце моей тирады он даже открыл рот:
—Какое письмо?.. Какой телефон?.. У меня нет телефоне!..
Он еще отпирается!
—А это?! —Я с возмущением сунул ему под нос злополучное письмо.
—Это не мое… Я не писал его!
Настала моя очередь удивиться:
—А чье же это письмо?
—Я… не знаю.
Мы оба растерянно помолчали.
—Так что же вам от меня угодно, милостивый государь?
—Мне нужна моя тетрадь. И… деньги, которые были в ней.
Я опешил:
—Знаете что, давайте разберемся по порядку…
И мы начали ≪разбираться≫. Начали в шесть часов в читальном зале библиотеки, а закончили в полночь у меня дома. Я поведал подробно о письме и его последствиях, вплоть до визита фотографа. Рассказ Миши (так звали моего нового знакомого) был значительно длиннее. Он заслуживает отдельного изложения, (не премину сделать это дальше). Пока же скажу, что тетрадь, которую искал Миша, была в самодельном парусиновом переплете с тесемочками. А фотограф показался ему подозрительном. В этом я позволил себе усомниться: людям надо верить!

***
Много дней мы ждали возможного прихода… ну, этого самого… фотографа Сурена. Но он, словно почуяв что-то, не появлялся. Зато мы всласть разговорившись за это время с Мишей и очень подружились. Мне давно не хватало юного друга, так любящего свой край, так умеющего слушать (о, это большое искусство, свидетельствующее о бездне других хороших качеств!) и которому я мог бы передать свои знания о крае, накопленные в моей голове и в моих архивах за пятьдесят с лишним лет краеведческих занятой.
Но вчера фотограф попался-таки мне. Он прохаживался по Набережной около плотины с неизменным фотоаппаратом через плечо и беспокойно оглядывался по сторонам. Мое появление явно не обрадовало его. Он даже попытался укрыться за толстым тополем, а надежде остаться незамеченным. Но когда понял, что это бесполезно, то выдавил из себя подобие улыбки и поспешно (даже слишком поспешно) направился ко мне:
—А!.. Здравствуйте, глубокоуважаемый… Простите, что был столь неаккуратен. Болел. Этот идиотский вирусный грипп. Но я вам непременно занесу ваши карточки.
Он хотел улизнуть, но я взял его за пуговицу:
—Да-да, пожалуйста. Я очень прошу вас. Хотя бы завтра, часов в семь. Конечно, в библиотеке.
—М-м… Завтра я, вероятно, не смогу. Но как-нибудь на днях…
—Нет, я очень прошу вас, зайдите завтра. Тем более, мне надо передать забытую вами бумажку.
—Какую бумажку, мой дорогой? — с улыбкой спросил он, хотя глаза были злыми.
—Довольно странную: Толстуха… Савой… И так далее.
Фотограф побледнел:
—Да… я, кажется, забыл. Дайте же эту бумажку, пожалуйста!
—К сожалению, не могу, Она дома. Если хотите, могу завтра принести ее в библиотеку. Кроме того, я должен извиниться перед вами: я в прошлый раз перепутал адрес шамана. Завтра вы получите уточнение.
Хитрость с адресом была идеей Миши. Я, признаюсь, не очень верил в нее.
—Хорошо, завтра так завтра,—согласился Сурен.—А сейчас, простите, спешу.
Он почти побежал от меня, придерживая рукой фотоаппарат. Я свернул в переулок, но что-то заставило меня через минуту осторожно выглянуть из-за угла. Мой фотограф словно никуда не убегал. Он стоял у парапета набережной и разговаривал с какой-то толстой накрашенной дамой, годящейся ему в матери.
≪Не эта ли —Толстуха? Ну и ну…≫,— подумал я.
Сегодня, на целый час ранее назначенного, я пришел в библиотеку и уселся на свое постоянное место, чтобы в ожидании фотографа еще раз просмотреть реферат и эти пояснения к нему.
Тем более…
Тем более, что вчера объявился третий соискатель Золотой Бабы! И об этом надо обязательно сейчас записать.
Миша в соседней комнате, где-то под потолком роется в ≪Записках УОЛЬ>. Сердитый. Он уверен, что фотограф — жулик. Ах, Миша, Миша! Ты милый парень, но ты, конечно, ошибаешься. Людям надо вер…

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
ВОСПОМИНАНИЯ СТАРШЕГО ТОПОРАБОЧЕГО МИШИ ЛЕБЕДЕВА

Я должен подробно описать эту историю, чтобы не забыть ничего, так как, мне кажется, она еще не окончена и за нею может скрываться что-то значительное.
Она началась в тот день, когда в нашем стройуправлении выдавали зарплату. Старший геодезист Иван Петрович, с которым мы тогда разбивали трассу водопровода на дальнем участке, решил закончить работу пораньше.
—Ты… управься уж сам. Мне к начальству успеть надо,—сказал он, поглядывая на часы.
Я знал, куда нужно было успеть Ивану Петровичу. Его Марья Ивановна — весьма решительная женщина. Она обычно подстерегала нашего геодезиста у кассы и, нагрузив сумками и авоськами, под собственным конвоем отправляла домой, тогда как Ивану Петровичу это было «решительно ни к чему», ибо любимого им пива дома не полагалось даже в получку.
И все-таки Иван Петрович был славный мужик. Это он зазвал меня к себе топорабочим, когда я пришел наниматься на стройку обязательно бетонщиком. Он убедил меня, что грамотного и толкового рабочего, годного в помощники геодезисту, найти бывает куда труднее, чем обычного бетонщика.
В первый же месяц я поблагодарил Ивана Петровича за хороший совет. Работа оказалась не столь уж легкой, как думалось мне вначале, требовала много внимания, сообразительности и знаний. Мне предстояло, например, самостоятельно изучить тригонометрию, которую мы в восьмом классе еще не трогали. А освоить нивелир, установить его по уровню за полторы-две минуты —это тоже чего-нибудь да стоит. Тем более, что в полевых условиях, в тайге, когда иной раз дорога каждая минута светового времени, такое умение просто необходимо.
…Когда Иван Петрович ушел, я сложил нивелир в ящик, протер и свернул мерную ленту, отнес инструмент в ≪прорабку≫ и только тогда не спеша пошел в управление —все равно очередь у кассы должка была рассосаться через час, не меньше.
И очень хорошо, что шел не спеша и не кратчайшим путем, а окраиной. Иначе я бы не встретился с Павлиновной.
А именно здесь, на старой городской окраине, переживавшей нынче свою вторую молодость, прошло мое детство. Радостно было теперь смотреть на новые четырехэтажные дома. Они поднимались за почерневшими от времени и заводского дыма хибарками с обязательными ставенками на окнах —то синими, то зелеными, то коричневыми. Тут, в этих домах, и моя доля труда. Вон для того, углового, мы с Иваном Петровичем ≪разбивали оси≫. К тому желтому, что выходит в переулок, ≪тянули теплотрассу ≫. А у детского садика ≪задавали отметки≫ под планировку. Значит, есть тут доля труда и старшего топорабочего Михаила Лебедева! Правда, младших рабочих  штате нет, но это уже детали, о которых можно не упоминать.
Я шел по знакомой улице степенно, чуть раскачиваясь с боку на бок, усталой, но твердой походкой —рабочий класс!
Вот и дом, где прожили столько лет. Мы уехали отсюда в тот страшный год, когда погиб Тима. Не могли тут жить после этого… Пусть меньшая и худшая квартирка, но —не здесь.
Эх, Тима, Тима…
Вот и знакомый подъезд с обшарпанной, исписанной мелками дверью. Может, сохранились и мои упражнения? Пружина у дверей всегда была тугой. Маленькому дверь не открыть, всегда надо было просить взрослых.
Да и сейчас какая-то старушка силится открыть ее. Я поспешил помочь и увидел, что это Павлиновна—та самая, с которой мы поменялись квартирами.
—Спасибо, сынок,—не удивилась она, увидев меня.—Хоть бы ослабили эту пружину, силушки нет… Живешь-то как?
—Ничего, живем. Работаю вот… Старшим!..—не утерпел я похвастаться.
—Это ладно,— согласилась Павлиновна. —Работать всем надо.—И, оглядев меня внимательно, но думая о чем-то своем, спросила:— Мать-то как? Плачет, поди, все? Ты не давай ей думать, дума—она как ржа, всю душу съесть может.
Я хотел попрощаться, но Павлиновна остановила меня:
—А ты бы зашел. Мне гам недавно тетради и книги его принесли, думали, что по-прежнему живете здесь.
—Кто принес?
—Ну, те, которые обстоятельства расследовали, почему Тима погиб. Тетради- то эти, сказывают, в лесной избушке под ветками были найдены…
Павлиновна принесла мне две книги — Обручевский ≪Спутник краеведа и путешественника ≫, томик стихов Константина Симонова и Тимину походную тетрадь-портфель. Он сам делал для нее корочки— оклеил парусиной и приделал тесемочки- завязки из ботиночных шнурков.
Я помню их, книги и тетради лежали в кухне на табуретке у рюкзака. Вначале их было больше, но потом Тима отобрал только эти, а остальные вручил мне и сказал, ласково толкнув в спину: ≪Волоки обратно в шкаф. Рюкзак, к сожалению, не резиновый≫.
Поблагодарив Павлиновну, я побежал к трамваю, бережно прижимая книги. До управления я сумел бегло заглянуть в одну из тетрадей (их оказалось две в одной папке).
Тетрадь содержала записи о Золотой Бабе. Их было очень много, хватило бы на целую книгу. Так вот над чем сидел ночами мой брат, проглатывая книгу за книгой, делая выписки —даже когда готовился к экзаменам. Значит, Тима это почему-то считал важным. Не за этим ли он шел в тот поход?
Во вторую тетрадь —она принадлежала Фаине, спутнице Тимы по походу,— мне заглянуть не удалось, пора было выходить из трамвая.

* * *
Очередь у кассы была еще изрядной— подъехали бригады с дальних участков. о мне удалось пробраться вперед. Там стоял Эдька, однокашник по школе, сосед по дому, а ныне монтажник- подсобник. Он подмигнул мне, улыбнувшись во всю ≪шанежку≫,—как он любил называть собственную действительно кругленькую физиономию,—и крикнул:
—Чего бродишь! Скоро очередь подойдет, не пустят. Я понял: надо встать, как ни в чем не бывало, впереди него.
Первые получки… Наверное, все волнуются, получая их. К ним сразу не привыкнешь,
к этим свидетельствам возмужалости. Чуть дрожит рука, выводящая нарочито небрежную подпись…
Зажав в кулаке хрустящие бумажки вместе с холодящей ладонь мелочью, мы выскочили из тесной клетушки, где помещалась касса, и плюхнулись на скамью в коридоре, потеснив какого-то невзрачного старца, в одиночестве сидевшего на ней.
—Сколько у тебя? —осведомился Эдька, раскладывая на коленях деньги на две кучки.—У меня пять. Для расчета неплохо. Две бумажки предкам, остальные потомку.—И он соответственно разложил деньги в разные карманы своей лыжной куртки, ставшей спецовкой.
— У меня поменьше,—сказал я,  укладывая свою получку в Тимину тетрадь.
— Все домой? —кивнул Эдька на мой ≪бумажник≫.
—Маме. Когда надо, могу взять.
—Ну, у моих обратно не возьмешь,— вздохнул Эдька.—На киношку даже не подкинут. Приходится комбинировать. Так ведь, дед? —обратился он к соседу.
Старик недружелюбно посмотрел на него и, пожевав губами, раздельно ответил:
—Нет, не так! И я вам, молодой человек, не дед, к тому же. А если бы и был дедом, то, наверное, высек бы. Такой зеленой молодежи незачем иметь много денег и говорить таким корявым языком.
—Ишь ты!—удивленно сказал Эдька и с любопытством оглядел старика. Но тот уже отвернулся от нас, блеснув розовой лысиной, окруженной венчиком белых волос.
Однако Эдька не закончил бы разговор, если бы не подошел наш главный инженер. Поглаживая по всегдашней привычке свою досиня бритую голову, он озадаченно посмотрел на нас, словно вспоминая что-то.
—Ну что, хлопцы, премию получили?— вспомнил он, наконец.
—Какую? —почти в голос спросили мы.
—Как какую? За досрочную сдачу сорокаквартирного. Что за безобразие — работать умеют, а премии получать не научились! —шутливо набросился он на нас.—А ну, марш!
Мы переглянулись и, не заставив просить себя второй раз, бросились в кассу.
Денег причиталось немало, почти столько же, сколько зарплаты. Но… мне их некуда было положить.
—Ты что, обомлел от радости? — спросил Эдька, видя, что я растерянно держу деньги в руках.
—Тетрадь… у тебя? —смог только пробормотать я.
—Вот лапоть! Она же на скамейке осталась.
Выбежали в коридор. ≪Спутник краеведа≫ и Симонов по-прежнему лежали на скамейке. А тетради не было. Исчез и старик.
—Это, конечно, он! —решил Эдька.— Больше некому. Я же говорил —вредный.
Бежим догонять, наверное, к трамваю топает.
Но старика не оказалось ни по дороге к трамваю, ни на остановке. Наверное, успел уехать.
Тетрадь исчезла. И получка. И Тайна Золотой Бабы. Возможно даже, что и какие-то еще не известные нам обстоятельства гибели Тимофея и Фаи,

* * *
…Они вышли в зачетный туристический поход высшей категории трудности. Поход долго не утверждали, так как почему-то считалось, что Урал для таких маршрутов не подходит: для этой цели всегда выбирался Памир, Забайкалье или, на худой конец, Алтай. Ребята же доказывали, что наш Северный Урал вполне отвечает всем условиям и, кроме того, такие походы помогут лучшему освоению нашего края.
Народ подобрался очень надежный — пять студентов последнего курса института, опытные и дисциплинированные туристы. Тщательно отработан и изучен маршрут.
Ничто не предвещало несчастья. Аккуратно по графику поступали вести с контрольных пунктов. На последний пункт они пришли даже с опережением графика. Успешно была пройдена самая сложная часть пути —трехсоткилометровая ≪ненаселенка≫. Маршрут близился к завершению. Но в назначенный день с последнего контрольного пункта сообщения почему-то не поступило. Не было телеграммы и на следующий день… И еще на следующий. Три дня спустя качались поиски.
…Не забыть этот вьюжный февральский вечер, такой черный, что в трех метрах от фонаря уже ничего не было видно. Не закрыв за собой двери, вбежала Вера Андреевна—мать Фаи, спутницы Тимы по походу —и с воплем бросилась к ногам моей мамы, сидевшей на диване. Как сейчас помню остановившиеся, расширенные мамины глаза — незнакомые, дикие, такие страшные, что хотелось кричать.
Их нашли в стороне от маршрута по дороге к вершине, восхождение на которую не входило в план похода. Вещи были сложены отдельно, в лесной избушке на маршрутной тропе. Тимофей лежал у Подножия горы, с зажатой в руках неразряженной ракетницей. Фая —километрах в трех от избушки. Остальные трое далеко в стороне, свалившиеся на дно глубокой замаскированной ямы. Буран, разыгравшийся в те дни над северной тайгой, замел ее до краев. Ребят откопали. В них еще теплилась жизнь, и всех удалось отходить.
Что рассказывали спасенные? Очень мало. Они вышли по следам Тимофея, чтобы предупредить его о надвигавшемся буране. И заблудились. Почему? Подвел компас, еще накануне совсем исправный. Они выбросили его, а ориентироваться больше было не по чему.
Что значила для мамы гибель Тимы, об этом я рассказать не сумею. Скажу только, что Тима был ее надеждой после гибели нашего отца. Отец ушел на фронт в последний год войны, а маме с нами двумя жилось нелегко. Так нелегко, что она не любила даже вспоминать об этом времени. Ее заработка трестовской машинистки едва хватало на то, чтобы отоваривать карточки и уплатить за квартиру. Тима уже ходил в школу, а одеть его было совсем не во что. И пальто, и шубой ему служила перешитая отцовская телогрейка. В доме были одна простыня и две наволочки, но и те перешили на пеленки, когда родился я. Одеялом мне служила старая скатерть. Но я знаю, мама никогда не жаловалась, не отчаивалась. Она ждала и надеялась.
Пришел день Победы, и мама спокойно вздохнула —опасность для отца миновала, и теперь можно было ждать его домой. Вот почему месяц спустя подсунутое почтальоном под дверь письмо встретили как радость, как возможное сообщение о скором приезде отца.
Но в письме было другое. То, что называли похоронной. Отец погиб при разминировании жилых домов под Берлином. Он так и не увидел меня —я родился после его отъезда.
Так мы остались втроем —мама, Тима и я. Тима очень походил на отца, и мама могла часами смотреть на него спящего, воскрешая в памяти дорогие ей черты.
Тима был и надеждой. Мама изнемогала, работать ей становилось уже не под силу. Он должен был стать кормильцем. Не раз порывался он бросить учебу и пойти работать, но мама настояла, чтоб он кончил институт.
И вот, накануне выпуска… Нет, мне и сейчас трудно говорить об этом,..

