Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Сокровища царей Востока
В покои боярина Вяхиря привели человека с желтым лицом, в одежде из кишок моржа и белых шкурок маленьких тюленей. Он был худ и слаб, только глаза цвета спелой сливы были горячи.
Близ конца земли, где вливается Двина в полунощное море, нашли его боярские люди, ходившие за данью.
И узнали в нем Мухмедку-персиянина.
Много весен назад приплыл купец Мух- медка на немецкой крутобокой ладье. И прижился в Новгороде, как свой. Бывало, что надолго исчезал. И опять возвращался то в пышной свите булгарских послов, разодетый в красные мягкие сапожки и длиннополый плащ из лилового бархата, то стриженный под гречанина, в одной нательной рубахе без рукавов, с острыми от худобы коленками и локтями.
Торговал всякой всячиной, наживал казну и снова становился гол.
Однажды ушел с вольными ушкуйниками на пяти ладьях по хмурой Онеге. Мыслили ушкуйники плыть полунощным морем дальше Печоры и Каменного пояса, где не был никто из людей.
Ушли, и не стало от них вестей…
Велел боярин принести для хворого подушки и всю ночь пытал его о виденном.
В покоях застоялся запах березовых дров и пересохшего мха. Чадили свечи.
Сказал боярину непутевый торгаш:
— Телу надобна пища, чтобы сохранять силу, нужна пища глазам, чтобы хранили они огонь жизни и не стали злыми и тусклыми, как у запечной мыши. Я прожил десять жизней и все, что видел и знаю, уснет со мной. Только одно я скажу тебе — чего не может вместить мое сердце, изведавшее сверх меры ужасное и смешное…
Персиянин прикрыл рукою воспаленные веки. Он лежал на подушках и шумно, со стоном дышал.
— Слушай, боярин, слушай.
В море Сумрака, прозванном греками Медвежьим, когда ветер разорвал на тряпки наши паруса, вспыхнул над нами цветной небесный огонь и пошли к берегу льды высотой в три терема. Наша ладья дольше других уходила в разводья, пока ей не раздавило корму, как дверью лисий хвост.
Я один добрался до берега. Я шел по земле, где много воды, а белый мох с красными цветами густ и плотен, как зимняя шкура зверя. С головы моей ушли волосы, а зубы я выплюнул, как скорлупки лесного ореха. Я добрался до Каменного пояса. Как? Всюду на земле живут люди, и они примут тебя, если не тень меча, а протянутую руку увидят перед своей дверью. Они посадят тебя к очагу и дадут строганые кусочки мороженой рыбы и горячее мясо оленя — все, что едят сами.
Слушай, боярин. Я был там, где не бывал никто, кроме югров, — на горе, похожей на голову крутолобой рыси. Скалы там изрисованы темной охрой.
У тебя бы лопнули глаза от жадности и высохла кровь от бессилия. Ты бы остался лежать там скелетом вместе с костями коней и сохатых, которых югры принесли в жертву своему богу.
В пещере, где воют камни при звуке голоса, я видел безносую статую из желтого золота, с монетами вместо глаз. Она была обвешана серебряными ожерельями и поясами, как нищий — лохмотьями.
Ты не знаешь, боярин: это было серебро моих предков. Много серебра. Курганы блюд и кубков с начеканенными лицами царей Востока, с грозными фигурами зверей и грифонов. Курганы монет и украшений, смешанные с землей и костями коней и сохатых.
Я гладил шершавыми пальцами позолоченную чашу — с нее смотрели на меня туск лые глаза парфянского царя Ардашира. Он жил в столетье, с которого считают новое время христиане. И, может быть, он пил из этой чаши пахучее солнечное вино.
Я плакал. Ты не поймешь этого, боярин. Я плакал, потому что искусные изделия моих предков, мастеров Хоросана, были свалены у ног чужого безносого бога. Этого не могло вместить мое сердце!
Вы, новгородцы, ведете счет дней от Гостомысла и не знаете, что было прежде вас…
Было на Востоке в начале новых столетий могучее царство на месте старой Парфии. Правили им персы, прозванные «сасанидами». Если бы на их пир пришел весь Новгород, все равно гости ели и пили бы только из драгоценной посуды.
Но явился среди арабов человек по имени Магомет, и его назвали пророком. Он сказал: «Рай находится под тенью мечей», и арабы подняли мечи. Великой кровью заставили весь Восток склониться под их знамя и принять новую веру — ислам.
Держать в доме вещь, на которой был рисован человек или зверь, стало равным идолопоклонству.
И потекло серебро старой хоросанской чеканки во все дальние земли — на Волгу к хазарам, на Каму к булгарам и еще дальше — по Серебряной реке Нуркат на Каменный пояс. В страну, где белки идут дождем, а соболя скачут черной метелью.
Югра, почитавшая светлый металл больше собственной жизни, платила за него горами драгоценного меха, не зная, что за серебро платит золотом.
И никто не ведает, какие сокровища моих предков скопились у Каменного пояса.
Я так говорю тебе, боярин, потому что мне больно знать это. Больно знать, что труд мастеров Хоросана служит чужому богу.
