Глава четвертая
Память лечит и память калечит. Хотя горький смысл этой истины открывается лишь с годами, мне уже было что вспомнить даже из раннего детства. Всего однажды я перепугался до ужаса, это было на кладбище, куда я случайно забрел.
Не помню, что меня, малолетнего, туда привело. Был ослепительно солнечный, безветренный день, на белом песке дорожек лежала недвижная тень листвы, я брел без цели, ставя одну ногу в тень, другую — на солнце, чтобы босыми ногами чувствовать сразу жар и прохладу. Такая ходьба развлекала, не мешая с любопытством доглядывать по сторонам и примечать старинные памятники из мрамора, чугуна и гранита. Я знал об их назначении, знал отвлеченно, с детским снисхождением к тому, что было давно и меня не касалось. Взгляд то задерживался на необычной скульптуре, то равнодушно скользил мимо массивных постаментов, обелисков, крестов, никак не отзываясь на имена, даты и надписи, которые были выбиты на века, но уже мало что могли сказать даже моему поколению из-за архаики языка, каким все было написано. С куда большим вниманием я высматривал, нет ли где малинника. Вот именно! Очевидно, за этим я и забрел сюда, кто-то из приятелей уже лакомился тут, а я чем хуже? Всем известно, что нет ничего лучше ягод с куста, с ними не сравнится никакая роскошь синтетики, которая, может быть, и слаще, да не тобой добыта.
Малину я углядел, тут же свернул с аллеи в кусты и больше уж ни на что не обращал внимания. Ягода была ранняя, редкая, и, двигаясь в зарослях от добычи к добыче, я не заметил, что облик памятников изменился. Поэтому я даже отпрянул, когда из-за куста на меня вдруг глянул старик. Неподвижный, как все вокруг, он в упор смотрел на меня с постамента, не мигая, не шевелясь, пронизывая взглядом влажных выцветших глаз, и, что самое жуткое, в широких и темных зрачках не было дневного блеска, хотя солнце светило ему в лицо!
Сердце ухнуло. Не в силах бежать, я смотрел на старика, а он своим неподвижным, влажным, таким нечеловеческим взглядом— на меня. Конечно, я знал, что такое голография и голографическая скульптура. Но прошла не одна секунда, прежде чем я понял: этого старика нет ни среди живых, ни среди мертвых, это лишь образ когда-то бывшего человека, бесплотная реальность, тень, фантом.
Я попятился, не сводя с него взгляда, точно он мог броситься за мной и настичь. Наконец его скрыли кусты.
Но тогда стали видны другие фантомы. Я был окружен ими. Большие и маленькие, так похожие на людей, они многолико смотрели из-за кустов, такие же безмолвные и неподвижные, как застывшее в небе солнце. Меня обступала мертвенность. Она была в сухом блеске песка, в неподвижности теней, в раз и навсегда замершем взгляде, каким смотрели так похожие на людей нелюди, в самом воздухе, которым я дышал.
Я не закричал, не мог.
Избавлением донесся звонкий детский смех. Смеялись неподалеку, совсем рядом. Я ринулся к этому смеху, помчался, не разбирая дороги, тем более, не догадываясь, что меня ждет.
Смех оборвался, когда я приблизился и замер на краю поляны.
Тут засветка. Память отказывается воспроизвести то мгновение, его я могу реконструировать лишь по схожим, более поздним впечатлениям. Так я снова вижу солнечный прогал поляны. Посередине застыла девочка в белом платьице, ее беззвучно смеющееся лицо обращено ко мне вполоборота, белозубый рот приоткрыт. Поодаль — скамья, там женщина с окаменелым лицом. Вдруг — смех! Девочка срывается с плиты, на которой стояла, раскинув руки, бежит к женщине…
Бежит, не оставляя на песке следов.
Это мать позвала своего ребенка…
Память недаром отбрасывает эту сцену. Наука сделала возможным некогда, казалось бы, невероятное. Чего проще установить на могиле аппарат воспроизведения давно снятого мгновения жизни, заставить изображение ребенка бежать и смеяться так, как он бежал и смеялся в тот счастливый день! Технически все несложно. Но как непостижимо, как странно, надрывно такое желание матери… Пусть всего одной из миллиона. А может быть, не так уж странно? Ужасно, самоубийственно, но не странно? Перед этой загадкой отступили психологи. Не помог и порыв общественного осуждения: кое-кто все равно продолжал ставить и такие памятники. Что ж… Право матери свято. Даже такое.
К чему это вспомнилось?
Мы распоряжаемся памятью, но и она распоряжается нами. Особенно ночью, когда сна нет, когда ты один, когда в мире нехорошо, когда смерть настигает твоих близких, а ты никому ничем не можешь помочь и, более того, обречен на бездействие.
Зря я отсыпался целые сутки, теперь сон не идет, а память похожа на минное поле. Невозможно не думать о Феликсе, но это невольно тянет за собой память о Снежке, о многих и многих, вплоть до той неизвестной мне девочки, чей призрак бежал тогда по кладбищу. От окна дует, за ним холодный и плотный мрак. И тишина.
В руке палка, шаг, шаг, еще шаг… Нога успела срастись и уже повинуется, ее надо разминать. Это болезненно и это хорошо, потому что перебивает непрошеные мысли. Мы с детства росли в убеждении, что товарищество одна из высших ценностей жизни. Детский, затем юношеский опыт подтверждал это на каждом шагу, только он умалчивал о другом: чем шире круг дружбы, тем вероятней потери, а каждая из них — горе.
Нет, об этом сейчас нельзя! Нельзя расслабляться, плакать нельзя, утром ты должен быть свеж и бодр, потому что утром снова борьба. Память о Снежке, память о Феликсе мучительны как раскаленное железо, и я стараюсь думать о другом. О том, успеют ли к утру починить мою «черепаху», залечится ли нога, кого теперь избрать вместо Феликса…
Опять!
Почему гомеровские герои могли рыдать и рыдали, а мы себе это запрещаем? Другие заботы? Другая ответственность? Ах, да не все ли равно…
Присев, я уже в который раз включал информ.