* * *
Понятно поэтому, каким волнующим событием была для меня находка Тиминой тетради, и каким горем—потеря ее.
Я решил найти похитителя.
Эдька настаивал, что это старик. Пожалуй, вправду, больше некому.
Как истый почитатель ≪Библиотечки военных приключений≫, он разработал обстоятельный план поисков преступника. Эдька поджидал меня после работы и ошарашивал новыми деталями своего фантастического плана.
То он предлагал отнести Обручева и Симонова в лабораторию и снять там отпечатки пальцев, непременно оставшиеся на книгах (как будто старик перед похищением тетради обязательно трогал книги). То осматривал с лупой скамью, в надежде найти ниточку одежды или пепел с папиросы (хотя старик, по-моему, не курил). То что-нибудь еще.
Я же предложил обойти все комнаты управления и узнать, к кому приходил старик и кто он такой.
Однако, хотя мы и побывали у всех, за исключением разве только начальника и главного инженера,—никто ничего о старике не знал.

(Продолжение следует)


Мы с Михаилом курили во дворе. Возле забора
громоздились поленницы дров. Квохтали куры, предусмотрительно
обходя свисающие повсюду сети.
Бело-розовая свинья с черным пятном на боку, будто
на нее утюг ставили, все подкапывалась под старый
дом. На каменный она и не см о тр е л а— там бульдозером
не возьмешь. Неожиданно заявилась с улицы,
сама открыв ворота, пестрая кривогубая корова, подошла
к крыльцу, замычала — требовала воды. Тут
же выбежала, как молоденькая, мать — вынесла кормилице
ведро. Где же моя сестра Наташка?
Но вот и прозвенел велосипед за калиткой — приехала
сестра в белом халате. Она у нас доярка, что-
то сегодня припозднилась. Чмокнув меня в щеку
холодными губами, ушла в дом. Тоже, видимо, волнуется
за Олечку. Вернулась, достала гребешок, з а чесала
мне волосы круто и больно назад, чего я
никогда не любил, а ей нравилось.
— А я сейчас, Вить, в Сосновке работаю. Там
хорошие девки.— И опять ушла в дом, пожевать
хлеба. Она т ак а я же неугомонная, как отец. А я,
видимо, в мать.
Михаил спросил:
— Ну, как твои дела?..— И тут же стал рассказывать
про Наташку: — Взялась обслуживать полстада,
дура… в газете про нее, пятьсот получает,
а подруги обозлились… то одну пакость, то другую…
сами-то так не умеют. Вот и ушла в соседнюю
бригаду.
Я все ждал, что он спросит про моего сына, и приготовился рассказать , как Мишка’ нынче поступал
на физмат, будет учиться у моего шефа, а возможно
даже — у меня (если зимой защищу кандидатскую,
со следующей осени буду читать студентам
физику твердого т ел а ). Таня брала отпуск и
весь август просидела с сыном, от экзамена к эк за мену.
Некий Валера помогал.
Скажу так: приехал только повидать, на два-три
дня, потому что дома обещал ремонт. Ремонт — это
уважительная причина. И сердиться не будут. Но
никто у меня ничего не спрашивал ни про Мишу,
ни про Таню — то ли не до них было, то ли что-то
сами узнали и не хотели смущать меня. Лишь Ксения,
выйдя на крыльцо,, пробормотала:
— Ж а л ь , Таньки нет — врач… а наша сидит,
ведьма, людей обойти не может — собак, видите ли,
боится, у нас и собаки нет…— И вдруг закричала
на Михаила: — Ты набойки прибил? Р а зв е эти я просила?
Это ж целые подковы! Что я, лошадь?
— А ничего еще,— ухмыльнулся Михаил,— ездить
можно. Ксения, приходи в воскресенье!