Нет, я ничего не взял у безносой статуи. Я тихо ушел в тайгу. Ибо чужеземец, увидевший ее лицо, не должен оставаться живым. Таков закон Югры.
Для тебя богатство — то, что ты держишь в руках. Для меня — то, что узнали глаза и уши. Но не все может вместить сердце.
Ты, боярин, похож сейчас на голодную росомаху. Готов грызгь меня за то, что я видел эго. Ты пойдешь на Югру и разграбишь гору, похожую на голову крутолобой рыси. Но мне теперь все равно. Я рассказал тебе то, что не могло вместить мое сердце, пресыщенное смешным и жестоким.
…Непутевый торгаш Мухмедка не вышел из боярских покоев. Челядь шепталась, будто помереть персиянин поспешил.
Боярин Вяхирь поставил в божнице свечу за упокой иноземца. На всякий случай.
И повелел призвать к себе холопа своего Савку.

Задремавшие ветры
Якову, сыну кривого Прокши, опять попала вожжа под хвост. Потому ли, что остался не у дел и был искупан в луже веселой новгородской вольницей. Или другая на то причина.
Потребовал он у жены квасу и выплеснул его в цветок, швырнул сапогом в кота, дремавшего на лежанке, и остриг полбороды, смотрясь в начищенный медный поднос.
— Опять приключилось что? — робко спросила Малуша. У нее было доброе лицо в морщинах, с родинкой на кончике носа.
Яков погладил себя по животу, вдруг хлопнул по нему ладонью и захохотал.
— Глянь, отъелся. Расперло, как надутую лягушку. А рожа, рожа какая! Ровно клюквенным соком налита. Надави, и брызнет. Хоть в посадники с такой рожей просись.
Он хохотал долго и без удержу, охлопывал себя, будто выбивал пыль. Потом вздохнул, как при боли, и пробасил:
— Помнишь, как выкрал тебя из батиной ладьи. Ни единая душа не заметила.
— Опять уйдешь? — тихо спросила Малуша. Она ссутулилась и бессильно опустила руки.
Было сумрачно в доме. Пахло резкой свежестью после грозы.
По молодости гулял Яков на Ладоге с разбойным станом, потрошил купцов проезжих. Был он тогда худощав и смугл, носил в ухе золотую серьгу-полумесяц. Привел однажды в стан перепуганную девицу с родинкой на кончике носа. И венчался с ней под волчий вой и шум сосновый.
А после торговал товарами скупого тестюшки в разных землях, пока не проторговался. Стал сотником и хаживал в воеводской дружине на Чудь белоглазую, в Емь и Карелу.
А Малуша только и знала, что готовить его в дорогу и тосковать в одиночку в долгие зимы.
На склоне лет пришел было в дом покой. Проворовался настоятель церкви Прасковьи- Пятницы отец Олфима. Ремесленный люд и купцы растаскали его двор по бревнышку, а самого завязали в мешок и оставили на колокольне. И на вече назвали новым настоятелем Якова — он и в грамоте искусен, и на руку почище.
Яков облачил тучное тело в рясу и принял сан. Прихожане сначала над ним похохатывали. Потом терпели. Кому придется по нраву, если на проповедях у него пересмешки вместо чинности и благолепия. А исповедовать взялся он так, будто дознание вел: всю подноготную выложи ему.
И лопнуло терпение у прихожан, когда однажды во время крестин приковылял в церковь молодой медведь в красной рубахе, сел перед Яковом у царских врат и стал со старанием вычесывать за ухом. Медведя Яков купил у прохожего скомороха прошлым летом.
Крику и визгу было в церкви! Успел отец Яков затащить зверя в алтарь.
Медведь удрал в окно, а Якова изловили. Слегка намяли бока, искупали в луже и прогнали с миром. Остался он при сане и без прихода. Затосковал.
— Чуешь? — спросил он Малушу. — Плесенью в доме пахнет.
— Окстись, все двери настежь.
— А я говорю пахнет.
— Пахнет, пахнет, — согласилась жена, —* Что в путь-то готовить? И куда?
— Не спеши, — отстранил ее Яков, маленькую, сутулую, печальную.
И на мохнатом белогривом Пегашке уехал к Гостинному полю. Ветры нюхать.
За Крутым порогом на стремнине Волхова стоят в два ряда круглобокие корабли с высокими выгнутыми носами и осевшей кормой. Скалятся сверху на воду безглазые звериные пасти на длинных шеях. Все, как в песне поется:
Нос —корма по-туриному, Бока взведены по-звериному.
На берегу костры, толчея, разноязыкое веселье и разговоры руками и пальцами.
Яков расправил плечи и запрокинул голову.
Недвижен и чист воздух. Прозрачны зеленоватые струи Волхова, и небо вдали цвета прозрачной зелени.
Яков идет по сырому песку от ладьи к ладье, втягивает воздух широкими ноздрями, морщится или с наслаждением чмокает, прикрыв глаза.
