В 1725-м, в Вознесенье господне, случилась у Максимки эта встреча.
Максимка был внуком никольского дьячка, а жил в Верхотурье на небедном подворье старшего брата. Четыре года минуло, как не стало у него отца.
Рос Максимка этаким насупленным, до игр и забав не охочим, но ухо свое востро держал. На таможне, в съезжей избе, в просторной трапезной Троицкого храма среди пришлого народа ошивался, слухи разные ловил. Судачили, что дело заводское и рудное на Камне завелось. Сказывают, на Исети, Нейве и Тагиле-реке стали железо делать не плоше заморского. А ну и в здешней бы округе руды поискать. Дело новое, доходное… Руки у Максимки чесались, да и у брата за пазухой надоело торчать.
Вот у трапезной Троицы Живоначальной ему та темноликая богомолка и подвернись. Облика вроде вогульского, но в одеянии каких капризов и бирюлек не намешано и широкой темной шалью закрыто — да кого ныне не принесет на Верхотурье. А эта будто папашу Максимкина знавала, тароват, мол, был на подаяния. Плелась неотступно за Максимкой, бормоча под нос. А как вышли за крепостную ограду, обогнала и поманила перстом нагнуться к ней. «Березовый Старик хочешь?» — дохнула в самое ухо.
Слухи о загадочном вогульском Старике нет-нет да и ходили по верхотурскому посаду, но этакой сказкой гляделись, со смешком. Деловитый Максимка их и в голову не брал. А тут вдруг залюбопытствовал. Повела его богомолка на пустырек, из-под шали плетенку ивовую добыла, а в ней березовый обрубок — верно, на старика-вогула смахивает, будто на корточки присевшего. И теплый он, кажись. Как на солнечном припеке стоял.
Максимка повертел чурачок показушно. Ценой поинтересовался, как бы между прочим. А богомолка возьми да и заломи несообразное. Максимке бы вернуть игрушку и забыть — откуда такие деньжищи? А теплый старик будто к рукам прилип — нейдет обратно в плетенку, и все тут. И мелькнуло у Максимки: не станет ему житья, пока не сторгуется с богомолкой и не добудет чурачок. Старик тогда и отлип.
Сговорились на Святую Троицу опять у трапезной сойтись.
Тихой сапой посетил он материн сундучок, достал сарафан, завернул в холстину и у Троицкой трапезной снова нашел богомолку. Отошли на тот же пустырек. Максимка только раскинул холстину, богомолка и вцепись. Мигом достала чурачок, в Максимкину холстину завернула, а сарафан — в свою плетенку. И поминай ее как звали. Будто широким черным крылом его опахнуло. Больше он ту богомолку нигде не встречал.
Старика Максимка всегда и всюду при себе держал, но так, что ни одна живая душа не знала. А сам бойко взялся руду возить с Конжака и за зиму не на один сарафан заработал. Но не в том оказалась штука! Вдруг смекнул Максимка, что еще за одну зиму, не тратя заработанного, сумеет он своих лошадок завести, пару-тройку пришлых безлошадных работяг в рудный извоз задешево нанять и свой прибыток умножить!
С этой поры Петр младшего брата узнавать перестал — откуда что взялось? Рук особливо не прикладывает, а, гляди, завел знакомств, и уже все верхотурские конские сборы под ним. Да как строжает паренек! Вовремя не уплати ямщик или извозчик какой налог — без портков оставит. Государев целовальник* ему не чета — свой, сказать, карман стережет. Уже он не Максимка теперь, а Максим Михалыч, и, не снявши картуза, к нему не подойди. А подходящих-то сколько! Одни ему медную руду ищут, другие, сказывают, серебришко. А иные — из далеких сибирских краев. На Петра, купца гильдейного, и не глядят. У них только с Максим Михалычем не для всякого уха дело есть.
Своим чуть ли не на весь квартал подворьем, женой, сынками, домом с роскошной обстановкой уже Максимка обзавелся. У верхотурского торгового и таможенного люда стал на почетном счету. С большими купеческими и чиновными людьми возжается. Поверх посадских голов глядит. А до его штопаного, слегка оттопыренного на груди кафтана кому какое дело?
Бывало, поздним вечером, оставшись бодрствовать один, затеплит Максимка свечу, достанет своего Старика и поставит перед собой на столешницу. Смотрит на него — то ли благодарно, то ли с гордецой — знай, мол, наших. И Березовый Старик словно бы оживает и вырастает перед ним, сидя на корточках. Облик у него курносо-хитроватый, вогульский. А в глазах — ночь уремная.
Максимка ему, не чинясь, делает отчет: сколько чего нажил, кого запросто вокруг пальца обвел, а с кем повожгаться пришлось, да куда тому супротив Максимки! Вчера был пан, а сегодня по миру пойдет. Зато хороший кус оторвал! Но это, пыжится Максимка, разве дела! Вот он надумал так надумал: винным промыслом и подрядом заняться — дело-то куда как прибыльнее лошадок будет. Подумать только: царь водку за Камень из Москвы да из Казани погоняет! В какую деньгу она ему, царю, обходится?! Но и то казна не в убытке. А Максимка свои заводы в Верхотурье заведет. Уже и подельника с капитальцем нашел.
Березовый Старик на его планы хитровато щурится и кивает. Что-то в его лукавой ухмылке Максимку настораживает, но это ему не в ум. Экое дело затевается! Через Максимкино вино и вогульский, и посадский, и стрелецкий, и ямщицкий народец у него в руках будет. Вино и языки, и кошельки развязывает.