— Д а ну тебя,— отмахнулась бойкая его жена,
ткнула руки в боки. От нее, как и от моей мамы,
пахло сладким печеньем и нафталином — тоже работает
в магазине, и уж, во всяком случае, разговаривать
с мужиками научилась.— Сколько раз говорила
— что у папани вашего получалось, у вас ни
в жисть!
Михаил слегка обиделся и, подумав, выдал невозможный
мат в рифму, где поминались небеса, бог,
бабы с коромыслом и немыслимые пропасти земли…
— Фу, фу…— з ам ах ал а руками Ксения.— Комар
против коровы!
Вышла незамужняя сестра.
— Че?
— Красну ленту через плечо, вот че,— ска зал а
Ксения.— Вить, давай ее замуж выдадим, скоро мы
в новый дом, а она…
— Если уж выйду, небось в свой дом жених уведет!
Еще не хватало тащить, как бича, на свою
площадь…
Женщины ушли в дом, и мы снова замолчали.
— Так,— ск а зал Михаил,— Лупой жгу пятки.
Тебе мать-то не говорила? Старый дом мы на тебя
отпишем — будет у вас вроде как дача… сейчас все
т ак делают. Ну и наш присмотр…
Я, опустив голову, тяжело покраснел. И не знал,
что ему сказать. Они думали про нас с Таней, а мы
даже открытки перестали посылать им к праздникам
из-за нашего разлада… •
Из дому доносился треск и запах жарящегося лука
с картошкой — готовили ужин. Спросит Михаил о
моих успехах или нет? То ли я стал для него сов13
сем чужим, то ли он был угнетен своими делами…
Ведь зада в ал же он, подшучивая надо мной, во все
прошлые приезды самые дикие вопросы: «Сколько
километров до центра Земли?», «А вот сколько весит
пятак?», «А какого цвета сердце у щуки?».
И чтобы отвечал сразу, не раздумывая. Р а з я ученый,
должен знать.
И сейчас я, как бы готовясь, как бы репетируя
наиболее впечатляющие ответы, но так и не д ож давшись
вопросов, вдруг разом, куда трезвее, чем
раньше, увидел мысленным взором все свои мизерные
удачи, свою скудную работу, свою судьбу. В самом
деле, страна лезет, как трактор из вулкана, к свету,
у всех на сердце тягчайшие заботы, а я делаю кристаллы.
Нет, говорил я сам себе, кристалл кристаллу
рознь. В том-то и дело, отвечал я сам себе: мечтал-
то ты о других кристаллах. Собирался посвятить
себя алмазу. Д ел а ть из графита. Он гораздо дороже
любого рубина на международном валютном рынке
и полезней для того же народного хозяйства. Шлифовка,
бурение…
Но Крестов Иван Игнатьевич, который уже тогда
был в университете моим шефом — заведующим к а федрой,
сказал: «Сейчас важнее всего не это. Лазеры.
Оборона». И я пошел за ним, как кутенок идет за
любыми большими ботинками — эффект мамы. Ну,
хорошо. А скажи тогда Крестов, у которого еще не
все зубы были золотые, что сейчас самое главное
гвозди друг в дружку заколачивать? Стал бы? Н а верное.
Старший товарищ говорит, он знает.
А у Кости шефом уже тогда был молчаливый
Утешев. Первые два выпуска университета с его преподавателями
— мы все вместе — и создали современный
НИИ. И если Костя в студенчестве потрясал
своими разнообразными талантами — и на рояле
играет, и цветомузыку изобретает (со мной, как со
специалистом по цветным фильтрам), и с учеными
семи-восьми специальностей переписывается,— то в
НИИ он стал обычным, как мы все. В ряду. Но он
взбунтовался, а я доволен.
Из дому позвали, и мы с Михаилом все так же
молча вошли. Поужинали, негромко разговаривая из-
за больной девочки. На ушах Ксении сверкали золотые
сережки, которые мать застеснялась носить.
Пусть носит Ксения.
— Не замерзнешь в лабазе-то? — спросила мать.
По моей настоятельной просьбе, к ак всегда, мне
постелили на сеновале. Бросили под низ два тулупа
и еще поверх одеяла дали тулуп. Уже осень, под
утро возможен иней.
— А то смотри, дом большой,— вздохнула мать,
глядя на меня при свете лампочки, освещающей л а баз.
Под потолком чернели сети отца, прошлогодние
гроздья рябины, нынешний розовый репчатый лук,
заплетенный как девичьи косы. Мать присела на колченогую
табуретку, которую я помню по детству
(в нее вколочено по забаве или случайно множество
гвоздков, попробуй поднять — тяжелее гири!).
— Сыночек! Как ты? Не болеешь?
— Д а что ты! Как бык!
— Это хорошо, что на Таньке женат, за одного
тебя моя душа спокойна. А вот Наташка… Двадцать
три года — мыслимое ли дело!
— Д а ну, мам. Сейчас в сорок выходят.
— Скажешь тоже! В сорок! Один сватался —
чуть не убила.
14
— Д а ты что?!
— Швейной машинкой! Подняла… тот аж кубарем!
А ведь гуляли… че-то случилось, видать.— Мать
покачала головой.— И с Мишкой 1гоже. Дом-то уж
когда построил! А вот крышу… все лето тянет. Приколотит
доску — на море смотрит. Электрики столбы
меняли — сошел, схватил в одиночку и попер. Вдруг
хребет себе сдвинет? Ты старшой, поговори…
Я молча смотрел на нее. Что я мог сказать?
— З а границу-то еще не скоро? Сейчас ученые
много ездят, ты осторожней — крадут наших; изгаляются…—
Мать перекрестила меня (хоть никогда’
прежде не была верующей) и ушла.
А я, не выключая света, вдруг посмотрел на свои
руки, выше локтей. Мне показалось, они стали тонкими,
как у ребенка. Д а, раньше они были крепче.
А сейчас стали тоньше. Я читал — после сорока лет
мышцы начинают усыхать. А мне еще нет сорока!1
И я уже покатился вниз?! Остановись, время! Я еще!
не жил! Я еще не испытал себя, как летательный
аппарат в плотных слоях атмосферы! Д аж е канди- [,
датом не стал! Что же ты со мной делаешь, время?
Ногти ломаются, не режутся под ножницами.— э т о ,
от наступающей старости! К вечеру устаю, еле ноги I
таскаю. Утром кровь идет из носу… Проклятые к р и с -,
таллы, дай бог, если вы действительно пригодитесь
в большом деле…
На следующей день Олечке стало полегче, температура
спала, и мать велела Михаилу к вечеру
истопить баню. Узнав о том, что я ночую последнюю ,
ночь, она с Наташкой ушла за Красные Столбы
в тайгу, поискать брусники. Вместо нее сегодня р а ботала
Ксения, прибегая каждый час посмотреть на |
дочку… •
Все светлое время мы простояли с Михаилом на I
крыше нового дома, я д ержал доски, подавал гвозди
и все, как заведенный, думал о своих делах. В срав- |
нении с Костей я был, конечно, никто. Как говорит
Костя: му-му. Но ведь случались и у меня умные
мысли! Д аж е про те же лазеры. Я мечтал рассчитать
гигантский лазер… в космосе, поместить огромные
зеркала… луч будет способен пробить множество
галактик… но Крестов только рукой махнул и
дал мне очередную четкую, деловую задачу. А буквально
недавно я прочел в одном из обзоров — за
границей уже существует проект подобного плазменного
лазера… Значит, и во мне мерцала мысль?
Д аж е большая? Но я привык к себе, маленькому,
к ак та девочка Алиса, что уменьшалась и чуть не
утонула в собственных слезах…
Вечером, когда мы уже парились, облепленные
пахучими зелеными листьями березы, Михаил спросил:
— У тя че… с Танькой отвал?
— Почему так спрашиваешь?
— Д а какой-то пришибленный. Ксения говорит —
то ли изжога, то ли измена Родине…
— Д а ну, измена! — Я рассмеялся.— Скажет твоя
баба. —- Д а , баба у меня конь! — согласился, темнея
лицом, Мишка.— Д аж е неинтересно жить. Уж в рыбалку
суется…
Приоткрылась дверь в предбанник, и мы услышали
сорванный старческий голос:
— Зимой и летом одним цветом — кто?! — И з а глянул
Никита Путятин, друг отца.— Не угадали?!
Нос алкаша! — Он показал на св о й . сизый, как картошка,
нос.— Я уже не буду, ребята, я тут подожду…
Потом мы пили в избе чай из электросамовара
с медом. Бабы принесли из лесу два полных пестеря
сухой, темно-красной брусники и пробежали в баню,
Ксения с укутанной в одеяло дочкой сидела на горячем
вечернем крыльце. Мы были одни. Старик
Никита внимательно, почти вплотную приблизясь к
моему лицу, искал черты своего покойного друга.
— Боялись его. Справедливый был! Тетрадку-то
потеряли?
— Н у !— зло откликнулся брат.— То ли в уборную
повесили, то ли так спалили, не нашел. Д а и
кому сейчас эти фамилии нужны… все сменилось…
— Не,— туманно ск а зал старик, снова вплотную
разглядывая меня.— Еще нет. Вить, я вот слышу по
радиво… снова поворачиваем… да ведь сколько раз
поворачивали… я уж ск а зал своей старухе — верю
в последний раз! А ты?
— Я?..— Я растерянно смотрел на брата.— Я, наверное,
слабовольный, дед Никита. Я еще, поди,
буду…
— Не слабовольный. Молодой! — Он вдруг р а с смеялся,
показав черный беззубый рот.— У моей милашки…
длинные рубашки… как полезу… Не, у него
веселей получалось!
— А я вам сколько говорила?! — В дом вошла
уверенная, розовая Ксения с дитем.— Лучше бы спели!
Ни на что не годитесь!
— Погоди,— оборвал ее Миша.— Дай поговорить.
— Говорите.
Ксения стояла возле зер к ал а , поглядывая на свое
отражение. Мы молчали.
Из бани вернулись распаренные мать с Н а т аш кой,
сели рядом пить чай. Отдав Михаилу дочку,
Ксения тоже ушла мыться.
— А помнишь, Аня,— вспомнил старик, обращаясь
к матери,— к ак он этого из района уделал…
фамилия тому была Горобец… восемь раз — и все по-
разному! «Подлец… хитрец… нутрец…» — Он сипло
задышал, смеясь.— Нынче таких поетов нет!
Мать согласно кивала, опустив глаза в стол. Н а таша,
крупная, в тельняшке — память об отце,— сидела,
глядя куда-то мимо всех нас в окно, на темнеющие
облака. У каждого свое.
Ну, обними, ну, спроси — что с вами?! Ну, поплачь
вместе с ними над бедой и неудачей!.. Нет,
я сидел и даже , кажется, улыбался, поддакивая старику.
Когда вернулась Ксения, Миша, как-то подобравшись,
д аж е слегка побледнев, сразу начал:
Глухой неведомой тайгою…
сибирской дальней стороной_
бежал бродяга с Сахалина
звериной узкою тропой…
И успокоенная, счастливая Ксения (муж по-
прежнему любит ее, слушается) села рядом с ним,
обняла за шею и тихо, как бы умеряя свою страсть,
не сильнее мужа, подхватила:
Шумит, бушует непогода…
далек, далек бродяги путь…
укрой, тайга его глухая…
бродяга хочет отдохнуть…
Пела мать, пела и Н аташка, правда, почти совсем
не слышно. Шептал и старик. И только я не
пел — вдруг поймал себя на ужасной мысли, что
стесняюсь петь. Нет, я помнил слова, прекрасная
песня, ее любил отец, но мне показалось — неловко
это: всем вра з открывать рот и петь всерьез. Уже и
песен стал стыдиться, не то что общих слез…
Рано на зар е простился с родными — всем было
пора на работу. Меня проводить к автобусу пошел
Михаил, он нес рюкзак брусники — женщины насыпали
и для моей семьи. «Будешь есть витамин,— пошутила
Нат аш ка ,— будешь жить как Хо Ши Мин…»
И мы снова молчали с братом. Н ад разноцветными,
по-детски раскрашенными крышами летели
гуси на юг. И домашние гуси, подражая им, бегали
по улицам, хлопая крыльями. И уже когда прикатил
в туче пыли автобус из города, Михаил как-то смущенно
пробормотал:
— Я все спросить хотел… тебя не посещают странные
мысли? Ну, вот иной р а з ночью думаю — сколько
уж лет не был там, на месте нашей деревни… вдруг
какие марсиане живут? А че, остались цельные
дома… понимаю, глупость— а сплавать, проверить
боюсь. Или иной раз… вдруг загляну на этот наш
чердак, а там золотое перо… какие-то птицы не наши
ночевали… да ведь лень по гнилой лестнице… а вдруг
ночевали?.. А еще, слышал, парень какой-то без еды
в пещерах заблудился, двадцать дней плутал,., я все
думаю — а я бы выдержал? И все мне эти пещеры
снятся, света ни грамма, только вода тихонько каплет…—
Да ну, какие глупости! — отрезал я, скорее по
привычке все упрощать. И Михаил кивнул мне, как
бы тут же согласившись, что глупости. Но не так-то
все просто было — это за р а за сильнее кислоты. Если
д аж е он, деревенский человек, более надежный, чем
я, мучается теми же вопросами, что и Костя. Что
же это с нами дёлается?!
Шофер глянул на часы и направился к сельмагу.
Я кивнул Михаилу, чтобы подождал, зашел на почту.
И послал телеграмму: «ТУВА КБ13ЫЛ ВОСТРЕБОВАНИЯ
КАЧУЕВУ ДЛЯ ИВАНОВА СРОЧНО
ВЕРНИСЬ ТЫ ВЕЛИКИЙ УЧЕНЫЙ УТЕШЕВ
ЖДЕТ НЕСТЕРОВ». Точно такую же телеграмму
адресовал во Владивосток.
Вернувшись в город, весь день провалялся, глядя
в никуда. Было чувство пустоты. И обреченности.
Вечером увидел — в соседном доме, где живут
Таня с Мишей, загорелись все три окна во втором
подъезде, на третьем этаже. Я подхватил рюкзак
с брусникой и пошел. Надо им, надо есть царскую
я г о д у— впереди зима.
Я поднялся к их двери, постояв минут пять в р а з драженном
волнении, пытаясь угадать, кто отк
р о е т— Мишка или Таня, позвонил. Открыл дверь
какой-то рыжий мужчина. Видимо, это и был В а лера.—
Примите… от родных…— пробормотал я едва
ли не униженно, всовывая в его жилистые руки тя желую
ношу. И буквально скатился по лестнице
вниз — прочь скорее отсюда!
Я быстро шел, почти бежал мимо зданий с синими
мерцающими окнами — там смотрели телевизор.
А за I желтыми и белыми, я знал, пируют,, тан цуют,
веселятся. Со всех сторон, разрубленная перегородками,
приглушенная стенами, рвалась музыка:
пел, кривляясь, Челентано и хрипел мрачный Высоцкий…
кричала Пугачева, и мурлыкала Сенчина…
Может, взять да закатиться без звонка к Нелке?
Это ее окна. Два окна, в одном темно, в другом —
слабый желтый свет. Я поднялся на э т аж и позвонил.
Из-за двери мужской голос тихо спросил:
15
— Кто там?..
Я, не отвечая и стараясь не стучать ботинками,
тихонько спустился и выскочил из подъезда. З ам е чательно!
Я вам всем желаю счастья! Вот я оказался
возле своего дома. Отпер свою дверь — вошел — звонил
телефон!
«Если это Неля, пошлю на хрен!» — мстительно
решил я. Но это была Таня.
— Это ты принес?! — тихо, но яростно спросила
бывшая жена.
— Ну и что? Это не я — мама…
— Почему „ты предварительно?..— Она хотела
сказать, что надо было предварительно позвонить.
— А что, ты бы его в шкаф спрятала? Или выпроводила?
Весь Академгородок знает, что к тебе
ходит… Вы еще не поженились?
— Не твое дело! Ты его смутил.
— Ах, вот оно что! Уж не подумал ли он, что ты
еще и со мной встречаешься по старой памяти? Так
мне письмо написать, что я приходил по своей сугубо
личной инициативе?
— Надо будет — и напишешь! Впредь я тебя
прошу…
— Да я больше не зайду! Никогда! — закричал
я в трубку.— Сын учится — и слава богу! И ты отныне
для меня отсутствуешь, как все три миллиарда
мертвецов, которые л еж ат в планете Земля! Робот!
Ты р о б о т !— завопил я, давая себе, наконец, волю,—
Робот со смазливым лицом! Как ты можешь лечить
людей, если ты такая?! Тебе в Освенциме работать!
Лярва!..
В трубке воцарилась тишина. Видимо, она думала.
— Нестеров! Ты на меня не кричи!— тихо ответила
Таня.— А если ты так… значит, ты ко мне еще
неравнодушен!
— Конечно! Я тебя ненавижу!
— А поэтому… если у тебя есть неясные вопросы,
приходи к нам — поговорим. Только нужно предварительно
звонить…
— Какие еще вопросы?! Нет у меня никаких вопросов!
И все! Я исчезаю! Из вашей жизни! И вообще!
Прощайте!..— Я бросил трубку, и телефон тут
же зазвонил. «Ага, Таня! Значит, все-таки заело!..»
Я сорвал трубку.— Да?!
— Ты приехал? — Я услышал нежный голос Нели.
— Да!
— Ты что сердитый? А у меня гости.
— Ну и что?
— Хорошие ребята. И только мне грустно. Не
зайдешь?
«Ведь лжет,— наливался я ненавистью.— Когда
гости, их слышно. И если кто из них подойдет на
звонок к двери, то спросит громко: кто там, а не
т ак вот опасливо, поскольку сам в чужой квартире.
Значит, уже позвала к себе и других… чтобы алиби…
Но если это так, она всерьез интересуется мной, хочет
женить».
— Нет,— сказал я и положил трубку.
Телефон тут же снова зазвонил.
— Ну что, что?! — заорал я.
— Д в а пятьдесят девять сорок один? — спросил
унылый голос телефонистки.— Вы почему не отвечаете?!
Не можем прозвониться к вам полдня…
Южно-Сахалинск.
«Костя?!» Я вдруг страшно обрадовался. Словно
горячей водой переполоснуло мне все внутри. Я вцепился
в трубку. В трубке стоял гул. Где-то далеко
16
визгливым голосом певица пела арию Кармен. Что-
то время от времени щелкало. Вдруг раздались-слабые
короткие гудки.
— Алло! — закричал я в трубку.— Костя? Алло?!
Гудки прекратились, и очень близко — я слышал
даже дыхание — усталый голос телефонистки сказал:
— Клиент ушел. Извините.— И снова раздались
короткие гудки, но они были рождены уже в нашем
городе.
— Это Костя звонил?! Алло!..— Я колотил по рычажкам
аппарата, но мне никто не ответил. Ноль
семь было занято. «Что-нибудь случилось?» Я сидел,
глядя на телефон, но он молчал. «Милый мой, славный
Костя, что с тобой?..» Я разделся и посидел
возле аппарата. Он молчал. Я лег, положив его
рядом на пол, чтобы — если позвонят — схватить
трубку. Я спал и не спал. Но телефон больше не
позвонил.
17.
И не было мне ответных телеграмм, и не
было писем.
Я вышел на работу, правда, неофициально, чтобы
не ругалась бухгалтерия («Вечно вы все нам запутываете!..
»), сидел дома, читая взятые из научной
библиотеки новейшие публикации по кристаллам.
В США вовсю испытывали лазеры, сжигающие спутники.
Интересно, ответят наши чем-нибудь? И какие
лазеры сейчас самые перспективные? Полупроводниковые?
У них максимальный коэффициент усиления…
Инжекционные? У этих стопроцентный к.п.д.—
электроэнергия превращается в когерентное излучение
в непрерывном режиме! А если еще в США используют
для накачки лазерных пушек атомные
взрывы, как доходит до нас по слухам? А если начнут
врать компьютеры? Это к акая же может разразиться
в космосе перекрестная страшная война?
Лучше бы вправду остановить это!
Меня интересовала более скромная тема: добавки.
Д аж е студенты знают, как резко они меняют характеристики
кристаллов. Тот же хром. Или кобальт.
Теоретически трудно предсказать, какое именно воздействие
окажет та или иная надбавка, разве что
задним числом можно объяснить, почему меняется
полоса накачки (полоса света, которую поглощает
кристалл — например, рубин поглощает синий и зеленый
свет, а выдает, как вы уже знаете, красный —
740 ангстрем). Я был уверен, что рубин еще не сказал
своего последнего слова. А если и дойду до тупика,
то хоть другие потом сюда не пойдут. Это тоже
задача!
Шеф хмыкнул, увидев меня, недогулявшего отпуск:—
Я был такой же!..— Услышав от меня, чем я
думаю заняться, он закивал, но тут же нагрузил десятком
своих, крестовских задач, так что для успеха
мне нужно было сидеть теперь в лаборатории сутками.
А ведь еще предстояло оформить диссертацию…
Я попросил, к ак царской милости, разрешения
бывать в лаборатории сколько хочу. Наша тема, напомнил
я шефу, вон на каких уровнях обсуждается,
неужели товарищ Поперека не слышал про Рейгана.
— Что Попереке Рейган,— вздохнул шеф.— Я поговорю.
И как-то, зайдя ко мне с откинутой назад головой,
будто перед ним только что свистнула ветка,
Поперека сказал:
— Ты, Нестеров, приравнен к биохвизикам…—
В голосе его звучала печаль.
Я вспомнил о бывшем биофизике, бедовом своем
друге, и в который раз поехал в город. Наконец-то
меня на главпочтамте ждал толстый пакет. Я вскрыл
его — внутри оказался конверт. Если внешний, серожелтый,
был надписан женской рукой, то внутренний
подготовила рука мужчины. Он весь блестел,
видимо, для надежности швы его промазали не раз
и не два конторским клеем, который вытек и засох
на углах, как янтарь. Наконец добрался я и до
письма — оно было от Кости. Я держал в руках
пять листочков, исписанных крупным неряшливым
почерком и разными чернилами. Я прочитал их прямо
на улице, возле почты, где из высокой каменной
урны валил черный дым. Прежде всего, было ясно —
моих телеграмм он еще не получал. Во-вторых, не
упрекает меня ни за приезд на БАМ, ни за Владивосток—
единственным местом, где шутливо поминалось
об этом, были стихи:
Да, Гамлета я все же не сыграл.
Тебя, Витек, увидев, я сломался.
А ты небось до колик отсмеялся?
Теперь берешь спокойно интеграл?
Или шлифуешь голубой кристалл,
который девять месяцев рождался?..
Да, я, тебя увидев, стушевался.
И Гамлета я все же не сыграл.
О, жизнь! Глуши ударом топора!
И вознеси же крыльями иными!
Судьбу придумать новую пора —
походку, голос, родственников, имя…
Я не хочу все то же дергать вымя!
Стать новым жажду с нового утра!
И поморгав ресницами седыми,
у объявлений всех кричу «Ура!..».
Далее шла приписка: «В нашей стране, слава
богу, нет безработицы! И не везде, сл. б., внимательно
документы… (Он, видимо, хотел сказать —
проверяют документы. Вообще, начиная с этого
письма слог Иванова становится, крайне неровным,
много сокращений, пропущены знаки препинания,
чего пунктуальный Костя никогда не допускал раньше…
я кое-где восстановил, но многие огрехи оставил
для наглядности, тем более что дальше будет
повод поговорить об этом более серьезно.— В. Н.)
Но я же не враг! Не лазутчик! Мне бы только что-
то попробовать! Это такое сч а с т ь е— придумать себя
неожиданнаго, смелаго, умнаго (окончания слов здесь
именно так, как в старинной литературе.— В. Н.).
И соответственно, у тебя возникают такие же друзья!
Гм. Давно мечтал в Москву, потрогать «золотое дно».
Спекулянты проклятые! Как войти в их шкуру? Н а учиться
перепродавать? Купил пару джинсов, стыдно
стало — продал за полцены… торопился убежать.
Выпил крепко, чтобы сов. усн. (совесть уснула? —
В. # . ) , решил иначе. Попробую игр. втемную. Чем
« не «фарца»? Ж аль, ты не видел моих новых «ле-
пеней»: костюм-велюр, костюм-сафари… перстень, подарок
одной… ну, ладно. В джинсарях, замше вечером
возле «Националя». Ко мне стали клеиться —
тоже в джинсарях, в замше. Назыв. одно имя —
молчу. Другое — молчу. Я понял — боятся конкуренции,
выясняют, чей человек. Я говорю: у меня такое,
что я вам не конкурент. А у вас что? А у меня
Одесса. О, оказывается, уважают Од-у, где я, кстати,
не был. «По морю?» — спрашивает один. «Да».—
«Но ведь перекрыли?» — «Подводная лодка»,— говорю.
Парень (а может, и дев,— крашеный весь)
обратился в пепел. Стали мне башли совать, пачками,
7000 нанесли —- просят видеомагнитофоны. Это
нов. мода. Семь кусков — задаток. Можешь, говорят,
д аж е не отдавать, только чтобы японские. Или золото.
Достану, говорю. Но все мы, мужики… как
возьмем ручку белую женскую в свои черные, так
начинаем треп, и хваст. Виктор Гюго! Д аж е если
нет рядом бабы, а только ее фотка на столе — зашей
губы! Выследили мой путь к одной… Поймали ее,
угостили ликерными конф., задурили мозги фр. духами
«Калима» — раскололась: он-де честный парень,
Иванов-Иванесов… исследует дно… Подстерегли
в подворотне, измолотили ногами, обутыми в румын,
бот. с белыми рельеф, подошвами — до сих пор на
щеке рис. лабиринта, где жил Минотавр… Спросишь,
а где же мой талант «мастера по борьбе», пусть
даже ускор. курсы? Их семеро! Вывернули карманы.
Пошел как шакал. Хор., что чемоданчик и док. (документы?)
были в авт. камере в Домодедово. Отлежался
в Измайловском парке, рядом с бичами…
(Кстати, спроси у отлич. Попова, что такое бич,—
вряд ли знает. Передай: БЫВШ. ИНТЕЛ. ЧЕЛО ВЕК,
БЕЗУМНЫЙ ИГРИВЫЙ ЧУВАК, БАЛОВЕНЬ
ИСТОРИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, БЛ ЕД НЫ Й ИМПОТЕНТНЫЙ
ЧАРОВНИК, БЫ Д ЛО ИЗ ЧАЩИ… Да,
да, и здесь свои классы!) Так вот как лечили. У них
ли-те-ра-тура… Скажи Сереге — вместо того чтобы
считать никому не нуж. муру, пусть распечатает на
ЭВМ у Люськи: Булгакова, Дюма или йогу — озолотится!
Люську ведь можно на доверии взять, не
поймет, разрешит… Д а , читает наш народ! У старика
тувинца в тайге — Шекспир. Откуда?! Зачем?! Говорит:
польно король Лир жалко… (Кстати, насчет шишек
— да, нынче не шишковый год.) А у этих — черная
магия! Конечно, шарлатанство, но какие-то внушения…
восстал из праха. Межд. пр., боялся, что
стал дебилом — семеро смелых били по голове. У бичей
же нашел сборник по квантовой механике — решил
неск. задач, успокоился — варит котелок… хотя
зачем??? Грузили ящики, купил замечат. рубашку,
постригся. Куда дальше? Сижу как-то в Дом. (Дом
писателей? Или Дом композиторов?..— В. // .) , слыш
у— объявляют: «Отряд комсомольцев-строителей,
улетающих на Богучанскую ГЭС, просят собраться
у справ, бюро! (Значит, все-таки Домодедово.—
В. Н.) Ах, мне слеза обожгла щеку! (Кстати, Нестеров,
сколькопроцентной уксусной эссенции соответствует
по жгучести слеза? Ха-ха!) В мою Сибирь л етят,
а я тут прожигаю At (дельта-тэ — обозначение
промежутка времени.— В. Н.). Почему я не с передовой
сов. мол.?! Я и пристроился. Тем более на
мне — рваные вельв. джинсы (сем. смелых меня, конечно,
раздели, как девушку!), чужой свитер, олов.
крестик поверху, кеды на ногах. Все остальное пропито,
пардоньте!.. Ж а л ь , скоро бел. мухи полетят,
а плащ в Горьком, что ли, остался… или в поезде…
Можно, конечно, Эмилии Зо л я черкнуть (Зульфие?..—
В. Н.) — купит, пришлет, но ведь восторж. душа —
еще полетит следом. Старина, рука бойцов писать
устала. Я все к чему. Ты кинь мне ватн. телогрейку
авиапосылкой: Богучаны, лочта, до востр. Тюрину
Юрию Петровичу. Тюрин — это я. Ну, временно, конечно.
Мы побратались и паспортами обменялись, он
бывш. раб. постройкома, был даже членом… Так вот,
2 «Уральский следопыт» Ms а 17
похожи мы с ним, как братья во Христе! Кстати, вы
слыш., тов. Нестеров, как назыв. друг друга бичи?
Уважительно, по им.-отч. Только у нас отчество от
своего же имени! Напр., я — Юрь Юрьич. А ты Виктор
Викторыч. Почему бичи очень уважают Маяковского?
Особенно любят его поэму: «Уважаемые тов.
потомки, роясь в сегодняшнем окаменевшем дерьме…
». Мы договор, на Нов. год встретиться в Нор…
(Далее не хватало места на странице — тут стояло
то ли Нор… то ли Нод… то ли Ноф…— Н. В .). Старина!
Никаких моих координат — никому! Деньги я
посылаю? Что еще им надо? А я еще не плавал на
льдине возле Сев. полюса! Хотя вряд ли возьмут…
похудел на 7 кг… Но в альпинисты примут! Путем
проб и ошибок вычислю самое интересное дело на
планете — и остановлюсь! Как там моя общественница?
Как моя перипетуя? Еще не замужем? Ежели
какой рядом крутится — гони прочь! Пусть университет
закончит. От моего имени действуй! Ну, все!
(Тут парень летит в Усть-Илим, места родные, дум
аю— отправит письмишко с каким-нибудь вертолетом.)
Обнимаю до хруста костей! С выражением
нижайшего к вам почтения Константин-Юрий-Иозеф
Иванесов-Тюрин-Иванов».
Но это было не все. На отдельном листке стояло:
«ВОПЛИ ИЗ ТЬМЫ, ИЛИ КРИКИ ИЗ БО ЛОТА!!!
Под таким назв. я буду посылать тебе время
от вр. некоторые свои мысли о происх. жизни, от
которых еще не освободился!
…Нуклеиновые кислоты, с помощью которых записан
генетич. код, белки и пр. имеют большой электр.
заряд. Вообще, в биосфере дефицит « + ». Почему?!
Была вода. Не было озонного щита. Ионизирующая
радиация Солнца рождает гидратированный электрон
(электрон в оболочке воды). Это тигр! Он активен,
пожирает полимеры, неспособные к выживанию! А вот
возникшие затем с помощью Э. полисахариды уже
имеют свое «—» поле. Оно защищает все, что внутри
этого «облака». А защита совершенна, Скотт прав
(Манчестер), если хим. акт. уязвимое сердце замотано
в. экран, сетку, например, в двойную спираль
ДНК… А как?! Как замоталось? Почему???
…Я убежден, нам мешает то, что мы расшифровали
молекулярную структуру РНК-ДНК. Мы за х в а стались…
как бы запутались в разных оттенках губной
помады для женщин, пытаясь понять, как женщины
любят. А это совсем другое. Где же начало?
Это — как обилие ЭВМ упростило счет и увело от
поэзии цифры… Нет поэзии — не родится Мысль!
И наплевать! Ты жив? И я жив! Привет…»
Я дочитал — первая мысль была: он может пропасть!
Зима на носу, а Костя хорохорится, без документов,
без одежды. Надо все-таки сказать Люсе.
А если заставит лететь к нему? Или даже полетит
сама — Костя не простит мне, что я ск а зал адрес.
А может, обойдется, простит? Может, решил вернуться
— неспроста же намекает, что похудел, что
р а д— голова еще варит… Наверное, очень устал.
Ему, конечно, надо помочь с одеждой, но пусть Люся
едет. Она его привезет.
Я заново мельком просмотрел письмо, кое-что з а поминая,
порвал на клочья (я еще не раз потом раскаюсь
в этом!) и высыпал в каменную урну…
И побежал в ЦУМ. Здесь, мне сказали, ватников
не было с 50-х годов, что сейчас это модный товар,
надо спросить у цыганок. Правда, ожидаются финские,
120 рублей, но вы же спрашиваете простые?..
18
По совету какой-то доброй старушонки я все же
поехал на трамвае на правый берег и в маленьком
магазинчике у Злобинского рынка купил телогрейку.
Тут же неподалеку была почта. Бдительная девушка
спросила, во сколько оцениваю. Но поскольку телогрейка
стоила не больше двадцатки, мне ее завернули
в бумагу и отправили авиабандеролью в Богу-
чаны…
18.
Люсю я искал на ВЦ, в парткоме, в библиотеке,
дома, а она сидела в коридоре нашей поликлиники,
прикрыв нос ладонью, ж д ал а очереди к
врачу. Вокруг чихали, кашляли.
— Что с тобой? — спросил я.
— На капусту ездила! — Люся отвернулась.— Собаки
мужики! Б аб посылают, а сами сидят — мыслят!
— Молодые здоровые парни, стоявшие рядом
с бумажечками-«бегунками», сделали от нас три
шага.— А как надо за границу — здоровы! Шел
дождь со снегом! А ты еще не был?
— Я из отпуска!
— Ну-ну.— И только тут я увидел, что у бедной
женщины возле носа на щеке выскочил красный чи-
ришек.— Чего тебе? Считать что-нибудь? Бунтует машина…
жарко, вентиляция отказала… отопление третий
день как на вулкане! Так бы они зимой топили!
— Людмила.— Я значительно показал глазами
на выход.
— Письмо? — как-то даже брезгливо спросила
Люся.
Я кивнул.
— Ну и хорошо! Иди! Мне некогда!
Я растерянно подумал: Люся, наверное, играет на
публику — наш разговор, конечно же, подслушивался
коллегами в очереди, хотя они демонстративно
закрылись книгами и газетами. Судьба К. Иванова
стала давно ходячей легендой в НИИ — как можно-
упустить новости?.. Но я увидел, что Люся заслонила
ладонью глаза, а не нос.
— Людмила Васильевна?..
— Я сейчас,— буркнула она, тяжело поднимаясь,
соседке с замотанным ухом и вышла за мной. Над
крыльцом поликлиники бешено шумел лес, соря желтыми
листьями.
— Ну что, что?! — почти крикнула женщина.—
Где он?!
— Тут, в Богучанах. Я узнавал, по четным ходит
ЯК-40…
— Ну и что? А если врет? Мы туда — а он уехал?
Нет, хватит, Витя! Это уже смешно! Я всем сказ
а л а— развожусь! Он не любит нас! Я его деньги
в корзину складываю… если как-нибудь появится —
с балкона на голову! Я ему устрою, как Деду Морозу,
снег! Бич! Антиобщественный элемент! Светка
замуж выходит, а ему плевать! Ну и мне плевать!
— Как — замуж? — Я похолодел,— Светка?
— Д а. Я устала, Витя. Пускай. Все будут при
ком-то. Я при общественности. Этот — при своих
поездках.
— А з а кого она?
— Как за кого? З а твоего лаборанта. Запудрил
ей мозги Махатмой Ганди… Цицероном…
— Как, за Вову! Да он же… дурак! — Я был потрясен.—
Он плюсы-минусы путает!
— Я думаю, с ней не спутает. Учебник возьмет.
Свадьба в субботу. О чем говорить?! Поздно.
— Как — поздно?! А Костя меня просил гнать
всех женихов, чтобы дочь закончила университет.
А ему я отослал ватник…
— Витя,— тихо ск а зал а Люся.— Мне все равно.
Во мне что-то умерло. Вот будет он там подыхать —
не поеду. Кривляка! Шут гороховый! Все люди как
люди! А он — десять жизней захотел прожить? В десяти
домах с десятью женами?.. Что я, не понимаю?
Что он там, ангелом летает?! А я как дура! — В гл а зах
ее была серая тоска.— Все, Витя. Делай как зн а ешь.
Мне все равно.— И Люся ушла обратно в поликлинику,
в тошнотворный запах эфира и мази Вишневского,
располневшая от сидячей работы, за последнюю
неделю как-то действительно враз погасшая…
Я поскреб в затылке и потащился к себе в л аб о раторию,
соображая, как мне отговорить Вову Ко-
сенкова. Такому дураку — такую девочку?! А если
уже все?., и они со Светкой?.. Надо срочно сообщить
Косте. Посоветоваться. И вдруг я с ужасом
сообразил, что ватник послал на его настоящее имя,
а не на имя Тюрина. Я забеж ал на почту и после
трех или четырех вариантов составил следующую
телеграмму (если бы все это происходило в США,
наверняка ФБР или ЦРУ тут же перехватили бы ее
и принялись расшифровывать, ища особый тайный
смысл): «БОГУЧАНЫ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ ТЮРИНУ
ЮРИЮ ПЕТРОВИЧУ ТЕБЕ НА ИМЯ ИВАНОВА
ВЫСЛАЛ ВАТНИК ПОСЫЛАЮ Д О В Е РЕН НОСТЬ
ОТ ТВОЕГО ИМЕНИ НА ИМЯ ТЮРИНА
ПОЛУЧЕНИИ СООБЩИ СУББОТУ СВЕТА ВЫХОДИТ
ЗАМУЖ ЧТО ДЕЛАТЬ ОБНИМАЮ ВИТЯ».
После чего я понесся в институт, к своему шефу, и,
пользуясь его рассеянностью — когда дует ветер,
у него болит голова и он грустен,— подмахнул доверенность.
Аллочка, так же рассеянно глядя на гнущийся,
как трава, золотой лес, приложила печать.
И письмо в авиаконверте полетело на Ангару.
Что ‘д ал ьш е ? Д а , Вова! Я, зайдя в лабораторию,
зловеще озирался. Где он? Вовы не было. Только
лежал на осциллографе сборник стихов С. Щипачева
с закладкой из засушенной ромашки. Я открыл на
закладке:
Любовью дорожить умейте…
С годами дорожить вдвойне…
Любовь не вздохи на скамейке
И не прогулки при луне…
Да, тут что-то серьезное.
— Лаборанта ищешь? — спросил шеф. Он стоял
за моей спиной, морщась и приклеивая к вискам пятаки.—
В город поехал, договариваться в кафе. Как
думаешь, что им подарить на свадьбу? У меня есть
лишний фарфоровый сервиз. А может, свою бессмертную
монографию? Он просил…
Шеф продолжал что-то говорить, показывая золотые
зубы, как спекулянт-узбек на рынке. А я подумал:
«Ездишь ты на мне, дядя! Оседлал к ак л аб о ранта.
Д аж е Вова относится без всякого почтения.
Да и к акая между нами разница? А монографию ты
обещал мне. Я ее просил. Говоришь: диссертация —
мелочь… потом! А сам при мне стал член-кором. Б у дешь
академиком. И все больше тебе будет неохота
снизойти до моих дел…»
— Скажите,— спросил я, нагло глядя на Крестова,—
на какое число вы назначили мою защиту?
— Что? — не понял шеф. Одна монета упала и
зака ти лас ь в угол. Он полез ее доставать, выставив
круглый зад.
— На какое число вы назначаете защиту диссертации
Нестерова, или мне уйти в другой институт? —
так же спокойно спросил я. Я вдруг перестал бояться
его. Вон Костя — наплевал на все, убежал.
А я что пресмыкаюсь?! Это мои кристаллы он показывал
в Париже и в Токио.
Шеф выпрямился и, заж а в пятак в руке, смотрел
на меня. Он был поражен. Наверное, так бывает
потрясен муж-араб, когда покорная его жена в ч адре
вдруг заявляет, что у нее свои планы переустройства
мира.
— Но я полагал — вам интереснее то, что мы
ищем?..
— А зачем же тогда сами столько сил прилагаете,
чтобы напечататься? Чтобы пройти в академики?
Р а зв е вам не важнее сам процесс поиска?
Шеф, ничего не ответив, вышел из лаборатории.
«Ну, теперь мне х ан а !:.»— подумал я, с какой-то
бурной радостью ощущая новизну своего неопределенного
положения. Ну и уеду. Руки у меня слава
богу. Уеду в Новосиб, Скажу — не бережет кадры.
Впереди разделение института, ему еще в академики
баллотироваться. А врагов много. Он еще поугова-
ривает меня. Вообще-то, когда я вижу недобросовестность
людей, молчу. В первый раз взорвался.
Ну и ну.
Стукнула дверь — вернулся пунцовый от счастья
Вова. Он был в новом мешковатом костюме, при
галстуке.
— Слушай,— кивнул я на книжку Щипачева.—
Это я еще понимаю… Н а кой хрен ты читал тут
Цицерона? Картинку гнал? Чтобы при случае козырнуть?
— Мне интересно,— едва ли не извиняясь, ответил
лаборант. И, сопя, достал из стола тяжелый
зеленый том.— Вот тут…
— Интересно?! — Я пожал плечами и разломил
книгу наугад. Перед моими глазами возник текст:
«…первый закон дружбы: будем просить друзей о
нравственно-прекрасном, будем совершать ради друзей
нравственно-прекрасные поступки…» — Вот как?!
Красиво! А ты подумал, договариваясь о свадьбе со
Светой, что надо бы разрешение спросить у ее отца?
Что вот это и было бы нравственно-прекрасно?
Пухлый двухметровый увалень опустил голову.
— Т ак его же нет…
— А у него есть друг! Все права он передал мне!
Ты спрашивал у меня?
— Н-нет…
— Так спроси…
Вова поднял глаза , в которых была сплошная
глупость.
— Виктор Михайлович… можно мне жениться на
Светлане?
— Нет,— проскрипел я, как Фефел.— Она должна
закончить университет. И ты, полуграмотный человек,
окончи тоже. А где жить собираетесь? У м:амы
на шее? Ловко! Папа сделал ремонт, а тебе, значит,
скучно стало в общаге?..— Я, наверно, говорил не те
слова, но я выполнял наставление Кости.
Лаборант вдруг сел на стул и медленно заморгал,
по его румяным щекам поползли слезы. Он скрючился
и затрясся.
2* 19
— Что такое? — пробормотал я. Он ревел, как
дитя.— Д а что такое?!
Он стал бледным и заскреб пальцами грудь.
Я испугался.
— Д а что с вами, Вова?! — Я бросился к аптечке,
накапал ему валерьянки. Он, стуча зубами о ст а кан,
выпил. И еще более громко, в голос, зарыдал.
Вбежал Крестов.
— Что случилось?!
— Кажется, полетел пятый кристалл,— ответил
я. И потрепал лаборанта по лохматой голове,— Ну,
ладно, ладно!..
Шеф был потрясен — из-за какого-то кристалла
переживают молодые люди. Он заинтересовался, сел
напротив.
— Мы тоже были такие…— вздохнул он.— Так
же любили науку.— Он жа’дно смотрел на слезы л а боранта.
— Ну, прекрати,— ск а зал я Вове.— Шеф не будет
ругаться.
— Д а что вы, в конце концов?..— запечалился
шеф.— Что же я, крокодил какой? Я подумаю, Нестеров.—
Он повернулся ко мне,— Вы где-то правы.—
И кивнув своим мыслям, ушел.
— Вова!..— сжал я голову лаборанта и вскинул.—
Ты что?! Так любишь ее?!
— Ага,— прошептал парнишка, сглатывая слезы.
Все лицо у него было мокрое.— С пятого класса…
«А может, притворяется?! А потом со Светкой будут
хохотать? Они все могут!» Я внимательно, как
в кристалл, посмотрел в. каждый гл аз Вовы. Мне
кажется, он был искренен.
— Если так,— сдался я,— женись. Только давай
сочиним приглашение отцу. Может, прилетит?
Вова, кивая, оторвал кусок от рулона миллимет20
ровки, схватил авторучку и словно бы приготовился
к диктанту.
Зазвонил телефон. Я поднял трубку.
— Нестеров? — Голос был женский.
— Он самый. Здрасьте.
— Вам телеграмма из Богучан. Тюрин на Сахалине.—
Что?!
Голос повторил:
— Тю-рин на Са-ха-лине. Поняли?..
Как же это я забыл?! Мне ведь звонили из Южно-
Сахалинска! Мысли путались. Д а как же он успел?!
А если он на Сахалине, что он там делает? И где?
И под какой фамилией? А может, Костя здесь, а Тюрин
там?..
— Пиши! — закричал я Вове, указуя пальцем на
бумагу с перфорацией.— СРОЧНО ЖД ЕМ СУББОТУ
СВАДЬБА ДОЧЕ РИ. Шлем в города…— Я вынул
из кармана деньги.— Должно хватить. Так.
Южно-Сахалинск, Богучаны, Владивосток, Хабаровск…
да, Магадан!.. Улан-Удэ… Петропавловск-на-Кам-
чатке… главпочтамт, до востребования, Тюрину Юрию
Петровичу… На всякий случай — в те же города, на
имя Иванова Константина Авксентьевича… Перепишешь
на бланки… нет, давай я сам, ты напутаешь! —
Я побежал на почту.
Получилось на шестнадцать рублей. Начальница
спросила:
— У них что, у Тюрина и у Иванова, одна дочь
на двоих?
— Ну да,— ответил я.— Они посаженные отцы.—
При слове «посаженные» девушки за спиной начальницы
прыснули от смеха.— Сегодня телеграммы уйдут?
В четверг и пятницу не поступило никакого ответа.
Я понял, что Костя опять запропал — и, видимо, н а долго.
Может, заболел, лежит где-нибудь в больнице.
А может, и убили…
В субботу молодые расписались, вечером в
кафе «Юность» состоялась молодежно-комсомольская
свадьба. З а неимением отца невесты я взял на себя
трудную обязанность виночерпия — наливал в основном
Люсе и приехавшим из деревни маленьким очкастым
родителям Вовы, оказавшимся учителями. Студенты
веселились и без вина. Это сейчас такое движение.
Они, конечно, выпили где-то раньше, но здесь
в основном хлестали минеральную и плясали. Два
паренька весьма похоже изобразили нас с Костей,
изобретающих цветомузыку пятнадцать лет назад.
Толстый очкарик (Костя) нажимал на клавишу:
— До. Какой цвет?
— Я думаю, семьсот сорок ангстрем,— отвечал
худенький тип (я ).
— Не п он ял ? !— Начинал считать на пальцах
«Костя».
— Ну, красный, красный,— отвечал «я».
Черт возьми, все-таки молодежь что-то зн ал а про
нас. Я даж е растрогался. В свое время наша установка
получила малую золотую медаль на ВДНХ.
Забрали в музей. Л у чш е , бы отдали студентам. Пообещав
сделать новый «Спектрон» к Новому году,
я подошел к Люсе. Она, прикрывая ладонью напудренный
нос, ревела, она взяла слово с дочери, что
та приведет Вову из общежития домой только после
того, как откликнется папа.
— Ты нашего папу любишь? — спрашивала Люся.
— Да…— содрогалась от рыданий Света, приникая
к маме и утирая гл а за белой фатой, похожей на
мелкую рыбацкую сеть.
— Сделаешь, как я просила?
— Да… да…
Вова сидел рядом в розовом галстуке и печально
глядел на сверкающий, грохочущий в углу оркестр
университета. Он понимал — судьба. Я шепнул Вове
на ухо, что все великие философы древности утверждали:
нужно стоически принимать удары судьбы.
Вова, подумав минуту, согласился. И мы с ним
пошли танцевать, я ■— как заместитель папы, он —
жених, чтобы обсудить его дальнейшие планы.
— Тебе нужно срочно делать курсовую,— сказал
я.— Я помогу, я тебе отдам половину своих экспериментов!
Ты у меня вместо диплома кандидатскую
защитишь! Весь мир ахнет! А потом уйдем в другую
лабораторию! Мы накажем шефа!
Мне Вова все больше и больше нравился. Надо
же — плакал от любви. Надо же — читает Цицерона!
Я обнял его как сына.
Маленький лысый Крестов сидел со своей высоченной
женой и ел ложкой торт. Слово он сдержал —
сервиз принес. Довольно неплохой сервиз, из ГДР.
Голубенький, с белыми цветочками. А мне Аллочка-
секретарша накануне передала толстую монографию
шефа с автографом •— все-таки вспомнил, мозги еще
есть. Но со мной не разговаривал…
19.
И было утро, и было сияние в дырочках
почтового ящика — письмо от Кости. Но зря я р а довался.
Трудно сказать, когда он его написал, но
такой неприязни, такой злобы я прежде не мог предположить
в Косте. Я только понял, что, наконец, долетела
телеграмма, где я сообщал ему, что все мы
ждем его…
«Утешев ждет! Ха-ха! В рот ему дышло!.. В этом
челов. не кровь, а плацента лягушки! Если ему выстрелить
из револьв. в ногу — только через неделю
повер. к ней голову! И он мечтает, чтобы все такие!
О, люди, мерзостно-ревнивые к вылезанию из ряда!
Стоит человеку придумать «вечную» лампочку (помнишь,
в «ЛГ»?) — 20 лет не может ее внедрить, потому
что целые НИИ не сумели, а теперь они, конечно,
находят в ней массу неполадок. Администратор
должен быть или умный чел., никакой не ученый,
или — великий ученый, пусть даже дурной чел.!
Наша беда — слабые уч., но понравившиеся наверху!
«Кефир! Интересы народ, хоз-ва!» А это обман глубинных
инт. гос-ва! Как издевались над кибернетикой
-— так издеваются Утешевы над происх. жизни,
хотя — что может быть важнее??? Мне нужно было
в семь слоев просечь тему… Он помог защитить лишь
то, что слабее и проще, тэ сэзэть, ближе к профилю
НИИ! Сволочь! Вообще,- зависть в человеке похуже
ядов ЦРУ! Бездарность страшнее вселенских к атак лизмов!
Чел. по сути своей дерьмо! Ты же знаешь,
в нем 80 % воды, из этого 79 % дерьмо, которое даже
пес лак ат ь не будет! А мы поднимаем под музыку,
носим наших баб по сцене (называется балет!) —
дерьмо! И вся наша дружба — дерьмо! Оставьте
меня в покое! Я растворился… исчез… если ты будешь…
еще больше ненавижу… (Слог временами становился
совершенно невнятным.— В. Н.) Кто-то ск азал:
если д аж е алм аз бросить в часы — часы встанут.
Наука, не лезь в живой организм! Нам с тобой
никогда не созд. мелодию из 6 симф. Чайковского —
протяж., как вдох на цветоч. лугах России, которых
больше не будет, а будут поля, засеян, скучными т р а вами!
Не написать ни тебе, ни мне:
Среди миров, из тысячи светил,
одной звезды я называю имя…
и та-та-та… когда мне тяжело
я у нее одной прошу ответа.
Не потому, что с нею мне светло,
а потому, что с ней не надо света…
И. Анненский. Ни тебе, ни мне не нарисовать странных
девиц Боттичелли, акселераток древней Италии…
Так зачем жить?! Мы посредственность. А ты самый
бездар. из нас! Друга спасаешь, чтобы ахнули: какой
благородный?! Не суетись! И я — барахло! Попробов
а л— отступился! Спи спокойно, дорог, тов.! Никому
не желаю ничего хор. Потому что его все равно не
будет. Будет самообман! Самообман химреакций.
Пей лучше С2Н5ОН».
Я читал и перечитывал это злое письмо, и руки
у меня дрожали. Я поднялся к себе домой, долго ке
мог найти спичек и сжег, наконец, это словоизвержение,
мятые листочки в пятнах то ли жира, то ли от
стеарина свечек…
В лаборатории сидел мой шеф. -Я, не поздоровавшись,
прошел к своему столу. Шеф прикрыл за мной
дверь и многозначительно показал глазами на часы —
было двадцать минут десятого.
— Вы что?!
— Ну, опоздал, опоздал! — ск а зал я, кипя.
— Что, тоже решили?
— Что?
— Сорваться?
21
— Почему? — Я недоуменно посмотрел на Крестова.
— Все говорят.
— А мне не говорили,— ответил я.
Шеф даже не улыбнулся, хотя прежде понимал
юмор. Я подумал, что, видимо, он проанализировал
отношения с младшим научным сотрудником Нестеровым
и понял, что теряет его. Не говоря о том, что
я ему удобен — все умею, но мало что требую,— он,
очевидно, в преддверии раздела института опасается
шума, пусть хотя бы и малого, который лишит его
морального праНа упрекать Утешева, что тот не бережет
кадры…
— Вы способный ученый,— говорил Крестов, расхаживая
передо мной и заложив руки за спину, как
будто диктуя.— Специалист редкого профиля. В то
время как вся страна поворачивается к НТР, мы,
люди НТР, будем признавать свое банкротство и бежать?
Понимаю, трудно… А если побегут врачи?
Продавцы? Руководители? — Нет, шеф был непрост,
он уже острил, что, впрочем, не умаляло его тревогу
за меня, вернее, за его человека.— Нет, Нестеров,
надо! Мы еще увидим небо в искусственных рубинах!
Но лишь бы не война! Сейчас мы поворачиваем к
тому, чтобы наладить еще больший контакт с другими
науками, идти единым фронтом. И в этом смысле
хорошо бы вернуть нашего беглого Джима (он
весело проводил параллель с негром из книги Марка
Твена). Тем более нам недавно у к а з а л и— нельзя
обходить и общие… фундаментальные темы…
Вот оно что.
— Никогда не известно, что может оказаться
важным через энное число лет…
— Это вы о ком? О Косте Иванове? — Наконец
до меня дошел смысл его речей.— Пошел он на хрен!
Шеф удивленно уставился и нацепил очки. А я
подумал: неужели спелись с Утешевым, заключили
как бы союз? И сейчас им обоим нужно, чтобы их
любили, чтобы все сидели на месте — во всяком случае,
до раздела НИИ, иначе кого делить, если все
разбегутся…
— Вы же друзья! Ю ар фройндс! — добавил шеф
по-английски.— Почему?! — Гла за его заинтересованно
блестели.
— Малодушный тип!
— Гм,—-Крес тов медленно улыбнулся. И я подум
а л— он беспокоится только за меня, на Костю ему
плевать, не так уж он желает добра Утешеву, чтобы
просить своего сотрудника бек бегать-искать Иванова.
Шеф снял очки, обнял меня, как отец блудного
сына, и вышел.
И я подумал: «Черт с тобой, Костя! Пропади!
Сгинь! А я стану, стану известным ученым! Кто-то
сказал, главная составляющая часть таланта — надежда.
Тебя кормили с детства конфетами, все у
тебя было’— белый рояль, костюмы… Еще неизвестно,
золотую медаль в школе заработал… Все твои бунты
от жиру!»
Но только я углубился в расчеты —- пришла Люся.
— Ну, что еще?! — вырвалось у меня. И чтобы
как-то смягчить свое хамство, я сделал вид, что интересуюсь
работой ЭВМ.— Опять стоят?
Люся отрицательно поач ал а головой. Она села
Она преданно заглянула мне в глаза. Она сегодня
не спала.
— Нет-нет, я тебя больше не дергаю. З я т ь поедет!
— Какой еще зять?! — Я совсем забыл про Вову.
— А что? — И она позвала: — Владимир!.. Его
очередь!
И вошел Вова — в шерстяной шапке, вроде буден-
новки (наверняка Люся и в я з ал а !), в штормовке, надетой
поверх двух свитеров, в брезентовых штанах и
в огромных альпинистских ботинках. Я глянул в
окно ■— сыпал белый мягкий снег.
— Ну и где вы думаете его найти?
Люся, махнув рукой, выслала Вову из лаборатории
и, смущаясь, зашептала мне, что думала все
утро… А что, если на ЭВМ прикинуть, где сейчас
может быть Иванов? С какой-то долей вероятности.
Допустим, по одной шкале взять смену его профессий:
шахтер, путеукладчик, охотник, моряк… а по друго
й— географические точки его пребывания: Норильск,
БАМ, Тува, Владивосток… Богучаны… куда
он дальше метнется? И кем будет? Люся обратилась
было к Сереге Попову, но тот сказал, что задача
сформулирована неконкретно, что компьютеры взбунтуются,
в данном случае действует закон Броуна (как
у мечущейся осенней мухи), что Костя с таким же
успехом может быть одновременно где угодно, даже
сейчас у нее дома! Люся сбегала домой на всякий
случай и вот пришла ко мне: не смогу ли рассчитать?
Люся попробовала бы сама, но засмеют женщины-
сотрудницы, а если я сделаю за к а з •— предварительно
зашифровав его, конечно,— они все мигом исполнят.
С жалостью я смотрел на Люсю. Скоро она с ума
сойдет с этим Костей. «Да не стоит он твоих мук!
Плевал он на нас!»
— Что скажешь? — с надеждой прошептала Люся.—
Глупость?..— И она зап л а к а л а .— Господи!.. За
что на меня т ак а я напасть?! — Она рыдала, тряся
рыжей, много р а з в жизни крашенной — чтобы только
нравилось Косте — головой. Вдруг, тяжело дыша,
схватила меня за руку.— Слушай, а как там было в
письме? Куда он собирался на Новый год? В Норильск?
Если бы я точно знал. Какой-то Нор… или Ноф„.
Ж ал ь , я порвал письмо. Мы бы под лупой изучили
оборванное слово.
— Может, Ногинск? — гад ала Люся.— Это бы хор
ош о— он под Москвой… А не Нар?.. Есть Нары.
Или Мары?!
— Кажется, Нор…
— Тогда точно Норильск!
— Нет, там была закорючка… чуть ли даже не
«ф». Может, он хотел сказать — на фиг?!
— Да-да! — заволновалась Люся.— Он любил это
слово! Он никогда не матерился, не то что ты! Где
же он собрался Новый год встречать, если на фиг?
Может, на Чукотке? А?!
Мы в этот день послали Телеграммы в города:
Норильск, Ногинск, Нодинск, Наро-Фоминск, на мыс
Дежнева, причем и на имя Иванова, и на имя Тюрина.
Но ответа не было…
Люся одела Вову в шубу с прорезиненным верхом
(производства Ла твии), достала летчицкие унты.
— Дав ай подождем,— ск а зал я ей, мысленно жел
а я Косте слечь от болезни и подумать, сколько обид
он причинил своим друзьям, которые желали ему
добра.— Вот грянут посильнее морозы — сам вернется.
— Он уже сейчас м ерзнет!— страдала Люся. Она
повесила дома огромную карту СССР и цепляла к
ней какие-то красные флажки.— Вот ты в демисезонном,
а он небось в пиджаке!