К тонким запахам воды, сырых камней и дыма примешались ароматы имбири и корицы, нездешних плодов и пряностей. Пахнет застоялыми трюмами, мокрой солью и задремавшими в мачтах дальними ветрами. Просторен мир и непонятен.
Осел на один бок облезлый кораблик на мелководье. Струи лижут морскую накипь на днище. Воткнулись в песок весла, а на щегле свисают оборванные снасти и тряпки паруса. У края, на брусе, спит человек с бритой головой, свесив за борт босую ногу.
Яков щелкнул по борту камешком. Крикнул бритому: — Откуда?
Тот поднял голову, сплюнул и не то обругал, не то ответил.
Хорошо Якову.
Человека гонит в дорогу мечта. Или беда. Или леший его знает, что: ноги должны ходить, а глаза — видеть.

Вольный город
Велик и славен город на Ильмень-озере. На торжище под горой даже слепой прозреет и растеряет глаза. Закружит голову тысячеголосая толчея, где меняют венгерских иноходцев на греческий бархат, где немчин сыплет арабское серебро за многопудовую булгарскую медь, где целуются, и дерутся, и пестрят перед взором лохмотья и золото. Горы товаров! Серебристые соболя и бобры, нет которым цены на Востоке и Западе, клыки моржа, чистые, как слоновий бивень, воск, янтарь, кожи, злые северные кречеты, нежные осетры — вот оно, богатство Новгорода!
Велики владенья Новгорода — от Балтийских берегов до Каменного пояса его чети и поселения. Чудь белоглазая и Карела, Емь и Самоядь, что живет у моря и боится воды, великая Пермь, что не умеет делать железа, и загадочная Югра — все новгородские данники.
Но только слабый принесет дань своею волей, да еще поклонится.
О богатствах строптивой Югры сказывают легенды. Только легче в Грецию сходить, чем добраться до Каменного пояса. И никому неведомо, чем будет потчевать Югра — лаской или стрелами.
Шесть годов назад хаживала к ним новгородская дружина. Обожглась. Кому довелось вернуться — про такие страхи рассказывали, что не каждый теперь снова идти отважится.
Тогда же ушел вслед войску изгнанный из Новгорода дядька Якова — Помоздя, прозванный Молчуном.
Больше одного слова за день от него никто не слыхивал. Коли осерчает, мазнет кулаком обидчика по скуле, сплюнет и уйдет, пока тот на земле барахтается. Побитый только утрется, но шум поднимать не станет. Потому что ходила за Помоздей слава человека справедливого, зазря не ударит.
Однажды на торжище уложил он купца, менявшего гнилые кожи. И кожи его изорвал. Купец еле оправился, заикаться стал. И призвали Помоздю на суд за обиду и якобы за то, что подстрекал он чернь на грабеж и смуту.
Такого навета Помоздя стерпеть не мог. Перед долгополыми боярами и посадником еще раз ударил наветчика, да так, что из того торгашеская душонка вытекла прочь.
И ушел из города с тремя такими же молчаливыми сынами, куда глаза глядят, куда ноги несут.
Вернувшийся из Югры дружинник сказывал Якову, будто видывал сынов Помоздиных за Великим Волоком, в междуречье Печоры и Вычегды. Батю они схоронили и поставили в том месте избенку.
Тогда же выменял Яков у дружинника выцарапанный на бересте чертеж путей через Пермь Великую на Каменный пояс. Клялся дружинник, будто «другого такого чертежу нету», что по нему еще век назад Гурята Ро- гович хаживал на Печору «через леса, пропасти и снега».
Был год от сотворения мира 6701. Снаряжал новгородский воевода Ядрей войско. В дальние земли. Не богатства крутолобой горы манили воеводу, а сама Югра — клад неоглядный, неоценимый.
Сговорился Яков с пузатым воеводой, что сам поведет его разбойную дружину. Давал воевода коней и все, что надобно для войска в двести топоров, за это требовал три десятины добычи.
Яков помолодел. Скинул рясу и вдел в ухо золотую серьгу — полумесяц, с которой гуливал атаманом в давние годы.
Осень. Купаются в канавах потяжелевшие гусята. На Кожевенной улице колышется парок над колодцем долбленного из сосен водопровода и воняет кислыми кожами.
Едет на своем медведе верхом захмелевший Яков без шапки, с золотой серьгой в ухе. У медведя бубенцы на шее, красная рубаха снизу иссечена в ленты.
За Яковым с посвистом и приплясом бегут его молодцы и зеваки.
— Эй, люди честные, силачи записные, кому охота о мишкины бока руки почесать?
Выехал было из низких ворот мужичок на лошади. Конь захрапел, попятился и понес седока во весь опор через огороды.
У ворот жмется детинушка в косую сажень ростом. Он с котомкой, в лаптях и порванной до пояса полинялой рубахе.
Яков слез, подвел к нему зверя и вдруг испуганно крикнул:
— Боярин!
Мишка присел и закланялся, жалостливо постанывая.
Детина почесал волосатую грудь и отошел.
— Не уважают мишеньку, — погладил Яков зверя. — Обидели мишеньку.
