Ефим Михайлович Рудометов, старожил Андреевского сельсовета Пермской области, по словам людей, знавших его, был человеком необыкновенным, хотя всю жизнь прожил в этих краях таким же крестьянином, как сотни его земляков. Необыкновенность его состояла в том, что он с ранней молодости, как только научился читать, пристрастился к книгам и за долгую жизнь собрал большую библиотеку. Но поехать в Андреевку больше всего побудило меня сообщение о том, что Рудометов якобы переписывался со Львом Николаевичем Толстым.
С волнением подходил я к небольшой деревушке, раскинувшейся на лесистом косогоре. Было начало семидесятых годов. Конец августа. Стояла благодатная сухая погода. В деревне почти никого. Все в поле.
Я остановился у посеревшего от времени плетня. Домишко привалился одним боком к такой же, видавшей виды, черемухе. Ни листьев, ни ягод на ней не было. Но толстый ствол надежно поддерживал осевший угол.
Сразу бросились в глаза кучи хвороста у плетня, около осевшей стены, у обожженной солнцем и ветрами бани. И нигде ни одной поленницы из колотых дров. Говорили, что Ефим Михайлович не только переписывался с Толстым, но и был приверженцем его учения, одной из заповедей которого было благоговейное отношение к животному и растительному миру.
Я направился вдоль плетня с намерением отыскать калитку и в эту минуту увидел старика, идущего мне навстречу. В одной руке у него была палка, на которую он опирался, а в другой держал конец веревки с вязанкой хвороста за спиной. На нем была темно-серая рубаха-косоворотка, подпоясанная старым гасником, и такие же штаны. На ногах — резиновые глубокие галоши, перевязанные для прочности и удобства через подошву шнурком. Лицо в крупных морщинах, свидетельствовавших о долгожитии, но цвет кожи, загорелой и словно дубленой, говорил о вполне еще добром здравии. Это подчеркивали живые с голубинкой глаза.
Я поздоровался.
— Здравствуйте, здравствуйте, мил-человек! Вы кош-то ищете?
— Да. Рудометова Ефима Михайловича.
Старик улыбнулся, наклонил голову и, вскинув на меня свои живые, проницательные глаза, ответил:
— Так ведь это я и есть! А вы из Перми? Из библиотеки?
— Нет. Я из редакции.
— A-а, вон как. А я подумал, опять из библиотеки. Они у меня часто бывают. Я уж им много всяких книг передал. Ну, проходите, мил-человек, гостем будете.
В горнице, куда мы вошли, в переднем углу стоял стол, вдоль стен — лавки. На столе лежала массивная, в кожаном тисненом переплете книга, напечатанная славянским шрифтом.
Продолжая разговор, Ефим Михайлович положил на нее заскорузлую ладонь, похлопал и сказал:
— Вот чего они у меня каждый раз просят, библиотекари-то городские. Библия это. Мне вот скоро девяносто будет, а ей раза в два больше. Старая. Сейчас я, можно сказать, ее одну только и читаю. Много мудрости в ней, не одним человеком писана. Пока живой — при мне будет, А помру, пусть тогда берут на хранение, .
Он уже суетился у печки, собираясь потчевать гостя чем бог послал. Я не мешал ему и разглядывал убранство дома. Оно было более чем скромным, типичным для гаястовца-аскета. На стенах не было ничего’1. Они сплошь были оклеены газетами. Сначала я не придал этому значения, но, присмотревшись, увидел редчайшую портретную галерею видных партийных и государственных деятелей нашего государства, начиная с XV съезда партии. Газетные вырезки были наклеены в строго хронологическом порядке: от съезда к съезду. В живых из этих людей не было уже почти никого. Такой интерес никак не вязался с толстовством, и удивление, видимо, было написано на моем лице. Ефим Михайлович понял, чем оно было вызвано.
— Толстовец я давно не настоящий! Так, кое-какие внешние признаки остались. Всю жизнь я привык довольствоваться малым, как тот древний мудрец, который говорил: «Все мое ношу с собой», И верно. Много ли человеку разумному надо? Быть одетым, сытым да крышу иметь над головой. Все остальное в себе самом.
Ефим Михайлович поставил на стол железную чашку с едой, нарезал хлеба, положил деревянные ложки и, сказав: «Милости просим!», продолжал:
— Вот и еще одна привычка, появившаяся под влиянием Льва Николаевича, осталась на всю жизнь: я не ем мяса. Так что не обессудьте, трапеза моя скромная, вегетарианская.
Блюдо напоминало обычный винегрет, но по вкусу во многом превосходило его. Оказывается, Ефим Михайлович, кроме картошки, моркови, свеклы, луку, добавлял еще и отварную редьку, которая и придавала особую остроту и приятный вкус.
— На одну мою «причуду» вы уже обратили внимание,— продолжал он.— Хворост не от толстовства идет, а от рациональности. Я ведь каждый день в лес хожу. В любую погоду, и зимой, и летом. Так не с пустыми же руками возвращаться, вот и собираю старые сухие сучья. Даровое топливо, и горит как порох.
Я нет-нет да бросал взгляды на удивительные стены, с которых смотрела на меня сама История. Старик перехватил мой взгляд.
