Свой шестимесячный живот Ульяна несла Кузьме так бережно и ревниво, как будто это был уже младенец, пригревшийся и затихший в ее ладонях. Никто на посаде и в городе до сей поры не ведал ее тайны, спрятанной под широким сарафаном. Разве Троица… Да и кому дело?.. Ни на какого из парней, кроме Кузьмы, она сроду не глянула. А бабы… Так ведь на всяк роток пуговицы не нашьешь.
Кузьма должен узнать первый. Теперь-то он заговорит, растворит уста. Растопит Ульяна его тоскливую немоту. А сколько им выпало! Одна Троица только и ведает.
Усадьба купца Сидора Ронжина тучнела на южном краю посада, но Сидор издавна к Троице тяготел и супружницу с дочкой к Троице же приохотил.
Краснопогодный ноне выдался сентябрь. Скоро Воздвиженье животворящего креста, а верхотурцы еще и утренников не знали. Ведрено начался 1704‑й, и это, радовалась Ульяна, тоже хороший знак. Все случившееся у нее с Кузьмой виделось ей уже и не лихом вовсе, а обетованием.
Ульяна не спешила в Зареку, где жил Кузьма, шла неторопко, словно бы это вторилась вся ее с Кузьмой нелегкая дорога к младенцу и семейному ладу.
Кузьму знала она всегда. Лицо его, обрамленное непослушными прядями русых волос, небесно-голубые глаза, вечно о чем-то по-детски вопрошающие, ждущие, высокий лоб… Свою богоданную голову Кузьма нес по жизни трудно на от рождения немощных вихляющихся ногах. При этом и руки его, словно помогая ноженькам, описывали дуги, ходили ходуном. Но живой погрудной иконой бестревожно плыл над землей его лик.
Ульяна сразу сказала себе и всей округе: он мой. Кузьма противился, сторонился, избегал, но издали, она замечала, искал ее взглядом. А прошло время и стала она для Кузьмы Улей. Легко и просто было с ним Ульяне. Заразительным смехом умела она снять с него угрюмое недоверие, вовремя и словно невзначай подхватить под руку, обнять прилюдно и безгреховно. Необременительно, едва ли не желанно принимала его недуг. На посаде ли, где жила Ульяна, в Троицком ли подворье, в Заречной ли слободке Кузьмы — всюду видели их вдвоем. И однажды счастливая пара предстала пред очи Сидора Ронжина, отца Ульяны. Предстала за благословением. Сидор принял слова дочери за игру, комедь заморскую, только Кузька-хромоножка играл уж больно всерьез и смотрел на него немигаючи. Но это Сидора не насторожило.
— Ба, кого вижу! — подбоченясь, включился он в игру. — Иди-кось, мать, глянь на Тусю и Матусю. Да ухват-то прихвати. Знашь, поди, чем ноне молодых благословляют. А Кузька-то каков артис! Никак кафтан без заплат у соседа занял! А много ли посулил?
— Окстись, отец. Аль не видишь?..
Сидор тотчас посерьезнел и сел на табурет.
— Ну, спасибо, дочка, высмотрела женишка. И долго ли искала? Небойсь, весь околоток обошла? А про нас с матерью забыла? Для кого ростили? Для энтого енвалида? Кому дом оставлю, дело торговое? — На Кузьму он больше не смотрел. — Вот тебе, дочь, мое первое и последнее слово: к лавке лицом, по заду дубцом — вот вам и под венцом! Ни в кои веки ни креста, ни образа святого не положу!
Если бы видела сейчас Ульяна лицо Кузьмы, да Бог уберег. Вырвал он ладонь из ее руки, повернулся и, вихляясь, дергаясь весь, пошел прочь.
— Вот, смотри, — добивал ее, не вставая, Сидор. — Весело, вприсядку жили бы, погляжу.
И с этой поры зачалась у Кузьмы немота. Людей сторониться стал, и слова, бывало, из него не вытянешь. Потому и фамилия его родная забылась — все Немтинов да Немтинов. Долго-медленно и к себе снова приваживала его Ульяна. От дома отбилась совсем, закусила удила. Все с Кузьмой и все на людях — поводырем. Будто и не было отцова приговора.
Ластилась к Троице Ульяна, то и дело тянула Кузьму под ее обитель. Верила, что вымолит она у Троицы Кузьму, Бог даст вымолит. Не сошелся белый свет на отцовом капризе.