Медведь облизнулся розовым языком, скосил маленький глаз и пошел на детину, позванивая бубенцами. Детина попятился.
— Отгони зверя. Зашибу ненароком.
Ударил медведя ладонью в нос. Тот отскочил, взревел и двинулся на обидчика.
Улюлюкали и хохотали молодцы и зеваки, приплясывали от потехи. Детину и зверя прижали к забору. Тот сдавил медведю лапы и кричал:
— Уберите, зашибу!
И вдруг выломил из забора слегу. Перехватил ему руку Яков, крикнув мишке:
— Умри!
Медведь снопом повалился ему под ноги. Детина шумно сопел, серые глаза были злыми.
— Зовут как?
— Омеля. Почто зверем травишь?
— Пойдешь ко мне в дружину?
Детина подумал. Поднял с тропки оброненную кем-то берестяную грамотку. Прочел по слогам: «Недоумок писал, совсем дурак, кто читал». Отбросил в сердцах. Мрачно ответил, поглядывая на золотую серьгу:
— Не пойду. Пусти.
— Беглый? — прищурился Яков.
Детина вздрогнул, ссутулился и замахнулся вдруг.
— Иди ты…
У него были воспаленные, затуманенные глаза голодного человека.
Любопытные уже запрудили улицу, задние тянули шеи и напирали на спины.
К Якову протолкался Савка, дворовый человек боярина Вяхира.
— Атаман, — снял он шапчонку. — Меня на звере испробуй.
Был Савка невысок ростом, но кряжист и крепок, как старый дубовый пень. У него были длинные не по росту руки, одной левой мог он подкову согнуть.
Был Савка зол на весь белый свет. За свои злосчастия.
Промышлял он прежде ремеслишком — вил тонкую скань, нанизывал на нее мелкие бусины и стекляшки, сбывал невзыскательным деревенским молодухам.
Но был в городе мор и голод. Пришел с ладожской стороны волхв и звал зорить боярские дворы. Гуляли пожары, на улицах оставались несхороненные тела. И никто не хотел смотреть на дешевые Савкины безделушки.
Тогда и разозлился Савка вконец и продался Вяхирю взакуп. А на боярский двор только ступи — вмиг окажешься в холопах. И не выйдешь из кабалы.
Утром призвал к себе Вяхирь Савку и сказал, чтобы шел на Югру с атаманом Яшкой.
— Вперед вместе, а назад один. Уразумел?
— Уразумел, — ответил Савка, и кровь отхлынула от лица.
— Путь примечай, потом меня с войском поведешь. В атаманы выйдешь.
Нетороплив боярин Вяхирь. Хватка у него медленная и мертвая. Не бросится он в неведомую даль сломя голову. Он подождет, подготовится и нагрянет с крепкой дружиной в гости к золотому безносому богу. А пока…
Посулил боярин Савке почет и волю. И добавил, ласково улыбаясь:
— Пришли-ка на двор бабу с отроком. Пусть пока глину месят при холопской гончарне.
— Помилосердствуй, батюшка!
Прищуренный глазок боярина был желт и холоден.
— Пшел.
Есть ли что на свете страшнее неволи?
Десятый годочек сыну Тишате. Болезненный он, несмелый. Выпрашивает на бойне бычьи рога и режет из них что надумает. Искусно точит зверюшек тонкими ножиками. Чистенько. Днями вырезал гребень с дерущимися конями — каждый волосок проточил на гривах.
Не узнал Савка радости. Так хоть Тишате ее узнать бы.
Рви себе лицо, бейся о землю, кричи — ничто не поможет. Будут Тишата с матерью месить глину босыми ногами на морозе, подливая горячую воду. Сперва потрескается кожа на икрах, а потом засверлит кости нестерпимая боль.
Будь проклята кабала! Ногти в кровь издерет Савка, а выкарабкается. Должен вернуться он с ношей мехов и серебра. Поставит свои лабазы в меховом ряду, заведет торги, и будут перед ним черные люди шапки ломать, как ломят нынче перед Яковом. И тогда на Савку будут люди вот так же глину месить!
К горлу подступила дурнота и мешала дышать. Будто ворочался в груди темный лохматый зверь.
Говорят, очищается человек, изведав несчастия в полную меру. Станет крепок и светел сердцем. Так ли? А если беда ему не по силам? Согнет она и сломит. Душу наполнит желчью, а взгляд — отчаяньем, как у затравленной росомахи…
Медведь тянул к Якову лапу и звенел бубенцами, вымаливая сладостей, как последний попрошайка.
— Испробуй, — кивнул Савке Яков. — Повалишь зверя наземь — даю две куны серебром. Он одолеет — не взыщи: потешная порка при людском собрании.
— Ладно.
Бросил Савка наземь шапчонку, обошел зверя. Тот косил глазом и переступал за ним по кругу.
Савка нырнул ему под правую лапу и оказался сзади. И повис на ушах у зверя, упершись коленом в горбатую спину. Мишка взревел, запрокинув голову. У Савки на шее надулись жилы. Всей силой рванул зверя на себя, мишка оступился, шмякнулся и перекатился через голову.
