Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Фантазия на тему судьбы
«И похоже это на правду! Все похоже на правду, все может статься с человеком. Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собой в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собой все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом!»
Н. В. Гоголь. «Мертвые души»

1.
Перед тем как покончить с собой, решил Юрий Иванович съездить на родину, туда, где прошло детство и отрочество, где закончил он школу и откуда самоуверенно отправился покорять жизнь. Мысль о поездке лениво шевельнулась уже тогда, когда Юрий Иванович, сгорбившись перед печкой, равнодушно рвал накопившийся за долгие месяцы и годы бумажный хлам — всю ту макулатуру, которую еще недавно называл многозначительно рассказами, незаконченными повестями, набросками романов и сценариев. Иногда начинал было читать случайно подвернувшийся на глаза текст, и тогда одутловатое, с всклокоченной бородой лицо застывало в надежде, а в заплывших потухших глазках появлялось ожидание, но тут же ожидание это сменялось досадой и отвращением, щеки покрывались свекольным румянцем стыда, губы складывались в брезгливую усмешку. «Черт, какая дурь!.. Надо же было писать такую бодягу!» Юрий Иванович тяжело ворочался, сгребал обеими руками ворох своих творений, запихивал в топку. Он торопливо и с удовольствием поджег газетный лист со своим рассказом, в котором взгляд успел выхватить «…заиграл желваками, и лицо прораба исказилось гневом…». Сунул растопку в печь, подумал злорадно: «Играй теперь желваками, искажайся гневом, товарищ прораб!»
В этот теплый летний день тяга в трубе была никудышной, огонек, попорхав синей прозрачной бабочкой по упрессованной бумаге, умер, оставив лишь черные обугленные дорожки. «Сгоришь, миленькая, сгоришь, собака»,— Юрий Иванович щелкнул зажигалкой, ткнул ее в печь. Нехотя ожило пламя, нехотя облизнуло бумагу, нехотя  вильнуло влево-вправо и зарезвилось, разрастаясь. Заворочались лохмотья рукописей, заизвивались, выгибаясь, вспучиваясь, скручиваясь в раскаленные жгуты. Что-то ухнуло, точно выстрелило, вышвырнуло в лицо пригоршню веселых искр, мотыльковую стайку хлопьев сажи, обгорелых листков, и печка загудела, сплошь заполнилась плотным желто-голубым полыханием. Юрий Иванович смотрел, как корчатся его работы, и не шевелился.
Только когда огонь зачах, превратившись в судорожные проблески, изредка скользившие по шевелящимся ломким пластам черной золы, он отвел глаза от топки. Поднял с пола обуглившуюся страницу из тетрадки в линейку. Хотел было смять ее и швырнуть догорать, но узнал свой, еще юношеский, крупный и неустоявшийся почерк. Прочел со снисходительно-презрительной улыбкой: «…истончившиеся посредине мраморные ступени. Сколько ног прошло по ним, сколько выпускников, полных надежд на яркое и неповторимое будущее, ушло отсюда в жизнь. Сначала это были гимназисты, которые мечтали стать гвардейскими офицерами, крупными чиновниками, фабрикантами и заводчиками. Но стали они Онегиными и печориными, ионычами и белогвардейцами, чтобы закончить свой жизненный путь или на тихом провинциальном кладбище, или, презираемые трудовым народом, быть убитыми в гражданскую войну, или, превратившись в эмигрантское отребье, умереть от нищеты в каком-нибудь Париже. Социально-классовая ограниченность, эгоизм, нежелание жить подлинными интересами народа, неумение работать и презрение к труду сделали этих людей «лишними», «прорехами на человечестве».
Совсем другой стала школа в советское время. Сотни ее выпускников самоотверженно трудятся на заводах и стройках, колхозных и совхозных полях, внося весомый вклад в развитие народного хозяйства. У нас нет и не может быть «лишних» людей, потому что ясные цели, высокий смысл жизни наполняют оптимизмом сегодняшних школьников, перед которыми отрыты все дороги. Выбирай любую и на любом поприще тебя ожидает радость труда, яркая, наполненная жизнь, стоит только…»
— Гляди, какой шустрый я был,— буркнул Юрий Иванович.— «Яркая, наполненная жизнь…» Борзописец.
Он вспомнил этот текст. «Что нам дала школа?»— последнее домашнее сочинение десятого класса. Вспомнил, как, почти не задумываясь, строчил его на уроке географии, вгоняя в гладкие предложения то содержание, которое требовалось. Вспомнил, как, получив традиционную пятерку за это сочинение, выслушивал такие же традиционные похвалы и, притворяясь смущенным, посматривал исподтишка — покровительственно и горделиво — на соучеников. И сразу же Юрий Иванович увидел свой класс: с геранями на подоконниках, с неуклюжими партами, толстенные столешницы которых были окрашены черным лаком, но лак этот не мог скрыть, а лишь сглаживал глубоко вырезанные рисунки и инициалы; увидел коридоры школы со стенами салатного цвета, потемневшими и засаленными к концу учебного года; увидел и лестницу с ее перилами ядовито-вишневого цвета, с мраморными серыми ступенями.
И вдруг Юрий Иванович сразу, целиком представил тихий и сонный Староновск с его дореволюционно-провинциальными широкими улицами, с беленькой церковкой на необъятной площади, поросшей жесткой, точно проволочной, травкой, с гомоном и драками галок в тополино-липовом Дурасовом Саду на берегу неподвижной речки Нелеты. Юрий Иванович зажмурился и чуть не застонал: неожиданно показалось ему, что он на веранде своего староновского дома — маленького, казенного коттеджика, обшитого окрашенными золотистой охрой досками, и даже увидел веселое, как пестрый ситец, калейдоскопное множество цветов под ногами. Как уж мать умудрялась, бог весть, но, сколько помнит себя Юрий Иванович, каждый год перед крыльцом и далеко в огород алели, синели, желтели с ранней весны до первого снега какие-то неведомые цветы; летом, в жужжании пчел, гудении шмелей, стрекоте кузнечиков, стояло над ними невидимое облачко аромата, особенно пряного и расслабляющего в теплых сумерках, когда раскрывались ночные фиалки. С этим запахом у Юрия Ивановича навсегда слилось представление о детстве.
— Так. Галлюцинации на почве ностальгии,— он наморщил лоб, поскреб ногтем переносицу.— Это уж совсем ни к чему.
Опираясь на табуретку, с трудом поднялся. Захлопнул дверцу печки, закрыл трубу, смахнул веником пепел в угол и побрел в свою комнату, держа двумя пальцами, на отлете, словно мокрую тряпку, листок сочинения.
— Развязать, что ли, по такому случаю? Что-то уж совсем тоскливо стало.
Он опустился на железную койку, отчего пружины под его грузным телом взвизгнула. Оглядел с отвращением жилье с выцветшими обоями на стенах, с обшарпанным столом, покрытым замазюканными газетами, с фанерным ящиком в углу, час назад набитым рукописями, а сейчас пустым, похожим на огромную квадратную пасть.
— Может, взять маленькую? — Юрий Иванович раздумчиво посмотрел в пыльное окно и, поразмышляв, вздохнул.— Не… Не стоит. Загребут опять, и поедешь ты, Юрий Иванович, как тунеядец, на стройки народного хозяйства, а не к морю.
У него давно, еще когда жил с последней женой, появилась привычка разговаривать с самим собой. Закрепилась эта привычка уже здесь. Проснувшись до зари, он часами слушал, как хозяйка — застенчивая, глухая старушка — беседовала с таким же престарелым котом: «Ишь, барин какой, макароны он, гляди-ко, не хочет. Мяса ему подавай. А мышей ловить тебя и нетути. Вот ловил бы, тут тебе и мясо. Ох ты, озорной мальчишка…» Иногда жирный и ленивый кот забредал, пошатываясь, в комнату жильца, равнодушно смотрел на человека желтыми стеклянными глазами. Юрий Иванович подхватывал его, тяжело и апатично свисающего на руках, клал на колени. «Ну что, Илья Ильич, не хочешь ловить мышей? Или уже не можешь? Я тоже что-то, брат, давно не ловлю… Ух ты, Обломов, ух ты, озорной мальчишка, не стыдно? Совсем обленился, сибаритствуешь. Нехорошо, берешь пример с меня…» Юрий Иванович почесывал кота за ухом, тот жмурился, астматически всхрипывал-мурлыкал, и из беззубой пасти его выползал симпатичный язычок, розовый и совершенный, точно лепесток.
Но с неделю назад кот исчез — закончился, видно, его земной путь. Хозяйка убивалась, всхлипывала по утрам в коридоре, и Юрий Иванович, к своему удивлению, обнаружил, что тоже огорчен, подавлен: полезли в голову дурацкие мысли о том, что все проходит, все прошло. Но он прикрикнул на себя: «Чего рассиропился? Делом занимайся!» — и сел к столу. Писать большой, главный роман. И опять почему-то не писалось. И опять Юрий Иванович, твердо решив, что завтра-то уж обязательно начнет, а пока нужно обдумать завязку, композицию, плелся к магазину, где его уж знали, покупал с каким-нибудь мужиком «Кара-еры» или «Агдам», а если повезет, то и «Лучистое», выпивал свою порцию и, уже повеселевший, ехал в центр, в кафе Дома работников искусств или в забегаловку «Дружба». Там его, в кожаном, белом на складках пиджаке, в вылинявших джинсах, в темных очках, тоже уже знали, и Юрий Иванович, подсев к кому-нибудь из знакомых, полузнакомых и вовсе незнакомых, витййствовал, болтал о Фолкнере, Маркесе, «мовизме» Катаева, делился своими грандиозными замыслами, рассуждал, презрительно оттопырив мизинец, о «деревенщиках», которых пренебрежительно называл «кантри», туманно обещал закончить вскоре своего «Бескрылого Икара», тогда, дескать, увидите, что такое настоящая проза.
Над ним посмеивались, но поддакивали, покачивали понимающе головами, потому что зверел Юрий Иванович мгновенно и, хотя обрюзг, был массивен, кулаки имел внушительные. Когда в темноте собутыльники разбредались по домам, Юрий Иванович ехал к себе и, забившись в свою каморку, торопливо записывал, угрожающе бормоча, гримасничая, пришедшие в голову великие мысли — крупицы, крохи, фрагменты будущей гениальной книги. Днем он их не читал: боялся, что накатит вдохновение и придется, не отрываясь, писать нечто из середины романа, когда нет еще начала. А так не годится, непорядок это. Юрий Иванович сдвигал исписанную бумагу, брал чистый лист и минут двадцать — тридцать вымучивал план повествования, каждый раз новый, замечал героев, разрабатывал сюжетные ходы. И, довольный собой, отправлялся из дому, уверенный, что с завтрашнего дня засядет за работу.
Дни приходили и уходили; растаяли деньги, вырученные за продажу имущества, которое досталось Юрию Ивановичу после развода; неудержимо исчезали книги, любовно и долго собираемые в прежние, лучшие, времена; ворохи бумаг с набросками, медленно увеличиваясь, разрастаясь, все так же сиротливо топорщились на столе, на подоконнике, на полу и уже начали  желтеть.
Но вот, когда похмелье не особенно мучило, а за окном пробуждалось такое чистенькое, такое ясное утро, что хотелось, если уж не писать стихи, то хотя бы читать их, Юрий Иванович решительно сел за работу. Самодовольно улыбаясь, он принялся разбирать свои каракули, но улыбка постепенно гасла, истаивала, превращаясь сначала в удивленный, потом в возмущенный оскал. Прочитав записи, Юрий Иванович, цепенея от стыда, ошалело уставился в угол — все, что он считал мудрыми мыслями, стенограммами озарения, был бред: манерный, трескучий, глупый и безграмотный. Отупело сидел Юрий Иванович, чувствуя, как весь, до последней клеточки парализованного страхом тела, наполняется, точно промокашка чернилами, ужасом. Он не видел ни грязной комнаты, ни замызганного стола;, перед глазами беззвучно и не спеша, будто в замедленной проекции, рассыпались, распадались, расползались светлые сияющие плоскости, ажурные конструкции, радужные переплетения немыслимо ярких, многоцветных узоров, стекали, оплывая, искрящиеся замысловатые фигуры, открывая нечто черное, страшное. И это черное шевелилось, росло, приближалось, окружая со всех сторон.
И вот уже повсюду— и слева, и справа, и сзади, а главное, впереди — мрак, сплошной, плотный, непроглядный мрак. Рухнуло все, ради чего жил, ради чего, ухмыляясь, сносил и насмешки, и издевки, и оскорбления; ради чего, не задумываясь, менял работы, друзей, жен, знакомых, ради чего остался одиноким, прослыв вздорным, капризным, эгоистичным, тщеславным, глупым, самоуверенным и еще черт знает каким. То, что он лелеял в себе, берег для звездного часа, то, что заставляло снисходительно и иронично посматривать на прочих людей, считать их обывателями, потребителями, бездуховными млекопитающими, то, что он считал единственно безусловным в себе, имманентным — талант, и даже гениальность,— оказалось ерундой и чушью собачьей.
«Не может быть! Не может этого быть!!» Юрий Иванович рывком подтащил к себе ящик с рукописями, выхватил наугад сколотую скрепками пачку. Либретто сценария. Прочел, морщась словно от боли: БАМ, «трудный», но в душе чистый мальчик едет на стройку, вливается в коллектив мужественных парней, предотвращает крушение поезда — откуда он там взялся? — исправляется трудом, едет на совещание передовиков, едет вместе с девушкой, которая одна верила в него. Москва, беломраморные залы, поцелуй в финале… Юрий Иванович скинул писанину на пол. Достал пухлую папку. Повесть: нефтяники — молодой специалист, пошел работать помбуром, мастер участка зазнался, думает только о плане, молодой специалист предлагает новый способ бурения… Юрий Иванович ощерился, спихнул папку со стола. Раскрыл другую. Рассказы. Полистал, выхватывая взглядом абзацы. «Новатор-консерватор… Маменькин сынок едет в Нечерноземье… Консерватор-новатор… Новый «человек со стороны»… Так, горят сроки монтажа, мужик сутками в цехе, жена уходит. Неужто не вернулась? Не может быть. Ага, вот она; «Прости меня, Коля, прости меня глупую»… А вот и крестьяне… Комплекс. Корма. Бесперспективные деревни… личные коровы, приусадебные участки, новое отношение к торговле на рынке… А это что? A-а, ясно, «хлеб — всему голова»… Мысли-то верные, но как холодно, как расчетливо написано. Ни боли, ни свежего слова…
Полдня, с желчной ухмылкой, перечитывал Юрий Иванович свою халтуру, потом стало вовсе уж невмоготу. Он тихонько поднялся и, поглядывая испуганно на кучу бумаги, завалившей стол, пол, прошел на цыпочках к кровати, осторожно присел на край ее. «Полная бездарность. Воинствующая, самовлюбленная, напыщенная бездарность»,— сказал шепотом Юрий Иванович. И ему стало жутко.
