Мы продолжаем документальное повествование о судьбе Надежды Половцовой, именем которой был назван сталерельсовый завод, поселок при нем, а потом и город Надеждинск (ныне г. Серов Свердловской области). Читателя ждут встречи с людьми, окружавшими Надежду: архитектором Месмахером, инженером А. Ауэрбахом, вел. княгиней Елизаветой Федоровной и другими. События их жизни происходят в Санкт-Петербурге, Ивангороде на р. Нарове, в деревне Рапти под Лугой и на Среднем Урале.
Недавно Серовскому металлургическому заводу было возвращено имя Надежды Половцовой.
«В нашей истории снам принадлежит решающая роль». Томас Манн, «Иосиф и его братья»
Сон в летнюю ночь
– С Месмахером не знаю, как и быть, – обмолвился однажды Половцов. – Умница. Училищем и музеем увлечен. Устали не знает. Одна у него беда – всю работу готов взять на себя. У Кракау под руками путается со своими советами. Все бы классы вел один. А уж в музее – так днюет и ночует. Дело-то, я считаю, наше общее, не его одного забава. Ты бы поговорила с ним, Надежда. Как попечительница. Меня он только что слушает, а воротит по-своему.
Надежда опустила глаза: конечно, разве не он, Половцов, один в Училище и музее хозяин?
Архитектору Максимилиану Месмахеру она была ровесница – сейчас обоим время шло к сорока семи. Рисовальным училищем его еще папаша «заразил» своими неоглядными проектами: женские классы, филиалы по всей стране, музей мировых декоративно-прикладных творений… Во всем доверял архитектору, а тот и разохотился. В сущности, и богатство, и бедность в своих апогеях одинаково раскрепостительны. Богатству мудрено потерять, а бедности – нечего. Месмахер и барон оба были лютеранской веры, но разного достатка: рано умерший отец Максимилиана, каретный мастер, никакого наследства жене и трем сыновьям не оставил. Ме́ста в жизни братья добивались сами.
В 1880-м Половцов пригласил Месмахера занять пост директора Училища, а в 1885 году профессор архитектуры Максимилиан Месмахер начал в Соляном городке лучшее свое творение – музей Центрального училища технического рисования барона Штиглица.
В это же примерно время он, как бы между делом, взялся за перепланировку и обновление интерьеров дома Половцовых на Большой Морской – того самого, что Надежда получила от папаши в приданое к свадьбе. Особняк Штиглица на Английской набережной был продан с большой уступкой одному из великих князей.
Половцов, освоившись в должности Государственного секретаря, решил обзавестись в своем доме шикарным залом для гостевых приемов, любительских спектаклей и маскарадов, а также семейной портретной галереей – первым делом и всенепременно помнил о престиже. Декор зала сочетал придворную пышность с изыском парижской гостиной: мрамор, уникальные гобелены, выполненные по рисункам Рубенса и некогда подаренные Наполеоном Александру I, богатого орнамента паркет, зеркала, двери, инкрустированные золоченой бронзой, а по стенам тоже золоченые бра… Зал получил название Бронзового и смотрелся чудесным творением.
Галерею портретов семьи Госсекретаря составили работы французских художников Дюрана и Жалабера, а также соотечественника Ивана Крамского. Себя он обессмертил также бюстом творения Марка Антокольского. Пышность своих дворцовых покоев Половцов воспринимал как должное, считал, что его место при дворе и их семейный капитал сами по себе к тому обязывают. Да ведь и пышность-то не какая-нибудь купеческая, а в высоком европейском стиле. Надежда принимала галерею и зал царственно и бесстрастно. Ее портреты в галерее остались тому свидетелями.
Знакомство с Месмахером было у нее, что называется, шапочное: он встречал хозяйку низким поклоном, она – величавым движением головы. В заботы архитектора не мешалась. Оба молчаливо согласились с тем, что Бронзовый зал и галерея вовсе не их, а державная прихоть. Но друг к другу исподволь присматривались. Наверно, чувствовали, что встреча таки назревает.