А воеводский двор было нынче не узнать. Обнимался с двух сторон каменной крепостной стеной с башнями по речному краю. Да и с прочих сторон все, по угоде царя Петра, теперь из каленого красного кирпича возносилось. Приказные палаты, амбары житные, караульня с поварней. И воеводский дом посередь усадьбы зачинался. А под Камнем-то! Складские сараи со штабелями кирпича, печи обжиговые тянулись по всему заречному берегу. Горы бутового камня навожены. Одна только Троица соборная и величалась еще сливочным листвяно-сосновым деревом. Но уже рядом с ней, ближе к посаду пускала бутовые корни каменная, буквально срисовывая деревянную. С утра до ночи гоношились вокруг пришлых камнеделов прихожане и посадские, толкуя всяк по-своему каменную невидаль.
Постепенно теплели у Кузьмы ладони. Все охотнее поворачивал он на троицкие купола. Часами стояли они в одиноких молитвах, наедине с Троицей Живоначальной. То и дело порывалась Ульяна преклонить колени пред иереем-настоятелем: не обвенчает ли без родительского лада, да Кузьма одну идти настрого остерег, а сам, замечала, нет-нет да провожал батюшку глазами, приноравливался.
Протоиерей Троицы отец Иоанн был по эту пору и швец, и жнец, и на дуде игрец. Видано ли дело: и службы в живой еще церкви, которую не отдали-таки огню, и в новом храме, что в камне копирует прежнюю Троицу, нужен глаз да глаз. Настоятелю и верхотурцам камень внове и в диковинку, дереву не чета: рукой не согреешь, гвоздя не вобьешь. Но ведь теперь неуемному огню будет Троицу не взять! Паства по случаю каменной стройки от рук отбилась, топтыжит с утра до ночи, креста лишний раз не положит, на москалей и соликамцев глядя. А те пошабашили — и в кабак. И посадские тут как тут, дескать, и мы не лыком шиты. Пошел слушок по пьяной лавочке, будто и скитники-староверцы тоже в артели подались, на подвалы глаз положили, норовят-де под шумок тайный ход от новой Троицы к скитам пустить. А сунься-ко туда! Огреют со спины лопатой — ищи виноватого…
Пусто в церкви в неурочный час. Свечи не колебнутся. Замерла Троица, будто в догадку ей, что скоро раскатают ее прихожане на избы и бани. Только эти двое — Ульяна с Кузьмой — днюют и ночуют. Исхитрились-таки изловить протоиерея в Сергие-Радонежском приделе. Ульяна сразу — в ноги. Любим, говорит, друг друга, а отец не велит. А у нас… а мы… — и в слезы пала.
Слышал отец Иоанн про их докуку. Мало сказать: ждал и боялся встречи. Голуби, ни дать ни взять, божьи дети. С радостью великой возложил бы венец. Но Сидор… Первый среди троицкой паствы прихожанин. Службой и всенощными бдениями хоть раз бы пренебрег. Постится — всякому в пример. А хор церковный — куда ему без Сидорова баса? Никогда Троице Живоначальной в рубле не отказал. А в эку-то пору да его не уважить… Как будет троицеву святителю ему в глаза глянуть?.. Церковь, мол, на слом, так и все Божье изволение туда же?
— Встань, дочь моя, — гладя волосы Ульяны, сказал настоятель. — Какие ваши-то годы? Сегодня построжал отец твой, а завтра, глядишь, и смилостивится. Услышит Бог. — И перевел взгляд на Кузьму. — А у меня, сами видите, какой содом.
Кузьма стоял будто в стороне, но глаз с настоятеля не спускал, держал под прицелом. Умела его душа читать не слыша. Все-то он понял-прочитал. И будто снял
обузу. «Уж не в угоду ли Немтинову иереев отказ?» — вдруг мелькнуло отцу Иоанну, когда выходил из придела.
С той поры вовсе замкнулся Кузьма. Жил внутри себя. И никого туда не впускал, даже Ульяну. А когда оставались одни в укромном уголке заречного сеновала, гладил волосы ее и, чудилось ей, разговаривал руками. Не все понимала Ульяна из тех его слов. Он говорил про большое облако, коему негде присесть-уместиться среди множества маленьких орущих и толкающихся ртов, рук и ног, они заполонили все неоглядное пространство земли. Сверху видишь, будто бы теплеет что-то сияющее богоданное, — рука Кузьмы слепо шла по ее лицу, глазам, щекам, трогала открывшиеся губы, — а коснешься земли… ба! Да это балаган размалеванный и вознесенный, а вокруг — орущие рты, рты, рты…
И зачастил Кузьма в скит. Ульяне не велел. Днями, а то и неделями не показывался на посаде и в Зареке. А если они к Троице шли, так тянуло его в подвалы каменного ее соседа. Бывало, уйдет туда — и сгинет, как в преисподней. А Ульяна дни считает — живот-то как опара под ее руками.