Что изменилось за последний час? От натиска моря удалось отстоять Бангкок (это я уже слышал, все равно молодцы). На Мадагаскаре внезапно выпал снег (бедняги лемуры, сейчас, увы, не до вас…). В малоазиатском анклаве попавшие в наше время крестоносцы помолились богу (еще бы, ночь вдруг сменилась днем!) и продолжают резаться с мусульманами (спятили они, что ли?). На юге Африки динозавр смог преодолеть силовой барьер, но был вовремя оттеснен в свой мезозой…
И по-прежнему никаких известий о новых хроноклазмах. Уже сутки как тихо. Нигде ничего. Самое приятное, что можно услышать! Может быть, прав Алексей? Ведь если дело в резонансе, то колебания постепенно должны затухать. И если те сутки, что я провалялся, прошли спокойно, то это, возможно, свидетельствует…
Увы, это пока ни о чем не свидетельствует, такие дни бывали и раньше.
Я дослушал передачу и выключил инфррм. Больше дел нет. Выскользнуть наружу, долететь до ангара, помочь ребятам с ремонтом? Прогонят. Мое дело выполнять врачебные предписания. Выздоравливать. Покой, отдых, сон.
В окно застучал дождь. Смолк. Я встал. Будь что будет, мне нужно дело, и оно у меня есть. В конце концов, это тоже мой долг, надо только решиться.
Я быстро собрал сумку, натянул на себя походную амуницию, потуже затянул капюшон, раскрыл окно.
Ветер гнул и раскачивал едва различимые в темноте ветви деревьев, гулко ходил в их вершинах, плескался дождем. Где-то рядом мокрые листья шуршали о стену замка. Я дал глазам привыкнуть, учел поправку на ветер и, чтобы не задеть близкое дерево, взмыл вверх. Резкий порыв ветра попытался прижать меня к стене, но это ему не удалось. Огоньки окон отклонились в сторону и ушли вниз, под ногами мелькнули зубцы башен. Завершив этот маневр, я тут же нырнул и полого прошел над смутной массой деревьев парка. Высь меня не манила: чтобы не привлекать внимания, я заранее выключил маяк-ответчик, и теперь следовало избегать трасс, которыми мог воспользоваться любой реалет.
Бреющий полет в темноте — не самое приятное занятие, зато никаких посторонних мыслей тут быть не может, а этого я и хотел. Лицо нахлестывал дождь, тело ласточкой рассекало воздух, всякая минута требовала предельного внимания. За рельефом земли следил сблокированный с расчетчиком локатор, я заведомо не мог врезаться ни в холм, ни в здание, но кроны деревьев давали размытый сигнал, тут приходилось полагаться на инфраоптику и быть настороже. Особенно из-за шквалистого ветра, порывам которого надо было противостоять. Конечно, я уже мог включить ответчик и уйти в вышину, благо поодаль от замка никто ни о чем не стал бы расспрашивать, но толика сумасшедшинки и риска иногда полезней благоразумия.
Разгоряченный полетом, я опустился возле пещеры и по инерции шагнул так, словно кто-то другой еще час назад ковылял с палочкой от окна к кровати. Нога тут же напомнила о себе, и это меня отрезвило. Щебень у входа был мокрым и скользким. Я зажег фонарь. Тьма раздалась, отпрыгнула в глубь пещеры, в ярком конусе света забелели острые сколы щебня, проступил серый известняк холма, выделилась темная зелень редких пучков травы. Не только дыхание, но и одежда курилась паром. Пригнувшись и выставив вперед фонарь, я протиснулся в, пещеру. Захлюпала грязь, на стенах вдоль трещин заблестели капли. Вот это новость! То, что я посчитал сухим и надежным убежищем, первый же дождь превратил в грязную и сырую нору.
Девушка, очевидно, спала. Внезапный и резкий свет заставил ее привскочить; в расширенных зрачках метнулся красноватый отблеск, какой изредка бывает и у людей. Но сейчас на меня смотрел именно звереныш, сжавшийся, насмерть перепуганный, готовый отчаянно драться, ощерившийся.
— Не бойся, это же я,— кляня себя за поспешность, сказал я как можно мягче.
Голос она, похоже, узнала; зрачки сузились, впились в мое лицо, огоньки в них погасли. И это все, чего я добился. Тот же оскал готовых рвать и кромсать зубов, худое угловатое тело напряжено, как перед прыжком, в правой руке зажат камень, который она готова метнуть, и только это, пожалуй, в ней человечье. Нет, еще выражение страха. Еще бы} Внезапно и ярко озаривший пещеру свет, черно и смутно выросшая за ним фигура — такое, да еще спросонья, могло насмерть перепугать кого угодно.
Я поспешил сорвать очки, убавил свет, отключил терморегуляцию, чтобы одежда перестала куриться паром, отступил на шаг, давая девушке время опомниться и узнать меня.
— Ну вот, ты вглядись, никакой я не бог, не дух, не оборотень, такой же, как и ты, человек, не надо меня бояться, не надо… Ты меня узнаешь, узнаешь?
Я говорил без остановки, спокойно, важны были не, слова, которых она, разумеется, не понимала. В тот раз все, было куда проще! Кем я был для этого существа теперь? Божеством? Нет, понятия бога эти люди, кажется, еще не выработали. Злым, явившимся из темноты духом? Призраком ночи? Кем-то еще?
Праздный, в общем, вопрос. Она для меня была и осталась человеком, а я, бьющий врагов молниями, летающий и повелевающий светом, был для нее, надо думать, чем-то потусторонним. И ладно, мне от нее ничего не нужно. Накормлю, подлечу, а уж как выглядит человек одной эпохи в глазах своих далеких предков, пусть этой проблемой терзаются историки.
Звук моего голоса наконец дошел до нее. Лицо смягчилось, оскал исчез, зверька больше не было, но, хоть убей, я не мог понять ни одной ее мысли! Пульс у нее, верно, был бешеный, я видел, как под кожей ходят ребра, как вздрагивает грудь, как вся она напряжена, но это смятение чувств никак не отражалось на замурзанном, осунувшемся лице, вернее, отражалось нечитаемо.
Сколько времени так прошло? Дыхание девушки выровнялось, стиснувшая камень рука разжалась, взгляд расширенных глаз ушел внутрь, они угрюмо и темно отражали свет. Казалось, она свыклась со мной, как перепуганный котенок свыкается с присутствием нового хозяина. Что ж, этого достаточно…
Продолжая говорить, я шагнул к ней. Мне казалось, что я готов ко всему. К тому, что она сожмется в комочек или внезапно полоснет мою руку ногтями или, наоборот, распластается ниц. Но к тому, что произошло в действительности, я оказался не более подготовленным, чем она к моему светозарному появлению в пещере.