Сейчас Надежда терялась – как бы к нему подойти. Половцов – так тот умел. И по плечу похлопать, и держать на расстоянии. Но тут ее будто кто толкнул: да вазочки-то английской работы, алмазами ограненные! Она купила их на парижской всемирной выставке, где оказалась вместе с сыном, Петром. Целая семья-коллекция затейливых посудинок – разного размера, формы, цвета и декора. По стеклу разбежались цветы, листья, бабочки… Давно бы этому рукоделию место в музейной витрине, да никак не хотелось расставаться. Глянет – и явится ей, как Пит, тогда четырехлетний мальчуган, потянулся к вазочкам ручонками и не успокоился, пока не купила.
Но ведь что не дорого, того не дарят. И время, кажется, пришло.
Встретились в одном из музейных залов.
– Вот, Максимилиан Егорович, примите от меня вашему музею.
«Вашему» вылетело невольно, но нисколько ее не смутило. А он, кажется, принял как еще один подарок. Именно ее интуитивное «вашему» его к хозяйке сразу и расположило.
Открывал коробку осторожно, но и нетерпеливо. Глянув, долго стоял молча:
– Фирма «Томас Вебб и сыновья»! Боже! Сударыня Надежда Михайловна, откуда вы узнали, что я завершаю оформление английского стеклянного собрания?
– Я не знала этого.
– Да ведь ваш подарок – лучший его венец! Пойдемте, пойдемте, вы увидите сами и согласитесь.
Забыв в руке одну из вазочек, он забега́л вперед, возвращался, даже брал ненароком под руку и все говорил, говорил. А Надежда старалась уловить хотя бы толику фальши в его восторженном порыве. И не слышала ее.
Они вошли в Елизаветинский зал музея. Восемь окон, глядевших на Соляной переулок, щедро заливали его светом дня. Зал был лишен итальянской или французской пышности. Разве что светлая позолота потолка, стекающая на стены. Здесь все было прозрачно, и царили стекло, хрусталь, фарфор, керамика. И прежде всего яшмовые, под фарфор, сервизы, вазы, туалеты английского новатора-керамиста Джозайи Веджвуда. Потом посуда, бокалы, рюмки из хрусталя, который ведь родом из Англии.
– Это был его величество случай, – торопил слова Месмахер. – Как и ваше здесь появление, сударыня. Англичане принялись плавить стекло на каменном угле и, чтобы увеличить плавкость, добавляли в стеклянную массу свинец. И нежданно получили хрусталь – тяжелое стекло! Пытаясь его «облегчить», стали гранить алмазом – и открыли беспримерную способность хрусталя – преломлять лучи!
Он поднял руку с дареной вазочкой, и она заиграла, заискрилась в играх света.
– Вот здесь место вашей коллекции. Именно ее воздушной легкости и природного декора недоставало нашему английскому стеклу! Видите, бабочка-то ведь порхает на алмазной грани!
– Да вы поэт, Максимилиан Егорович!
– Нет, нет, я не поэт. Я только счастлив, сударыня. Мной владеет восторг в этих стенах, в этих классах, среди этих глаз, на меня обращенных. Мне кажется, что наши с вами ученики, поживя здесь, в объятьях образцов прекрасного, плохого в жизни совершить не смогут.
– Вы так думаете, Максимилиан?
Надежда видела его матового стекла лицо в овале темных бакенбардов и как-то смятенно думала, почему некоторые люди, волнуясь, бледнеют, а не горят ланитами. Сказала же совсем другое, словно это были не ее слова:
– А руины сирийской Пальмиры после набега просвещенных римлян? А идеал красоты Рафаэля в окружении иезуитов и инквизиции? А дворцы и парки Версаля об руку с нетерпимостью парижских коммунаров… Максимилиан, примерам несть числа! Вы так прямо соотносите рукотворную красоту и божественную душу?..
Говорила, а смотрела на него во все глаза. «Он не может, нет, он никому не сможет причинить зла… Им правит совестливость! И она, эта совестливость, все-все хочет сделать сама. Она-то и питает его творческий эгоизм, так пугающий Половцова».
Месмахер не успел ответить. Его уже звали, искали по этажам. Ответили только его глаза – упрямые, неуступчивые. Да и надо ли было ей словесного ответа?
Тем маем 1889-го сон не мог не посетить Надежду. Ведь наши сны всегда бывают сотканы из реалий пиршества жизни.
После встречи с Месмахером той же субботой Половцовы в числе близких ко двору персон провели вечер в театре Эрмитажа. Специально для царской семьи, послов и придворных здесь давали новинку российской сцены – балетный спектакль по комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь» на музыку Мендельсона-Бартольди.