В этот день Юрий Иванович напился до безобразия. Проснулся в вытрезвителе. Угрюмо выслушал торжествующего начальника, его уничижительно-радостное: «Так-так, Бодров. Все еще не работаешь? Роман пишешь? Носом на асфальте? Мы тебя научим настоящим делом, а не глупостями заниматься. Для начала — штраф десять рублей, а если к концу недели не принесешь справку о трудоустройстве, будем оформлять по двести девятой как тунеядца. Плюс шестьдесят вторая — принудлечение». Майор поднял окаменевшее в неприязни лицо, посмотрел безжалостно, чтобы окриком оборвать Бодрова, когда тот, как уже бывало, начнет возмущаться, объяснять что-то о сложности творческого процесса, но наткнулся на пустой, равнодушный взгляд Юрия Ивановича и удивился.
Домой Юрий Иванович вернулся решительный. Устраиваться на работу он не собирался. Идти куда-нибудь вахтером, дворником, сторожем? Для чего? Чтобы жить в этой конуре, жрать, спать, пить, а потом — годом раньше, годом позже — околеть, скорчившись на этих серых и драных простынях под этим серым и драным одеялом? Он уже решил, еще утром, когда лежал на койке в вытрезвителе, решил, твердо решил: Черное море, солнце, пляж, забитый шоколадными, бронзовыми, пахнущими летом и загаром, отдыхающими, ласковые теплые волны и… несчастный случай — неизвестный утопленник.
Совсем не веря в чудо, но все же с робкой, хиленькой надеждой, Юрий Иванович перелистал тонкие ведомственные журналы, в которых были опубликованы его «сатирические» новеллы — о сантехнике, об официанте, о таксисте. Детектив, примитивный и жуткий, как сплетня кумушки. Просмотрел рассказы, напечатанные в газете по милости бывшего тестя,— НОТ, наставничество, АСУ, бригадный подряд, газопровод. Решимость Юрия Ивановича уехать к морю и там… крепла с каждой прочитанной строкой. Чуда не произошло. Встретились, особенно в ранних работах, с полдюжины неплохих описаний, словно светлячки в ночи, и погасли в потоке безликих, неживых слов, И пришла успокоенность. Потому что еще вчера, садясь к столу за честный, как мыслилось, мудрый роман, Юрий Иванович, притворяясь бодрым и радостным, почувствовал беспокойство, схожее с тоской — надо будет днями и ночами писать, а к чему, зачем? Тогда Юрий Иванович отогнал эту мысль, но сейчас она всплыла снова, прямая и бесхитростная, как штык: а зачем все это?
Даже если бы обнаружился, пусть не талант, а маломальские способности, Юрий Иванович понял, что написать ничего не сможет: не было желания, не хотелось высиживать — какой уж там роман! — повестушку, которая затеряется среди сотен других и которая ничего ни в жизни вообще, ни в его, Юрия Ивановича, жизни не изменит. Давно уж забылись давние, детские, мечты о школьных хрестоматиях с отрывками из книг Ю. И. Бодрова, о портретах в учебниках, и более поздние — об интервью и статьях о своем творчестве, о заседаниях, совещаниях, на которых председательствует товарищ Бодров, о днях литературы и делегациях за рубеж, руководителем которых имеет честь быть лауреат писатель Бодров Ю. И., о каких-то личных кабинетах с полированными деревянными панелями, о квартире с камином, о личной «Волге»… Все забылось, почти забылось, осталось лишь одно — вера в свою одаренность, а значит, и то, что рано или поздно будет написана хорошая, крепкая, искренняя книга. Юрий Иванович холил, лелеял эту уверенность в своем будущем триумфе, любил мечтать о нем, потому что больше ему любить в себе было нечего, и погасни этот тускленький огонек надежды, нечем и незачем будет жить. И огонек погас.
— Финита ля комедиа,— громко сказал Юрий Иванович и разозлился на себя за дешевую реплику.
Даже оставаясь один, он всегда играл какую-нибудь роль: непризнанного гения, стоика, циника, аскета, и сейчас, по инерции, изобразил нечто устало-героическо-трагическое. Эта фальшь покоробила, но Юрий Иванович, усмехнувшись, закончил тем же тоном, не выходя из образа:
— Какой великий актер умирает!
Он деловито сгреб бумагу, прижал ее к груди, точно ворох опавших листьев, покачал слегка, как бы взвешивая, и сбросил в ящик. Закончил уборку в комнате. Потом выволок из-под кровати чемодан с теми книгами, последними книгами, которые поклялся никогда не продавать. Без уважения и трепета сунул в рюкзак черные томики сочинений Хемингуэя, зеленые — Есенина, сиреневые — Джека Лондона.
— Лжепророки,— бормотал Юрий Иванович, встряхивая рюкзак, чтобы книги поплотнее улеглись.— Сильные личности, путеводные звезды.., Дурите теперь другому голову…
Посмотрел с сожалением на пять вишневых томиков Маяковского, которые сиротливо лежали на дне чемодана. «Зачем они-то останутся, все равно бабка отдаст кому-нибудь». Собрал и их.
— Вот так, Владим Владимыч, в этой жизни умереть не трудно, сделать жизнь значительно трудней, говорите? Согласен.
Туго, будто петлю на шее врага, затянул шнурок на рюкзаке с книгами.
Около букинистического магазина Юрий Иванович наметанным взглядом отыскал будущего покупателя. Это был модно одетый, сытый парень с тем особенным, сонным, выражением лица, какое бывает у людей убежденных, что на них закончилась эволюция, и мать-природа успокоилась, создав такую совершенную особь. «Нэпман,— оценил его Юрий Иванович.— Приемщик стеклотары или автослесарь. Нажрался, нахапал дубленок, мохера, перстней-печаток, теперь решил интерьер в своем бунгало украсить». Отозвал парня, увел его в дальний сквер и там продал книги. Маяковского покупатель взял, не задумываясь. «Мало ли кто придет,— подмигнул он,— страхделегат, участковый мент… Пусть видят, что мы читаем». Есенину обрадовался, даже промурлыкал, неизвестно к чему: «Из какого же вы, не родного ль мне, края прилетели сюда на ночлег, журавли?» Юрий Иванович, рассвирепев, но сдержавшись, подтвердил, что это лучшие стихи поэта. Хемингуэя парень тоже купил сразу: видел его портрет у знакомых, и те много говорили про этого писателя. А вот Джека Лондона, к удивлению Юрия Ивановича, хотел забраковать. Не понравился зачитанный томик с «Мартином Иденом» и «Морским волком» — «нэпман» хотел иметь собрания сочинений хорошего товарного вида. Юрий Иванович, презирая его, заявил, что книгу эту не отдаст, а продаст кому-нибудь отдельно за цену всего Есенина, потому что и «Мартин Иден» и «Морской волк» — это катехизис, евангелие каждого сильного человека, оттого и зачитаны. Торговался Юрий Иванович зло, расчетливо и беспощадно; в итоге выцыганил за томик двадцать пять рублей.
Уплатив и штраф, и за вытрезвитель, он пришел в свою комнатку, завалился, не раздеваясь, на койку и неожиданно уснул. И увидел Джека Лондона. Даже во сне Юрий Иванович завидовал ему, может, еще более люто, чем наяву. Но сейчас к этому чувству примешивалась еще и злоба на писателя за то, что он заставил своего Мартина Идена работать и голодать, голодать и работать, прежде, чем тот получил признание. Будто все дело в трудолюбии и лишениях—ерунда это! И Юрий Иванович тянулся к Джеку Лондону, чтобы придушить его; но вдруг, в какой-то миг, осознал, что он, Юрий Иванович, и есть Мартин Иден, но тянется не к своему автору-создателю, а втискивается в иллюминатор, обмирая от страха, что не пролезет живот. Когда, проскользнув из душной каюты наружу, он начал медленно, плавно покачиваясь, опускаться в успокаивающую ласковую воду, то обнаружил с изумлением, что стал Мармеладовым, и еще подумал, что это глупо, так как героя этого никогда не уважал, и что лучше бы уж превратиться в Раскольникова. От сильного огорчения оказался он не в море, а на берегу. Была южная теплая ночь, внизу мерно и лениво поднималась невидимая волна, уверенно, но мягко накатывала она на бетон, и тогда белой лохматой гусеницей вырастала под ногами седая пена гребня, приближалась с шумом, и шум этот, возникая из ничего, поднимался до гула, до резкого удара, заглушал на время чистый -и экзотически звонкий стрекот цикад. Юрий Иванович, все еще оставаясь и Мартином Иденом и Мармеладовым, узнал во сне и бетон набережной, и цикад, и кипарисы, похожие на черные языки пламени, которые угадывались в сплошной тьме ночи,—-так было, когда он с будущей первой, еще студенческой, женой приехал в Крым и сразу побежал на встречу с морем. Во сне Юрию Ивановичу стало легко, радостно, безмятежно, как было радостно и безмятежно в те две счастливые курортные недели, беззаботность и счастье дней которых никогда уж больше не повторялись. Он спал, улыбаясь, и не знал, что по щекам текут слезы.
От них он и проснулся. Первые секунды все еще продолжал улыбаться, но тут же вспомнил все; вскочил, вытер щеки, опухшие глаза, пригладил встопорщившуюся бороду. Чтобы не дать думам обезволить себя, прошел деловито в коридор, на кухню. Хозяйки не было дома. Юрий Иванович стаскал к печке рукописи, публикации и сжег их…
— Да, бойкий писака я был,— повторил он, прочитав еще раз листок сочинения.
Аккуратно сложил его, сунул в задний карман брюк и задумался. Опять увидел Староновск, беспредельную площадь базара, пологий берег напротив Дурасова Сада — место, где всегда купались в детстве; школу, вычурную, точно кирпичный торт; свой дом, красивый, будто на открытке.
— Съездить, что ли, на прощанье? — задумчиво спросил себя Юрий Иванович, и мысль эта понравилась.
Опрокинулся навзничь, подсунул ладони под голову и закрыл глаза. Не спеша шел он пацаном по улицам городка, ощущая босыми ступнями горячую пыль, которая цвиркала фонтанчиками меж пальцев, и, поворачивая за очередной угол, с радостью узнавал то замысловатый, с башенками, с арочными и полукруглыми окнами, весь в потемневших деревянных кружевах дом купца Дурасова, то затейливо выложенный из кирпича Дом культуры-— бывшее купеческое собрание, то Дворец пионеров, с его ажурной чугунной решеткой и облупившимся гипсовым горнистом у входа. Воспоминания, которые смаковал Юрий Иванович, наплывали, теснились, наполнялись подробностями, четкими деталями, но все они были светлые, трогательные в своей чистоте и какой-то целомудренности.
Юрий Иванович вздохнул, достал сигарету. Но прикурить не успел.
Кто-то неуверенно постучал во входную дверь.
«Ну и бабуля,— огорчился Юрий Иванович— Ключ забыла! А если бы я ушел?» Он с кряхтением слез с постели, пошел, отдуваясь, в сени. Открыл дверь, зажмурился от яркого солнца, всмотрелся и остолбенел.
На крыльце стоял интеллигентный, в солидных очках, в светлом костюме, широкоплечий, как атлет, и стройный, точно грузинский танцор, Владька Борзенков — одноклассник, приятель детства, не ставший другом. Юрий Иванович сразу узнал его.
— Здравствуйте,— Владька неуверенно улыбнулся— Мне сказали, что здесь живет Бодров… Юрий Иванович.
Тот хотел было рявкнуть, что никакой Бодров тут не живет, но передумал: чего ему прятаться, когда собрался уходить из жизни?
— Не узнал, что ли?
—Вы? — заморгал Владька и недоверчиво оглядел его сверху вниз.
— Я, я, — ворчливо подтвердил Юрий Иванович— Только давай без этих «вы»— Отступил в сторону, пропуская гостя— Проходи. И не удивляйся тому, что увидишь. «Праздник, который всегда с тобой», так сказать.
Владька проскользнул в сени между его животом и косяком, и Юрий Иванович провел гостя к себе. Тот изо всех старался выглядеть невозмутимым и не пораженным.
— На, подстели,—Юрий Иванович сорвал со стола газетку, протянул ее,— а то брюки испачкаешь. Но Владька, обиженно передернув плечами, храбро уселся на черную щелястую табуретку. Юрий Иванович усмехнулся, завалился на койку. Прикурил.
— Как ты нашел меня? — спросил без интереса.— Ведь столько лет —батюшки!— с выпускного не виделись.
— Через справочное,— приятель старательно избегал смотреть по сторонам. Сидел прямой, развернув, как солдат на параде, плечи.— Дали адрес прописки. Зашел к твоей жене.
— Мы с ней больше года не живем,— зевнул Юрий Иванович и вдруг испуганно повернул голову.— Неужто она знает, где я?
— В общих чертах. Приблизительно… А тут я прохожих поспрашивал. A-а, писатель, говорят. Ну и указали.
— Популярность,—Юрий Иванович засмеялся,  закашлялся, отчего тело заколыхалось, пружины кровати застонали.
— А ты правда писатель? — Владька все-таки решился, быстро оглядел пустую, как келья монаха, комнату, задержал взгляд на столе, где ни бумажки, ни книжки, ни карандаша, ни ручки.
— Только сегодня роман закончил. Поставил последнюю точку,— Юрий Иванович, все еще всхлипывая от смеха, вытер кулаком глаза— А ты кто? Доктор наук? Профессор?
— Ага,— равнодушно подтвердил приятель.
— Ну! — обрадовался Юрий Иванович. Сел на кровати.— Молодец. И в какой же области?
— Закончил физтех, работал в институте высоких энергий,— Владька снял очки. Сморщившись, сдавил большим и указательным пальцами переносицу.— Сейчас работаю над темой: пространство — время.