При первом же моем шаге ее взгляд метнулся удивлением. Забыв обо всем, она в недоумении уставилась на мою поврежденную ногу.
Хромота! Ее поразила моя хромающая походка. Но почему?
Я остановился в растерянности. Теперь она смотрела на меня так, будто силилась что-то понять или вспомнить. Ее взгляд уже не был ни взглядом попавшего в ловушку звереныша, ни темно-непроницаемым взглядом грязнолицего сфинкса, это был взгляд человека, который срочно должен решить что-то очень и очень важное для себя.
— Хо’ошая..,
Хотя я отчетливо видел движение ее губ, до меня не сразу дошло, что я слышу ее голос, а не эхо собственных слов.
Наконец истина проникла в сознание.
— Что?! Что ты сказала?!
— Хо’ошая… Эя хо’ошая.,.— она ткнула себя в грудь.— Хо’ошая,— повторила она.
Но теперь ее палец указывал на меня!
Все перевернулось. Теперь она владела собой, тогда как я… Летающий, повелевающий и все такое прочее, я стоял с разинутым ртом,
— Ты… ты говоришь по-нашему?!
— Хо’ошая,— повторила она мне, как неразумному.— Эя хогошая…
По-детски оттопырив губу, она тронула больную ногу, затем показала на мою и гримасой изобразила боль.
— Нет хо’ошая… Нет хо’ошая…
Я так и сел. Куда лингвасцету до этой замурзанной пещерной девчонки! С какой быстротой она усвоила слова и сопоставила факты! Десятъ-пятнадцать минут— и такие успехи! Что это — норма того времени или мне встретился гений? Кто из нас смог бы на ее месте так быстро разобраться в ситуации? Вероятно, никто,
— Павел,— я ткнул себя в грудь.
— Авел,— повторила она.— Авел хорошая. Эя хо’ошая.
Она улыбалась, она была довольна. Она признала во мне человека, вот что самое поразительное.
— Нога,— я повторил ее жест и воспроизвел ту же гримасу.
— Но-а…— некоторые звуки давались ей с трудом, она добавила что-то по-своему.
— Говори, говори еще! — досадуя на молчащий лингвасцет, я тщетно пытался уловить смысл ее слов.
Нет, просьбы она не поняла и замолкла. Но это уже не имело значения. Я торопливо отстегнул сумку и протянул еду. Она, не церемонясь, вцепилась в протянутое обеими руками, фыркнула, как котенок, от резкого и непонятного запаха специй, переломила брикет и, не срывая обертки, впилась в него зубами.
— Да подожди ты! — вскричал я и попытался стянуть обертку, но она лишь поспешней заглотнула кусок, ее зубы предостерегающе щелкнули.
Столь мгновенный переход снова к дикости меня отрезвил и смутил. Пожирая мясо, она только что не рычала. Но успокоилась, едва я убрал руку.
А я-то было вообразил! Как все-же одно могло согласоваться с другим? Феноменальная понятливость и… Впрочем, о чем говорить: далекие предки этой девочки оставили нам в наследие великое искусство пещерной живописи, ее современники умели неплохо считать, но, судя по раскопкам, спали среди кухонных отбросов. Подавая тюбик с какой-то пастой, я предусмотрительно свинтил крышку и показал, как им надо пользоваться, но это не помогло, — она вгрызлась в него, как в кость, и лишь слегка удивилась, когда содержимое брызнуло ей в лицо. Она тут же слизнула все и отбросила изжеванные остатки тюбика. Зато она прекрасно знала, как поступить с фляжкой, и запрокинула ее тем же движением, что и любой из нас. Отталкивающего, неопрятного в ней было не больше, чем в проголодавшемся зверьке, но теперь я легко мог представить ее разрывающей кролика и пьющей теплую кровь.
И это существо только что говорило на моем языке!
Нет, подумал я, ее слова не должны обольщать, они лишь эхо моих собственных. Так говорить мог бы и попугай. Ну, не совсем попугай, однако- доброе отношение и ему понятно, а здесь все-таки разум. Или он тоже иллюзия? Иллюзия вызванная точно таким же, как в наши дни, сложением тела, сходством черт лица?
«Человек разумный». Так нас впервые определил Карл Линней. Меня, Алексея, Снежку, Эю — всех. Но его определение имело окончание: «человек разумный, познай самого себя»…
— Нет, ты совсем другая,— вырвалось у меня.— Может быть, ты прапрабабушка Снежки, но ты даже не ее сестра… И нечего себя обманывать.
Эя посмотрела на меня ничего не выражающим взглядом, удовлетворенно облизала губы.
— Пить, есть — хо’ошо… Авел хо’ошая. Эя хо’ошая. Снеш-шка хо’ошая,
— Да, конечно,— согласился я с горечью.— Снежка хорошая, только не повторяй все, как магнитофон!
Мое раздражение ее, кажется, удивило. Похоже, она ждала другого, взгляд дрогнул недоумением, руки задвигались, как у ребенка, который в чем-то просчитался и снова силится как можно лучше все втолковать.
— Эя хо’ошая! Снеш-шка хо’ошая! Эя, Снешшка— друзья!
Пещера вдруг сузилась, душно сдавила меня, на мгновение я онемел, оглох и ослеп.
Эя и Снежка — друзья?!
Все поплыло перед глазами.
Так, но совсем по-другому бывало, когда я встречался со Снежкой. Все, что не было ею, теряло тогда отчетливость, размывалось, оставалось только ее лицо, всегда подвижное, недосказанное, как живой бег ручья, как солнечный на нем свет. И такое же неуловимое, желанное, близкое, когда она, притихнув, вслушивалась в мой голос, или одной ей Известным знаком приманивала с дерева белку, или, задумчиво вслушиваясь в чей-то спор, внезапно проясняла его одним словом, или, кинув на меня вопросительный взгляд —можно ли? — разом превращалась в сорванца, которому нипочем на виду у всех пуститься наперегонки с жеребенком, ласточкой уйти в воду с обрыва, чтобы, выложив все силы в рывке, в преодолении, в смехе, обессиленно откинуться на спину, уйти в себя, в свои мысли, словно вокруг нет никого и я, ее верный спутник, столь же далек, как невидимая в дневном небе звезда.