Довольный, убирает Максимка Старика до утра в укромный уголок и свечу двумя пальцами гасит.
Винный завод в селе Фоминском скоро заработал, а спрос уже другого завода требовал. Множились кабаки в округе — что ни деревнишка, то кабак. Не было, говорят, ни чарочки, да вдруг ендова! Кабаками теперь и версты мерили. Более потребного товара было не сыскать.
Разохотился Максимка. И то сказать: ведро вина (а зелье на Руси только ведрами считалось) его карману, если дело налажено, пустяшно обходилось. А продажная цена кабатчику ли, перекупщику — это уж его, Максимкина, ума прихоть. Заводы винодельные уже по всей Сибири разбежались. Десятками множил их фартовый винодел. Казенные ведра, копотливо доставляемые прежде на Сибирь той же лошадиной гоньбой, виделись каплей в Максимкином разливанном море. Тайга многоплеменная, бездумно-разудалая ходила ходуном. Сатана ли русский, шайтан ли вогульский хохотали, потирая руки.
Максимка на Верхотурье теперь первым богачом обретался. Виноделие и подряды — что! Он через соглядатаев и угодников казенными винными откупами завладел. Хочешь кабак завести, поклонись-ка не цареву чину, а Максимке верхотурскому, да плати ему исправно кабацкую мзду. Не материным уже сарафаном доходы Максимкины мерились. А на то, с какого рожна капитал, человеки никогда не умели оглядываться.
Да уж, было что Максимке доложить Березовому Старику. Но вот ведь какая незадача: все неохотнее, будто кто его неволит, извлекал Максимка Старика на свет Божий и усаживал на столешницу. Словно не Старик, а он сам в свечном озарении мается. А Старик-то! Что тебе юродивый на паперти. Личиной кривляется, языком дразнит, веком подмигивает. А зрачки вогульские темным-темны.
То и дело оставлял Максимка Старика в укромном месте, с собой не брал. Уже не грел, а обжигал Старик. Морщины ранние пошли по Максимкину челу, руки дрожать занялись, взгляд от людей забегал.
Обузой стал Максимке Березовый Старик. Оставлю, думает, чурачок в лесу — экая невидаль. Да ведь не просто оказалось! Здесь вроде бы положить не с руки, там неприглядно. А когда присмотрел местечко, из кибитки-то вышел, словно бы по малой нужде, зашумело вокруг, всполохнулось что-то, и большая черная птица обдала крылом.
А из Санкт-Петербурга той порой зачастил на Камень угодный двору императрицы Елизаветы генерал-аншеф Петр Шувалов. Максимке не чета — полета государственного. Под его приглядом новый таможенный устав ввели на Руси, отечественным товарам поблажку дали, а заморским — укорот. Купеческий банк по его же надумке зародился. И первый университет об руку с Михайлой Ломоносовым. Бо-ольшого ума человек. А винными подрядами тоже не брезговал. Таможенный-то новодел и на него самого работал!
Вот Шувалов и прослышал про Максимкин фарт. Продай, говорит, заводишки, пора им на большую ногу стать. Максимка покочевряжился для виду — куда ему против самого Шувалова! Но свой интерес смекнул: «Продам, барин, только вот с этой вогульской безделицей». И Старика Шувалову показал. А у Старика на березовой личине ни тебе лукавинки — одна угода. «Сам-то, Михалыч, кумышкой не балуешься? — усмехнулся на это сиятельный граф.— Ладно, уломал. Будет жене забава».
После старикова искуса другим человеком показал себя Максимка. «А ну как не попадись мне тогда богомолка?» — вопрошало и маяло его ночами.
Вогульский и черносошный русский север принялся с той поры нарастать иным Максимкиным задельем — медно-железным производством. Петропавловский доменный и медеплавильный; крупнейший на Урале Богословский с той же справой… И каждый завод под приглядом храма православного.
В 1759 году в паре с Василием Артемьевичем Ливенцовым-Меньшим и близ Верхотурья затеял он завод с доменной, молотовой и медеплавильной фабриками. Место присмотрел на реке Павде, прямо на обочине спрямленной государевой дороги. Берг-коллегия закрепила за ними пустующие ничейные и арендованные у вогулов земли, и на следующий год начались строительные работы. Небольшую речушку, близ текущую, наверно, тогда же благословили Бабиновкой. Населил Максимка завод вольнонаемными мастеровыми и работными людьми, образовав поселок Николае-Павдинский. Имя ему, помимо реки, дала первая церковь Николы Чудотворца, построенная тоже Максимкиным старанием.
Словом сказать, вслед за Петром I приобщил он этот северный край к медно-железному делу.
75 лет трудился на Павде завод. После Максимки держали завод его наследники. Выплавлял чугун и медь, производил полосовое железо. «Железные» караваны шли из Павды сухим путем аж на Чусовскую Ослянскую пристань. Известно, что в пору Отечественной войны 1812 года здесь отливали чугунные пушки и ядра для русской артиллерии. А что до меди, так едва ли кто тогда во всей России больше Максимкиных заводов ее производил.
Свидетельством о том заводе Павда является строение из каменных глыб, крепко схваченных тоже уже закаменевшим раствором, — возможный постамент для памятника небезгрешному уральскому завододержателю Максиму Походяшину
Вернуться в Содержание журнала