—  Понимаю, понимаю. Эйнштейн, искривление пространства, е равняется эм цэ квадрат,— Юрий Иванович, раздвинув ноги, уперся ладонями в колени. Опустил голову.— Я всегда считал, что ты далеко пойдешь. Тебя еще в младших классах звали «профессором»…— он вспомнил  того, давнишнего, Владьку: тоненького, сутуловатого, большелобого. Правда, никакой вундеркиндовской анемичности в нем не было, первым озорником и выдумщиком признавали будущего доктора наук пацаны.
— Не говори ерунды,— перебил приятель.— Самый способный среди нас был ты,— без лести, буднично добавил он. Надел очки.— Я жене своей все уши прожужжал про тебя. И вот видишь, прав — пи-са-тель! — Поднял указательный палец, прислушиваясь с уважением к этому слову.
— Давай не будем играть в «кукушка хвалит петуха»,— оборвал Юрий Иванович. Поплевал на окурок, швырнул его в ящик из-под рукописей. Встал, надел свой единственный, кожаный, пиджак.—
Пойдем, посидим где-нибудь, поболтаем. Я тут… гонорар получил,— отвернулся, достал деньги, прикинул, можно ли рассчитывать на ресторан, чтобы и на билет в Крым хватило, или придется приглашать приятеля в пивнушку.— В моей берлоге свежему человеку тяжко, — покосился на гостя, поджал обиженно губы. — Чего рассматриваешь? Изменился?
Владька добродушно глядел на него, Пошевелил неопределенно пальцами в воздухе.
— Есть маленько: живот, лысина, борода. И вообще…
— Зато ты, вижу, спортсмен-олимпиец, Здоровый дух в здоровом теле,— беззлобно проворчал Юрий Иванович.
— Держу форму: гимнастика, бассейн, лыжи…— начал было не без гордости гость, но хозяин насмешливо фыркнул.
— Образцово-показательный, значит? Ну-ну,— он язвительно глянул на приятеля, заметил, что тот обиделся. Улыбнулся виновато, с деланной скорбью.— А я вот, как видишь, подизнослся. Почки пошаливают, печень барахлит, мотор вразнос пошел… Потопали?— Сунул деньги в карман: Владька, вроде, не кутила, не выпивоха, значит, можно обойтись бутылочкой в кафе.— Обмоем где-нибудь встречу.
— Обмоем, конечно. Но в другой раз. Извини, я на машине,-—приятель развел руки и вдруг, радостно хлопнув в ладоши, вскрикнул: — Слушай, есть отличная идея! Ты действительно не занят, действительно закончил работу, действительно сейчас свободен?
— Как горный орел,—Юрий Иванович потянулся, выкинул в стороны крепко сжатые кулаки.— Наконец-то отдохну от такой жизни! —Задрал бороду к потолку, зажмурился— Сегодня или завтра уезжаю к морю.
— Может, подождешь с морем? — весело попросил приятель— Отложи, а? Хочешь, через недельку вместе махнем, я отпуск возьму. А сейчас давай отправимся-ка в Староновск,
— В Староновск? — Юрий Иванович приоткрыл один глаз, медленно опустил руки— С чего бы вдруг?
— Да не вдруг, не вдруг,—торопливо принялся объяснять Владька— Я там часто бываю. У нас в Староновске база — не база, нечто вроде лаборатории. Аномалия в нашем городишке оказалась уникальная… Ну, это сложно и долго объяснять. Говори — едешь?
— Вообще-то заманчиво,— неуверенно заулыбался Юрий Иванович, Тоска, сжимавшая два дня сердце, поослабла с приходом одноклассника, а после приглашения на родину и вовсе, кажется, исчезла.— А что? Можно,— он задумчиво смотрел в окно,— Время для меня цены теперь не имеет. Неделей раньше — неделей позже…
— Вот и отлично! — Владька сорвался с табуретки, запетлял по комнате.— Ты после школы хоть раз был в Староновске?.. Вот видишь. Это же свинство! — Он с силой опустился на кровать, подскочил разок-другой на пружинах.— Я еще вчера хотел уехать, но вдруг, не знаю, с чего, вспомнил тебя. И так мне паршиво стало, не поверишь. Да что же это такое, думаю, в детстве чуть ли не друзьями были, живем в одном городе и не видимся… Да не бери ты ничего,— взмолился, увидев, что Юрий Иванович сдернул с гвоздя серое вафельное полотенце,— у меня все есть!
Юрий Иванович с сомнением рассматривал полотенце. Скомкал его, швырнул в угол.
Подошел к столу, отыскал в ящике клочок бумаги. Не слушая одноклассника, написал, сосредоточенно сдвинув брови: «Ольга Никитична! Я уехал. Спасибо Вам за все. Оставляю плату за комнату. И еще немного. Может, хватит, пока жильца найдете. Вещами моими (пальто, шапка, свитер и пр.) распоряжайтесь, как хотите. Не поминайте лихом, простите, если что было не так. Юр. Ив.». Задумавшись, нарисовал жирную точку, Очнулся, вынул деньги. Отсчитал три десятки. Поразмышлял. Добавил еще одну и положил их под записку.
— Так, кажется, все.
Владька бодро вскочил, одернул пиджак, повел плечами.
— Идем,— Юрий Иванович подтолкнул его в спину.
Вышел вслед за гостем. Но в дверях, зная, что все кончено, что впереди — Черное море, что возврата нет, еще раз оглянулся и увидел вдруг комнатенку свежими глазами, глазами человека, не замороченного бреднями, глазами Владьки, например, и поразился, похолодел от стыда за нищету и убожество своего жилья, покраснел от вида грязи, пыли, запущенности этой ночлежки, в которой хозяйка первые дни пыталась наводить порядок, но была напугана резким заявлением жильца не вмешиваться в его дела, и отступилась. Лицо Юрия Ивановича болезненно сморщилось, отчего, мясистое, опухшее, стало плаксивым.
— Ну и хлев,— прошептал Юрий Иванович и, неожиданно для себя, плюнул в сторону письменного стола.
Развернулся, быстро вышел из дома.
На крыльце он с вызовом взглянул на приятеля, ожидая найти на лице профессора сочувствие, сострадание, но тот улыбался безмятежно и счастливо, не было ни самодовольства, ни жалости к неудачнику. Юрий Иванович запер дверь и, подбрасывая ключ на ладони, спустился по ступенькам. Владька, опережая, шмыгнул мимо, зашагал молодцевато к калитке, сквозь редкие корявые колья которой синели «Жигули». Юрий Иванович остановился, обернулся, обвел цепким прощальным взглядом огород с правильными рядами невысокой сочно-зеленой ботвы, избушку, тяжело и кособоко присевшую на угол. Посмотрел на маленькое черное окно своей комнаты и, широко размахнувшись, запулил ключ в заросли малины, приютившейся около забора.

2.
— Завидую все-таки вам, литераторам, художникам,— без всякой зависти сказал Владька.— Мы, простые смертные, проживаем одну жизнь, вы — десятки. Мы вскрываем в природе уже существующее, имеющееся как факт, как данность, вы создаете новое и оригинальное. Не открой Ньютон закон тяготения, его открыл бы кто-нибудь другой, тот же Гук, не выведи Эйнштейн теорию относительности, ее вывел бы со временем ну хотя бы Фридман или кто-то еще. А не напиши ты, Бодров, роман, его никто не напишет. Вот в чем вся штука. Напишут хуже или лучше, но не этот. Твоего, бодровского, никогда не будет, и это самое поразительное. В вас, писателях, целый мир, неисследованный, непознанный, пока вы сами не захотите его показать…
«Повело физика-теоретика»,— подавил вздох Юрий Иванович, и ему стало скучно: надоели банальности, которые Владька изрекал с видом первооткрывателя. А может, они для него были действительно откровением, но ему-то, Юрию Ивановичу, и собственная болтовня о творчестве, которой он пичкал собутыльников, ох как надоела.
Оживленный, радостный Владька не закрывал рта с той самой минуты, как бывший соученик сел в машину. Сейчас уже и сумерки незаметно подкрались, неуловимо, но уверенно переходя в ночь, а бодряк-профессор все говорил и говорил. Сначала он домогался, чтобы Юрий Иванович дал почитать что-нибудь свое, тот шевельнулся, буркнул, что обязательно, мол, как только выйдет роман, так как это главная книга, а все остальное-—ерунда, мелочь, подход к теме, и, чтобы уйти от разговора, хотел было спросить Владьку о его работе, но испугался, что товарищ Борзенков влезет в такие дебри релятивизма, в которых он, Юрий Иванович, уснет, как муха в хлороформе. Поэтому поинтересовался, вполне искренне, впрочем, что известно о судьбе одноклассников. Владька встрепенулся и поведал с подробностями почти обо всех: тот стал слесарем, этот врачом, та домохозяйкой, эта учительницей. Оказалось, что Лидка Матофонова — «которая, помнишь, влюблена была в тебя?» — закончила сельхозтехникум, работает агрономом, нарожала около десятка детей, располнела; Витька Лазарев разбился на мотоцикле; Ленька Шеломов стал металлургом, в газетах о нем пишут; Генка Сазонов — «на одной парте с тобой сидел» — в горисполкоме, заведует коммунальным хозяйством, стал важный, неприступный; Лариска Божицкая — «правда, она не из нашего класса»,— тут Владька кашлянул, посмотрел искоса на приятеля, заведует магазином, сменила двух или трех мужей, постарела, но все еще симпатичная и на жизнь, кажется, не жалуется… Из прежних учителей никого в школе не осталось, кроме Саида, физрука. Большинство на пенсии, кое-кто уехал, а Синус — «математик, помнишь?» — умер года три назад то ли от инфаркта, то ли от инсульта: пришел в учительскую и умер…
— Самое же удивительное,— продолжал изрекать Владька, откидывая назад голову, чтобы размять затекшую шею,— это разница в реакции после того, как достигнут результат. Мы, технари, физики, счастливы, мы испытываем страшный подъем сил, а вы — я читал о психологии творчества — опустошены, выпотрошены. И это естественно. Ведь ваши выдуманные герои были для вас живыми людьми. Их беды, радости, огорчения были вашими бедами, радостями, огорчениями; вы умирали и воскресали вместе с персонажами. Но вот поставлена последняя точка. Все! Ваши фантомы ушли, и с ними ушла часть жизни. И стало пусто, одиноко, верно? Ты испытал это, когда закончил роман?
Юрий Иванович, думая о другом, медленно кивнул. Он, не мигая, глядел на жидкое пятно света, которое, не удаляясь, скользило, переливалось на черном, слившемся с чернотой вечера, асфальте, а видел Генку Сазонова, единственного своего школьного друга, худощавого, кадыкастого парнишку с пшеничным казачьим чубом, и не мог представить его солидным исполкомовцем; не мог представить обабившейся Лидку Матофонову, веснушчатую, тонкошеюю, с наивными, всегда вытаращенными зелеными глазами; не мог представить за прилавком Лариску Божицкую и усмехнулся, вспомнив, каким неуклюжим, косноязычным, тупым становился когда-то рядом с ней. А вот разбитного Витьку Лазарева, аккордеониста и двоечника, взрослым представил легко, но тут же вздохнул: вспомнил, что тот погиб. И сразу же, как подумал о смерти, увидел учителя математики — жилистого, высокого, с красивым нервным лицом; вспомнил, как вместе играли в баскетбол и волейбол и как мгновенно вспыхивала улыбка на лице Синуса при удачном броске или ударе, как болезненно морщился он, чуть ли не стонал, при промахе.
— Хорошо умер Синус,— громко сказал Юрий Иванович.— Мне бы такую смерть. Владька оборвал свои рассуждения о какой-то экстраполяции образа из будущего в настоящее. Коротко и удивленно глянул на пассажира.
— Ты случайно не декадент? — засмеялся натянуто.— Нашел о чем думать.
— А ты разве об этом не думал? — резко спросил Юрий Иванович.
— О смерти-то? Нет, не думал,— беззаботно ответил Владька, но сразу торопливо поправился :— Раньше иногда приходили всякие мысли в голову, а сейчас — нет. Некогда об этом думать… Мы люди сухие, рацио, так сказать. Расчеты, формулы, опыты, опыты, формулы, расчеты. Нам не до этих душевных сложностей, не до гамлетовских «быть или не быть»,— тон у него был насмешливый, нарочито шутовской. Юрий Иванович поморщился, и Владька заметил это. Помолчал, добавил серьезно: — Иногда, конечно, навалятся неприятности, неудачи. Бьешься, бьешься и— тупик. Хоть в петлю лезь, но,— и снова засмеялся,— не лезем. Потому что минусы жизни, неудачи неизбежны. Заложены изначально в самую оптимальную модель бытия человека, чтобы были борьба и преодоление, а значит, и развитие, движение вперед. Вот почему негативное, отрицательное, на мой взгляд, запрограммировано уже генетически…
— Вот как! —удивился Юрий Иванович. Развернулся боком.— Лихая теорийка. Неудачи, значит, запрограммированы,— он угрожающе засопел.— А удачи? Удачи запрограммированы? Или их надо подстерегать и хватать за шкирку? — И, словно цапнув что-то в воздухе, сжал пальцы, сунул руку под нос приятелю.
— Не понимаю,— Владька отвел голову от огромного волосатого кулака.
— Не понима-аешь,— презрительно протянул Юрий Иванович. Откинулся на сиденье, закрыл глаза.— Что один — неудачник, другой — счастливчик — это тоже запрограммировано, заложено с младых ногтей? Вот ты, к примеру, доктор наук, профессор, а Лариска — продавщица, Генка — чиновник, Это как же, а? — приоткрыл глаз, посмотрел пытливо,
Владька обиделся было, нахохлился. Поднял недоуменно плечи и застыл в такой позе.
— Не знаю, не думал об этом,— вяло начал он.— Наверно, каждый выбирал то, что ему нравилось, чего душа требовала,— и оживился: — Конечно, так оно и есть. Лариске хотелось быть первой красавицей, она любила тряпки, побрякушки. Генка — вечный активист — то звеньевой, то председатель совета отряда, то еще какой-то общественный начальник. С чего ты взял, что они неудачники? Может, им ничего другого и не надо, может, они довольны и собой, и жизнью. Ведь ты-то живешь…— помялся, подбирая слово,— спартански, как Диоген в бочке, и счастлив. Не захочешь, я думаю, ни с Генкой, ни со мной местами поменяться? — он обрадовался, что так удачно ответил, посмотрел торжествующе на пассажира.
