Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Как замыслили царь Борис и воевода Сарыч, так и явлено было. Но только не на Неромкуре, а на безымянном туринском камне.
Годунов лично руководил строительством города якобы «на старом чюцком городище на Неромкуре». Послал воеводам «300 рублев» и велел нанять посошных людей* пеших и конных, плотников со снастью. Воеводы собрали бирючей, и те стали «кликать» по городам-погостам Перми великой «охотников» к городовому делу.
Вот так пристальным Годуновым доглядом началась крепость Верхотурье.
Стены с трех сторон, а вдоль скального обрыва — строения, плотно друг к другу пригнанные. По углам — башни сторожевые. Под их защиту за крепостной стеной поставили съезжую избу, дом воеводский, амбары для военного снаряжения и хлебных припасов, барак стрельцам гарнизона, небольшой гостиный двор. И, конечно, кабак государев.
Ее, эту первую деревянную крепость, как говорится, сам Бог велел величать «Годуновым-на-Туре».


Все здесь глядело бы в разные стороны и было бы себе на уме, не окажись посередь невеликого крепостного пространства невеликая же посадская церквушка с колоколенкой. Как будто, покидая запустелый Лозьвинский городок, поднатужились плотники и стрельцы, подняли свою, уже намоленную, церковь да на плечах и божьим промыслом перенесли ее на безымянный туринский камень — вместе с иконостасом, книгами и служебным обиходом. Лозьвинский же батюшка и освятил ее на новом месте во имя Троицы — Отца, Сына и Святого духа. И все-то в ее сторону невольно повернулось: и камень обрел имя, назвавшись Троицким, и Гостиный двор попритих-остепенился, и из съезжей избы и кабака народец в трапезную потянулся. Само собой случилось, что Троица верхотурская стала на камне Живоначальной, обрела словно бы материнскую стать и суть. У кого какая напасть или в кои-то веки радость — все к ее подолу льнут.
Время шло к полувековой годовщине града на Туре.
Осенью 1647 года по наезженной и уже порядочно разбитой Бабиновке в Верхотурье прибыла колымага из Москвы и остановилась у съезжей избы. Из колымаги вышли четверо. Высокий костистый пожилых лет Федор Родионович Всеволожский по прозванию Раф, его супруга Настасья Филипповна и двое детей в летах юношеских — дочь Евфимия и сын Андрей.
Драматическая история этих Всеволожских тогда в очередной раз взбудоражила Московскую Русь, как будоражит столицу потехой, например, медвежья травля. По Бабиновке достигла она и Верхотурья.

Как восхотел 18‑летний царь и великий князь Алексей Михайлович жениться, как собрали, по древнему обычаю, со всей московской округи юных красавиц и после строгого отбора ближними боярами представили шестерых царю на выбор, как указал царь на дочку касимовского помещика Евфимию — поперек тайной воли своего «дядьки» и воспитателя умного и хитрого боярина Бориса Ивановича Морозова, как изветами этого боярина в момент венчания устроили невесте мнимый припадок, обвинили отца в сокрытии болезни дочери и теми же интригами правителя сослали все семейство Всеволожских в сибирский город Тюмень.