22.
Чтобы ей было как-то легче, чтобы не смотрела на меня неодобрительно, я до самых буранов пробегал в плаще и в кепке. Ударили морозы, сорвало остатки красной листвы с деревьев. От Кости по-прежнему не было никаких вестей. Может быть, нам следовало уже давно обратиться к помощи милиции, но суеверная Люся не хотела…
Наступили сумеречные декабрьские дни. В институте все время горел электрический свет, замдиректора товарищ Поперека совершенно спал с лица — экономия летела к черту.
Я пытался хоть как-то расшевелить своего лаборанта, чтобы парень работал, но Вова целыми днями сидел и уныло смотрел на дверь. Он ждал Свету, ни о чем больше не мог думать. К вечеру она заглядывала, и молодые убегали целоваться в подвал института, где хранились баллоны с жидким кислородом. Вахтер Петр Васильевич им разрешал, даже поставил там два железных, невозгорающих стула, он взял слово, что Вова не будет курить. Вова не курил — курила, подражая матери, Светлана. Я пригрозил, что губы оторву, если еще раз учую запах мерзкого табака из ее прекрасных уст… Плохо, когда дите растет без отца.
Сын мой, как я уже говорил, учился на физмате. Как-то я встретил его возле ‘магазина — он отрешенно волок в авоське три литровые бутылки молока и бутылок пять минеральной. Увидев меня, кивнул, как чужой, но, подумав, остановился.
— Ты чего хмурый, как Пиночет?— Подошел я к нему. У мальчика уже чернели усики, как у поэта Лермонтова.
— Папа,— напрягся сын.— А нынче дуэли разрешены?
— В театре!
— Я его вытащу в театр, на какой-нибудь спектакль… и заколю!— с угрозой сказал Мишка и двинулся дальше.
— Эй! Ты че?! — остановил я его.— Не валяй дурака! Все! Поезд ушел. Она замужем. А у тебя еще будет сто красивых девушек!
— Неправда! Ты говоришь неправду! Такой не будет!— Мишка смотрел на меня исподлобья, как я когда-то смотрел на Таню, желая, чтобы лицо мое оставалось в тени, как у сыщика.
— Будет! — возразил я с поспешной улыбкой, хотя жалел в эту минуту сына до слез.
— Нет!
— Поверь мне! Я тебе папа или нет?
— А сам помогал Вовке жениться! Ты не мог помочь мне?! Все говорят! — крикнул мой сын и пошел прочь, звякая белыми и зелеными бутылками. Минеральная, наверно, для Валеры. Таня никогда ее не любила.
«Господи, как сложна жизнь! А ведь мальчик прав. Я плохой отец. Я не подумал о своем сыне, а устраивал дела Вовы… Но Светлана-то кого любит? Что делать, мой мальчик… не все нам подвластно в этом мире».
Шеф несколько раз спросил у меня, когда будет готова диссертация. Я небрежно ответил, что решаю новую задачу… по… магическому кристаллу (вспомнил слова Пушкина: «…даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще неясно различал»),
— Неплохое название,— одобрил шеф.— Магический кристалл. Сокращенно МК. Ну, давай. Доложишь…
Люся, наконец, разрешила — и Вова переехал из общежития к Светлане домой. Над парнем перестали смеяться. И в глазах его появилось осмысленное выражение.
Теперь можно было заняться и его делами. Я предложил Вове попробовать сдать экзамены экстерном за последние два курса, чтобы он мог взяться за дипломную работу. Прекрасно зная вкусы и слабости преподавателей (среди них назову хотя бы Серегу Попова), я подробно объяснил Володе новейшие открытия в физике, о которых не было еще ни слова ни в одном учебнике, но которые, несомненно, должны были получить отражение в вопросах на экзамене. А рассказывая о кристаллах, я вдруг почувствовал доселе незнакомое мне наслаждение — наслаждение объяснить то, что я люблю, знаю досконально.
Наверное, мне следовало пойти в школу учителем, с опозданием подумал я. Нет у меня тщеславия, деревенский парень. Одно то, что попал сотрудником в академический институт, уже одно это казалось мне достаточным, чтобы быть счастливым. Я растил кристаллы, рылся в их тайнах, радовался их прозрачности и красоте — что нужно еще? Повышенная зарплата за эту радость? Слава?., публикации?., звания?.. Вот чего не понимала Таня. И понимал шеф.
И он попросил свою секретаршу Аллу — редчайший случай! — сесть со мной в лаборатории и помочь оформить диссертацию. Надо же перепечатать, сшить… Я отдал ей черновики, слайды, а сам занимался с Володей.
Люся перестала заглядывать к нам в лабораторию. Лишь иногда в столовой я ловил на себе взгляд ее изнуренных глаз.
Кажется, все забыли про Костю Иванова. Даже Утешев, случайно встретив в библиотеке, поманил меня пальцем за стенд с книгами, сказал скрипучим, как у Фефела, голосом:
— Ну, нет его? Жаль. Думает, где-то ему будет лучше? Я ему все давал, спросите у Попова. Он был закормлен приборами. Это уже, батюшка, поза. Скрывающая, что ничего не вышло. Если уж в гении метишь, терпи! Вон Микеланджело — лежа расписывал… ко лбу свечку привязывал! — Утешев пососал пустую трубку.— Эгоизм должен быть, но — повернутый к работе. Он же читает в газетах, какие перемены?.. Если уж раньше ему тут было хорошо, сейчас-то вообще будет лафа! Нет, ждет, что ему прямо академика предложат!
— Черт с ним,— сказал я устало.
Нет, не хочу я его больше искать. Вот к чему приводит утеря нравственных основ. Есть в Байкале рыба голомянка, она без костей, прозрачная, но даже она знает, где верх, где низ, где тьма… А человек то ли из гордыни, то ли из дури все теряет… И все же глодала меня эта за гадка. Я думал о Косте и наяву, и во сне.
И в эти же дни пришло письмо от Мишки, моего брата. Он писал, что дом готов, что все ждут меня на Новый год. Что он решил, как батя, записывать отныне фамилии всех браконьеров, даже начальник о в— когда, где, сколько сетей, сколько голов рыбы… Судя по всему, вроде бы конец беспорядку приходит. «Мне Соня Шерстнева, из сберкассы, шепнула по секрету — в поселке двенадцать миллионеров, имеют по 50 тысяч! Но кто — не говорит, служебная тайна. Я ей: ну, не хочешь — запиши и хоть в землю зарой возле кассы, может, в будущем прочтут, знать будут, кто у нас был спекулянт. Мыслимое ли дело — такие деньги! Наворовали, конечно. А насчет моря подумал— надо другую рыбу разводить. Раз уж живем — надо чтоб хорошо. Щука — не рыба. Стерлядь, таймень погибли. Может, в это болото карп пойдет? Все ж таки миллион икринок за раз! Не успеет сожрать щука? Не посчитаешь на своей ЭВМ?..»
Я подумал, это мог бы сделать Костя — прикинуть перекрестные популяции щуки и карпа, выживет толстолобый или нет. А взять да использовать этот формальный повод для очередного письма? Но хватит — он, ~ можно сказать, вытер об меня ноги…
И все же я поехал к нему.
Нет, не письмо брата заставило принять решение и не печальные глаза Люси. В местной молодежной газете напечатали стихи М. Нестерова, студента — это был, конечно, мой сын. Одно стихотворение заканчивалось так:
Покривился плакат.
Солнце в смоге синеет.
Петь певцы не умеют.
Всем на все наплевать.
Друг забыт за горой.
Глухари все убиты.
Псы, как девы, завиты.
Гды ты нынче, герой?..
«Он не верит в идеалы!..— ужаснулся я.— И я, во всяком случае, никакой не пример для подражания. Какой же я отец?! Бросил друга в беде…»
Первую ночь за последние месяцы я спал без угрызений совести. «Нор… наверняка Норильск!» — как неоновая витрина, горела разгадка надо мной. А что, миновал год, потянуло к первым друзьям на суровой земле. А если даже его там нет, наверняка отыщутся следы…
Утром шефу я заявил:
— У меня осталась неделя отпуска. Хочу порыться в отвалах рудника, камушки поискать… может, придут мысли…
Крестов, конечно, все понял. Он сказал, что сражен моим великодушием и многотерпением, вызвал Аллу и продиктовал текст приказа о командировке мне Нестерова В. М.:
— Это нужно прежде всего институту! Езжайте! Будет нужно продлить или деньги — лично мне!..
Люся, потрясенно сравнив меня то ли со Спартаком, то ли со Штирлицем, уложила в рюкзак шубу с прорезиненным верхом и унты для мужа. Володя и Светлана проводили — и я полетел за Полярный круг. Это случилось двадцать седьмого декабря…