— Я?! — Юрий Иванович засмеялся и опять закашлялся, захрипел. Сплюнул в окно.— Много ты обо мне знаешь…— Вытер глаза ладонью. Сказал мрачно: — Платон предлагал всех художников гнать к чертям собачьим из городов-полисов. Неважно почему и за что, не в этом суть, главное — гнать… Проклинаю тот день, когда мне пришла в голову идиотская мысль, что я писатель.
Отвернулся к окну, всматриваясь в густую ночь, в которой иногда проплывали, словно ворочаясь, какие-то черные тени на обочине.
— Ты устал,— неуверенно решил Владька, — Ты написал большой роман, выдохся, и все тебе кажется в мрачном свете. Я же говорил про психологию творчества…
— Пошел ты со своей психологией,— лениво огрызнулся Юрий Иванович.— Нет никакой психологии, никакого творчества,— он нервно, мучительно зевнул. Пробубнил, прикрыв рот рукой:
— И романа никакого нет… Ты на дорогу смотри, не на меня,—прикрикнул, когда Владька медленно повернул к нему вытянувшееся лицо.
Машина резко сбавила скорость, вильнула к краю шоссе и остановилась.
— Надо отдохнуть,— Владька потряс кистями рук. На приятеля старался не смотреть.— Почему ты считаешь, что роман у тебя не получился?
— Потому что я его и не писал,— снова, на этот раз притворно, зевнул Юрий Иванович. Отстегнул ремень безопасности, открыл дверцу. Высунулся наполовину, но опять втянул голову в машину. Пояснил, посмеиваясь: — Знаешь, кто я?.. Клим Самгин, только порядка на три пониже. Понял? — и выбрался наружу.
Потер поясницу, покрутил головой, присел, вытянув руки.
Владька тоже вылез из машины, обогнул ее, остановился рядом.
— И что же ты собираешься делать? — спросил потерянно.
— А ничего,— Юрий Иванович, тяжело отдуваясь, выпрямился,— Поеду к морю и там… там видно будет.— Достал сигарету, закурил, но, затянувшись два раза, бросил ее. Растоптал. Сказал с кривой усмешечкой: — Эх, встреться мне сейчас я сам, семнадцатилетний, все бы уши себе оборвал: не выпендривайся, не воображай, будь проще!
Свет приближающихся фар все резче и резче выделял из темноты белое, с остановившимися глазами, лицо Владьки. Сверкнули очки; тени носа, глазниц ползли стремительно, и казалось, что профессор гримасничает; на секунду лицо стало плоским, как маска, и тут же нырнуло в ночь — грузовик промчался. И опять начало выплывать, точно на фотобумаге в проявителе, когда, в нарастающем реве, показалась другая машина. И опять исчезло.
— Ты думаешь, это что-нибудь изменило бы? — спросил из темноты Владька.
— А как же,—Юрий Иванович снова закурил. Лениво, скучающим голосом принялся фантазировать.— Представь меня семнадцатилетним, но с нынешним жизненным опытом, с моими взглядами и так далее. Нет, давай по-другому. Представь, что я, семнадцатилетний, знал бы, что меня ждет. Разве я повторил бы свои ошибки, заблуждения? Да никогда! — замахал энергично  рукой, отчего красный огонек сигареты заметался, словно зачеркивая, затушевывая что-то.
— Ладно, поехали,— сухо приказал Владька. — Скоро Староновск.
— Поехали,— согласился Юрий Иванович. Выщелкнул сигарету на середину шоссе. Посмотрел, как она затухает, точно немигающий красный глаз прикрывался сонно, и забрался в машину.
— Ну, а что бы ты стал делать, окажись семнадцатилетним, но с нынешним жизненным опытом? — не повернув головы, поинтересовался Владька.
Он сидел за рулем прямой, строгий, и слабый отсвет приборного щитка делал его лицо жесткочеканным.
— Не знаю,— Юрий Иванович пыхтел, застегивая ремень.— Я ведь в школе порядочной дрянью был. Постарался бы вести себя по-другому,— щелкнул замком,— Ну, приковался, наконец, Трогай, профессор.
— Не замечал, чтобы ты был дрянью, — Владька, поглядывая в зеркальце заднего обзора, вывел машину на шоссе,— Наоборот, считал тебя…
— Считал, считал. Все считали,— ворчливо оборвал Юрий Иванович. Устроился поудобнее. — А ты никогда не задумывался, почему мы с тобой не были друзьями? — Прислушался, но приятель пробурчал что-то невнятное.—Поясню. Я завидовал тебе, твоим способностям. Боялся тебя, боялся, что рядом с тобой окажусь в тени.
— Это ты-то?! Ну уж…
— Я, я,— деловито заверил Юрии Иванович,— И не только завидовал, но еще и гадил тебе. Вспомни историю с Цыпой и его кодлой. Без меня не обошлось. А комсомольское собрание, когда тебя чуть не исключили? Как я тогда изгалялся…
Машина дернулась в сторону, свет фар широко, слева направо, полоснул по асфальту.
Юрий Иванович повел глазами в сторону водителя, придавил вздох. Уткнул бороду в жирную грудь, сцепил на животе руки, прикрыл глаза: вспомнил то, давнее, комсомольское собрание.
В конце урока зоологии Владька спросил у учительницы: почему у кошки рождается кошка, а не щенок, (допустим, и как получается, что из маленького семени вырастает, предположим, слон — что же, в этом самом семени заложены, что ли, все данные о будущем слоне, и если да, то как они тогда там выглядят? Юрка Бодров насторожился, как охотничий пес, почуявший дичь. Учительница, молодая и застенчивая, краснела, бледнела, усмотрев в вопросе Владьки нездоровый интерес к половой жизни, и, не зная, что ответить, предложила с натянутой улыбкой классу: «Ну, кто хочет объяснить Борзенкову столь очевидные истины?» Столь очевидные истины захотел объяснить, выметнувшись из-за парты, отличник Бодров. Он язвительно и безжалостно обвинил Борзенкова в витализме, вейсманизме-морганизме, заявил, что Владислав склонен, видимо, к идеализму, допускает, судя по всему, существование души, если предполагает, что… Закончить обличение не дал звонок.
Класс зашумел, загалдел: никому ни до наследственности, ни до души не было никакого дела.

Юрка, предчувствуя будущее свое торжество, перехватил учительницу у двери и настоял, чтобы на следующем уроке ему разрешили продолжить выступление. Хорошо, если бы и Боргзенков подготовился, почетче изложил бы свои мысли: пусть будет нечто вроде диспута, Юная учительница, еще не забывшая институтские лекции о работе с детьми, восторженно закивала: «Да, да, диспут это хорошо, это свежо, это не формально… Ты согласен, Владик?»
Через три дня в класс нагрянули директор, завуч Синус, ботаничка, анатомичка, и Владьку вызвали к доске. Начал он уныло, казенно, лишь  бы отделаться, но потом, словно размышляя вслух, стал сам себе задавать вопросы и оживился. Заявил, что в семени должна быть заложена какая-то информация о наследуемых признаках, раз вид сохраняется исторически и каждая особь повторяет устойчивые характеристики родителей; скорей всего, информация эта заложена в молекулах, сцепленных определенным образом, и если точно так же сцепить в лаборатории те же молекулы, то можно и в колбе вывести любое существо, вплоть до человека, а значит, не так глупы были алхимики со своей идеей гомункулуса. Тут Владька почувствовал, что заговорился, испугался и с отчаяния обрушился зачем-то на Мичурина, намекнув, что он чудак и самоучка, который слепо тыкался, не понимая, что делает и что получится, так как нет научной теории наследственности. Учителя за столом оцепенели с окаменевшими лицами, лишь Синус ерзал, посматривал оживленно то на выступающего, то в класс, да анатомичка поинтересовалась ехидно: «А как же Дарвин? Он что же, не авторитет для тебя?» Владька угас, сник, но все же осмелился промямлить, что Дарвин, конечно, великий ученый, но он только указал на естественный отбор, а как это происходит на зародышевом уровне, не объяснил. И сел на место.
Оппонент Бодров бойко вышел к доске. Популярно изложил основы материалистической, мичуринской — тут он многозначительно посмотрел на Борзенкова —биологии, охарактеризовал вейсманизм-морганизм, вскрыл его реакционную сущность и подошел к выводу, что Владислав Борзенков стихийный последователь Менделя — недаром оппонент Бодров два вечера подряд изучал «Краткий философский словарь»,— если оспаривает материалистическое объяснение наследственности. Хотя, честно говоря, оппонент Бодров шибко сомневался в своих обвинениях: ведь Владька говорил о молекулах, а что может быть материальней? Мало того, возмущенно объявил классу, а в особенности учителям, четырнадцатилетний начетчик, Борзенков-де считает кибернетику не буржуазной лженаукой, а делом интересным; он же, Борзенков, говорил как-то, что Вселенная когда-то была сосредоточена в точке, а после некоего взрыва стала расширяться. «Кто же устроил этот взрыв? Бог, что ли? — гневно вопрошал Юрка.— Что же получается, Вселенная имеет начало, предел, а значит, конечна в пространстве и времени?» И предложил урок прервать, а сейчас же открыть комсомольское собрание, чтобы обсудить взгляды Борзенкова.
Соученикам надоел спор двух отличников, в котором никто ничего не понял; класс привычно шушукался, хихикал, шелестел бумажками, а тут мгновенно притих, словно его прихлопнули огромной ладонью. Директор предложение принял и серьезно оглядел всех… На суровые расспросы комсомольца Бодрова комсомолец Борзенков совсем уж еле слышно пояснил, что о кибернетике и Вселенной читал материалы —  «правда, дискуссионные» — в журналах «Знание — сила» и «Наука и жизнь», были еще статьи в «Комсомольской правде». «Комсомольская правда» да Синус, который, выступив, назвал ученика Борзенкова умным, ищущим мальчиком с неординарным аналитическим мышлением, с поразительной для такого возраста эрудицией и любовью к знаниям, спасли Владьку. Ему хотели объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку, почему-то с формулировкой «за мелкобуржуазный индивидуализм и космополитизм», но ограничились выговором,..
— Извини меня за то собрание,— отирая лицо, будто снимая с него паутину, попросил Юрий Иванович. —Хоть и поздновато, но… Лучше поздно, чем никогда, верно?
— Лучше никогда, чем поздно,— желчно ответил Владька и, устыдившись тона, добавил примирительно:
— Чего теперь вспоминать…— Откинулся, уперевшись руками в руль, и выдохнул радостно: — Ну вот! Считай, приехали.
Машина, долго взбегавшая на затяжной уклон, одолела, наконец, его, и Юрий Иванович увидел внизу, в темноте, огромное черное пятно, искрапленное светлыми прямоугольничками окон, прошитое и перечеркнутое пунктирами сверкающих точек. «Жигули» нырнули вниз, покатили по длинному пологому спуску; огоньки города поползли вверх, потом исчезли, заслоненные чем-то большим, бесформенным. «Дурасов Сад»,— догадался Юрий Иванович. Он занервничал, зашевелился, пригнулся к стеклу. Машина прошуршала по бетонному мосту, которого раньше не было — блеснула внизу на удивление узкая, точно ручеек, речка детства,— и «Жигули» вывернули на залитую светом фонарей площадь. Юрий Иванович увидел огромное белокаменное, со стеклянными стенами, здание — по фронтону его зеленела неоновая надпись: «Кинотеатр «Космос»; гранитного солдата, скорбно склонившего голову у вечного огня; воздушный и легкий павильон с алой буквой «А».
— Остановить? — спросил Владька.
— Не надо,— Юрий Иванович выпрямился. Это был не его Староновск,— Посмотрю завтра — и заметил обиженно: — Ничего не узнаю.
— Я хотел предупредить тебя, но не решался…— Владька смущенно откашлялся.— Вашего дома тоже нет.
— Зря не сказал. Я бы не поехал,— Юрий Иванович пожевал губами, поинтересовался брюзгливо: — Чем же он помешал?
— Там построили учебный центр: филиал сельхозинститута, техникум механизации, медучилище и прочее. Ну и нашей лаборатории место отвели.
— Понятно. Больше нигде построить было нельзя.
Юрий Иванович без интереса смотрел на проносившиеся мимо старые, нетронутые здания улицы Ленина; узнал изощренно-причудливый кирпичный Дом культуры; увидел Дворец пионеров с его вычурной чугунной решеткой и все с тем же облупившимся горнистом за ней, но остался равнодушным. Машина свернула в переулок, повернула еще раз и оказалась на улице его, Юрия Ивановича, детства. Промелькнул тяжелый, еще дореволюционной постройки амбар — раньше здесь была пимокатная артель имени Седова, проехали особняк купца Дурасова: с башенками, мансардами, резными флюгерами, кокошниками над окнами, и Юрий Иванович резко повернул голову налево — сейчас будет квартал, где стоял дом матери. И увидел вольготно разбросанные параллелепипеды и призмы построек стандартно-панельной архитектуры, меж которыми зеленели в свете фонарей лужайки, газоны, куртины.
Владька подрулил к символическим — две бетонные стелы — воротам, попетлял по асфальтовым дорожкам и остановил машину перед приземистым кубическим зданием с ажурной чашей антенны наверху.
— Узнаешь место? — он выключил двигатель, дернул рукоятку тормоза.— Именно здесь вы когда-то жили.
— Обрадовал! — раздраженно проворчал Юрий Иванович осевшим голосом. Отстегнул ремень, выбрался наружу.
Осмотрелся. Прочитал сверкающую — золотом по черному — табличку: «Староновская лаборатория института физики полей АН СССР».
— Солидная контора,— хмыкнул неуважительно.— И ради нее сломали наш дом?
— Нет, почему же. Мы ни при чем. Когда тут стали все сносить, я настоял, чтобы нам выделили непременно этот участок,— Владька с деловитой заботливостью поглядел по сторонам.
— Безграмотно написано,— с удовольствием заметил Юрий Иванович.— Что имеется в виду, сельхозполей академии наук? Почему тогда не физика лугов? Или пашен, например?
— Ага,— рассеянно согласился приятель,— А помнишь, у вас здесь цветы росли? — показал на асфальтовую площадку, где остановились «Жигули».— Пахли по вечерам — с ума сойти можно. Я своему завхозу все время говорю, чтобы посадил. Не слушается, фыркает… А на этом месте у вас сарай был, летом ты в нем спал,— повел рукой в сторону светлого длинного здания, состоящего, казалось, из сплошных окон.— Сейчас тут сотрудники живут, а мы в том сарае когда-то однажды всю ночь в «дурачка» проиграли. Помнишь?
Юрий Иванович не помнил этого.