Такой она была… Неизменным в ней была лишь верность самой себе. Та самосвобода, та открытость души, которую я больше не встречал ни в ком, она-то и делала наши отношения такими наполненными. И строгими. Настолько, что, когда во мне все немело от ее доверчивой близости, от обморочной жажды ее смеющихся губ, я не мог сделать последнего движения, таким грубым и невозможным оно казалось. Посягающим на ее свободу, на непосредственность каждого ее движения, взгляда, слова. Ей, а не мне пришлось сказать первое слово любви. Она сделала это так же естественно и просто, как жила, как дышала, и все, что было после этого, стало новым счастьем и новым узнаванием — и поцелуй, от которого мы оба задохнулись, и еж, который некстати запыхтел у наших ног, и смех, который нас обессилил, и бег без оглядки, и обжигающее соприкосновение тел, объятия, в которых мы блаженно умирали и воскресали. Но и тогда, после всех дней и ночей, когда нас ничто не разделяло, у меня после самой короткой разлуки при взгляде на Снежку все так же кружилась голова, и первое прикосновение к ней было робким, точно мы еще не знали друг друга, будто все начиналось впервые и каждый из вас боялся вспугнуть любовь.
Было ли это только любовью или также предчувствием, что нам недолго быть вместе? Снежка пропала в первый день катастрофы. Все, что окружало ее, провалилось, исчезло, смешалось с другим временем, другим небом, другой землей, которая могла быть и за столетие, и за миллиард лет до нашей любви. Какая разница,— оттуда никто не возвращался. Что ждало ее там? Сколько раз я представлял ее задыхающейся на берегу архейского моря, умирающей в пасти чудовища, проданной в рабство неизвестно где и кому! Орфей хоть знал, где его возлюбленная, какой ад ее поглотил, у меня не было и такого утешения…
Меня бил озноб, свет фонаря дрожал тенями. «Пить, есть, хорошая…» Произнесенное там, за тысячелетиями, еще звучало здесь, в этой промозглой пещере. Теперь я знал, что со Снежкой, знал, где она, но это знание было хуже незнания. Сама ли она пришла к соплеменникам Эи или ее приволокли, в жадном любопытстве срывая с нее диковинную одежду? Намеренная жестокость, возможно, чужда тем людям, но сам их мир беспощаден и груб. Моя Снежка была в нем добычей, пленницей, вещью, ничем, такой ее швырнули к костру.
Нет! Я зажмурился, во мне все обмерло. Нет! Снежка жива, жива, это главное. Ей плохо, может быть, голодно, холодно, но она жива. Она сильная, она стерпит все, вынесет все…
Все, кроме унижения. Лишний рот никому не нужен, и как бы те люди ни относились вначале к своей невиданной добыче, она должна стать двужильной работницей, чьей-то женой, а не захочет— принудят. Станут учить покорности, ткнут кулаком в лицо, отдадут старухам на воспитание, разложат под ремнем или что у них там в обиходе, все без зла, но и без сострадания, единственно потому, что в том времени человек принадлежит не себе, а роду. Первое же несогласие, случайный просчет, робкое возмущение— и жесткая рука хватает Снежку за волосы, пригибает к земле, воспитующе бьет, а там хоть грызи облезлую шкуру, в которую уткнули лицом, сопротивляйся и плачь, ничто уже не поможет.
Видение было столь отчетливым, что пальцы сами собой сжались в кулак, ухватили, стиснули что-то твердое и холодное — рифленую рукоятку разрядника.
Я отдернул руку, точно ее обожгло. Эя, подскочив, смотрела на меня обеспокоенным взглядом. Я заставил себя улыбнуться, хотя мускулы лица повиновались как замороженные. Меня колотила дрожь.
Но то была уже дрожь облегчения. Что я, в сущности, знал о том времени? О тех людях? Наверное, все не так, конечно, конечно, не так! Сломленная, униженная Снежка не могла внушить Эе слова дружбы. Только ли ради самосохранения она это сделала или тут был дальний расчет? Сюда они дошли как пароль, вряд ли то было случайностью. Нет, нет! Снежка не отчаивалась, там она верила, что время преодолимо, само время!
А разве не так?
Два шага отделяло меня от девушки, которая состарилась, умерла, истлела за десятки веков до моего рождения, но которая тем не менее жива здесь и теперь гладит поврежденную ногу той же рукой, что совсем недавно касалась руки Снежки.
Время не распалось, наоборот.
Так почему же мы видим в происходящем лишь катастрофу?
Если бы Эю в компании с Аристотелем вдруг зашвырнуло в космическую невесомость, то и девочка каменного века, и мудрец, верно, решили бы, что мир сошел с ума. Ни верха, ни низа, ни тяжести! Полное опровержение опыта всех поколений, крах представлений о природе вещей, Эя еще могла бы все приписать колдовству и на том успокоиться, но каково было бы Аристотелю с его продуманной схемой миропорядка, с точным, как он полагал, представлением о возможном и невозможном?
Феликс был прав. На все, от блохи до галактики, мы смотрим сквозь фильтры наших представлений и наших эмоций, тут ничего не изменилось и, видимо, не изменится. Время столь же сокровенно, как и пространство, в нем то же обилие, казалось бы, фантастического. Предполагая это, зная это, даже столкнувшись с этим, мы тем не менее первым делом отшатываемся и заслоняемся. Глупо. Назад пути нет, только вперед. Даже если настоящее рухнет, взамен мы получим вечность, ибо коль скоро открылся переход в прошлое, человечество сумеет расселиться во времени, освоит его, как уже освоило пространство, создаст новую, пока непредставимую цивилизацию. Не оттого ли молчат звезды, что другие разумы Вселенной опередили нас на этом пути и надо их искать не в пространстве, а во времени?
Быть может, голос Снежки, который так неожиданно прозвучал здесь, в пещере, первая весть оттуда, из нашего будущего?.. У нее нет шанса вернуться, но мы-то можем к ней прийти. Рано или поздно мы обуздаем время, как обуздали энергию, и тогда… Тогда мне до Снежки будут те же два шага, что и до Эи. Пусть она становится женщиной племени, пусть рожает детей, пусть старится, умирает, все равно когда-нибудь я смогу обнять ее, теперешнюю. Это не укладывается в сознании, но мало ли что в нем не укладывается! Все будет так, если мои предположения не бред.
Как странно, но, может быть, прозорливо сказал какой-то древний поэт: «Мы все уже умерли где-то давно, все мы еще не родились».»