Г. Седов. Выбор невесты царем Алексеем Михайловичем

В верхотурской съезжей избе они остановились на ночь — по пути в Тюмень. Городок наш той поры ничем особым не привлек семейство. Не потому, конечно, что давно пообветшал, скособочился и почернел деревянными избами, а потому, что не до того было сейчас семейству: городок как городок, ничуть не лучше и не хуже их Касимова, только у черта на куличках.
Тогдашний воевода Дворянинов встретил опальное семейство учтиво, но свои воеводские хоромы не предложил.
Не ведал еще он, да и само семейство, что пройдет чуть больше года, как волею Москвы грозная опала Всеволожских обратится для главы семейства в почетную должность и станет касимовский помещик целых четыре года обживать вот эти воеводские хоромы.
Что же там, в Москве, случилось, аукнувшись за Камнем? А случилась уже не бутафорская, а настоящая женитьба царя на боярыне Марье Милославской, которую изначально и прочил ему «дядька» Морозов. Вот царь на радостях и «помиловал» опальных.
Первые сибирские города, и Верхотурье в их числе, вообще были для царского двора местом то почетной, а то наказательной ссылки придворной знати самых разных рангов и достоинств. Раф Всеволожский был воеводой не из тех и не из других, а на отличку. Придворного чина не имел, и претензий на него у Рафа не было. В пору смуты он с двумя братьями геройски защищал Москву от польско-литовской орды самозванца Лжедмитрия II и был за эту стойкость пожалован Шуйским вотчиной в Касимове. Вотчиной не ахти какой. Обретался помещиком даже и не средней руки. Из тех, что достаток свой добывали об руку с крестьянами — неустанным трудом, бережением и хитромудростью. Из таких трудяг крезы** на российской почве как-то не растут. Но свое дворянское достоинство, утвержденное предками еще на Куликовом поле, Раф Всеволожский свято стерег и никому в обиду не давал.
Итак, семейство опального помещика год спустя вернулось из тюменской ссылки и обосновалось в воеводских хоромах по-хозяйски. Это произошло, скорее всего, в конце 1648‑го. С этой поры и на долгие четыре года в воеводском доме водворились вместе с ними и два бесцеремонных постояльца — ненависть и любовь.
Раф до смертного своего часа люто ненавидел московского царя Алексея Михайловича. И было ему за что. Своим державным капризом этот коронованный мальчишка, указав пальчиком на его дочь Евфимию, посулив несметные блага, тут же в прах разрушил весь их семейный лад: опозорил дочь, незаслуженно унизил его собственное дворянское и человеческое достоинство, лишил разума жену Настасью Филипповну, растоптал будущее сына… Каждое из этих злодеяний непростимо.
Нечистый искушал воеводу ночами. Рядом спала безумная жена, а Раф в свете иконной лампадки все мерил и мерил шагами опочивальню. Он не умел даже частично переложить вину царя на голову временщика Морозова. «Ты царь, ты Богом возведен, ты созрел для пола. Твой каждый жест величает или уничижает твою державу. Тебе не дано убежать греха, но ты Всевышним подан как пример искупления». Так твердил и твердил Раф сквозь стиснутые зубы. Все человеческое, дворянское в нем кипело. В эти ночные бессонные бдения у самого подножья Живоначальной Троицы он ставил себя царем и себе, державному, не находил пощады. И не принимал этими бесовским ночами Бог его крест и молитву. И неусыпно хохотал над ним лукавый.
А когда над Троицким мысом загорался день, Раф неустанными трудами замаливал ночные грехи.
С водворением его воеводой между Верхотурьем и Москвой установилась тишина. На долгих четыре года. Что бы это, спрашивается, значило?
А значило многое. Четыре года — не всякому воеводе удавалось задержаться в Верхотурье на такой срок. Значит, доверял Алексей Михайлович своему несостоявшемуся тестю, его помещичье-крестьянской натуре. И что грамот не слал — тоже понятно: Раф Всеволожский — хозяйственный, рачительный мужик — сам знал, что и как делать. Каждому бы городу такого держателя государева дела и казны.
За полвека пообветшали и покосились стены и деревянные строения крепости. Что-то горело и было наскоро восстановлено. «И тот острог весь погнил, — читаем в отписке предыдущего воеводства, — и во многих местах повалился, а которые прясла и стоят, и те с обеих сторон на подпорах». Мог ли дотошный мужик терпеть такое запустение? Или ждать грамот от ненавистного царя? Памятуя свой помещичий опыт в Касимове, он рачительно хозяйничал и здесь. Заселилась в эти годы и обзавелась своей церковью Заречная слобода. Возобновился захиревший и обезлюдевший было Покровский девичий монастырь. Не его ли стараниями вызвана грамота царя о пожаловании в обитель церковной утвари и богослужебных книг? При нем в новоставленных Белослудской и Арамашевской слободах возводятся остроги и башни, государева мельница на Ирбите-реке. Крепкой городьбой обнесено государево же поле под Ямской слободой, чтобы скот ямщицкий казенные хлеба не «толочил».
И сбор ясака велся исправно. Не в житейских правилах Рафа было что-то утаить или прикарманить. «Подавись, ненавистный!» — ворчал, наверное, Раф и слал в Москву все до единой полушки и соболиного пупка.
Такая «погода» царила в хоромах, где четыре года обретался воеводой Раф (Федор) Родионович Всеволожский.
А вот Евфимия в отведенных ей покоях жила ничем не замутненной и не потревоженной любовью — к тому же единственному богоданному царственному юноше Алеше. Видеть его пришлось ей всего три-четыре раза, а говорить едва ли не однажды — таковы были порядки царева терема накануне венчания. Но чувству подчас хватает и меньшего — ведь они одарились взглядами: она отдала ему свой, а он ей свой. И тот, полученный от юноши, взгляд, полный удивления, счастья и восторга, она хранила в себе как зеницу — нет, не ока, а души своей. И вся жила в этом бережении.
Что видела Фима до того богоданного мига? Захолустный Касимов, управляемый одновременно и московским воеводой, и касимовским царьком — остатком былого «татарского царства»? Деревню подгородную — отцову вотчину — с «господским домом», с домашним женским ткацким задельем и нечастыми гулянками в компании нескольких деревенских «барышень»? И вдруг — Первопрестольная, женская половина кремлевского терема, восторженные и завистливые взгляды царевых сестер и верховых боярынь. И, наконец, смотрины, и этот Алешин дар… Прекрасного, застенчивого юноши…