— М-да,— он глубоко всунул руки в карманы  пиджака, повернулся на каблуках.— Все чужое. Все… Школа-то хоть цела?
— Цела,— Владька тронул его за плечо.— Пойдем. Надо выспаться. У меня в семь эксперимент.
— Ты ступай, а я попозже,— Юрий Иванович достал сигареты, закурил. Присел на спинку скамейки, сделанной из половины расколотого вдоль бревна.— Только покажи, в какое окно постучать. Или у вас там дежурят? — выпустил струйку дыма в сторону жилого корпуса.
— Тогда и я не пойду. С тобой останусь,— Владька тоже всунул руки в карманы, сел на скамейку, вытянул ноги.
— Это еще зачем?— вяло и снисходительно поинтересовался Юрий Иванович,— Я — понятно. Приехал на родное пепелище, хочу поразмышлять, повспоминать. Может, я сентиментальный, — он усмехнулся.— Вот докурю, пойду шляться по городу, слезы из себя выжимать.
— А я не пущу,—серьезно ответил Владька.— Или с тобой пойду.
— Не выдумывай. Спать я не хочу, а тебе надо. Эксперимент-то важный?
— Важный.
— Вот видишь. Иди отдыхай,—Юрий Иванович встал, бросил окурок в урну, направился было прочь, но Владька вскочил, вцепился ему в рукав.
— Да что с тобой? — возмутился Юрий Иванович и рассвирепел.— Я один побыть хочу. Понял? Один! Неужели ты такой бестолковый?!
— Хорошо. Будь по-твоему,— приятель нехотя разжал пальцы.— Но дай слово, что ты без меня не поедешь… к морю.
— Однако манеры у вас, профессоров,— покрутил головой Юрий Иванович.— Никогда, никому, никаких слов не давал и не собираюсь!
— Что ж… В таком случае, прошу только об одном: вернись, пожалуйста, к семи,— взгляд профессора стал требовательным.
— А как я узнаю время? — Юрий Иванович, слегка сдвинув рукав к локтю, насмешливо сунул руку под нос приятелю.
— Возьми, — тот снял свои часы, быстро защелкнул металлический браслет на запястье Юрия Ивановича. Точно наручники клацнули.— Обязательно вернись до семи* По многим причинам эксперимент можно провести только в это время, поэтому отменить его никак нельзя.
— Ну-у, меня ваши физические проблемы не волнуют,— Юрий Иванович подчеркнуто пренебрежительно поморщился, опять сунул руки в карманы, качнулся с пяток на носки.
— Зато меня волнуют,— сухо и деловито отрезал Владька.— Очень волнуют. Поэтому не подведи, будь другом. Времени, чтобы повспоминать, у тебя достаточно.
— Ладно, договорились. Спи спокойно,— Юрий Иванович не спеша, вразвалку отошел. Обернулся, взмахнул бодренько рукой.— Удачной аннигиляции, профессор!
Владька переполошился, даже ладошкой слабо, как от нечистой силы, отмахнулся.
— Покаркай еще! — выкрикнул возмущенно.— Ты хоть знаешь, что это такое?!
Юрий Иванович захохотал и свернул за угол лаборатории. Часы и браслет прохладным тяжелым ободком давили на кисть руки; Юрий Иванович машинально глянул на циферблат; не вдумываясь, который час, понаблюдал, как выскакивают секунды на электронном табло. «Надо будет вернуться вовремя. Очень уж дорогой товарищ Борзенков просит». Не хотелось уходить из жизни с сознанием, что подвел последнего приятеля.
Юрий Иванович с мучительной остротой понял, как непоправимо одинок, поэтому неприятно было думать, что Владька хоть и помянет когда-нибудь, при случае, Бодрова, не нарушая традиций, добрым словом, но про себя добавит, что подложил ему свинью этот самый Бодров в день ответственного эксперимента. «Хотя, зачем я ему?» Юрий Иванович решил было пригрустнуть, представив, как поедет в Крым, чтобы холить и лелеять мысли о своем скором конце, но вызвать нужный настрой не удалось — в груди уже сладко ныло, уже складывались в улыбку губы, потому что десять лет то вприпрыжку, то понуро, то важно ходил Юрка, потом Юрий Бодров этой дорогой в школу.
Обогнув длинный барак, в котором прежде был детский сад, Юрий Иванович почувствовал, что улыбка стала еще шире — увидел школьный стадион; так же белели стойки футбольных ворот, на том же месте была яма для прыжков и высокая П-образная конструкция, на которой висели канаты, гимнастические кольца, шест. Но около школы Юрий Иванович чуть не сплюнул, увидев приземистый крупнопанельный пристрой. Однако тут же успокоился и даже немного позавидовал нынешним ученикам — догадался, что перед ним спортзал. Хороший, судя по всему. А им-то, школьникам прошлого, приходилось заниматься в бывшем актовом зале гимназии. Правда, грех жаловаться, довольны были, даже в волейбол и баскетбол там играли.
— Ах ты, старенькая альма-матер,— Юрий Иванович потрогал шершавые, пористые кирпичи школы.
Обошел здание кругом, отыскал взглядом место, где угадывались окна его класса, крайние справа на втором этаже. Закурил, сел на прохладный мрамор парадного крыльца, прислушался к тишине и, подняв голову, засмотрелся на высокий, словно отлитый из густо-синего стекла, свод неба. На его фоне ровно и чисто светились объемные, если присмотреться, крупинки звезд в немыслимом отдалении, а за ними чувствовалась, подозревалась вовсе уж невообразимая даль.
— Две вещи наполняют меня все большим удивлением: это звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас,— поэтически-манерно взметнув руку, продекламировал, слегка подвывая, Юрий Иванович и вспомнил, как поразился, впервые.услышав эти слова.
В ту осень школьников впервые послали в колхоз. До этого учеников никогда ни на какие уборочные не направляли, и что они будут делать в деревне — не знал никто, в том числе и сельское начальство, поэтому оно ахнуло, крякнуло, когда из города прикатили два грузовика с ребятами, поэтому же восьмой «Б», потолкавшись часа полтора возле правления, снова погрузился в трехтонный «ЗИС» и очутился в степи, такой белой от ковыля, что казалось, будто на землю опустились усталые перистые облака.
Под вечер одеревеневший и онемевший от тряски восьмой «Б» прибыл к трем полуразвалившимся кошарам и, постанывая, сполз на землю около крохотной черной избенки. Никто их здесь, конечно, не ждал. Пастухи с отарами были где-то на дальнем пастбище. Хозяйка избушки, морщинистая и коричневая, будто копченая, растерялась, раскричалась: зачем нагнали сюда мелюзги-дармоедов?! «Чистить, ремонтировать кошары»,— начал объяснять Синус, но женщина замахала руками и рассердилась не на шутку. Потом немного поостыла, но ворчать не перестала. Ворча, развела костер, ворча, вскипятила чай в огромном казане, ворча, выкинула несколько кисло пахнущих кошм, какие-то липкие на ощупь стеганые одеяла, ворча, пустила девчонок ночевать в помещение. Парни, расхватав постели, уползли за избушку в темноту, подальше от учителя, и сразу же оттуда послышались шепот, возня, хихиканье, довольное гоготание. А Владька, Юрка Бодров, Синус остались у костра, и Юрка, опрокинувшись спиной на кошму, увидел вдруг небо — необъятное, безмерное, бездонное, увидел крупные звезды, похожие на раскатившиеся шарики ртути, увидел и великую бесчисленность мелких, сливающихся в полосы смазанных пятен, напоминающих белую наждачную пыль. От притаившегося в темноте ручья тянуло сырой прохладой; слабо пахло дымком, овцами, конями, какими-то горьковатыми и пыльными травами, гуннами, скифами; мерно и печально звала кого-то вдали неведомая ночная птица; что-то шуршало, шелестело, попискивало вокруг — а надо всем этим черное небо, надо всем этим — звезды, гипнотизирующие, равнодушные, чужие. И, словно погружаясь в убаюкивающие волны, Юрка почувствовал себя одновременно и ничтожным, крохотной частицей живого в этой бесконечной, беспредельной ночи, и великим — он ощутил грандиозность мира, в холодной пустоте которого вековечно плывет маленькая Земля, и словно бы увидел ее со стороны — сверкающие льды Арктики и Антарктики, яркожелтые пустыни, густо-зеленые джунгли, голубые реки, синие моря, океаны, серокаменные города с их небоскребами, дворцами, трущобами; увидел умопомрачительное множество людей: черных, белых, желтых, молодых и старых, мужчин и женщин, детей, пастухов, охотников, нищих, капиталистов, ученых, отдыхающих бездельников, шахтеров, крестьян, матросов, которые сейчас работают, спят, ссорятся, смеются, болеют, и горделиво подумал, что, вот, есть среди них и он — Юрий Бодров,— единственная реальность, потому что все иное где-то там, далеко, оно бесплотно, тенеподобно,— и есть ли вообще? — а он, Юрка, материальный, осязаемый, может даже себя ущипнуть, он способен представить себе любые края, картины, сцены, может, как только что, удалившись в воображении, увидеть издалека крохотную Землю, может, оказавшись еще дальше, совсем не увидеть ее, затерявшуюся среди мириадов других точек на небе, и, значит, в нем, Бодрове, сосредоточено все — исчезнет он, все исчезнет.
Синус улегся рядом и вот тут-то, разглядывая небо, сказал задумчиво, что две вещи наполняют его все большим удивлением: это звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас. Юрка не знал, что такое «нравственный закон», но спросить не решился, побоялся выглядеть глупым, поэтому лишь мудро и многозначительно вздохнул, чтобы было ясно: о да, да, он, Бодров, полностью согласен. Владька поинтересовался, кто так красиво сказал о звездах и нравственности? Синус ответил: Кант. Юрка насторожился, посмотрел сбоку на классного руководителя — не шутит ли он? — но лицо учителя, смутно белевшее в темноте, было серьезным и немного торжественным. И тогда Бодров встревоженно удивился: Кант? Как же так? Ведь он идеалист! Синус поднял голову, посмотрел внимательно на Юрку и согласился, не скрывая раздражения, что да, Кант — идеалист, но он-то, Евгений Петрович, учитель математики и завуч, убежденный материалист, поэтому, дескать, у Бодрова не должно быть причин для беспокойства. Владька приглушил смешок, Юрка огорченно и испуганно сжался — понял, что чем-то обидел любимого преподавателя, но чем? Чем? И Синус, видно*, почувствовал неловкость. Помолчав, он поинтересовался деловито, что думают Бодров и Борзенков о «Туманности Андромеды », которая как раз в это время печаталась с продолжением в «Пионерской правде». Юрка, чтобы реабилитироваться, принялся с жаром рассуждать о нейтронных звездах, гравитации, антивеществе, Владька поддакивал, ерзал, пытался вставить хоть слово и, когда умудрился вклиниться, выпалил, что самое невероятное, самое удивительное — парадокс времени, которое, ну прямо в голове не укладывается, может, оказывается, ускоряться, замедляться и даже остановиться…
— М-да, нравственный закон,— Юрий Иванович, кряхтя, поднялся с крыльца. Восток уже налился прозрачной зеленью, переходящей внизу в яркое свечение; небо над головой опустилось, вылиняло, звезды, прилипнув к нему, стали плоскими, поблекли.
Юрий Иванович медленно направился вдоль стены. Остановился около пришкольного участка, навалился животом на заборчик. В младших классах они каждый год высаживали на этом огороде какие-то кустики, каждый год те не приживались, а вот у нынешней малышни дело, видать, наладилось: плотной стеной по периметру, рядками в центре, стояли крепенькие, бодрые малины-смородины.
Рядом со школой была площадь, казавшаяся в детстве бескрайней, но Юрий Иванович не удивился, когда, выйдя на нее, увидел, что площадь оказалась обыкновенной, хотя и уютно-травянистой, поляной. Обошёл церковку, прежде огромную с высоченной колокольней, а теперь съежившуюся, точно старушка на исходе дней; прочитал у входа: «Краеведческий музей г. Староновска», с уважением посмотрел сперва на табличку «Памятник архитектуры XVII в. Охраняется государством», потом на облупившиеся стены, окна-щели, заколоченные дощатыми щитами.
Близ неуклюжего и нелепого строения — полуподвал каменный, верх, накренившийся к дороге, наполовину кирпичный, наполовину из бревен — опять остановился. Теперь здесь гортоп, а раньше была почта. Отсюда Ю. Бодров отправлял письма со стихами и заметками сначала в «Пионерскую правду», потом в «Комсомольскую правду». Стихи не печатали: книжные, мол, живого чувства нет, да и форма хромает. Заметку одну опубликовали. В «Пионерке». О сборе металлолома. Да и то старшая пионервожатая рассердилась — с нее в райкоме комсомола потребовали те тонны «ценного вторичного сырья для металлургии», о которых писал юнкор Бодров, а во дворе школы сиротливо мокла под дождем, раскалялась на солнце, прижатая ржавой койкой, кучка дырявых ведер, помятых тазов и корыт.
Юрий Иванович прошел мимо веселого, с кирпичными розетками, длинного здания. В нем была редакция районной газеты и типография — а может, и сейчас они тут? — но сюда Ю. Бодров со своим творчеством не совался: стеснялся, думал, что осмеют — вот, дескать, посмотрите, писака нашелся, да и несолидной считал он, в глубине души, газетку. То ли дело получать фирменный, пусть даже с отказом, конверт из Москвы.
Свернул в переулок, побрел, пугая сонных кур, мимо серых изгородей, серых поленниц с пересохшими дровами и внезапно остановился— вот куда, гляди-ка, занесло! Веселое, яркое солнце, поднявшись над крышами, кинуло через улицу длинные тени, осветило громоздкий, без ставней, дом, заиграло, растеклось сверкающими пятнами по его стеклам. Здесь когда-то жила первая любовь Юрия Бодрова.
Влюблялся Юрка Бодров и раньше: то в пепельноволосую, «типичную представительницу», как ее называли ученики, учительницу литературы, то в итальянскую кинозвезду Джину Лоллобриджиду, то в рыжую продавщицу киоска «Союзпечать», но чувство, которое обрушилось на него, когда увидел на сцене Дома культуры Лариску Божицкую, оказалось ни с чем ни сравнимым, неожиданным, удивительным, невыносимо мучительным, окрыляющим и оглупляющим одновременно.