Глава пятая
Визор Алексея не отвечал, не было даже сигнала соединения. Это означало, что Алексей либо спит, либо работает. В том и другом случае его нельзя было беспокоить иначе как по неотложному делу. Но я не мог ждать утра, да и первое известие о судьбе исчезнувших во времени кого угодно должно было поднять на ноги.
Прихрамывая, я спешил по гулкому пустынному сейчас коридору, где серыми мышами сновали киберуборщики. Эти проворные, днем незаметные крохи залазили в каждую щель, урча, всасывали в себя всякий сор, в их домашней суете была спокойная деловитость раз и навсегда заведенного порядка, который поддерживался до нас и будет поддерживаться после нас, а уж шваброй ли домохозяйки или оптронным механизмом, не столь суть важно. Что было, то и будет, словно говорил их вид, а уж на Земле или под другими солнцами, или в ином времени, это вы как хотите, без нас вам нигде не обойтись. И они были правы.
— Брысь! — сказал я всей этой мелкоте и приотворил нужную мне дверь.
М-м…
В комнате приглашающе горел свет, его даже было слишком много, однако мне стоило труда заставить себя войти и, как ни велико было нетерпение, сделал я это не без колебаний. Причина была в Алексее. Он сидел, закрыв глаза и отвалившись в кресле, но это был не отдых, не сон, нечто противоположное. И для постороннего жутковатое. Меловые щеки Алексея запали так, что проступили кости лица, веки подрагивали, не разжимаясь. Иногда лицо оживало, руки сомнамбулическим движением касались клавиатуры настольного расчетчика, и тогда все взрывалось,— мучительно кривились губы, пальцы принимались бешено отстукивать текст, с тихим жужжанием крутилась приемная катушка меафона, змеей вилась и опадала на пол бесконечная, усеянная зерном цифр и символов лента,— и все это при мертвенном неучастии закрытых глаз. Не лучше было тихое удовлетворение, которое порой разливалось по этому бледному и вспотевшему лицу.
Смотреть на человека в таком состоянии тяжеловато, даже страшно. Я обошел неподвижное тело Алексея и, стараясь не замечать на висках черных присосков, склонился над лентой. В ней почти все было для меня тарабарщиной. Но я и не пытался вникнуть в смысл, мне важно было узнать, скоро ли Алексей выйдет из прострации. Судя по длине ленты, ждать оставалось недолго, впрочем, тут легко было ошибиться. .
Я тихонько прошел на кухню. Медитация требовала таких сил, что за время сеанса человек запросто мог потерять килограмма два веса, и тогда еды требовалось ему не меньше, чем удаву. Его должен ждать накрытый стол и дымящийся кофе и витакрин — по крайней мере, все это должно быть наготове. Однако синтезатор Алексея был холоден, как могила. Конечно, он ни о чем таком не побеспокоился!
Не торопясь, я поколдовал над программой, припомнил все любимые Алексеем блюда, особо налег на тонизаторы, на всякий случай заказал вино, проверил, достаточно ли в аппарате белковой массы. К счастью, ее оказалось достаточно. Синтезатор принял программу, весело замигал огоньками, больше мне здесь делать было нечего. Я вернулся к Алексею.
Все то же, никаких изменений. Судя по всему, Алексей вошел в глубочайшее, какое только возможно, сосредоточение. Со сколькими он сейчас сомыслил одновременно? С десятками, сотнями, тысячами таких же, как он, теоретиков? Или вышел на связь со всем человечеством сразу?
Я, как и всякий, знал, что такое медитация, совместный «мозговой штурм» тысяч, миллионов, а если надо, то и миллиардов людей, меня учили выходить на связь, брать на себя часть нагрузки, я не раз слышал зов «малого», «среднего» и даже всеобщего сбора, включался, когда была возможность, но чтобы вот так… Чтобы самому послать вызов, стать центром, как это сделал Алексей, войти в такое сосредоточение — нет, от одной этой мысли мне становилось не по себе. Даже подумать об этом было страшно. Шутка ли, войти в резрнанс с мыслями стольких людей, подключить к этому сверхразуму еще и машины, да не просто войти, не просто подключить и подключиться, а стать дирижером мозговой бури, управлять ею! Даже частичное погружение в этот транс, вихрь, уж не знаю что, оставило во мне впечатление бездны, куда падаешь, теряя себя, и где взамен находишь что-то огромное, надчеловеческое, чему и названия нет. Уф! Замечательно, нужно, и все-таки хочется быть подальше…
Хотя что тут такого? Люди всегда мыслили коллективно, и открытия таких гениев, как Ньютон, Эйнштейн, Пекарев или Риплацони, никогда не были результатом только их идей, они всегда аккумулировали мысль современников и предшественников, замыкали на себя информационное поле планеты, сгущая и доводя его до ослепительной вспышки прозрения. Тот самый эффект сомышления, который разных и внешне, казалось бы, никак не связанных людей одновременно приводил к схожим открытиям, изобретениям и теориям, как это было с Ползуновым и Уаттом, Лобачевским и Бойяйи, Дарвином и Уоллесом, Флобером и Бальзаком ^следние, независимо друг от друга, однажды написали удивительно похожие главы — и это в самом что ни на есть индивидуальном виде творчества!). «Фиалки расцветают одновременно» — так говорили об этом раньше. Мы лишь усовершенствовали то, что было. Но с каким результатом! По мнению Фаэты и некоторых других историков, именно это открытие окончательно торпедировало старый мир. Не знаю, не уверен, есть и другие точки зрения. Но, надо полагать, и в этой гипотезе имелась толика правды. Миллиарды людей на всех континентах хотели одного и того же — мира, справедливости и свободы. Когда эти желания, мысли и устремления, прежде разобщенные, одиночно вспыхивающие, благодаря медитации слились и усилились, как свет в кристалле лазера, то, судя по архивным свидетельствам, сознание тех, кто противостоял желаниям человечества, было опалено психическим шоком. Та эпидемия внезапных самоубийств, душевных кризисов, панического бегства от дел, которая затем разразилась, вряд ли была случайностью, уж слишком все совпадало во времени, слишком схожими оказались жертвы. Гнев народов как бы овеществился, и эта сила не промахнулась.