20.
И был полдень, и была тьма. Когда самолет приземлился, со всех сторон горели электрические лампочки, мела метель.
Я доехал до центра, спросил, где милиция, и побежал, подгоняемый огненным (со знаком минус) дыханием тундры. Меня принял старший лейтенант Татышев, занимающийся бичами, могучий парень, с красным от постоянного гнева лицом. Я достал несколько фотографий Кости.
— Кажется, знаю я этого гаврика! Мелькал тут месячишко назад. Фамилия?
— Иванов,— ответил я.— А может, Тюрин.
— Повторить! — усмехнулся милиционер.— Только не пива!..
Я рассказал, как Костя в знак дружбы обменялся паспортом с неким человеком. И кажется, писал, что они очень похожи.
— Черти волосатые!..— пробурчал Татышев, еще раз пропуская фотографии, как колоду карт, через свои руки.— Вы говорите — кандидат наук… а так сжигает свою жизненку! — Он помолчал.— Одно точно— не такая у него фамилия.
— Как?! Не Тюрин? И не Иванов?!
— Не могу вспомнить.— Он вздохнул.— Что-то похожее. А может, его уже и нету в живых? Лежит где-нибудь в старой шахте… с ножичком в спине…
— Да вы что?!
— А что?! — Татышев внимательно посмотрел на меня.— У вас, простите… несколько глуповатое выражение лица… вот так и идите. Я понимаю, это перелет, обстановка… На той стороне улицы — люк… спуститесь в тоннель, в систему отопления… они там зимуют, вместе с воробьями и собаками.
— А что вы их не выгоните?!
— А куда! Вы что, с луны свалились?! В случае ЧП с отопительной системой тут же ставят в известность. И мы их не трогаем. Сидят там, варят чай, анекдоты травят. Весной уедут.
— А разве не лучше зимовать на юге?!
— Черт их знает! Патриоты! Многие здесь начинали! Ну, в общем, вот мой телефон…— Он записал на клочке газеты.— Звоните. Пока!
И вот посреди полярной ночи, при свете фонарей на столбах, но, так сказать, средь бела дня — по часам — я подошел, отчаянно труся, к парящей меж высокими сугробами яме. Туда вела тропка. Чугунный люк был отодвинут на одну треть, и чернела щель, как негатив молодого месяца. Внутри, в темноте подземелья, курили и хохотали какие-то люди. Я наклонился и посмотрел вниз.
— Вам кого? — вежливо прохрипел один, в меховом пальто, кажется, женском, с лисой на шее.
— Товарищи, тут нет Иванова… или Тюрина? — спросил я.
— Кого ему? Тюрина?.. Иванова?.. Не-ет,— раздался нестройный ответ. Я передал вниз фотографии, и пока они там разглядывали их при свете горящих зажигалок и одного едва теплящегося фонарика, сел на снег, свесив ноги и неловко уцепившись за тяжелый качающийся люк, сполз вниз. Я оказалс я верхом на широкой горячей трубе, на каких-то рваных одеялах и фуфайках.
И тут меня ждала неожиданность.
— Так это — Костя Ливанов! — воскликнул один из оборванных джентельменов.— Клянусь честью — поет!
— Поэт?! — поразился я, отнимая фотографию. Может быть, я что-то не то им передал. Я был готов к чему угодно, но только не к такому варианту.— Ливанов? Почему Ливанов?! — И тут же сам сообразил: Костя все-навсего добавил букву в начале. Попробуй догадайся!
— Он из семьи бывших репрессированных… злой мужик!
— Репрессированных?!
— Знаешь, какие стишки писал?! Его даже в «Заполярной правде» напечатали! Мужики, номерок не выбросили?
— Как же?! Наш человек! — пробурчал кто-то, и мне сунули под нос половину газеты. На ней темнела нечеткая фотография — разумеется, это был он, Костя Иванов, уже с отросшей щетиной волос на голове и в усах, похожий на турка. Под фотографией шел текст: «У нас в гостях харьковский поэт Константин Ливанов. Он в Заполярье впервые. К. Ливанов сказал: «Мне нравится воздух Севера. Может быть, я здесь останусь, поживу, поработаю». Мы печатаем новые стихи нашего гостя, а может быть, теперь и земляка!»
А ниже следовали напечатанные слепеньким шрифтом два стихотворения: «Ночь» и «Матери». Я жадно прочитал их — раз, еще раз — и не поверил глазам. Стихи оказались неожиданно слабенькими, неровными, жалкими… Даже мой сын пишет лучше! Где ум, где ирония? Хотя бы собственный взгляд на вещи? Одно сравнение залетело явно из Есенина: «Скирды лунного света». А любимую мать сопоставляет со всеми другими женщинами земли так:
…не потому, что с нею сладко мне,
а потому, что стыдно мне с другими…
Сам же в письме приводил Анненского. Я уж про рифмы не говорю — халтурные… Нет, что-то здесь не то. Может, мистификация? Для смеху? Непохоже.
— Можно, я возьму? — попросил я.— Я верну.
Люди вокруг загадочно молчали.
— Я вам куплю…— пробормотал я униженно, не зная, что и предложить— водку, чай. Может быть, про чай — легенды? Какой чай в лютую стужу?! — Я, тэ сэзэть…
— Молодой человек?! — воскликнул интеллигент в женском пальто и галстуке,— Вы нас обидели! — Он утер слезу. Она у него действительно блеснула.— Разве ж мы просили что-нибудь за поэзию?! Ваш друг? Берите! Вернете! Я лично — верю!
— А зажилите — еще найдем в библиотеках,— пояснил маленький человек с гладким, как печеное яблоко, лицом.
Я растерянно сунул газету в карман пальто.
— Он работал в пожарке,— вспомнил человек с галстуком.— Потом к нам пришел. А потом исчез… Как юность!
— Да что там исчез?! Его Осел убил!
В темноте р аздалс я шум, кто-то полз по трубе.
— Я не убивал его! — дохнул теплом человек, которого обозвали Ослом. Я увидел вполне нормальное лицо, никак не лицо убийцы, правда, со следами пороков, обрюзгшее, с белыми бакенбардами, слегка напоминающее лицо известного замечательного актера Басова.— Никогда! Моя фамилия Мартынов. Он заводил меня! Говорил, что он Лермонтов, а я Мартынов! Вот, говорит, убьешь меня или нет? Он же издевался надо мной, товарищи!
— Костя?!— не поверил я.
— Костя,— подтвердил Осел.
— Находило на него,— подтвердил маленький человек.— А иногда добрый. Даже «Кагор» пили. А вы не угостите?
— Но если только по душе! — уточнил строго интеллигент в женском пальто с лисой.— По велению!
С такой поправкой.
Я вылез на ледяной ветер, оставив у них рюкзак. Когда я вернулся с тремя бутылками «Кагора» по карманам, в трубе никого не было. И моего рюкзака тоже. Они сбежали по одному из бесчисленных подземных коридоров. Очевидно, решили, что рюкзак с вещами дороже, чем «Кагор». Я с этими бутылками и притащился в милицию.
Старший лейтенант встал из-за стола, потер красное лицо:
— Что-то новое! Обычно они не воруют. А вы! Взрослый человек! Оставили, ушли! У них же нет понятий о чести.— Он пристально посмотрел на меня.— У вас на носу сажа! Идите в гостиницу.— Он накатал записку и протянул.— Вот, Мария Николаевна, администратор, сделает. На когда вам заказать билет? На завтра?
— Что вы?! Я все-таки попытаюсь найти!,.
— Я уверен, его здесь нет. Если среди этих нет… Что за стихи они вам дали, ну-ка?
Я сунул руку в карман пальто — газеты не было.
— Н-да! — Татышев рассмеялся.— Дети! Вот что. Вам надо выспаться. Когда мы идем к ним в гости, всегда свежие. Народишко они в принципе нестрашный, но темнота приучает ко всяким шуточкам. Каждый раз за пистолетишко боюсь.
Я побрел, булькая бутылками, сквозь поземку к гостинице, над которой плясали зеленые и желтые неоновые сломанные буквы. Получив комнату, провалялся минут пять на заправленной кровати, но мне не терпелось. Снова оделся и прибежал в милицию.
Старший лейтенант сидел, листая подшивку «Заполярной правды». Он отрицательно покачал головой.
— Как?! — вырвалось у меня.
— За три месяца просмотрел! Нет тут никакого Ливанова! Есть Нонин, есть Бариев.
— Я своими глазами видел!
— Товарищ Нестеров! — поморщился милиционер.— В наше время такой пустяк — договориться с работником типографии! За бутылку водки что угодно вам тиснут… в одном экземпляре… Как ни беседуй с товарищами по линии ответственности, есть еще, есть…
— Они сказали — если не вернете, мы найдем в библиотеках! Он наша гордость, сказали!
Татышев, еще более побагровев, снял трубку.
— Алло, редакция? Старший лейтенант Татышев из УВД. Мы ищем подборку стихов некоего Ливанова… не посмотрите? Да нет, никакой опечатки… Нам нужен сам автор, факт публикации… Да. И перезвоните мне,— Он положил трубку.— А то подумайте — вот-вот завернет пурга. Застрянете. У вас сердце-то ничего? А вот у моей супруги… Тут ведь то магнитная буря, на экране чехарда… то кислороду не хватает… а уезжать не хочется — народишко хороший.
Зазвонил телефон.
— Да? — Татышев вскинул рыжие брови и медленно положил трубку.— Есть такое дело, вы правы. Двадцать девятого ноября. Видно, у нас вырвали. Любители!
Мы сели в машину и покатили по ночным (точнее, еще дневным) улицам города. Прежде всего наведались в редакцию — Татышев посмотрел на фотографию в газете. Вырезать страницу нам не позволили. И мы поехали дальше. Коменданты рабочих общежитий листали толстые тетради. Мы сами заходили в некоторые комнаты, где живут шахтеры, недавно появившиеся за Полярным кругом. Но нет, не было нигде Кости Иванова-Ливанова ни сейчас, ни раньше. В пожарной части, глянув на фотографию, нам сообщили — мелькал похожий человек, но фамилия, кажись, Ливаров, да, Ливаров… Он проработал всего две недели, повздорили из-за того, что  во время учебной тревоги его окатили водой, и он решил, что это специально.
— Шибко гордый! — объяснил нам пузатый бородач, командир местных брандмейстеров.— А нам гордость ни к чему— нам людей спасать! Да и мелочный… не хватило у Клавки-кассирши рубля — ждал полчаса, пока займет у знакомой продавщицы в магазине… Не наш человек!
Неужели Костя стал таким?!
Эту ночь я спал плохо. Мне виделся Иванов, меняющий лицо. И еще снилась заброшенная шахта, и собаки грызут пуговицы и часы, все, что осталось от К. Иванова. Я время от времени включал свет и смотрел на часы: полпятого, шесть, полвосьмого… Но за окном по-прежнему чернильный мрак. Видимо, это все же утро — если восемь? Я оделся и пошел к знакомому люку.
Заглянув в яму, я увидел все ту же вчерашнюю компанию. Я думал, заметив меня, они сразу же разбегутся, но люди внимательно и даже печально смотрели на меня снизу вверх. Я растерянно кивнул им:
— Здрасьте.— И спустился. На трубе лежал мой коричневый рюкзак, правда, как бы исхудавший, — Нашелся? — спросил я. А что я еще мог сказать?
— Не обижайся, товарищ! — Человек в галстуке поднял его и подал мне.— Мы боялись — тут магнитофон. Понимаете, социологи ходят, а потом по радио про нас… А нам не надо жалости, жалость унижает, не правда ли? И цветов не надо. Бросают, знаете ли, а мы не на сцене. Мы так живем.
— Да ,— кивнул маленький человек с печеным личиком. — Надо будет — сами вернемся. А пока и тут лафа. Шуба для Кости?
— Да ,— кивнул я.
— Пропала, как звезда в ясный день.— Интеллигент вздохнул и утер слезу.— Уж вы простите. О, эти коридоры власти!
— Ну что ж,— пожал я плечами.
— А унты на месте,— уточнил маленький.
Я развязал рюкзак — действительно, лежали на месте. Видно, не подошли по размеру — очень уж большие, 47-й размер.
— Товарищи, — обратился к загадочным людям подземелья, для большей убедительности жалостливо моргая.— Как же мне узнать, где может быть сейчас Костя? Кто посоветует?
Вперед выступил Осел с бакенбардами.
— Недавно он жил на Талнахе. Это пригород,— пояснил он.— У одной женщины. Купишь «Кагору» — скажу адрес.
Я, как волшебник, вынул все бутылки, которые тонко поплескивали у меня по карманам, завернутые в газету.
— У-у!.. — только и выдохнула компания.
Как я насчитал, тут их было пять человек. Интеллигент в женском пальто и при галстуке (Зулусов, как он представился), человечек с печеным личиком (бывший бухгалтер Морковкин) и Осел, которого звали на самом деле Афанасий Афанасьевич Мартынов, бывший фельдшер. Кроме них сидел в стороне, подальше от света, угрюмый волосатый детина, который все время что-то жевал. И был еще очкарик, настороженный, болезненный, как сказали о нем — бывший студент. Он кутался в одеяло. Он-то и решил вчера, что я наверняка с магнитофоном. Шуба, кажется, была на нем — я заметил, когда он перехлестывал вокруг шеи концы одеяла. Правда, мне показалось, что у нее исчез воротник. Видимо, пышный предмет оторвали на продажу или еще для какой цели. Может быть, чтобы нельзя было опознать шубу…
Студент отказался пить. Не пил, разумеется, и я — до того ли мне? Вытирая платочком бакенбарды, Осел сказал:
— Адрес такой — Талнах, улица Московская, дом семь, квартира сорок один. Только ты меня не видел!..
— Это его сестра родная,— пояснил Зулусов.
Я сел в автобус и через час был на месте. Среди сосен, так неожиданных на пустынном Севере, стояли огромные дома на сваях. Под дома текла метель, словно подземное пламя лизало эти стены. Я бежал по улице, представляя себе, что вот нахожу квартиру, звоню — и открывается дверь, на пороге смеющийся, гладко выбритый, в голубой рубашке Костя. «Ну,  что? — говорит.— Разыграли тебя? Я знал, что ты придешь… предупредил этих джентельменов».
За дверью стрекотала швейная машина. Я позвонил— машина стихла, открыла невысокая белокурая женщина в меховой домашней безрукавке и эвенкийских бокарях. Она испуганно смотрела на меня, на мой рюкзак.
— Вам что?!
— Мне.., Костю! Кости нет?
— Какого Костю? — Она еще больше испугалась.
Она не умела врать. Ей было под сорок, щеки ее уже увядали, в голубеньких, кал у Люси, глазах стыла боль.
— Иванова! Ливанова! Ну, вы же знаете! Ливарова!..
Она с неприязненной подозрительностью осмотрела меня. Она, кажется, даже нюхнула воздух, чтобы узнать, не пьющий ли я.
— Это мой д-друг!..— заторопился я, боясь, что сейчас она захлопнет дверь.— Мы в институте физики работали…
— Да? — Все еще не отводя взгляда, женщина сделала шаг назад.— Ну, заходите…
Я увидел маленькую квартирку, на стене два портрета — Че Гевары и Кости. Костя был снят недавно, лицо черное, злое, как на охоте.
В углу стояло пианино «Енисей», на стуле висела девичья школьная форма. Я понял, что у хозяйки взрослая дочь. На столе, среди яркого шелка, посверкивала швейная машина. Видно, мастерица эта женщина.
— Кто вам дал адрес? — спросила она, уже успокаиваясь. Лицо у нее стало розовым, почти молодым.— Братик? Хоть жив он, здоров? Эх, дурачок… Да садитесь!
Поставив рюкзак возле ног, я, наконец, сел, а она отвернулась к окну. Чтобы как-то заполнить паузу, я принялся рассказывать, что ищу Костю не только как его друг, но еще по просьбе коллектива, потому что он талантливый ученый, дерзнул соединить разные науки, но так повернулась его жизнь…
— Я знаю,— тихо остановила меня женщина.— Только где он сейчас, представления не имею. У меня его свитер остался…— Она достала из кладовки черный драный свитер, который я никогда не видел.— Книги…— Подвинула томик Лермонтова (не тот, что во Владивостоке, другой!) и «Воспоминания о Ландау» (мы оба мечтали достать, да все не удавалось).— В ноябре мне говорит: собираюсь в Харьков… но вот недавно передали, кто-то видел его в Дудинке.
— Когда недавно?!
— Недели две назад. Что он там делает, понятия не имею. Если бы лето — ясно… собирается на кораблях по Северному Ледовитому… или на юг, домой, в ваши Белояры. А сейчас?.. Кофе хотите? У вас обморожение, пятно на щеке…
Но я уже не мог сидеть, я вскочил и тер щеку, лихорадочно соображая, как мне сейчас быть? Попросить Татышева дозвониться до милиции в Дудинке или самому срочно ехать? Наверное, лучше самому, совесть будет спокойней, хотя трудно сказать, где я его там искать буду?
— До свидания.— Я схватил рюкзак.— Вы не дадите мне Ландау, пока я в электричке почитаю. А потом отдам — Косте! — Кто знает, не из суеверия ли я попросил эту книжку?..
— Да возьмите все! — Женщина зап лакал а. И я понял, что ей будет легче, если я заберу все Костины вещи. Она и фотографию сняла со стены — свернув трубочкой, протянула.
Виновато помявшись в дверях, я побежал сквозь метель.
И вдруг у меня мелькнула мысль, совершенно не относящаяся к Косте, а к моей и его работе. Не попробовать ли поискать границу между кристаллом и живой клеткой, с ее тоже совершенной, но асимметрической структурой? Где та грань, когда оживает — в буквальном смысле — красота? Я вам не могу сейчас точно сформулировать свою мысль, или мысленку, как сказал бы Татышев. Мы бы с Костей били два туннеля друг другу навстречу…
В Дудинку я добрался только вечером. Метель переходила в пургу. Я прибежал в милицию. Оказывается, Татышев сюда уже звонил. Иванова в последние десять дней здесь не видел никто — ни в порту, где крутятся бичи, ни в гастрономах среди грузчиков, ни в вытрезвителе. И все же, переночевав в гостинице, я с раннего утра до полдня (здесь тоже сплошное электричество и мрак на небе!) бродил по деревянному городу на холмах, с толстыми трубами отопления, поднятыми над улицей, над головами,— заглядывал в кафе, в магазины. Остановив каких-то потрепанных парней, показал им фотографию Кости. Нет, они его не знали.
Ночью милиция Дудинки доставила меня на «газике» в Норильск — торопил Татышев. Мне сказали, что по аэропортам Севера было предупреждение: вот-вот пурга.
— Все-таки сам!..— встретил меня старший лейтенант с улыбкой.— Утренним самолетишком надо убираться!..
— Нет,— возразил я.— Мы не были на Каеркане…
Татышев покраснел.
— А я что тут как суслик сижу?! Да его фотки аж дружинникам вручены, сотню штук нашлепали!
— Нет, давайте жене позвоним,— упирался я.
Связь была. Нас соединили с Люсиной квартирой через полчаса. Но слышно было ужасно плохо. Здесь не кабельная линия — радиотелефон. Я кричал сквозь магнитные помехи, сквозь шорох звезд и музыку северного сияния, сквозь гул надвигающейся пурги, когда снег, перемещаясь кубическими километрами, электризуется и перекрывает своим скрежетом все сигналы… Я кричал Люсе, что здесь его нет, но что он был месяц назад, напечатал, стихи в газете, что у меня его свитер и две книги, но где он сейчас— никто не знает. Будто бы он собирался лететь в Харьков. В ответ на слова Люси, чтобы я срочно летел в Харьков, я ответил, что мы с Татищевым гуда же дали в милицию телеграмму, выслали фотографию. Пусть Люся не беспокоится, он жив, его видели! Его портрет красуется в «Заполярной правде» на четвертой странице! Долго я не мог понять, что мне кричит Люся. Наконец, разобрал: как, как он выглядит?! На портрете-то? Да замечательно! Снова отрастил волосы. Что?! Ах, черт, я совсем упустил из виду, что Люся-то не знает, что Костя ходил обритый… Но я думаю, что все, что она не поняла, она отнесет за счет плохой слышимости…
— Мы его найдем! — пообещал я, сжимая влажную, липкую, как горсть карамели, трубку.
Люся плак ал а на противоположном краю Сибири…
Но с отлетом я все же медлил. Утром для очистки совести еще раз спустился к бичам, передал Афанасию Афанасьевичу привет с Талнаха. Осел познакомил меня с собаками, которые тут живут — Ромео и Джульетта. Погладив крохотную, кудрявую Джульетту, он трагически произнес:
Поделимся хвостиком хека.
Воду я тоже люблю.
Собака — друг человека,
разделит судьбу мою.
Это его стишки. Кости Ливанова.
— Иванова,— хмуро поправил я бича, глядя в блестящие глаза псов и людей во мгле туннеля.
— Какая разница! — сказал Осел скрипучим голосом, как Фефел.— Вот ты Нестеров, а какой ты Нестер?.. Где твоя летопись? Только заявления в ЖЭК?.. Разучились писать! А я с Евтушенкой знаком! Вот так встанет — и сразу поэму!..
— Братцы,— взмолился я, вспомнив о Люсе.— Верните газету! Хоть жене его покажу! Нельзя так!
Бичи с недоумением воззрились на меня.
— Да вы что?! Мы ж вам подарили!.. Нет, мы не брали!..
Я понурил голову — мне было стыдно за их ложь — и, махнув рукой на прощание, выбрался на поверхность.
Весь день я бродил по городу, подняв воротник пальто, как сыщик, но не для того, чтобы выглядеть таинственно, а потому что северный хиус, как пила, режет шею, хоть и уши моей вытертой кроличьей шапки опущены. Ниже тридцати мороз не падал, но движение воздуха нарастало… Я грелся в тамбурах гастрономов, где хлещет горячий ветер из решетки в полу, штанины мотаются на ногах как колокола. И снова бежал по улицам, вглядываясь в лица. В моих гл азах рябило от сотен скул и носов, от тысяч глаз. Но нет, не было здесь нигде Кости Иванова. Я без сил приплелся в милицию и сказал , что сдаюсь, что утром лечу.
— Не беспокойся,— перейдя на «ты», сказал мне могучий, прокаленный Севером старший лейтенант.— Мужичонка ты моторный, но одному не справиться. Буду курировать лично сам. Малейший слушок — выйду на тебя.
Вечером по моей просьбе по местному телевидению было зачитано следующее объявление:
— Белоярский институт физики просит вернуться из командировки старшего научного сотрудника, кандидата наук Константина Авксентьевича Иванова. Авиабилет заказан , лежит в гостинице «Центральная» в номере двести два у сотрудника НИИ Нестерова. Телефон гостиницы…
Но не откликнулся Иванов, не позвонил. Я всю ночь не спал. Над Норильском выла начинающаяся пурга, рокотала, как война. Говорят, этот ветер уносит в тундру зазевавшегося человека. А вдруг унес и Костю? Неужто погиб?..
Утром я улетел в Белояры.
…На дворе уже весна. От Кости никаких вестей. Ни звонков, ни писем. Деньги для семьи перестали поступать с февраля. Да и те сто рублей, что поступили в январе, как и в декабре,— не были ли они посланы кем-нибудь из его многочисленных друзей? В декабре деньги пришли из Риги, а в феврале — из Соврудника, А сейчас уже апрель. Прошел ровно год, как мы с Люсей выяснили, что Кости на Севере нет, что он живет странной жизнью — не по тому адресу, который ставит в извещениях, и даже не под той фамилией, к которой мы привыкли.
Конечно, после моего возвращения из Норильска мы сразу обратились в областную милицию с официальной просьбой объявить розыск Иванова Константина Авксентьевича (Ливанова, Иванесова, Ливарова, возможно — Тюрина). Пока никаких результатов.
Да, прекрасной кажется жизнь в чужом обличье… будто обманул судьбу… обманул время… живешь десятками жизней… Но все равно сгораешь. И может быть, сгораешь быстрее. Всего лишь год миновал! Никогда бы не поверил, что Костя может стать злым, недоверчивым, скрягой… Но Осел не может врать? Не может врать фото, которое я боюсь показывать Люсе? И не могут врать письма? Я мысленно перечитываю их. Перед моими глазами произошло разрушение если не ума, то души человека. Воля дешево не дается.
Он дерзнул стать гением. Но ему мешали не больше чем любому другому, кто «тянет одеяло на себя». Надо иметь характер! А может, он понял, что не выходит, вот и встал в позу, будто бы ему не дают работать? Просто орех не по зубам, и погналась душа за более легкой сменой впечатлений? А может, как ни стыдно даже мне себе признаться, виноваты легкие деньги? Государство платит рабочему в три раза больше, чем ученому. А говорим, что ученый — лидер прогресса? А может, правда,  всего лишь тело истосковалось по движению, по тяжкой, сладостной на первых порах работе? Не знаю…
Где он сейчас? Не погиб ли? Через что еще захочет пройти для полноты ощущений? Может, махнул в горы, лежит где-нибудь сейчас в ущелье со сломанной ногой? Или валяется в больнице маленького поселка, где и фамилии не проверят, с опасной болезнью печени — ведь он много пил…
Может быть, он сам давно уже понял, что эксперимент не удался? А признать нет сил? Вернуться же, как побитому псу… все-таки он всегда был гордым.
Не знаю. Мне больно и страшно за него.
Если случайно где-нибудь встретите Костю, срочно напишите, пожалуйста: Белояры, главпочтамт, до востребования, Нестерову Виктору Михайловичу. Мы ждем его любого — отчаявшегося, обезумевшего, старого, больного…
Товарищи, это все не шутка — то, что вы прочитали. Мы действительно ждем. Я и Люся. Очень вас просим. Очень.