Толпа ревела. Медведь наступал на Савку во весь свой рост, с налитыми кровью глазами. Савка поднырнул ему к животу и вцепился в красную медвежью рубаху, провонявшую прелой шерстью. Медведь пытался схватить его короткими лапами без когтей и больно бил по плечам.
— Моя взяла, — хрипел Савка. — Моя взяла.
— Его победа! — кричали в толпе. — Плати куны.
Яков отогнал зверя и взял его за цепь. Бросил, не глядя, Савке серебро.
— Не надо, — сказал Савка. — Возьми в свою дружину, пригожусь.
Он стоял, прижав к груди шапку, с потным красным лицом. Глаза были скрыты тенью.

Путь
Двести молодцов, крепких и широкогрудых, отобрал Яков в разбойное войско. Был тут и Савка — подневольный человек, и Оме- ля, и сын колдуна Волоса — Зашиба, черный, будто кагцей. Были воеводские дружинники и вольные люди, богатенькие и беспортошные.
Долог путь. Спешили ушкуйники. Хотели до ледостава поспеть в Устюг Великий, что стоит на том месте, где Сухона впадает в Двину.
Были дожди. Затяжные и холодные. Промокла земля, промокло небо, промокла и задубела одежда.
Потом дохнуло морозом, а тучи стали синими и тяжелыми. Мокрый снег слепил коням глаза. По утрам они резали ноги о молодой острый ледок, скользили и спотыкались.
Грузный Яков похудел и подтянулся. Стал сосредоточен и молчалив. Только иногда вдруг заболтает ногами на своем белогривом Пегашке, засвищет разбойничьим посвистом и пустится вскачь по избитой дороге.
Остались позади Векшеньга и Тотьма — погосты новгородских доможирцев, собирающих дань с местных племен.
Яков ехал впереди, сунув шапку за пазуху. Был морозец и ветер. Запоздалые листья, желтые и алые, летели на снег, под ноги коням. У щеки Якова покачивалась желтая серьга, похожая на жесткий осенний лист.
Савку злила эта серьга. Легко дается Якову жизнь. И он кичится этим. Савке бы это золото. Савка бы зажил.
Он не знал, как бы он зажил, но при одной мысли об этом сердце купалось в тепле.
Яков придержал коня и крикнул:
— Уговор таков: счастье найдем — всем по доле делить. На беду набредем — чур мне одному.
— И мою прихвати впридачу, беду-то, — мрачно откликнулся Омеля.
— Твою не возьму, — посерьезнев, ответил Яков.
— Почто?
— Прожорлива больно, не прокормить.
Захохотал и стал ловить листья в кулак. Войско растянулось по лесной тропе, шутку передавали едущим сзади; она катилась дальше и дальше, с добавлениями, пока не взорвалась визгливым смехом последнего ратника.
Омеля сопел и смотрел на поникшие уши коня. Медлителен он умом и телом, и над ним смеются все, кому не лень. Он покорно сносит обиды, разве что шлепнет пересмешника всердцах по затылку.
Только одно задевает до боли.
Он был всегда голоден. Мальчишкой, когда дрался с братьями из-за пыльной сухой корки, найденной под сундуком. Отроком, когда княжий тиун, исхлестав отца плетью по лицу, увел со двора коровенку, и они мололи тогда зерно с лебедой и липовым цветом. Потом пас Омеля княжеских свиней и копал с ними сладкие корни медвежьего лука. Младший братишка был слеп, и Омеля приносил ему корни рогоза и медвежьего лука как лакомство.
Бежал Омеля от нужды в вольный Новгород. Пробивался случайными работами, пока не упал на дворе гончара. Нанялся к гончару колоть дрова, махал топором три дня не евши. Наколол три поленницы и упал. На счастье толстая стряпуха стала потом подкармливать хозяйскими объедками.
Ему. Омеле, немного надо. Ему — работу и пожрать вдосталь. Ежели вернется из Югры с мешком серебра и мехами обвешанный, купит жаренного на вертеле барана. И серьгу, как у Якова, в ухо повесит.
— О чем позадумался? — окликнул его Савка.
Омеля сладко потянулся и сказал о серьге.
Савка выругал про себя. Недоумок! Его бы головой орехи колоть.
Но Савка неспроста присматривается к Омеле. Если его распалить — грозен будет во гневе. Не удержишь ничем.
И к другим присматривается Савка. Молчаливо, исподлобья.
Робеет Савка перед Яковом. Тот похож на дикого жеребца, не знавшего хомута. Словно белый свет — веселая степь, где вволю корма и тепла.
— Ты на мальчишку похож, — сказал Якову Зашиба. — Говорят, к старости люди умом опять как дитя делаются.
Яков расхохотался.
— Для мальчишки земля — сказка, он чудеса ищет. Что же в этом плохого?
«Для кого сказка, а для кого мучение, — думает Савка. — Не каждому на роду написано, как вольный конь по свету носиться. Как оденут хомут и впрягут в телегу, так и глаза потускнеют, вылезут ребра и подогнутся коленки. И Тишате моему та же участь».