Нельзя было случиться ничему, более сопутствующему ее настроению. Любовные приключения в сказочном лесу афинских горожан всех мастей от ремесленников и городских повес до самого царя эльфов и его супруги, спровоцированные лесным духом; пышные костюмы героев лесного карнавала времен уже Людовика XV и маркизы Помпадур; затем поздний ужин в гербовом зале Эрмитажа под музыку невидимого оркестра… Небывалое веселье и восторг обуяли Надежду. Она едва сдерживалась, чтобы оставаться в своем обычном образе и не найти в волнении руку сидевшей рядом за круглым в десять кувертов столом великой княгини Елизаветы Федоровны.
А воскресным полднем она была уже в Раптях. Здесь проводила лето Анна с тремя своими малышами и в ожидании четвертого. На Череменецком озере спускали на воду первый в этих краях пароход. Половцов, как хозяин торжества, был в центре внимания. Невидаль собрала население всей округи. Анины мальчики, обряженные по случаю события в матроски и бескозырки в лентах с якорями, носились по палубе за старшим 7-летним Димой. Анна боялась, чтобы не свалились в воду, а Надежде опять было весело. Даже слабое горло, закутанное от майской свежести толстым шарфом, не тревожило ее сегодня.
Если бы Надежду спросили, чем вызвана ее эйфория, она бы, скорее, назвала ее беспричинной.
Во сне у нее тоже был ночной афинский лес, освещаемый лунным светом и зигзагами светляков, но все шекспировские его обитатели заявляли о себе лишь голосами, а налицо были только она, Макс и Горлица. Порхали ночные бабочки, опускаясь на руки и плечи, и скрытый в дубраве оркестр играл Мендельсона.
Макс явился Наде молодым, каким она его не знала. Только бледность лица и неуступчивые глаза выдавали его сегодняшнего. Он держал в руке букет незабудок. Но по мере его приближения цветы увеличивались в размере и оказались позванивающими на стебельках стеклянными вазочками. Макс протянул ей букет и поцеловал, найдя ее открытые губы.
– Я люблю вас, сударыня. А вы?
– А как это – люблю? – спросила Надя.
– Не шутите так. Я спрашиваю серьезно: вы любите меня?
– Я так не умею, Макс.
И он исчез. Темная дубрава вдруг отозвалась людским нестройным гомоном, слышались то хохот, то слезы, а из зелени ее выпорхнула Горлица. Она была так же переменчива: то принимала облик девы, а то являлась птицей.
– Что у тебя в руках, Бога́тична? – спросила Горлица-птица.
– Это цветы. Их подарил мне Макс. Он поцеловал меня.
– И ты… ты приняла цветы и поцелуй? – тотчас обернувшись девой, спросила Горлица. И в ее лице, в ее глазах Наде почудилась смесь досады и смятения. – А как же этот… как же твой Алебастровый?
– Ах, да, – медленно вспоминала Надя. Вазочки позванивали в ее руках. – Но ведь Макс и цветы… Горлица, это что-то совсем другое!
– Что же другое, Бога́тична?
– Я не знаю. Но Макс сказал, что это любовь.
– Он так сказал? – Горлица-дева смотрела на нее, и ее вопрос раздался словно бы на весь лес, заглушив все его голоса. Он звучал разными интонациями – иронией, удивлением, восторгом. «Он… так… сказал?!..» – волнами разнеслось по лесу и понеслось далеко-далеко.
– А ты помнишь, Бога́тична, наш райский сад, где мы, юноши и девы, безмятежно резвились и порхали. На тебе не было даже этого невесомого платьица, помнишь? Ну, ну же! Вспоминай, подруга. Райские кущи, первые человеки в своем первобытном облике… Сад полон плодов… И одна из дев приняла из рук юноши… помнишь? – Горлица-дева смотрела на нее глазами, полными мольбы и удивления. – Они лишились… Они стали смертными, подруга…
Надя молчала растерянно. Руки и губы ее дрожали. Голоса́ леса удалились, и слышен был только звон вазочек, совсем отличный от звуков дубравы.
– Я понимаю твои узы с Алебастровым, твоими детьми и внуками… – продолжала Горлица-дева. – Так было условлено, так замыслил Всевышний. Но… остановись, подруга! Макс сказал «любовь»? Но ведь он только назвал нашу общую с тобой вечную божественную сущность. Разве мы посланы в эту юдоль даровать человекам что-то другое?