С надеждой и тревогой я продолжал смотреть на мерно ползущую из-под руки Алексея, ленту. Что сулило ее движение? Таился ли в этих черных значках приговор всему? Или, наоборот, они возвещали спасение? Ради пустяков в медитацию не входят. Мелькавшее на лице Алексея удовлетворение означало только одно: найдено интересное решение. Оно одинаково могло означать и победу, и скорый конец света; для теоретика, да еще в состоянии медитации, важна истина, только истина, ничего, кроме истины. Этому поиску в нем подчинено все. Он сжигал себя, видимо, иначе было нельзя. Сердце сжималось, на него глядя, но мог ли я вмешаться? Он бы убил меня. Недаром он отключил наручный диагностер, который в случае чего обязательно подал бы сигнал тревоги; отключил чтобы сюда не прибежали врачи и не прервали сеанс. Другой вопрос, как он это умудрился сделать, ведь диагностер нельзя выключить без того, чтобы в радиусе нескольких километров у всех медиков не поднялся переполох. Видимо, Алексею тут пришлось решить кое-какую дополнительную задачу. Или он это сделал давно? Скорей всего так. И все-таки безобразие это — отключить диагностер, никого не предупредив…
Вздохнув, я поплелся на кухню.
Там все аппетитно скворчало, томилось в духовке или леденело в холодильнике. Я выключил синтезатор, положил на тарелки всего побольше, налил напитки, попробовал — нормально. На это ушло минуты три. Пора!
Я угадал. Глаза Алексея уже были открыты — круглые, как у филина, полуслепые, еще сомнамбулические. Правая рука вяло терзала и никак не могла отодрать присоску. Поставив поднос, я сорвал присоски, быстренько поднес к губам стакан.
Алексей жадно отхлебнул, его глаза ожили, он с хрустом потянулся.
— Уф! Думать — не ящики таскать, но почему так болят все мускулы? А, это ты хорошо придумал… Неуверенным движением он потянулся к тарелке.
— Включи браслет,— сказал я.
— А!..— он слабо поморщился. В пальцах, разливая суп, прыгала ложка.— Ч-черт. — он взял ее в кулак.— Который час?
— Четверть четвертого.
— Долгонько…— Ему наконец удалось, не расплескав, поднести ложку ко рту.— Зато недаром.
— Включи диагностер,— повторил я.— Вид у тебя…
Он отмахнулся.
Минут десять мы ели в молчании. Я тоже проголодался, хотя, конечно, не так, как Алексей, Он медленно отходил, его склоненное над тарелкой лицо теперь было просто осунувшимся и усталым, землистые губы слегка порозовели, темные полукружья глаз казались уже не такими набрякшими. Диагностер он так и не включил, видимо, не боялся разоблачения. Или, наоборот, боялся узнать, во что ему обошлись эти часы размышлений.
— Ну? — спросил он, когда мы принялись за кофе.
— Что— «ну»? — я сделал вид, что не понял.
— Выкладывай, зачем пришел.
— Да я просто так… Шел мимо и заглянул.
— Брось,— тихо сказал он.— К чему? Я могу соображать. Что там еще стряслось?
— Послушай, а не лучше ли тебе…
— «Не лучше ли тебе в жару ходить без панциря?» — спросили однажды черепаху.
— Хорошо, ладно…
Коротко,, как мог, я рассказал про Эю, про Снежку, про все. Алексей слушал вроде бы безучастно, но под конец его взгляд сосредоточился и похолодел.
— Так, так,— сказал он наконец замороженным голосом.— Правильно сделал, что пришел. Да, да, это подтверждает…
— Что подтверждает? — я подался вперед.— Что?
Вместо ответа он встал, засунув руки под мышки, прошелся на негнущихся ногах — длинный, костлявый, рыжий, пугающе отрешенный.
— Ты…— я не выдержал, голос сорвался в шепот.— Что вы узнали? Почему ты молчишь? Все так плохо или…
— Помолчи… А то объясняла курица ястребу, как зерно клевать, да сама запуталась. Хорошо, плохо,— в этом ли дело? Вот познакомься для начала..,
Алексей боком шагнул к стеллажу, рывком вытянул какой-то график, попытался остановить последовавший за этим движением обвал бумаг, но тут же забыл о нем.
— Это график распределения хроноклазмов по оси времени. Пока засечек было мало, все выглядело статистическим хаосом. Теперь, с накоплением фактов, наметилась закономерность. Взгляни!
— Прогрессия! — я привскочил.
От волнения я, кажется, спутал термин, но это было неважно. Алексей нетерпеливо отмахнулся.
— Возмущения идут волнами, это очевидно,— его палец пробежал по графику.— Чем ближе к нашему времени, тем они гуще. Гармоника колебаний, чей период возрастает с сотен и тысяч до миллионов, затем до миллиарда лет. Пробелов еще достаточно, но в общем картина ясна.
— Волны времени…
— Чепуха, это только образ! Хотя, согласен, наглядный. Мы словно бухнули во что-то камень, и по глади разбежались волны, сначала частые, затем все более редкие, так что на десять выплесков из антропогена приходится всего три из архея, хотя протяженность антропогена миллионы лет, архея — миллиарды. Но это все видимость, только видимость… Сущность… Над ней мы как раз и думали перед твоим приходом.
— И?..
Алексей не глядя отшвырнул график, налил мне и себе вина. Его рука подрагивала, горлышко бутылки тренькало о хрусталь стаканов, этот неверный, тревожный, дребезжащий звук, казалось, заполнил собой весь мир, невыносимо отзываясь во мне напоминанием о хрупкости всех наших устремлений, а возможно, и самого существования в этом мире.
— Все очень хорошо или очень плохо, в зависимости от того, как к этому относиться,— Алексей искоса посмотрел на меня.— Раз найдена закономерность хроноклазмов, нетрудно подсчитать, какие уже состоялись, а какие еще предстоят. Так вот: максимум возмущений позади, новых хроноклазмов будет немного.
— Это точно?!
Алексей кивнул.
Я был готов кинуться к этому рыжему чудаку, который самую главную, самую замечательную новость подал как затрапезный кофе, я готов был закружить его в объятиях, но у меня вдруг ослабли ноги. Только сейчас я почувствовал, под каким страшным гнетом мы жили, и теперь, когда пришло освобождение, точней, окрепла надежда, из меня словно выпустили воздух.
— Все так, как я говорю, можешь поверить. Ладно, не о том речь, чего обсуждать прошлогодний снег…
Взмахом руки он как будто отстранил все только что сказанное. В этом был весь Алексей! Чего обсуждать само собой разумеющееся? Не стоит внимания. Даже если это спасительная для всех новость, с ней покончено, как только она исчерпала себя. Вот так, упомянули — и дальше, нечего отвлекаться.