Однажды после долгой отлучки явился ей Кузьма будто и прежний, а другой. Суковатая палка в руках. Весь-то напоказ ходит ходуном и недуг свой миру являет. А лицо улыбкой вдруг исказилось, на гримасу похожей. Ульяна вопрошает: ну что, мол, выходил в скиту? Будто не слышит ее Кузьма.
— Не берет Он меня к себе, Уля. Не можешь, говорит, прах отрясти, за собой, говорит, волочишь. На земле твоя доля, в миру… И снова свое твердит: рты, рты, рты…
И поняла Ульяна: пора открыть Кузьме ее тайну.
…Город, посад и слободы Ямская и Заречная в том сентябре с раннего утра собирались в село Меркушино. За мощами святого Симеона, открывшимися там. Монастырские колокола созывали. И Троица им поддакивала. Ульяна решила — самое время.
Едва нашла она Кузьму в Зареке. И вовсе его не узнала. Палка, как поводырь, впереди него бежит. Лицо — в гримасе. На теле бабий цветастый халат распахнут и кальсоны… Глаза на месте не стоят, все-то он их закатить норовит. И слова, слова из него — будто направо‑налево раздает годами насобиранное. Ульяна схватила Кузьму за руку, добиваясь, чтобы узнал ее. И руку его — к животу, к животу. Слышишь, мол, слышишь, Кузьма, это наше дите с тобой разговаривает. Наше! Твое и мое. Нас много теперь, Кузьма! А рука у Кузьмы, как ледышка, как дерево. И гримаса не покидает лица, и глаза — в закат.
— Буды-буды-буды, — твердит Кузьма и деревянно стучит по ее животу. — Рты, рты, рты.
Не замечая Ульяны, вихляясь и припадая к земле, Кузьма почти бежал на зов Троицы, где зачинался крестный ход. Ульяна едва поспевала, уже не пряча живота, хватая Кузьму за полы халата. Она не хотела, не могла поверить в его преображение. Вот и берег реки, заваленный бунтами кирпича и камня. Между ними петляет дорожка к мосту-переходу. Но Кузьма не видит дорожки, бежит прямиком к воде.
— Куда! — кричит ему Ульяна. — Кузьма, вернись.
Но он уже ступил на воду и — замерла Ульяна, ахнул народ у перил моста, все на миг замерло, стихло и остановилось — Кузьма шел по воде, словно бы и не касаясь ее, и палка его волочилась, не оставляя на воде следа. Река текла невозмутимо под его ногами.
Ульяна не знает, сколько длился этот миг. Но вот Кузьма уже на троицком берегу, и снова мир пришел в движение, вернул голоса и звуки колоколов. Мост закачался-заходил под ногами людей. Скрипели телеги, ржали лошади, толпились люди с иконами и хоругвями на меркушинской дороге. Увидев Кузьму в распахнутом халате и в исподнем, народ запереглядывался, где смешок возник, где охи-ахи. Кузьму звали на телегу, уступая место, а мальчишки то и дело старались наступить на волочащиеся полы его халата. Одному Кузьма показывал язык, другому грозил кулаком, а кого-то обнять норовился…
— Рты, рты, рты, — горохом сыпалось из его уст.
А крестный ход пылил по меркушинскому тракту.
Ульяна, нагнав Кузьму, шла рядом прямая и обреченная. Она пыталась поймать руку Кузьмы, но холодная его ладонь вырывалась от вихляний тела. А в бредущей толпе, нарушая святость и торжество момента, то и дело слышалось:
— Глянь, Немтинов‑то девкой небрежит…
— Да она у него никак брюхатая!..
— Ай да Немтинов, ешкин кот!
— Охолоньте, мужики, божий ведь человек-то, божий…
От жестокости до милосердия, от низости до святости на Руси — только крест положить.
Ульяна родила сына, назвала Кузьмой. В дом Сидора Ронжина не вернулась. Жила вдвоем с сыном. Кузьма юродивый вскоре, так и не узнав Ульяну, покинул этот мир, а мир упокоил его близ Троицы под простым сосновым крестом.
Могилы наши быстро зарастают небылью. Заросла и сровнялась с землей и эта могила. А Ульяне на закате ее дней выпал сон. Явился ей Кузьма молодым иконным ликом и говорит: «Что-то козы, Уля, зачастили пастись на мою могилку…». И поставила Ульяна своей угодой на могиле Кузьмы часовенку — память всем божьим людям, в разное время бытовавшим на Троицком камне — с тех самых пор, как была поколеблена в православии истинная святость.