– Я помню… да, да, – растерялась Надя. – Вселить любовь… одушевить…
– Вот-вот! Значит, твой Макс сейчас раздает букеты всем обитателям леса? И целует их? А что же они? Слышишь?
Лес обнял их своими кущами, и различились возгласы молодых людей, красавицы Гермии, ремесленников, царя и царицы фей и эльфов, неслись крики раздора, отчаяния. И звон Надиных стеклянных вазочек теперь согласно вторил голосам леса.
– Думаешь, они вот так буйствуют от избытка любви ко всем окружающим?
– Он сказал… – бормотала Надя, – он сказал, что любит меня…
– Тебя, Бога́тична? – как-то деланно расхохоталась Горлица. – А ты? Ты? Ты любишь детей, внуков, Макса? И все?
Что было больше в этих восклицаниях-вопросах Горлицы-девы – недоумения? Тоски? Зависти? И чего оставалось больше в дальнейших ее словах?
– Эту «любовь» люди придумали на свой короткий отрезок жизни, вот такой житейской бытности, какая царит сейчас в афинском лесу. Они уходят в свою маленькую конечную любовь, которая мало чем разнится от себялюбия. Нашли себе удобного «божка». Твой Алебастровый в альковной тиши случайно не читал тебе «Фауста»? Помнишь ли слова морского старца Нерея:
О люди! В сердце будите вы злость!
С богами вы желаете сравняться
И над собой не можете подняться.
(Пер. Б. Пастернака)
Или Алебастровый таких откровений не любит? Знай, подруга, только ты, бессмертная и бесконечная, всех можешь наделить любовью.
– Я знаю, Горлица. Но Макс сказал, что любит меня, а не всех…
Стихло в лесу. Только вазочки чуть-чуть позванивали в руках у Нади. Двое стояли обнявшись.
– Милая моя Бога́тична! – Горлица-дева склонилась к Наде головой. – Я, кажется, тоже хватила этой плотской отравы… Расскажи мне про Макса. Какие у него глаза, руки, голос?
На пятидесятом, кажется, году жизни Максимилиан Месмахер буднично и сразу решил обзавестись семьей. Со стороны выглядело так. Однажды вошел он в старший женский класс училища. Девицы встали, приветствуя директора. Десятки глаз влюбленно и преданно смотрели на него. Минуту-другую Месмахер стоял молча, обводя глазами учениц. Эх, знали бы они, что вершилось в классе в эти минуты! Взгляд Месмахера остановился на Вареньке Андре. Почему остановился? А вспомнил давешний ее акварельный с натуры рисунок – и потеплело. На ватмане – пейзаж с дубом и поляной. А под рисунком… вдруг вереница детских лиц-головок с разными формами причесок. И пейзаж хорош, и головки ничего себе. Ну, решил, значит, так тому и быть.
Вечером они вдвоем долго бродили по безлюдным залам музея. Открываешь дверь – темнота. Нет, что-то непременно мерцает таинственно и влекуще. Потом зажигаются канделябры. Таинственное становится явным.
Музей Училища технического рисования был главным делом и детищем всей жизни Месмахера. Было, что спал по четыре часа в сутки, руководил рабочими и учениками, которые расписывали потолки, покрывали резьбой и мозаикой панели, создал 350 рабочих чертежей, ка́лек, шаблонов и моделей. Музей был не только держателем 15 тысяч произведений декоративно-прикладного искусства всех времен и народов, но, по его же мысли, стал инструментом повседневной учебной практики и эстетического воспитания. Бессменный директор, Месмахер вникал во все мелочи и подробности архитектурно-строительного, отделочного, учебного и воспитательного процессов.
Вот зал древнерусского искусства, весело названный Теремком. Пилоны, арки и своды по рисункам Месмахера расписаны растительным узором и смотрятся живыми цветочными полянами. В витринах – иконы, оклады, образа, складни, шитье разноцветными шелками, а на вышивках обилие жемчужных зерен – любимой невидали на Руси.
Они присели на одну из лавок, что тянутся вдоль стен, накрытую бархатом.