Значит, все прежнее было только прологом. Прологом чего? Казалось, Алексей сбился с мысли. Его взгляд остекленел, пальцы шарящим движением коснулись лица, принялись тереть виски.
— Все, больше ни слова! — я вскочил.— Ложись, я пойду за врачом.
— Сядь!
Это была не просьба, это был окрик. Я ушам своим не поверил. Алексей органически не был способен на окрик, но сейчас это был именно приказ, окрик, команда. Пергаментно-бледное лицо Алексея горело красными пятнами.
— Сядь, слушай и не мешай! Что ты понял из этого?
Он подхватил кольца бумажной ленты и потряс ими перед моим лицом.
— Ничего,— сознался я.
— Ч-черт…— простонал Алексей.— Так я и думал… Подожди, было что-то первоочередное… Что-то связанное с… А, вспомнил! Как у тебя там Эя?
— Эя спит,— я недоуменно пожал плечами.— Спит и видит свои доисторические сны. По-моему, это ее любимое времяпрепровождение.
— Так я и думал. Вот что: сейчас же беги к ней. Буди, изобретай что угодно, лишь бы она говорила, говорила непрерывно, чтобы лингвасцет овладел ее языком… Чего ты стоишь?! Беги!
— Тихо! — сказал я.— Сядь, успокойся; все сделано, все давно сделано. Эя спит, но я задействовал ее речевые центры, так что в фазе быстрого сна она болтает, как нанятая, а лингвасцет ловит ее слова. Поэтому бежать мне не надо, соображают, как видишь, не одни теоретики. А теперь, пожалуйста, объясни мне, простому и серому, объясни спокойно, до чего вы додумались, к чему такая спешка и при чем тут Эя.
Я нарочно говорил медленно, тихо, приблизив лицо к лицу, с легкой иронией в голосе, это должно было подействовать, и это подействовало. Алексей осел на стул, с минуту смотрел на меня неподвижно, затем его губы тронула слабая улыбка.
— Да, все мы в душе немного горзахи, ты извини… Сейчас, минутку…
Он покопался в кармане, достал какой-то стимулятор, отправил таблетку в рот, морщась, запил водой.
— Все, больше никаких эмоций. Слушай внимательно. Час назад я, кажется, понял главное; мы поняли. Наши представления о времени не верны в главном и основном, их, если угодно, надо вывернуть наизнанку. Как бы тебе это пояснить наглядно…— Лицо Алексея сморщилось, слово «наглядно» было ему ненавистно.— Ладно, годится такая аналогия, Припомним историю физики, Есть вещество в твердом, жидком, газообразном, плазменном и прочем состоянии, есть всевозможные поля, вот, думалось, все, что су» ществует в мироздании, из чего оно складывается. К концу двадцатого века выяснилось: не так! Что считалось сущностью мира, начиная с камня, кончая светом, оказалось зыбью скрытого океана материи. А то, что полагалось пусто-той, вакуумом, ничем, оно-то и есть основа, чьи всплески порождают галактики, звезды и прочее, А со временем, видишь ли, такая история…
Алексей отхлебнул из пустой чашки и не заметил этого.
— Время в своем обыденном восприятии… Тьфу, что за нелепость: «время в своем обыденном восприятии»^ Ладно, ты понял, что я хотел сказать— Время подобно волне, которая бежит неизвестно откуда и неизвестно куда, несет нас на гребне, позади нет ничего — все уже умерло, впереди тоже ничего — еще не возникло. Так? Да, так — обыденно. В действительности, конечно, нет ничего подобного. Есть пространственно-временной континуум, в котором все движение, все процесс, и время есть параметр этих изменений, а так как изменений бесконечно много, то можно говорить об индивидуальном для каждого процесса времени…
Алексей продолжал говорить, но чем дольше он говорил, тем меньше я понимал, и он это видел. Он морщился, помогал себе жестами, мимикой, его рука то и дело тянулась написать какое-нибудь простенькое, этажей в десять, уравнение, которое сразу все разъяснило бы, но тут же останавливал себя, потому что такое уравнение мне было заведомо не по зубам. Так он страдал. Это была мука, мука невыразимости сложного и абстрактного, когда ты хочешь, чтобы тебя поняли, когда нужно, чтобы тебя поняли, а не получается, потому что наука слишком далеко ушла в своих построениях от наглядного, образного, для всех очевидного,
Что за нелепость! Алексей знал, наверняка знал то, что могло спасти или погубить человечество, и не мог выразить это на всем понятном языке. Такого он не ожидал и даже растерялся. Я страдал вместе с ним, пытался что-то подсказать, наугад пояснить — он только отмахивался. Все было не то, не то! Увы, глубины темпоралики были не для меня, я это понял еще в школе, когда учитель однажды сразил нас таким парадоксом. «Прошлое существует в виде следов,— сказал он,— будущее — в виде возможностей. Действительно лишь настоящее, так?» — «Так!» —хором ответили мы. «Прекрасно. Теперь я попробую доказать, что настоящего тоже нет, а вы попытайтесь меня опровергнуть».— «Как это — нет настоящего? — ахнул кто-то.— Что же тогда всть?» — «Это уж вы сами решите.,. Следите за логикой рассуждений. Что есть настоящее? Ах, то, что происходит сейчас! Хорошо. Какова, спрашивается, длительность этого «сейчас»? Минута, секунда? Не слышу ответа… Правильно: физическая протяженность настоящего—один хроноквант, то есть секунда в минус какой степени? Не помните… Ладно, посмотрите в справочнике. Важно другое: минувший хроноквант уже принадлежит прошлому, его нет, а последующий еще только будет, следовательно, пока его тоже нет. Что же тогда мы воспринимаем как настоящее? Напомню: мы не видим летящей пули именно потому, что уже (сотая доля секунды-*- вне нашего восприятия. А тут хроноквант! Значит, его мы тем более не можем воспринять. Выходит, мы осознаем только то, что уже случилось, стало быть, прошлое! Где же тогда настоящее? Его, получается, для нас нет вообще. Под видом настоящего мы воспринимаем прошлое и только прошлое! Но прошлое, по определению, существует лишь в виде следов, оно уже сбылось и исчезло… Вот так, ребята, а теперь думайте, что же для нас действительно».