Жить на втором этаже Володьке нравилось. Он придумал такую штуку: привязывал к нитке граненую пробку от графина, спускал ее из своего окна и звякал о наше стекло. Это означало: «Вы про меня не забыли? Можно вас навестить? » Если мы были заняты, он не обижался. Но чаще всего Варя или я стукали в потолок ручкой от швабры. И тогда Володька спускался сам.
Спускался хитрым способом. Напротив наших окон рос могучий тополь, и от него над крышей протянулась крепкая ветвь. К этой ветви Володька прицепил несколько блоков, пропустил через них капроновый шнур и к одному концу привязал большую ребристую шину от грузовика. Он выбирался из окна, усаживался на шину и, перехватывая свободный конец веревки, плавно приземлялся в траву за нашим подоконником. Эту систему он называл «парашют».
При взгляде на «парашют» меня оторопь брала. Сам-то Володька щуплый и легонький — его хоть на суровой нитке спускай. Но как тонкий шнурок выдерживал тяжеленную шину?
— Вот грохнешься однажды..
— Ой уж…
— Сломаешь шею, тогда будет «ой уж»!
Володька насмешливо фыркал. Но я не отступал. Очень уж ненадежно выглядела веревочка. Наконец Володька рассердился, глянул в упор потемневшими глазами и решительно сказал:
— Ну что ты трепыхаешься? Эту веревочку мне Женька подарила. У друзей веревочки никогда не рвутся.
Чтобы доказать это, он спустился на «парашюте» вместе с Женей, да еще рыжего Митьку прихватили. И все кончилось благополучно, только шиной придавило к земле Митькин хвост, и бедный кот заверещал, забыв про солидность и достоинство.»