Верхотурская печать. 1607-1689 г.

Ни лукавого «дядьку» Морозова, ни боярыню, причесывавшую ее перед венчанием, — никого не брала она в расчет всего случившегося. Венец — это дело земное, посредническое. Кого не венчали, а всех ли на благо? А таинство любви — горнее, никому не подступное. Двое любящих и Бог — вот и Троица. Как и что было бы — не ее забота. А ей остался Алешин взгляд, касание его руки и плат тафтяной, вложенные им в ее ему протянутые руки.
Алешу она ничуть не виноватила — что поверил наветам, что отступился. Царь ведь, подумать только — всея Руси! Да и кто сказал, что отрекся, что забыл? Зачем бы ему тогда батюшку на воеводство поднимать? Зачем памятно дарить Фиме в дорогу царский постельный убор? Кто Алеше в душу-то заглядывал? Не-ет, только бы он жил, только бы царствовал.
И Марья… Милославскую она почему-то жалела. Ведь они тогда, на смотринах, рядом стояли, а Алеша на нее, бедную, даже и не глянул.
Бабиновка нет-нет доставляла Фиме новости из Москвы. Фима шла тогда в церковь, опускалась перед образом Троицы Алешиного дарения и неслышно молилась. Для молитвы ведь нет расстояний и пределов. Она — от души к душе. Знать бы только, в чем у Алеши нужда. В октябре того года, как приехали они из Тюмени, Бабиновка сказала, что у Алеши и Марьи первенец родился — царевич Димитрий. Было холодно уже. А деревянную Троицу плохо топили. Ну вот, сокрушалась Фима, через три года царевича и не стало… Евдокия родилась у них февралем, но такой гульливый день тогда выдался, столько сосулек уже звенело с крыши — к долгой, наверно, и счастливой жизни царевны. А Марфа, третье Алешино дите… Ой нет, тот август вызывал в ней только слезы…
Троица внимала Фиминым молитвам и сокрушалась по-бабьи: больно близко ты подошла к огню, девка.
С ним, с Алешей, Фима часто бродила по закоулкам Троицкого мыса. Вот, говорила, тын подновили, старый-то совсем упал. Амбар новый строим — видишь, бревен натащили. А дух от них какой! Стрельцы вчера шкурили. Это кедр, сосна такая югорская. У тебя на Москве кедра нет. И в Касимове. Спасибо тебе, Алеша, за образ Святой Живоначальной Троицы и кадило золоченое. Наш благочинный о. Иоанн только по особым дням его и в руки-то берет. Ой, пойдем, что покажу! Здесь недалеко. Вон видишь, камень у самого тына, как беседка, двоим сидеть удобно. Давай! Когда я одна, сюда ящерка приходит. И мы сидим. Сейчас не придет — она царей боится. А со мной даже может на ладошку заюлить. Не веришь?.. Да тебе ведь уже пора, Алеша?
Попрощавшись, Фима шла в свою опочивальню, доставала Алешино постельное даренье. Расстилала перину на лебяжьем, говорят, пуху, подушкой любовалась в камчатой наволоке, стыдливо набрасывала на себя одеяло с горностаевой опушкой. И тихонько пела — для двоих.
Не ручей внизу бежит, а Тура-реченька,
От тебя ко мне бежит.
Не худа молва толочит —
птичий грай гудет,
Ко мне по ветру идет.
Не камень на камне лежит,
а крута лесенка,
От тебя ко мне лежит.
Не кручину-горе мыкаю —
любовь стерегу,
Нашу светлую любовь.
«Как же, забыл, — передразнивала Фима кого-то, оглаживая свадебный постельный убор. — Всех бы так забывали». И она засыпала счастливым детским сном.
Молодой царь Алексей Михайлович ничего не забыл — ни взгляд касимовской невесты, ни касание ее руки. Месяц-другой ходил по дворцу на себя не похожим. Благо, «дядька» Морозов крепко держал дела. Но любовь для царя — это совсем не то, что для деревенской девицы. В обширном наборе дворцовых заделий — развлечений, интриг, занятий и удовольствий — любовь только одна из многих прихотей и капризов. А у Алексея Михайловича был на этот случай хороший оберег — соколиная охота. Вот этой летней потехе и предавался влюбленный юноша. Ни за одним царем на Руси такой неизбывной страсти не водилось. Добыть кречетов, озадачить ловчих, устроить потеху…