— Эта наглядная агитация началась в 1927 году. В деревне я самый грамотный был. Мужики по вечерам частенько у меня собирались. Я им читал, рассказывал о новостях. В том году был пятнадцатый съезд партии, с которого началась коллективизация. Мужики об этом гудели с утра до вечера. Да ведь как не гудеть? С испокон веков все единолично жили, а тут на тебе — всех в одну упряжку! Разве простое это дело? Как «Правда» с материалами съезда пришла, я взял да для наглядности к стенке ее прикрепил, чтобы удобнее рассказывать. С тех пор и пошло…
— Ефим Михайлович,— вклинился я в образовавшуюся паузу,— говорят, что будто вы с Толстым переписывались. Правда это?
— Правда. Молодой был, про все знать хотел. Помню, зимой 1909 года прочитал его книгу «В чем моя вера». И так она меня взволновала, что набрался духу и написал письмо. На ответ, конечно, очень не рассчитывал. Доволен был и тем, что душу ему излил, про нашу крестьянскую жизнь рассказал.
Ефим Михайлович встал, подошел к окну, задумчиво, отрешенно посмотрел сквозь оконное стекло, перед которым едва покачивалась на ветру старая ветка почерневшей черемухи, и, повернувшись, весело сказал:
— И что вы думаете? Вдруг однажды почтальон приносит мне письмо. Глянул я, а обратный адрес на нем: «Ясная Поляна». Держу я этот конверт и вымолвить ничего не могу, руки дрожат и строки перед глазами прыгают…
Он подошел к книжному стеллажу, уверенным движением достал с верхней полки книгу, вынул из нее пакет и протянул мне.
— Вот, смотрите.
Развернув пакет, я увидел два больших, пожелтевших от времени листа, исписанных четким каллиграфическим почерком в старой орфографии. В верхнем углу стояло: «Ясная Поляна, 16 апреля 1910 года».
И далее:
«Дорогой Ефим Михайлович!
Лев Николаевич поручил мне ответить на Ваше письмо, как человеку близкому ему по взглядам…
По его мнению каждый человек должен работать над самим собой. В самосовершенствовании задача человеческой жизни. Этим же достигается и общее благо: всем может быть лучше только тогда, когда каждый будет стараться жить лучше…
Самая нравственная и самая подходящая для человека жизнь — трудовая. Вы сейчас живете как рабочий, и я думаю, что вам не нужно расставаться с этим положением. Преимущество такого положения в том, что в нем можно находиться со спокойным сознанием, что ты не сидишь на шее у других людей, а кормишься сам, выполняя таким образом заповедь о любви к ближнему. Вся же сложная жизнь так называемых образованных классов есть не истинная жизнь, а только призрак истинной жизни. Она возможна только для праздных людей и основана на порабощении большинства людей-братьев. И стремиться к такой жизни я бы позволил себе Вам не советовать.
Любящий Вас Вал. Булгаков».
Человек, подписавший письмо, Валентин Федорович Булгаков, был личным секретарем Льва Николаевича Толстого. Этот высокообразованный человек глубоко разделял философские и нравственные взгляды писателя, был страстным приверженцем и пропагандистом его учения.
Во втором письме, которое Булгаков тоже писал по поручению Льва Николаевича, он сообщает: «…вместе с этим письмом посылаю Вам книги заказной бандеролью».
Закончив чтение, я задумался. И словно бы ощутил те незримые нити нравственных отношений, которые связывают нас с прошлым, настоящим и будущим. Эти два письма—только маленькие штрихи, которые, как живые свидетели, говорят нам об огромной просветительской работе Толстого, о его тесной духовной связи с народом…
— Что же, писать про это будете?— спросил Ефим Михайлович.
— Обязательно! Это же история наша…
Солнце уже садилось, и я стал собираться.
— Спасибо за беседу, мил-человек. Заезжайте в другой раз. Буду рад.
При этих словах Ефим Михайлович достал с полки книжку, на обложке которой было написано: «Хьюлетт Джонсон. Христиане и коммунизм».
— Это вам в память о встрече.
Переведенная на русский язык и изданная в Москве в 1957 году, эта книга настоятеля Кентерберийского собора доктора Джонсона, лауреата Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами», сразу после выхода в свет стала библиографической редкостью. Я был тронут вниманием мудрого старика и с чувством благодарности пожал ему руку.
После этого Ефим Михайлович завернул письма из Ясной Поляны в пакет и, вложив их в подаренную книгу, сказал:
— Раз собираетесь писать, то письма эти пригодятся…
Мы вышли во двор. У калитки еще раз попрощались. У околицы я обернулся. Ефим Михайлович, защищаясь ладонью от заходящего солнца, все еще стоял у калитки и смотрел мне вслед. Я в последний раз помахал ему рукой и стал спускаться с поросшего березами косогора.
Почти двадцать лет прошло со времени моей встречи с Ефимом Михайловичем Рудометовым. Его уже нет. Но память живет в моем сердце. Среди дорогих мне реликвий храню я письма директора Центрального Государственного архива литературы и искусства Н. Б. Волковой: «…Подлинные письма В. Ф. Булгакова Е. М. Рудометову, присланные Вами, приняты на постоянное государственное хранение в ЦГАЛИ и помещены в фонд № 2226 В. Ф. Булгакова. Благодарим Вас за заботу о сохранности документов нашей отечественной культуры».
Прав был Ефим Михайлович, отдавая мне яснополянские письма. Пригодились!