Парус удалось поднять без помех.
Катю я заменил в корме. Нюшка перебралась с носа в середину лодки, жалась к мачте, дрожа и хлюпая носиком. Я бросил сестренкам пиджак, укрылись они и брезентом.
Стемнело, белый свет померк, и хлынул дождь при ветре, с росплесками молний. Грохотал, раскатывался гром, точно пушки палили залпами.
Спустил бы я парус — рисково им пользоваться при шквальном ветре, — кабы карбас с сосновым кряжем на буксире слушался весел. Набрякший влагой парус отяжелел, лодка погрузнела, то и дело норовила черпнуть через борт. Одновременно стала она рыскливой: чуть оплошай, мигом развернется поперек волны и — моргнуть не успеешь, пойдешь ко дну камушком! Я взялся за шкоты, чтобы осторожно подавать карбас то вправо, то влево, с галса на галс.
Удается пока! Ничего, главное не теряться.
Волнобой, болтанка, молнии и гром, — ну и что, и похлеще бывало! Охотничья вылазка, к примеру. На Мечку. Льдом нас затерло, потащило в море — хоть матку-репку пой. Пурга выла, льдины громоздились, выжимая карбас, грозя его раздавить. Но — ничего, выкарабкались. И фарт был — отец с первой пули завалил северного оленя-дикаря. Жирен был олешек, до весны мяса хватило.
Дядя Костя, мамин брат, железнодорожник из Котласа, после говорил:
— Ну, Едемские, отчаянный вы народ, — натерпелся с вами страху, сыт по горло, К лодке вашей шагу не ступлю, забери ее водяной.
Сам и напросился, никто не звал в вылазку. Хотел олешков посмотреть. Вот и посмотрел кое с чем в придачу.