Сверчков Николай Егорович (1817-1898) Царь Алексей Михайлович с боярами на соколиной охоте близ Москвы

Никакая государева забота не могла затмить охоту с кречетом. Соборное уложение царя Алексея Михайловича, этот свод законов, продержавшийся на Руси едва ли не до XIX столетия… Переговоры с гетманом Богданом Хмельницким о присоединении Украины к Руси… Кружок «ревнителей благочестия», где об руку трудились будущие заклятые враги протопоп Аввакум и архимандрит Никон… Это все 1649‑й год — деяния и заботы 20‑летнего царя, время, когда остывал он, приходил в себя от Фиминого взгляда и прикосновения. Когда «бродил» с ней по закоулкам Троицкой крепости.
Историки знают уникальное для того времени собрание писем царя и великого князя Алексея Михайловича. Заглянем и мы в этот древнерусский образчик эпистолярного жанра. Оказывается, это послания царя Афанасию Матюшкину, московскому стольнику, ловчему и соучастнику соколиных потех. И почти все эти письма — периода «остывания» юноши-царя от любовного недуга. А к письмам приложено «Уложение сокольничья пути» — своего рода устав соколиной охоты, написанный молодым царем. А в собственноручном же его предисловии читаем фразу, ставшую с той поры афоризмом: «Делу время и потехе час». Иные филологи трактуют мысль молодого царя как «всему свое время». Есть время любить, а есть — охотиться с кречетом на плече, жениться, рожать царевичей и царевен, творить дела государевы.
…Похоже, не выдержало-таки однажды ретивое Рафа Всеволожского. Зря говорят, что на язык пошлины нет — еще какая! Видно, крепким словом или делом досадил Раф царю, и велел ему царь удалиться в Яранск, давнее ссыльное местечко. Но вскоре же почему-то и передумал. И приказано было вернуть Рафа и вместе с семьей отправить в Тобольск — «безо всякого замотчания», то есть задержки. На этом грамота и обрывается припиской публикатора: «конец сгнил».
Есть сведения, что из Тобольска отправили Рафа воеводить в Тюмень. Но… со слезами вспоминала тот август Фима: видимо, в августе 1652 года Рафа Всеволожского и не стало. У романиста Всеволода Соловьева читаем выдержку из царевой грамоты следующего года: «Рафову жену Всеволодского и детей ее, сына Андрея и дочь Ефимию, с людьми отпустить с Тюмени в Касимов, и быти ей и с детьми, и с людьми в касимовском уезде в дальней их деревне…».

Камень Фимы

Ссылкой началось, ссылкой, сказать, и закончилось, исключая четыре верхотурских воеводских года.
Любовь Фимы на пять лет пережила ненависть отца. Евфимия Всеволожская умерла в 1657 году двадцативосьмилетней. Говорили, что в гроб вместе с ней положили богатый свадебный постельный убор царицы.
Живоначальная Троица отозвалась тогда неурочным звоном, и долго-долго неслась по округе весть о Фиме — то ли утешная, то ли печальная.

 

Вернуться в Содержание журнала

 



Перейти к верхней панели