Жалко Савке Тишату. И злость его захлестнула. Почему одним всю жизнь удача, а другие маются? Якову всегда счастье. Само бежит в руки. Бежит мимо Савки. А оно Савке-то нужнее, чем Якову!
Едет Яков. Качается в ухе золотая серьга…
Ночевали в деревеньке на три двора. Яков с наслаждением вытянулся на печи, разморенный теплом. Задремал и проснулся оттого, что зудела спина и рука. На полу вповалку храпели ушкуйники. Яков зажег лучину. По закопченной стене ползли клопы. Они вылезали из щелей, проворно бежали на потолок и падали оттуда легкими капельками. Яков стал сшибать их щелчками и палить лучиной.
Потом изругался и вышел на крыльцо. Оно было скользким от инея. Столбы покосились, как покосилась и сама изба.
На завалинке сидели колдунов сын Зашиба, Омеля и еще несколько ушкуйников.
— Завсегда она сзади идет, — рассказывал Зашиба. — Почуешь вдруг, что в затылок дышит, обернулся — хвать! А ее уже и нету, пусто в кулаке. Так она и ходит.
— Кто? — спросил Яков.
— Беда. Есть маленькие беды, а есть большая, главная. Мне бы вот ее встретить и хребет заломить.
— Ты хоть видел ее в глаза?
— Не-е… А вот скажи, рождается человек, и есть у него руки и разум. И каждый своим велик и с другими несхож. Только один родился сразу боярином, а другой кащеем.
Яков усмехнулся:
— Так господь предрешил.
— А почто он так предрешил? Сказывают, прежде все боги жили вместе и ели из одной чашки. И наш Христос, и дедов Сварог, и заморский Аллах, и все, какие есть. Перессорились они, заспорили, кому первым быть, и ушли со своими племенами в разные концы земли. С той поры и затевают племена вражду меж собой, потому что их боги в ссоре.
— Голова у тебя всякой всячиной набита, — не то рассердился, не то удивился Яков.
— Это верно, набита, — согласился Зашиба.
Не то волнует Якова, не божьи споры. Манит его мутная лунная даль, будто откроется за нею такое, о чем всю жизнь тосковал. А тоска эта хуже бессонницы.
Не водил он прежде дружбу с Помоздей и его сынами. И, может быть, впервые захотелось ему понять Молчуна. Говорят, в последний миг прозреет человек и поймет, зачем дана жизнь. Может быть, перед кончиной сказал Помоздя сынам то большое слово, которое всю жизнь в себе носил. Его слова были редки, но всегда велики и весомы.
Что ищут на земле люди? Что ищет он, Яков, сын кривого Прокши?
— …Явился однажды господь перед умирающим с голоду, — снова стал рассказывать Зашиба, — сказал: «Что ты хочешь? Проси, и я тебе дам». — «Дай хлеба», — сказал умирающий с голоду. «Только хлеба? — удивился господь бог. — Проси лучше золота. На золото ты купишь еды сколько хочешь». — «Дай золота», — сказал умирающий с голоду. «Только золота? — спросил господь. — Я могу дать тебе власть, и все богатства твоих поданных будут твоими». — «Дай власть», — взмолился умирающий с голоду. «Ты просишь только власти? — усмехнулся господь. — Все можно взять силой, кроме любви. А любовь дороже всех сокровищ». — «Дай мне любовь», — запросил умирающей с голоду. «Я могу дать тебе любовь, — сказал господь. — Но разве только в одной любви счастье?» — «Дай мне счастье!» — закричал умирающий.
И умер с голоду…
Зашиба вздохнул:
— Вот так.
Яков взял. Зашибу за плечо и заглянул в лицо.
— Правду говорят, что ты сын колдуна?
— Правду, — серьезно ответил Зашиба. — А про правду и кривду тоже есть такой сказ…
— Хватит, — остановил его Яков. — И вкусным отравиться можно. Если без меры потчуют.
— Н-не, — замотал головой Омеля. — От переедания еще никто не умирал.
А утром, когда собирались в путь, Омеля вдруг захохотал:
— Ему, недоумку, кроме хлеба, и не надо ничего. А он, вишь ты, счастья захотел!

Снежная пустыня
Пока добрались до Устюга Великого, маленького городишки, из-за которого шли раздоры у новгородцев с суздальским князем, пала зима.
Снарядились по-зимнему. И снова студеный ветер сушит щеки, а рубаха мокра от пота.
Застилает медленный снег черные огнища на местах ночевок, падает на широкий лыжный след, уходящий вверх по Вычегде. Кружится над истоптанным болотом, где волки рвут брошенную голову сохатого. Укрывает землянку охотника-пермяка, где причитают женщины, потому что чужие люди на лыжах унесли с собой весь запас рыбы и мяса.
Парма… Тайга… Есть ли ей конец на земле? Тишина и снег, расписанный следами зверей и птиц. Чудится, что где-то в ее глубине, за дремлющими елями откроется вдруг хрустальное царство мороза и лешего.