Он уже почувствовал себя в совершенной безопасности, когда из желтого сборного домика, единственного в проулке, вышел на середину дороги умопомрачительный парень, не признать которого было просто невозможно. В узорчатостеганой со стоячим воротником японской нейлоновой куртке, в зеленых с загнутыми носками резиновых сапогах тоже японского производства, в белоснежной сорочке, с широким, как шарф, цветастым галстуком, в кожаной тирольской шляпке — вырядиться так в будничный день мог позволить себе в поселке лишь один Жора-из-Одессы. Он это и был: горбоносый, с рыжими курчавыми баками и нахальными светлыми глазами.
Жора-из-Одессы тоже узнал Валеру и, взобравшись на кучу опилок, вываленных посреди проулка, приветствовал его поднятой рукой:
— Хо, сколько лет, сколько зим! Года четыре, однако, не показывался?
— Три,— поправил Валера, поднимаясь на те же опилки. Со своим длинным непородным лицом, которое двоечники в школе называли «лошадиным», с прямыми желтыми волосами, сосульками свисающими из-под шапки, сутулый и длиннорукий, рядом с блистательным Жорой-из-Одессы выглядел он совсем никудышно.
— Чутье у тебя прямо-таки звериное,— глядя сверху вниз, говорил с подначкой Жора-из-Одессы.— Вчера снег пал, а сегодня ты уже здесь. Ну, берегись, соболь!
— Что ты, Жора! О соболях я и думать позабыл. А вот ты будто токовать в кругу тетерок собрался.
— Хорошо сказано. Однако на меня разговор не переводи. Зачем приехал? Снова трудиться на ниве просвещения?
-— А почему бы нет?
— Не строй из себя дурака. Дурак квартиру у Черного моря ни в жисть не построит,


— Не знаю, о чем вы думаете,— строго говорила директриса.— До экзаменов — три месяца!
Потом одумаетесь, да поздно будет. Так на всю жизнь неучами и останетесь.
— Господи! — сказал Иванов громким шепотом.— Скорей бы на пенсию!
Восьмой «В» робко захихикал — сдерживало присутствие директора.
— Вот именно! — сверкнула  директриса глазами.— Это ваша мечта! Какой-то непробиваемый инфантилизм! Какая-то духовная спячка! Вы взрослеть думаете? Вы собираетесь становиться серьезными?
Класс молчал.
— Акселераты!— загрустила директриса.— Рост — под потолок, а ума — как у первоклассников…
— Мы — такие…— согласился Иванов, но засмеяться никто не решился.


Перейти к верхней панели