Был смотр школьной самодеятельности, и Лариска исполняла монолог из какого-то водевиля. В широкополой соломенной шляпке, с чем-то розовым на плечах, она жеманничала, кокетничала, лукаво прикрывала лицо веером, и ее черные глаза блестели, то щурились, то распахивались изумленно, а Юрка сидел в первом ряду, обмирал, готов был от счастья шпынять локтями соседей, хватать их за руки, но не шелохнулся, окаменел и, чувствуя, что краснеет, с радостью и испугом прислушивался к себе — кружилась голова, хотелось смеяться, орать от восторга. Совсем забыл, что это та же самая Лариска — второгодница из девятого «А», которую, как ответственный за учебный сектор, отчитывал он на бюро, вернее, не забыл, а не хотел об этом думать: та была двоечница в коричневом платье, в черном переднике, школьница с настороженными, недобрыми глазами, а эта, на сцене, другая — веселая, соблазнительная, праздничная. И ему тоже стало весело, легко, празднично. В этом состоянии «телячьего восторга», как тогда говорили, он отыграл во втором отделении сцену из «Машеньки» Афиногенова и улыбался во весь рот, даже когда, изображая якобы уставшего жить Виктора, должен был ныть: «Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим », даже когда поцеловал в щеку заранее съежившуюся от смущенья Машеньку — Лидку Матофонову, потому что видел вместо этой бездарной партнерши, с ее неуклюжими движениями, с ее шарнирными руками, воздушную, порхающую Ларису.
С этого дня началась для него жизнь, полная страдания и восторга: он, встретив Божицкую, или вышагивал мимо ходульной, солдафонской походкой, или, обомлев, говорил и себе-то противным то писклявым, то хриплым голосом, а на бюро, когда Ларису опять ругали за двойки, Бодров, который и троечников-то презирал, страдал из-за нее, убежденный, что она умница, что скрывает свои редкостные способности по каким-то ей одной ведомым причинам, и изнывал от умиления и этими тонкими, в чернильных пятнах, пальцами, и этими спиральными кудряшками на висках, и кружевным воротничком на форменном, но таком симпатичном платье.
Он отчаянно завидовал Генке Сазонову, который мог без робости болтать с Божицкой и даже — подумать только! — ходил с ней в кино. А однажды чуть не задохнулся, чуть не закричал от обиды и оскорбления, когда увидел Ларису рядом с Цыпой. Этого шпаненыша с косой сальной челкой и всегда приоткрытым ртом Юрка панически боялся и ненавидел, как боялся и ненавидел, содрогаясь от брезгливости, мокриц, пиявок, мохнатых пауков. Но даже еще не раз встретив Ларису с Цыпой, уходил по-прежнему почти каждый вечер к дому Божицких, потому что не мог избавиться от наваждения — ее лица, ее глаз, ее улыбки. До поздней ночи, в снег ли, в метель ли, иногда и в дождь, прятался Юрка Бодров в тени на другой стороне улицы и, презирая себя за пошлость и литературность такого  бдения, смотрел на окна Ларисы, где, если повезет, мелькал изредка на белом стекле стремительный гибкий силуэт.
Так длилось почти год, Но потом все кончилось. К очередному смотру самодеятельности драмкружок Дома культуры решил поставить «Свои люди — сочтемся». Подхалюзина должен был играть Бодров, а роль Олимпиады, Липочки, дали медсестре, которую все мужчины звали Тонечкой. Юрка, как увидел ее, заскучал. Крепенькая, пышногрудая, румяная Тонечка была, конечно же, похожа на купеческую дочь, но… перед глазами стояла Лариса: в соломенной шляпке, в розовой накидке, обаятельная, веселая, милая. Юра представил, как было бы отлично работать с ней на сцене, а потом вместе идти после репетиции домой…
И он решился. В воскресенье отправился к Божицким. Прошагал с независимым видом мимо ворот; еще раз, потом другой. Наконец, с отчаяньем развернулся, вошел во двор, холодея от страха, стыда и смущенья. И сразу увидел ее. Лариса, задумавшись, возвращалась из огорода, оступаясь на узенькой, глубокой тропке, пробитой в снегу, а за спиной возлюбленной еще поднимался парок от мокрой проплешины на желтой ледяной куче с вмерзшими тряпками, бумагой, объедками. В красной от стужи руке Ларисы было черное помойное ведро, и от него тоже поднимался парок. Она шла, опустив голову, а Юрий Бодров изумленно разглядывал Ее большую, не по росту, лоснящуюся телогрейку, клетчатый старушечий платок, обмотавший вкривь и вкось голову, огромные подшитые валенки, заляпанные навозом, подоткнутый подол застиранного бурого платья, из-под которого выглядывали красные, как и руки, ноги с синими коленкам.
Лариса подняла голову, взвизгнула, присела на секунду, сбивая ладонями подол. «Чего пришел? Чего надо? — закричала зло. Поставила ведро, стремительно пошла к воротам, взмахивая рукой, словно выгоняя заблудшую корову.— Ну -ка, проваливай отсюда!» Он, прижавшись к калитке, принялся торопливо рассказывать про пьесу, про роль. Лариса, запахнув ватник, смотрела исподлобья, хмуро. От нее пахло не то клеенкой, не то мокрой тряпкой, которой вытирают стол, и это неприятно поразило Юрку. «На фиг нужна мне твоя роль,— процедила Лариса по-уличному, сквозь зубы.— Играй ее со своей Тонечкой»,— и засмеялась. Нехорошо, с ехидцей засмеялась…
Юрий Иванович вспомнил этот смех, вспомнил и парной запах, который долго-долго преследовал его и от которого зачахло, скисло ощущение праздника, пока вместо него не всплыли удивление, досада, а потом и стыд за себя.
И все же Юрий Иванович почти с нежностью смотрел на дом Божицких, потому что та радость, которую подарила его душе Лариса, была самым сильным и ярким воспоминанием далеких лет. Он испугался, что его могут увидеть, и хотел уже уйти, но калитка ворот широко распахнулась и в проеме ее появилась женщина.
— Заходите, заходите,— певуче пригласила она не совсем трезвым голосом.— Я в окно вас увидела, вышла встретить. Вы, наверно, родственник Володи?
— Нет, нет,— испугался Юрий Иванович. — Извините. Я не к вам. Я тут случайно.
Солнце высветило женщину, шагнувшую навстречу, и он сразу узнал Ларису. Конечно, она постарела, отяжелела, но голос тот же, те же черные блестящие глаза, та же манера кривить рот, растягивая слова.
— Так вы не на свадьбу? — слегка удивилась Лариса, поджала в раздумье губы.— Прошу прощенья,— но, оценивающе оглядев Юрия Ивановича с головы до ног, взмахнула беспечно ладонью.— Все равно заходите. У меня дочка женится, то есть…— мелко засмеялась, помотала головой,— замуж выходит. Поздравьте ее.
— Ну что вы, неудобно. Спасибо. Извините,— Юрий-Иванович попятился.
— Неудобно только штаны через голову надевать,— решительно заявила Лариса. Подошла, слегка покачиваясь, и от этого казалось, что она, обтянутая серебристым, переливающимся платьем, подкрадывается. Взяла осторожно, но властно под локоток.— Идемте, идемте…— Почувствовав сопротивление, взглянула удивленно.— Вы что, обидеть хотите?
Юрий Иванович, улыбаясь, смотрел сверху и сбоку на нее, прислушивался к себе, к легкому запаху духов, к требовательному усилию ладони, и ему было одновременно и смешно и тоскливо. Лицо Ларисы ужесточилось, четче проступили морщинки на переносице и около прищуренных глаз, но вдруг глаза эти медленно раскрылись, в них мелькнуло недоверие, потом растерянность, потом изумленье, потом радость.
— Бодров? — с сомненьем и надеждой спросила она. Отступила на шаг, заулыбалась натянуто.— Ну, конечно, Бодров!— Дотронулась мизинцем до подбородка Юрия Ивановича, отдернула руку.— Надо же… Борода. Колючая какая. Откуда ты взялся?
— Да вот, еду… к морю,— Юрий Иванович смущенно почесал нос.— Завернул на денек.
— Господи, да ведь и впрямь Бодров!—женщина ахнула, хлопнула перед своим лицом в ладоши, отчего кольца на пальцах металлически стукнули. Покачала головой.— Солидный какой стал, важный. В больших чинах, наверно, ходишь, в большие люди выбился,— и переполошилась:— Чего же мы стоим? Пошли, я тебя дочке покажу, гостям представлю,— и уже уверенно схватила Юрия Ивановича под руку, прижалась к нему .
— Неловко как-то. Да и спят, пожалуй, еще…—упирался Юрий Иванович, хотя ему очень хотелось бы взглянуть на дочь Ларисы.
— Ничего, разбудим,— твердо пообещала женщина.— Нечего дрыхнуть, раз такой человек пришел.
— Не делай этого, не надо,— взмолился Юрий Иванович. Глянул на часы — «06.07» — и нарочито громко встревожился.-— Опаздываю! Меня машина ждет.
— Подождет, никуда не денется,— голос у Ларисы был властный, пренебрежительный, но неожиданно сразу же изменился, стал неискренне умильным, чуть ли не заискивающим.— А вот и дочка моя, Оленька. Познакомьтесь.
В калитке, уперевшись руками в столбы, стояла, слегка постукивая носком белой туфельки, девушка в белом же, затейливом, платье. Лицо у нее было утомленное, бледное после бессонной, сумбурной свадебной ночи.
— Что это значит, мама? — холодно спросила Ольга.
— А ничего не значит. Мала еще допросы устраивать,— резко, почти крикливо, ответила мать.— Поздороваться надо сначала,— она еще плотней прижалась к Юрию Ивановичу.
Дочь еле заметно повела плечами, еле заметно усмехнулась.
— Здравствуйте.
А Юрий Иванович глядел на нее и видел ту, давнюю, хрупкую и стройную, Ларису —так похожа была Ольга на мать в молодости. Только у этой девушки взгляд независимей и уверенней, чем у Ларисы в юности, и губы откровенней кривятся в снисходительной усмешечке.
— Я школьный друг вашей мамы,— кашлянув в кулак, пояснил Юрий Иванович,—Мы целую вечность не виделись, и вот — случай помог. Я тут ненароком оказался. Мы с Владькой, с Борзенковым…— уточнил, глянув на Ларису: помнит ли она Владьку?
— Ах, так вы с Владиславом Николаевичем приехали? — Ольга смутилась.— Простите меня, я не знала.— Она слегка отступила в глубь двора.— Проходите, пожалуйста. Мы очень рады,— но в голосе была неуверенность, почти растерянность. Юрий Иванович догадался, что девушка обеспокоена: мало ли как гость воспримет беспорядок после пира.
— Прошу, ради бога, не обижаться и не сердиться, я не могу,— он прижал руку к груди.— Никак не могу… В семь у нас очень важный эксперимент,— и сделал серьезное, значительное лицо.
— Знаю, знаю. Пуск установки «Ретро». Я ведь тоже у Владислава Николаевича работаю. Программисткой,— Ольга откровенно обрадовалась, что приезжий отказался зайти, но сочла нужным сделать опечаленный вид.
— Все же надеюсь, что вы как-нибудь заглянете к нам? — и с уважением посмотрела на мать.
Та победно глянула на нее, приказала:
— Принеси нам сюда чего-нибудь,— открыла калитку в палисадник.— Мы выпьем за встречу и за твое счастье…
— Но товарищу…
— Бодрову,— с гордостью подсказала Лариса.
— Товарищу Бодрову, наверно, нельзя? — с утвердительными интонациями предположила дочь.

— Можно,— резко заявил Юрий Иванович. Ему не понравилось, что эта девочка решает за него, да еще так уверенно.
— Ты же знаешь, мама, что у нас…— Ольга сделала страшные глаза, растопырила в сдержанном возмущении пальчики.
— Ничего, давай, что осталось. Тащи водку,— разрешила Лариса. Пропустила Юрия Ивановича вперед, похлопала его по широкой кожаной спине.— Он хоть и академик, а прежде всего — мужик.
— Что-то очень уж ты меня вознесла— академик! — хмыкнул Юрий Иванович, втискиваясь между хлипким садовым столиком и скамейкой.
— А чем ты хуже Борзенкова? — удивилась Лариса.— Ты был способней, напористей, всегда на виду.— Она села напротив, перекачнулась, поерзала, устраиваясь поудобней. Оправила платье.— Владька членкор, а тебе, выходит, сам бог велел действительным быть. Пожалуй, уж и Героя Труда получил? А? — без любопытства, из вежливости, поинтересовалась и польстила неумело.— Глядишь, в твою честь улицы называть будут.
Юрий Иванович, хакнув, наморщил лоб, яростно почесал его. «Владька — членкор. — ошалело повторил он.— Академик! С ума сойти…»
— Чего молчишь? Засекреченный, что ли? — насмешливо полюбопытствовала Лариса. Уперлась локтями в стол, положила подбородок на сцепленные пальцы, и взгляд женщины, доброжелательный, ласковый, постепенно затуманился, стал далеким и печальным.— Ох, Юрий Иванович,— неглубоко, по-бабьи, вздохнула она,— как же я тебя, дура, любила, как сохла по тебе, как ревела… Сейчас даже вспомнить смешно.
Юрий Иванович рывком поднял лицо, заморгал, чувствуя, что кровь ударила в голову.
— Не веришь? — Лариса вяло улыбнулась.— И не надо,— потерла щеки ладонями, потом аккуратно, точно школьница, положила руки на стол, навалилась на них грудью.— Я ведь почти из-за тебя на второй год в девятом осталась. Думала, вместе учиться будем. А потом испугалась, в «А» попросилась.— Она засмеялась, крутанула головой.— Вот дуреха-то была, ей-богу. С Лидкой Матофоновой, выдрой этой, сдружилась. Она мне все про тебя рассказывает, лопочет вот так,— закатила глаза, прижала ладони к груди, быстро-быстро зашевелила губами,— а я думаю: придушила бы тебя, ведьму… Потом Тонечка эта появилась. Нашел тоже! — презрительно поджала губы, передернулась.
Юрий Иванович почувствовал, что покраснел окончательно, удивился: «Смотри-ка, краснеть не разучился!» Хотел сказать, что и он к ней, Ларисе, был, как бы это выразиться, неравнодушен, что ли, но вместо этого зло буркнул:
— Что же ты тогда с Цыпой? С Генкой?