В вершинах Вычегды, близ волоков к Печоре и Каме, стоит. почерневший домишко с изгородью. Видимо, это и есть помоздинский погост. Яков еле сдержал себя, чтобы не побежать к нему во весь дух.
Избенка была пуста, с заиндевелыми внутри стенами и запахом гнили. Столешницу выгрызли крысы, в углах бахрома тенет и копоти.
А вокруг — ни следочка.
Тоска заползла в сердце.
Ушли от избы подальше, стали рубить шалаши и нодьи. Нарочно весело и шумно, чтоб забыть запустенье и холод покинутого жилья.
Хлещет тишину топорный перестук. Мягко падают, прошуршав, снежные шапки с еловых лап, и долго не оседает колючая белая пыль. Мелко вздрагивает широкая хвоя. И вдруг тяжелое дерево, словно выпрямившись от боли, замрет и рухнет со свистом, ломая мерзлые сучья.
Яков думает о братьях Помоздиных. Вернулся к избенке, постоял, сняв шапку, и поклонился ей, перекрестившись. Земля — мачеха. Куда ни беги — везде мачеха.
Вернулся к ушкуйникам притихший, будто враз осунулся и потемнел лицом. Омеля спросил:
— Ведь мы того охотника, косоглазого, что повстречали, ограбили. Все как есть унесли. А? Сгинут теперь его ребятишки. И он…
Омеля знал, что такое голод.
Яков зло ответил:
— Ну, сгинут, тебе что за дело? Мы с тобой путь прокладываем господину Великому Новгороду. Понял?
Савка врубался топором в толстую пихту. Рубил с остервенением, ухая при ударах. За ворот набился снег и таял, стекая струйками по спине.
Кто-то подошел сзади. Савка оглянулся — Яков. Тихо, будто в шутку, сказал:
— Тяжела у тебя рука, Савка. Не довелись под нее попасть ненароком.
У Савки прошел по спине озноб. Стиснул зубы и отвернулся. Неужели чует Яков недоброе?
Ночь шла белесая и теплая. Дым от костров стелился низко, как полоса тумана, и щипал глаза.
— Правду говорят, что в Югре люди рогаты и с песьими головами? «И будто через дыру в скале торги ведут?» —спросил Омеля.
— Дурной ты, — выругался Яков. — Лучше спи, авось морозец совсем спадет.
— Почто?
— Храпу твоего не выносит, тает, как пар.
У костра прыснули. Яков не смеялся. Омеля потер лоб, не зная, обижаться или нет. Сказал:
— Напоперек спать не буду.
Ратники повалились со смеху.
Омеля постоял, плюнул и отошел.
Ночью Савка подполз к нему. Омеля лежал на пихтовой хвое, забросив руки за голову.
Белесая тьма колыхалась меж елей, выползала из-под хвои. Лес стал гуще и плотней придвинулся к костру. В вершине березки запутались звездочки и беспомощно мигали. Из темноты доносились шорохи. Казалось, кто-то осторожно бродит вокруг.
— Фу-бу! Фу-бу! — по-страшному ухнуло в тайге.
Омеля вздрогнул, прислушался.
— Леший.
— Он, — шепнул Савка. — Заведет нас Яков в самые его лапы.
— Не должен, — недоверчиво протянул Омеля. Он помолчал. — Ну и жутко. Будто мы воры и в чужом терему хоронимся.
— Фу-бу! Фу-бу! — снова повторилось в тайге.
— Шубу просит. Спросить у Якова, да бросить ему шубу, лешему-то.
— Придумаешь! — вздохнул Савка. — И так косится на гебя Яков. Говорит: лопаешь за четверых, а в работе не тароват. Посмешки-то не зазря устраивает.
Савка увидел, как сузились глаза Омели, как заходили желваки на скулах.
— Фу-бу! Фу-бу! — совсем близко проухал голос.
Омеля поднялся — большой и грозный, постоял и взялся за топор.
— Я им покажу — не тароват. Самого лешего за шиворот приволоку, — вдруг выпалил он. —Эй, леший! На тебе шубу!
Тяжелыми шагами двинулся Омеля в белесую тьму.
С рассветом веселилось все войско. Виданное ли дело, с топором на филина идти?
— Он тебя в зад не клюнул? — приставал Яков к Омеле.
Тот молчал и зло ворошил палкой в костре.
«Заело», — подумал Савка и ухмыльнулся. Потеряли ратники счет дням и неделям. Истомились, устали. Распухли помороженные лица. Кончались сухари. Яков подбадривал:
— А у Югры соболей да серебра — хоть плотину крой. Глаза разбегаются.
Вел Яков людей по приметам на берестяном чертеже.
Однажды, чем-то встревоженный, отошел от стоянки. Кто-то лохматый шагнул к нему из-за ствола и облапил сзади. И рухнул, подмяв под себя. Огромный бурый медведь-шатун с рассеченной головой лежал на Якове, а над ним стоял Савка. Помог он Якову выбраться из-под туши.
— Не шмякнул он тебя, атаман?
— Зашиб малость. Не забуду руки твоей, Савка, — пикнуть зверю не дал. Век не забуду.