В Египетском зале постояли, касаясь плечами, у изображения кошки едва ли не шестого века до нашей эры, у бронзовой статуэтки Бога с птичьей головой и у такой же, золотом инкрустированной, фигурки священного быка Аписа со змеей на голове…
Копия скульптуры мадонны из собора Парижской богоматери встретила их в зале средневековой готики. Они шли, уже держась за руки. Лиможские эмали, деревянные переплеты книг, накрытые пластинами из золота и серебра со сканью и драгоценными камнями, стрельчатой формы мебель… Все это словно бы провожало их глазами.
Пышный зал Козимо Медичи раннего итальянского возрождения… Портреты двух представителей рода Медичи, созданные русскими мастерами Салтыковым и Шелошенковым. По настоянию Месмахера они работали над ними в самой галерее Уффици. А богатый набор плакеток XV-XVII веков был удачно куплен им в Вене на распродаже чьего-то собрания. Половцов то и дело спроваживал Месмахера на европейские ярмарки, чтобы директор хоть неделю не мельтешил в музее и классах.
А вот и Зал печей с уникальным собранием русских изразцовых красавиц-печин княжеско-боярских хором.
Заглянули в библиотеку. Полки с фолиантами… Собрание гравюр… Коллекция бабочек…
Их прогулка была одновременно знакомством, признанием и венчанием. Ничего не было сказано, а предметы прекрасного, словно бы оживавшие под их взглядами, слышали все.
Потом были залы Генриха II, Людовика XIII. В последнем они не зажигали огня. Месмахер остановился у коллекции английского стекла, взял в руки вазочку Половцовой, долго смотрел, как переливаются в гранях хрусталя лунные блики, и поставил на место. Теперь они стояли близко друг к другу, и Варя по-детски обвила руками его шею, спрятала лицо в бороде, а потом стала целовать лицо, бакенбарды, щеки. Суматошно, словно могли отнять…
Препятствием для церковного венчания оказалась разность вероисповеданий: Варя была православной, а Максимилиан – лютеранином. Месмахер не спешил. Торопилась Варя. Наконец, ей надоело ждать и она напросилась с ним в Германию. Там их и обвенчали.
Месмахер по-прежнему жил не столько дома, сколько в Училище и музее. Все до мельчайших деталей оставалось под его приглядом. Художник Петров-Водкин, воспитанник Училища, на всю жизнь запечатлел в памяти фигуру в седой вьющейся шевелюре Саваофа, что вездесуще, как дух, носилась по коридорам и залам. Бывало при этом, что пенсне директора не удерживалось на носу, а беспомощно болталось на черной ленте. Все в этих стенах согревалось, одушевлялось его прикосновением. И негде было угнездиться скверне, распре, злу. Душа торжествовала.
А потом наступил 1896-й. В апреле в присутствии царской семьи и двора открылся музей Рисовального училища – с молебном в Венецианском зале, с гимном «Боже, царя храни» певческого хора, обходом всех музейных залов. Месмахер при этом сопровождал императрицу, а Половцов – императора. Оценки слышались в степени превосходной. Надежда присутствовала, а словно бы и не было ее. Дома металась в жару ее одиннадцатилетняя внучка, тоже Надя. 7 мая ее не станет…
В мае коронация Николая II и императрицы Александры Федоровны в Успенском соборе Кремля. Народная трагедия на Ходынском поле, где погибло более тысячи москвичей…
Летом скончался от менингита первенец Максимилиана и Вари – трехлетний Максик.
Открытые двери музея в том же году невозвратно затворились для самого создателя и директора. Половцов давно мечтал обратить в акции капитал, завещанный Штиглицем Училищу и музею. Это, наконец, и случилось в 1896-м. Но коса Половцова нашла на камень Месмахера. Сенатор забыл все восторги и комплименты создателю и вдохновителю музея, которые, когда было выгодно, расточал даже перед императором. Теперь же он коротко и зло пишет в дневнике: «Тяжелая борьба с Месмахерами и в особенности с младшим братом (Максимилианом. – Ю.Г.), несносно грубым, невоспитанным и цинически самолюбивым человеком…». Итог «борьбы» был, разумеется, предрешен. «Воспитание» сенатора Половцова на весах Фемиды подбросило высоко вверх чашу с «воспитанием» профессора архитектуры Месмахера. Максимилиан Егорович подал в отставку. Она была тотчас же принята, и в 1897-м супруги Месмахер уехали на житье в Дрезден. Ученики вручили учителю прощальный адрес.