— С Цыпой? — поразилась женщина. Всплеснула руками и даже от стола откачнулась.— Так ведь тебе назло! Знала, что ты его ненавидишь. Вот и решила побесить. А с Генкой…— склонила, словно в вальсе, голову, плавно повела руками.— Здесь дело сложнее. Во-первых, он сидел с тобой на одной парте, во-вторых…
Но тут припорхнула Ольга. За ней, как в классической драме, шел высокий парень в черном костюме и белом галстуке, держал в вытянутых руках поднос, прикрытый салфеткой.
— Вы извините, у нас ничего такого особенного нет. Мы ведь не думали, что вы придете, поэтому уж не обессудьте,— щебетала Ольга, составляя на стол графинчики, тарелочки, рюмки и посматривая на гостя восхищенно, хотя и с некоторым испугом.— А это Володя, мой муж,— показала взглядом на парня с подносом, поалела секундочку, посмущалась, но тут же с трогательной и неумелой властностью молодой жены прикрикнула на него: — Помоги, чего стоишь!.. Он у меня застенчивый,— пояснила деловито.
Юрий Иванович с улыбкой наблюдал, как она хлопочет, стараясь выглядеть опытной хозяйкой, как неумело тычется, пытаясь помочь ей, действительно застенчивый и симпатичный Володя, который то и дело вытягивал шею: туго затянутый галстук почти придушил его.
— Ну вот, кажется, все,— Ольга придирчиво окинула взглядом стол.— Мы пойдем.
— Куда вы? Так нельзя,— Юрий Иванович поднялся, зацепив животом край стола. Качнулись рюмки, Лариса придержала их, а молодые даже не глянули. Они, выпрямившись, вытянувшись, почтительно смотрели на друга Владислава Николаевича.
— Извините, что я без подарка. Как-нибудь, при случае, исправлю промах,—-Юрий Иванович взял услужливо пододвинутую стопку, кивком поблагодарил Ларису, а в голове мелькнуло: «Зачем вру? При каком еще случае?» — Очень рад с вами познакомиться. Вы такие славные, такие молодые, все-то у вас еще впереди.— Вздохнул и, выпив одним глотком, повелел: — Горько!
Рюмка в руках Ольги слегка плеснула; девушка опустила ресницы, повернула к мужу серьезное лицо и ткнулась в его губы вытянутыми в трубочку губами.
— Эх, разве так любимого целуют!—выкрикнула отчаянно Лариса. Выпила, рубанула удальски воздух ладонью.— Дай-ка я тебя, Юрий свет Иванович, поцелую хоть один раз в жизни. Вот уж горько так горько!— и потянулась всем телом через стол, обреченно закрыв глаза.
— Мама! — полным ужаса голосом простонала Ольга.— Извините ее,— молниеносно изобразила Юрию Ивановичу улыбку и снова зашипела, даже посерев от стыда: — Мама, прекрати!
— Ничего, дочка, я шучу,— мать уперлась кулаками в стол, опустила голову.—-Идите, а то нехорошо: родню бросили, гостей. Они уже встали…
Юрий Иванович проследил за взглядом женщины, увидел бледные пятна лиц за стеклами окон и демонстративно посмотрел на часы: «06.30».
— Ого! Мне пора. Время,
— Сейчас пойдешь,— Лариса, не глядя на Ольгу, приказала раздраженно: — Иди, доченька, я скоро.
Юрий Иванович подождал, пока Ольга и парень выйдут из палисадника, скроются во дворе, и, повернувшись к Ларисе, почувствовал внезапно такую изжогу на сердце, такую тоску, что чуть не застонал.
— Давай-ка мы с тобой по полному,— предложил, — За нас.
— Лей,— женщина слабо дернула плечом. Она отрешенно смотрела в сторону, но когда Юрий Иванович, разлив водку, деликатно постучал стопкой по ее рюмке, встрепенулась.— Что это я раскисла?— удивленно спросила сама себя.— Ну и дела! — Чокнулась, отпила, вытерла ладонью губы.— Накатило что-то, вспомнилось. С кем не бывает, верно? — Она с мучительной гримасой наблюдала, как Юрий Иванович, морщась, нюхал корочку хлеба, и, когда он, облегченно выдохнув, повеселел, заметила обиженно:— Хоть бы пожевал чего, а то заглотил, как грузчик.
— Будь здорова! — пробормотал Юрий Иванович и, сконфузившись за эту необязательную, уместную лишь с собутыльниками, скороговорку, напомнил деловито: — Ты хотела еще что-то сказать про Генку, какое-то «во-вторых».
— Ах, Генка..,— рука женщины замерла над столом.— Будешь еще есть? — Увидела, что гость отрицательно покачал головой, встала.— Пошли. Скоро семь. Нехорошо людей подводить.
Юрий Иванович удобно раскинул локти по столу. Хотя он и был до этого голоден — со вчерашнего дня не ел,— почувствовал, как всегда после выпитого, что аппетит пропал; стала таять и тоска, пока не пришла вместо нее, тоже как всегда, спокойная уверенность в себе. Ему хотелось сидеть так долго, попивать — благо есть что, рассуждать о жизни — благо есть с кем, порасспрашивать Ларису — вот новость, она, оказывается, любила его! Но, наткнувшись на строгий взгляд женщины, нехотя поднялся.
Лариса деловито прошла вперед и, когда Юрий Иванович, нагнав ее на улице, пристроился рядом, сказала равнодушно:
— Подлец он, твой Генка. Ольга-то ведь от него,— помолчала, глядя под ноги,— Я после школы никуда не поступила, пошла в торговлю. А он какой-то техникум коммунального хозяйства закончил. Вернулся. Ну и началось у нас все такое, —она брезгливо дернула губой, пошевелила пальцами.— Словом, забеременела я. Геночка сразу хвост дугой и прости-прощай. Знать меня не знает, ведать не ведает.
Юрию Ивановичу стало неприятно и как-то неловко.
— Да, тяжело тебе было одной,— постаравшись, чтобы голос звучал как можно сострадательней, посочувствовал он.
— Еще чего! — обиделась Лариса.— Ольга ни в чем нужды не знала. Да и я не в лаптях ходила, квасом с редькой не питались. В торговле жить можно,— хвастливо заявила, но сообразила вовремя, что слова эти некстати, не для этого разговора, и выкрикнула поспешно: — Не жалей ты меня, ради бога! Были у меня мужья, знаю им цену. Кого вытурила, кто сам ушел, а Витенька — помнишь Лазарева? — на мотоцикле разбился.
Юрий Иванович сделал подобающее моменту печальное лицо, вздохнул, качнул скорбно головой.
— Золотой был человек. Только пил много,— Лариса повернулась к нему. Уголки губ женщины устало и привычно опустились.— Вот и ты пьешь нехорошо — жадно. И меняешься сразу. Но все равно…— зажмурилась крепко-крепко, обхватила себя за плечи.— Позови ты меня сейчас, пошла бы, не задумываясь, пусть даже босиком по битому стеклу.
— Некуда звать,— насмешливо ответил Юрий Иванович.— Разве что к морю.
— А хоть в тундру! Дай-ка я тебя все-таки поцелую,— посмотрела жадно, с болью. Обняла, вытянувшись на цыпочках, отыскала теплыми губами в бороде-усах рот Юрия Ивановича и застыла.
Потом оттолкнулась и, не оглядываясь, пошла непринужденной, раскованной походкой.
Юрий Иванович, жмурясь от солнца, глядел ей вслед. Хотел усмехнуться, но вместо ухмылки получилась растерянная улыбка. Проследил, как женщина скрылась за палисадником своего дома, повернул в переулок и, все еще ощущая на губах ее губы, а в усах тоненький аромат ее духов и ее кожи, вышел на площадь. И вдруг в голову стремительно и сладко ударило расслабляющей истомой, и тело, казалось, исчезло, перед глазами поплыл розовый туман…

3. 
«Однако слаб я стал,— огорчился Юрий Иванович. —Две стопки — и готов! Обморок».
Посмотрел на часы — «07.01» — и огорчился еще больше: опоздал! Резво, переходя иногда на рысцу, заспешил он через площадь, но около церкви чуть не упал, сбившись с шага, и остолбенел.
Церквушка стояла беленькая, чистенькая, с пронзительно синими куполами. И не было на ней табличек «Памятник архитектуры XVII в. Охраняется государством», «Краеведческий музей г. Староновска», не было и деревянных щитов на узких окнах. Юрий Иванович ошалело смотрел на нее, потом испуганно развернулся, оглядел площадь — нет, ничего не изменилось! Те же старые, памятные еще по детству, добротные строения, те же липы в небольшом скверике напротив. Солнце весело переливалось в стеклах окон, лежали на траве синие тени, бродили, переваливаясь, сытые голуби» Иногда они заполошно срывались с места, взмывали на колокольню, туго свистя крыльями. Тихо, уютно, дремотно было вокруг, но Юрий Иванович чувствовал, как нарастает в душе беспокойство, какое-то неясное ощущение беды. Он осторожно, чуть ли не на носочках, отошел от церкви, глянул озабоченно вверх по улице — краснела кирпичными стенами школа, видны были вдали два одиноких прохожих. Глянул вниз — улица привычная, узнаваемая, но все же тревожный холодок в груди не исчезал, успокоенность не приходила. Юрий Иванович, почему-то воровато оглядываясь, вошел через знакомые железные воротца в сквер, пробежал по нему трусцой — кратчайшая дорога к бывшему дому Бодровых — и… Ему стало жутко.
Учебного центра не было. Вместо него, на той стороне улицы, стояли деревянные дома, и среди них, напротив,— желтый, веселый коттеджик, в котором жил когда-то он, Юрий Иванович, Юрка Бодров. Сердце гулко и беспорядочно заколотилось.
— Так,— он облизнул губы.— Приехал к морю… Или я шизанулся с Ларискиного угощения, или сплю. Допился, алкаш!
Но говорил больше для порядка, чтобы услышать свой голос, потому что знал: и рассудком не тронулся, так как голова была на удивление ясной, мысли четкими, и не спит — стучало, успокаиваясь, сердце, затихал в ушах ритмический, похожий на шелест волн, шум крови, покалывало, отпуская, неги — ощущения были нормальными, естественными. Юрий Иванович достал все еще подрагивающими руками сигареты, зажигалку, Прижег сначала, на всякий случай, для проверки, ладонь, отдернул ее,— больно! Прикурил, затянулся несколько раз, не выпуская дым. Закашлялся, поплевал на окурок, отбросил его. Проделал все это, не отрывая глаз от домика напротив: серый шифер крыши, белые шторы в освещенных солнцем окнах, светлые планки штакетника, калитка — все это материально, вещественно, фактурно. Звонко трещали воробьи, шумела листвой липа— Юрий Иванович спиной ощущал бугристость ее коры,— промчалась по улице, пробренчав какой-то железкой, «Победа», оставила после себя медленно оседающую пыль и слабый запах выхлопов — и это все было реально: видимо, осязаемо, обоняемо.
— Ситуа-ация! — Юрию Ивановичу опять стало жутко; он, успокаивая себя, забормотал: — Значит, так, разберемся, Если я не сошел с ума и не сплю, значит… Значит, я оказался в прошлом. Вот привязалось: «значит», «значит»! Ни черта это ничего не значит. Стоп! Если я оказался в прошлом, то,.. Мать честная! — ахнул, вытаращил глаза, уставился на свой дом: все еще не верил, боялся спугнуть догадку.— Это получается, что я смогу увидеть самого себя,— торопливо прижал руку к опять зачастившему сердцу, снова облизнул губы.— Спокойно, спокойно… Бред какой-то. Я — встречу самого себя?!  Сейчас я точно чокнусь.
Он нервно хихикнул, принялся ощупывать, осматривать себя. Допустим, он действительно оказался в прошлом, но тогда, может, превратился в Бодрова тех лет: пацана, отрока, юношу. Но нет: кожаный пиджак, джинсы, малиновая нейлоновая рубаха, лысина — он даже пошлепал по ней ладонью,— борода, пузо, наконец,— все на месте. Юрий Иванович растерянно оглаживал бороду и вдруг замер, зажав ее в кулаке: припомнил, как на последней остановке перед Староновском брякнул, что мечтал встретить бы себя семнадцатилетнего, а Владька и смотрел странно, и говорил загадочно.
— А, ладно,— решил Юрий Иванович, взмахнув рукой.— Поживем — увидим!
Откачнулся от дерева, побрел, загребая ногами, к той части ограды, где должна быть дыра. Дыра оказалась на месте. Он, отдуваясь и пыхтя, протиснулся в нее.
На другой стороне улицы Юрий Иванович с праздным видом, но напрягшись и обмирая, прошел мимо своего дома. Провел ладонью по доскам штакетника, глянул через забор на широкую полосу зелени во дворе, на полотенца, майки, трусы, что сушились на веревке, протянутой от скворечника до самодельного турника. Все будничное, обыденное, знакомое. Удивившись, что не потрясен и не упал в обморок, дошел до ворот дома Матофоновых. На этой вот скамейке он частенько сиживал вечерами, слушая с ироническим видом болтовню Лидки; около этих ворот умело целовался с ней, наученный Тонечкой, чувствуя и гордость за себя, и почему-то жалость к этой худенькой девчонке, которая вообще-то была безразлична ему. И опять Юрий Иванович поразился, что не волнуется, что все ему кажется таким, словно еще вчера был он здесь. Сел на скамейку, откинулся к спинке, глядя сквозь прищур на свой дом.
Лязгнул засов, скрипнули петли калитки. Вышла худая, загорелая женщина с суровым и властным лицом. Юрий Иванович невольно принял позу примерного школьника, подтянул живот.
— Здравствуйте, тетя Валя,— невольно вырвалось у него, И вот тут-то он вздрогнул, тут-то понял всю нелепость, весь трагикомизм положения: мать Лидки была едва ли старше Юрия Ивановича.
— Здравствуйте…— женщина стянула на груди полы вылинявшей трикотажной кофты, посмотрела с удивлением и опаской. Лицо Юрия Ивановича, видно, поразило ее. Она нахмурилась, посуровела еще больше. Отвернулась, и даже по спине, по осанке видно было, как возмущена мать Лидки.
— Нальют шары с утра,— уничижительно заворчала она. Покосилась через плечо.— По виду, вроде, шофер, а так опух, оброс, чисто поп. Срамота! — встретилась взглядом с изумленными глазами Юрия Ивановича, взорвалась: — Ну, чего расселся? Сродственник какой нашелся. Я тебе покажу «тетю»! Давай топай отсюда, а то мужа позову!