Сбежались ратники. Савка отошел и принялся свежевать зверя.
Яков тряхнул головой и подмигнул Омеле.
— Хочешь, мы тебя над Югрой князем посадим?
— Ни к чему, — огрызнулся Омеля.
— И правда, ни к чему. Проешь все царство за один прием.
Омеля покраснел, губы его скривились.
— Не тароват, говоришь! Едой попрекаешь? — он двинулся на Якова.
Тот улыбался.
Омеля мрачно огляделся вокруг.
— Уйду!
Первый раз увидели воины этого добродушного детину в такой ярости. И с чего? С шутки рассвирепел.
«Самое время не дать ему отстать, — смекнул Савка, — самое время».
На стоянке, будто ненароком, он бросил ему:
— Замыслил что-то атаман. Ласков стал. Неспроста.
Омеля молчал.
— Я бы на твоем месте не простил обиды, — снова начал Савка. — Яков думает, что мы без него пропадем. Не пропадем! Дорога теперь известная.
Омеля обхватил колени и сидел, не двигаясь.
— А что Яков супротив тебя? — пел Савка. — Да ничто. А тайга, она все укроет.
Омеля удивленно покосился на Савку, поморгал светлыми ресницами.
— Ты о чем это?
— Тайга, говорю, все укроет.
Омеля насупился, потер лоб грязной рукавицей. Спокойно спросил:
— Ты вроде бы про смертоубийство?
Савка похолодел. Он увидел, как поджались у Омели губы. Непонятно устроена у него голова: вычудит такое, чего не ждешь.
— Какое смертоубийство? — заюлил Савка. — Перекрестись, Омеля. Я говорю: тайга — она страшная, все пропасть можем. Придумаешь — смертоубийство! — И задом, задом попятился от Омели. Тот провожал его тяжелым подозрительным взглядом.
Трое укшуйников ушли по следу лосиного стада и не вернулись. Ждали их день и двинулись дальше.
Пал мороз, обжигавший горло и легкие. Воздух шуршал при дыхании. Под снегом и льдом была топь. На широких сугробах-кочках стояли чахлые промерзшие сосенки. По сосенке на каждой кочке.
Молодой ратник, протаптывавший путь, вдруг взмахнул руками и провалился под снег. Он барахтался в черной жиже, она дымилась белым густым паром и расползалась, съедая снег. Ушкуйники отступали.
Ратнику бросили вывороченную сосенку. Он не мог ухватиться за нее побелевшими пальцами, вцепился зубами. Глаза у него были желтыми и безумными.
Он окунулся в топь без крика. Вода подернулась ледком, а под ним колыхались белые пузыри…
Теплые ключи!
Ушкуйники уходили от этого места торопливо, не чувствуя усталости. Пока не пала ночь.
А с нею пришел страх, от которого немели плечи и мутился разум. На кочках горели маленькие костерки, и люди жались друг к другуУ — только бы не уснуть, только не уснуть.
Савку знобило. Он сжался в комок, чтобы сохранить тепло. Завел непутевый атаман. Никому не выйти из этой пустыни, нет ей конца. Так пусть сперва сам хлебнет черной водицы. Сейчас людям только шепни, взбудоражь их — разорвут Якова. Но Савка медлил. Слипались веки.
Виделось ему, будто в сенокосный зной, разомлев от работы и жары, прилег он под копной у дороги. А сынок Тишата поднес к его губам жбан с ледяным квасом. У Тишаты облупленный от загара нос и широкие, как у матери, белые зубы. Он смеется, квас пахнет сухими цветами хмеля. Савка силится улыбнуться и не может. Лень и дремота растекаются по телу.
Как в маленькой ямке, сжались маленькие люди, а над ними опрокинулись огромное звездное небо и тишина. Ужас и трепет проникал в сердце от этой огромности мира и беспредельного холодного безмолвия.
Яков запел молитву. Он был похож на колдуна, на призрак — у сиротливого костерка, с возведенными к небу руками. Ушкуйники, охваченные страхом и одиночеством, глухо повторяли его слова. Они стояли на кочках у маленьких кострищ, закутанные до носов. Это была странная молитва — христианскому богу и водяному, взявшими в жертву белозубого ратника, звездам и смерти, безмолвию и далеким новгородским людишкам, спавшим в тепле.
Она была похожа на стон, на немую песню.
Яков сорвал голос. И тогда запел Зашиба, сын колдуна Волоса:
Во долинушке — злой пустыне.
Не лебедушка криком кручит.
Беспортошные люди укшуйники
Из полона-неволи идут.
Ты укрой меня, злая пустыня,
Чтобы ворог меня не настиг.
Он мне вырежет печень и сердце,
Встрепенётся оно на ноже.
Яков хрипло приказал собираться в путь. Они будут идти и день и ночь, пока не пройдут пустыню. Иначе смерть.
Беспредельным и синим было небо в холодных огоньках звезд. И густая краснота углей на кочках казалась холодной.
Войско уходило в темноту.

(Окончание следует).



Перейти к верхней панели