Юрий Иванович открыл рот, чтобы сказать, что нет у нее никакого мужа, а потом спросить — какой нынче год, но вдруг ощутил, как кровь отхлынула от лица, под горло подкатило что-то похожее на тошноту. Он увидел — из калитки его дома вышел парень. Чистенький, опрятный, в вельветовой коричневой курточке с замками-молниями; поверх воротничка курточки выпущен воротничок бледно-голубой шелковой тенниски. Юрий Иванович дернулся, хотел встать —и не смог: ноги ослабли, руки обмякли, обессилели. В парне он узнал себя.
Мать Лидки торжествующе усмехнулась.
— Во, наелся! Дрыгаться стал,— но, присмотревшись, встревожилась.— Худо, что ли? С лица-то как спал, аж позеленел. Может, воды принести или от сердца чего? .
— Здравствуйте, тетя Валя,— вежливо и как-то слащаво поздоровался, подойдя, юный Бодров.
Женщина оглянулась, заулыбалась.
— А, Юра, здравствуй, здравствуй. Тебя-то я и поджидала. Обожди-ка.
Юра остановился. Взглянул равнодушно на Юрия Ивановича, задержал взгляд на кожаном пиджаке, на туфлях с толстой подошвой. Выслушал внимательно женщину, которая длинно и путано объяснила, что Лидка, дырявая голова, убежала на экзамен, а книжки-то и забыла. Взял учебники, хотя и заметил поучающим тоном, что они теперь едва ли понадобятся Лидии, если она не готовилась к экзаменам.
«Ах, паршивец! Говорит-то, говорит как: осуждает, порицает!» — Юрий Иванович вспомнил, как, устав от предэкзаменационной зубрежки, приходил к Матофоновым и дурил голову измученной любовью Лидке рассказами о том, как поступит в университет, как станет знаменитым — только перед этой преданной глупышкой мог он, и позволял себе, слегка приоткрыть душу,— и, взбодрив себя, уходил опять в сарай учиться, посмеиваясь и твердо зная, что Лидке теперь и вовсе не до наук, что сидит она сейчас убитая горем, оттого, что Юрочка не обнял ее, не потискал, даже не поцеловал, что она самая несчастная на свете, настолько несчастная — жить не хочется.
Юрий Иванович, вцепившись в сиденье, рассматривал Юру, его сухое, уверенное, с темным пушком над верхней губой лицо, и оно нравилось ему, хотя и раздражал этакий холодок, этакая сонная истома в глазах, «Вот какой я был. Батюшки, неужто это я?!» Он слышал голос юноши, и голос этот нравился; настораживал, правда, легкий, как дымка, что остается от дыханья на стекле, оттенок пренебрежительности. «Господи, да ведь это я!» — вновь остро и пронзительно сообразил Юрий Иванович и застонал от неправдоподобности, абсурдности происходящего.
Юра с легким удивлением посмотрел на него, шевельнул бровью.
— Вы Бодров? — Юрий Иванович наконец отклеился от скамейки. Встал, пошатнулся.
Лидкина мать поглядела на него с неприязнью, потом, будто призывая взглядом: «Вот, полюбуйся!» — на Юру, потом, уже более внимательно, опять на Юрия Ивановича. И в глазах ее прорезалось новое выражение, похожее на вопрос, на тень недоумения.
— Да,— ответил Юра.— Я Бодров. А что?
— Мне надо с тобой поговорить,— Юрий Иванович испугался, что глаза выдадут, достал, стараясь не суетиться, очки. Надел.— В школу? —полюбопытствовал хрипло и, не дожидаясь ответа, приказал: — Идем. Нам по пути.
Отойдя, оглянулся. Лидкина мать смотрела им вслед, приоткрыв рот.
— О чем вы хотите поговорить? — насторожен но поинтересовался Юра.
Юрий Иванович хмыкнул. Задрал голову, почесал сквозь бороду шею.
— О многом,— ему очень хотелось пощупать Юру, ущипнуть. Он даже попытался толкнуть его плечом, но тот увильнул, отошел на шаг в сторону.— Разговор будет долгий, и я не хочу перед экзаменом отвлекать тебя… Кстати, что сдаешь?
— Последний. Историю.
— Ага, историю. Это хорошо. Значит, ты в десятом классе, и получается…— Юрий Иванович чуть не сказал: «Получается, что я попал в пятьдесят седьмой год», но вовремя удержался. Припоминая, наморщил лоб, потер его ладонью. Какие были вопросы по физике, химии, математике он забыл напрочь, а вот история? По истории, кажется,..— Слушай. Тебе достанутся реформы Ивана Грозного. Я не знаю, как это сформулировано, посмотри в билетах. А директор задаст дополнительный вопрос,— Юрий Иванович вспомнил, что именно из-за этого вопроса не забыл экзамен по истории,— о положительном значении опричнины.
— Откуда вы знаете?—Юра поглядел недоверчиво.
— Я все знаю про тебя,— серьезно ответил Юрий Иванович.— Подготовь этот билет. А после экзамена не теряйся. Мне действительно надо о многом с тобой поговорить,— положил ему на плечо руку, слегка сжал пальцы — крепкое, мускулистое плечо, вздрогнувшее от неудовольствия.— Иди, учи Ивана Грозного и его положительную роль в истории. После экзамена жду тебя.

Юра с нескрываемым облегчением резво зашагал, не оглядываясь, к школе…
На втором этаже, около десятого «Б», сбились в кучку девушки в форменных, с белыми передниками, платьях, парни, все, как один, в вельветовых куртках. Юра, прислонившись к стене, читал сосредоточенно учебник. Рядом, независимая, заложив руки за спину, стояла Лидка Матофонова— Юрий Иванович то ли вспомнил, то ли догадался, что это она,— и посматривала: собственнически на Юру, горделиво на подруг. Она изредка встряхивала жиденькими косичками, и Юрий Иванович вспомнил, что сегодня же они будут срезаны в парикмахерской, а вместо них на голове этой девочки закудрявится шестимесячная завивка, которая придаст Лидке глуповатый овечий вид.
Он, чтобы не смущать себя юного, вильнул в тупичок, где были кабинет директора, учительская, пионерская комната, и обомлел — увидел Ларису. Ее-то Юрий Иванович сразу узнал.
Девушка, прищурясь и язвительно покусывая губы, рассматривала стенгазету, а Юрий Иванович увидел другую Ларису, полную, в серебристом платье, с кольцами на пухлых руках, ощутил опять теплую влажность ее губ на своих губах, округлость ее плеч под своими ладонями; увидел и Ольгу, дочь этой школьницы, и, набрав побольше воздуху в легкие, с шумом выдохнул Лариса медленно повернула голову, но с места не сдвинулась, когда Юрий Иванович встал рядом. Он поглядел на нижний угол газеты, который изучала девушка, увидел карикатуру: взлохмаченный уродец с длинным красным носом кривлялся, размахивая портфелем, изо рта человечка вырывалось облачко, внутри которого написано: «Не хочу консультации посещать, лучше «буги-вуги» танцевать!» Внизу пояснение: «Ученик 10 «Б» кл, Бодров нерегулярно посещает консультации по некоторым предметам».
Юрий Иванович не забыл, как был взбешен и одновременно напуган, увидев карикатуру, — сколько выговоров влепили по настоянию самого Юры тем любителям джаза, что пытались проигрывать на школьных вечерах «Стамбул» и «Мамбо итальяно», сколько порицания обрушил Юра на поклонников песенки «Мишка», которая считалась образцом пошлости и безвкусицы. А тут — с ума сойти! — «буги-вуги»! Скандал, катастрофа, смерть репутации и характеристики! «Какая энергия, какие силы были затрачены мной на ерунду, на эту нешуточную борьбу с невинными шлягерами»,— подумал Юрий Иванович, и ему стало жалко себя — школьника, потому что не знал бедный Юра Бодров, что будут впереди и рок-н-роллы, и твисты, и шейки, что можно будет открыто, не таясь, слушать и смотреть по телевизору — которого Юра тоже пока не видел — всяческие «Битлзы», «Аббы», «Бони-М», посещать дискотеки, концерты рок-групп, и ни у кого это не вызовет гнев; не знал, оттого и прослушивал, почти до нуля уменьшив громкость и поскуливая от восторга, купленные у Тонечки пленки с рентгенограммами черепов и грудных клеток, на которых были записаны бесхитростные ритмические мелодии, казавшиеся дерзкими, вызывающе-бесстыдными.
— За что ты его так разделала? — спросил Юрий Иванович. Лидка с удовольствием доложила Юре, что это Божицкая постаралась, нарисовала карикатуру.— Любишь ведь парня, а так удружила.
— Я?!—Лариса покраснела, задохнулась от неожиданности.— Как вам не стыдно?!
— Чего тут стыдиться, чувство святое,— Юрий Иванович опять подумал о сегодняшнем поцелуе Ларисы-женщины.— Из-за Тонечки, что ли?
— А хоть бы и из-за Тонечки,— с вызовом подняла подбородок девушка.— Пусть не воображает ваш Бодров. Нас поучает, воспитывает, а сам на вечеринках у этой Тонечки что вытворяет! И вообще…
— Тихо, тихо,— Юрий Иванович прижал палец к губам, выглянул за угол, Юры не было, зашел, наверно, в класс.— А любить Бодрова вы будете даже в день свадьбы своей дочери,— он серьезно посмотрел в глаза Ларисе,— а может, и до конца жизни.
— Вы,., вы дурак! — она, чуть не плача, глядела на него с ненавистью.— Старый, лысый, а такое говорите!
И, резко повернувшись, зачастила каблучками вниз по лестнице.
Юрий Иванович огорченно потер нос и пожалел, что ляпнул лишнее: не хотел, совсем не хотел обижать девушку.
Заложил руки за спину, вышел в коридор. Напротив дверей класса пристроился на подоконнике рядом с Лидкой Матофоновой.
— Борзенков еще не сдал? — отрывисто и громко спросил он, ни к кому не обращаясь.
Все вздрогнули, повернули к нему головы, но промолчали.
— Нет, готовится еще. Сейчас после Сазонова пойдет,— бойко доложила Лидка. Дерзкие зеленые глаза, окруженные синими тенями — «следы бессонных ночей»,— крепится изо всех сил, чтобы не рассмеяться.— А вы кто ему? Дядя?
— Крестник,— серьезно ответил Юрий Иванович. Она не выдержала, прыснула в ладонь. И подружки хихикнули, заотворачивались, заприкрывали книжками лица.
А Юрий Иванович грустно смотрел на Лидку и думал: вот станет она со временем агрономом, нарожает уйму детишек, будет мотаться по полям в слякоть и сушь, ругаться с нерадивыми мужиками, ссориться с начальством из-за каких-нибудь семян или сроков, переживать из-за погоды, из-за всхожести, из-за урожая, и исчезнет, наверно, эта смешливость, зачерствеет лицо, потому что начнется нелегкая, но настоящая жизнь, далекая от легкомысленности и шуточек, жизнь, в которой ничего-то не останется в памяти от сегодняшнего последнего экзамена, от влюбленности в отличника Юрия Бодрова, и сам он заслонится новыми, подлинными заботами и радостями, огорчениями и праздниками.
Юрий Иванович медленно перевел взгляд на одноклассников. Вот эта тихонькая, застенчивая — как ее? — Надя, фамилия еще забавная, ах да — Кабанец, станет врачом, и Владька говорил, хорошим врачом. Этот здоровенный бугай Ленька — стоп, стоп: Шеломов! — будет не то шахтером,  не то металлургом — вспомнил: металлургом — прославится. Вот этот… Юрий Иванович опустил глаза. Белоголовый, кудрявый Витька Лазарев станет мужем Ларисы, будет для нее «золотым человеком», только начнет выпивать и разобьется на мотоцикле.
У всех со временем сложится своя жизнь, появятся свои беды, свои победы, свои удары и подарки судьбы — все станет сложно, запутанно, противоречиво и так далеко от нынешнего дня, от сегодняшних, вчерашних, позавчерашних волненьиц, проблемушек, переживаньиц. Потому что впереди каждого ждет труд, семья, дети. А это ответственно, это серьезно. Потому-то навсегда останутся в жизни самыми ясными, безмятежными, и чем дальше в годы, тем видимые все более светлыми, беззаботными, дни — сплошной солнечный день! — от первого школьного звонка до выпускного вечера.
Дверь скрипнула, и выскочил красный, взъерошенный Генка Сазонов. Юрий Иванович глазами энтомолога, увидевшего редкое насекомое, уставился на него — попытался разглядеть в бывшем друге соблазнителя Ларисы и будущего горкомововского начальника. Ничего не увидел: типичный школяр, сдавший наконец-то экзамен.
— Четверка! — Генка счастливо улыбался.— Поплыл на военном коммунизме, продразверстке, продналоге. Спасибо, Владька помог.
Соученицы дружно склонились над тетрадками, зашелестели страницами — вычеркивали билет Сазонова.
— Ген, Ген, а что там Бодрову досталось? Он Грозного сейчас зубрил,— Лидка теребила его за куртку, пританцовывала, заглядывала умоляюще в лицо.
— Не знаю,— пренебрежительно отмахнулся Сазонов,— Строчит что-то. На то он и Бодрый,— в голосе его звучала явная насмешка.
— Не Бодрый, а Тартюф,— пискнула та самая Надя, что станет хорошим врачом.
«Ах ты, серая мышка, не ожидал от тебя!» — Юрий Иванович обиделся. В девятом классе, когда Юра сыграл в сцене из Мольера, это прозвище чуть-чуть не прилипло к нему, но, слава богу, к десятому классу забылось. Оказывается, нет. И, судя по реакции, вернее по отсутствию ее, было привычным, устойчивым. Это поразило Юрия Ивановича: он полагал, что одноклассники если и не любят его, то уж уважают-то наверняка. И особенно покоробил тон Генки — все-таки Юра считал Сазонова своим другом: сидели с первого класса за одной партой. Но вместе с досадой, удивлением почувствовал Юрий Иванович и неловкость — словно подслушивает перед закрытой дверью, как судачат о нем.
— Лида, скажешь Бодрову, что я жду его во дворе,— он сполз с подоконника, одернул вздыбившийся на животе пиджак.
— А как сказать? Кто ждет? — девушка, удивившись, наверно, что бородатый толстяк знает ее имя, часто-часто заморгала.
— Кузен Тартюфа,— подумав, ответил Юрий Иванович и отошел, чувствуя, как буравят затылок десятка два глаз. Остановился. Повернулся вполоборота. —И Борзенкову передай, что я его жду. Обязательно передай!
ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ



Перейти к верхней панели