Этот парадокс слышал я, слышал Алексей, только я отмахнулся, а он — нет. У меня сохранилось лишь впечатление тьмы и бездны, в которую я на миг заглянул и отшатнулся. Он же не отшатнулся, его это увлекло, и вот теперь я сижу дурак дураком, а он страдает, пытаясь выразить то, что ему открылась в этой пугающей бездне. Мука невыразимости — да снилось ли людям такое?
Еще бы! Она была и будет знакома всем истинным художникам и мыслителям, недаром сказано: «Мысль изреченная есть ложь…»
— Слушай,— не выдержав, перебил я Алексея.— Чего ты изводишь себя? Так ли уж важно, чтобы именно я, именно в эту ночь понял истинную сущность времени? Если это нужно для конкретного, с моим участием, дела, то просто-на-просто объясни, что от меня требуется, какие, так сказать, кнопки мне нажимать. И все! А если ты вслух обдумываешь свое обращение к человечеству, то выспись сначала, отдохни, перепоручи, наконец, кому-нибудь, кто лучше владеет даром популяризации. Зачем все это сейчас, чего ты себя терзаешь?
Секунду-другую Алексей смотрел на меня так, будто сложный многогранник прямо на его глазах обратился в элементарный куб.
— Ты хоть соображаешь, что ты сказал? — шепотом проговорил он.— Значит, пусть все будет, как в «добрые старые времена», когда одни думали и распоряжались, а другие брали под козырек? Нет, дорогой, так не пойдет. Тебе — да, да, тебе! —- понимание необходимо, как, может быть, никому другому,
— Это еще почему?
— Узнаешь, когда поймешь… Стоп! — глаза Алексея сузились.— Факт доявления в нашем времени прошлого — как бы ты его объяснил своим детишкам? Поделись опытом. Спасовал бы наверное?
Я покачал головой.
— Сначала я объяснил бы им теорию скрытых реальностей.
— Легко сказать!..
— Легко сделать. Некто выступает по всемирной видеосети, сказал бы им я. Его образ на экране реален? Конечно. Но одновременно тот же самый образ мчат электромагнитные волны. Выходит, он присутствует еще и в пространстве, находится там в иной, чем на экране, не различимой для наших органов чувств форме. Однако и этот образ реален. Попутно ведется запись передачи, все оказывается запечатленным в кристалле. Это уже третья форма существования образа, иное его воплощение. В кристалле оно способно находиться века и тысячелетия, его сколько угодно раз можно воспроизвести, снова послать в эфир, снова оживить на экране и так далее. Вот вам уже три реальности: одна явная, на экране, и две скрытых. Последних, как видите, больше.
— Так, так, продолжай.
— Дальше я воспользовался бы аналогией. Уподобим, сказал бы я, жизнь киноленте. Старинной, вы знаете… Вы смотрите фильм. Сменяя друг друга, мелькают кадры. Так длится, пока ленте не приходит конец. Все, свет погашен, изображение исчезло, его нет, зрители могут разойтись. Однако изображение никуда не делось, оно как было, так и осталось на ленте, только перешло из бытия в инобытие, стало скрытой реальностью.
— Чудовищно,— Алексей с хрустом сцепил пальцы. —Крайняя степень примитивизации! Хотя…
Он задумался.
— Хотя в этом что-то есть… Ты знаешь, в этом что-то есть.— Его лицо просветлело: — Вот, значит, на каком уровне наука становится доходчивой… Чудесно! Сойдем на тот же уровень, сейчас для тебя важно уловить смысл новой концепции пространства-времени, иное успеется. Скажи, что произойдет с угольком на ветру?
— Как что? Сгорит, рассеется пеплом…
— А гвоздь?
— Какой еще гвоздь?
— Обыкновенный. На ветру.
— Ну, окислится, проржавеет со временем, рассыплется не хуже уголька…
— Иначе говоря, уголек гибнет потому, что взаимодействует со средой. Та же судьба у гвоздя, вопрос в сроке. Все гибнет, даже горы, потому что все взаимодействует со средой. Линейность этого процесса обусловливает линейный ход времени. Но если так, с какой, спрашивается, средой взаимодействует наша Вселенная? Когда-то ее не было, теперь она есть, а когда-нибудь тоже исчезнет, сгорит, как, самый банальный уголек. Что же на нее воздействует, какой эрозии подвергается она?
— Банальный вопрос.— Я решил показать, что тоже не лыком шит.— Диалектический материализм давно на него ответил: материя неисчерпаема, а потому мироздание не обязательно ограничивается наблюдаемой нами Вселенной. Возможны другие, с иным состоянием материи, с иными законами природы, а если так, то они должны воздействовать на нашу Вселенную. Какая-нибудь другая Вселенная…
— Ее-то мы и нашли! — Алексей вскочил, сгреб с пола шуршащие кольца ленты.— Вот она, здесь, объявилась, скрытая! Теперь понимаешь, какой еще «ветер» обдувает нас, чье время накладывается на наше? Все в нашем мире взаимодействует не только само с собой, нет, нас ещё пронизывает «ветер» иновселенной, он вокруг нас, он в нас, ты это понимаешь?! Мир не просто многомерен, ой многомерно многомерен, и потому время даже не объемно, оно неисчерпаемо в своих формах и проявлениях! Ты посмотри, как все складывается. Почему время зависит от скорости? Да потому, что происходит перемещение тел и в среде иновселенной, следовательно, увеличивается или уменьшается «обдув», как это случается с угольком, стоит им помахать в воздухе. Почему, в свою очередь, ход времени так зависит от метрики пространства, от концентрации масс? Примерно по той же причине, по какой свойства и скорость обычного ветра меняются в зависимости от того, встречает ли он на пути редкий кустарник или массив городского квартала. Обычная динамика! То есть, что я, совсем не обычная, но так и должно быть… Эх! Тысячелетия прошли, прежде чем люди догадались, что они окружены воздухом. Потребовались еще тысячелетия, чтобы проявились электромагнитные и прочие поля. Еще столетие— мы обнаружили вакуум. От очевидного к неочевидному, от явного к скрытому— вот как мы шли и идем! Теперь же,— Алексей потряс кольцами ленты,— вот она, целая иновселенная! Вот оно, скрытое время! Вот откуда на нас обрушился шквал… Новые берега нового океана материи, ты слышишь, как свистят его ветры, слышишь?
Сам того не заметив, Алексей заговорил образами. Я поежился. Почему-то одним из самых сильных впечатлений раннего детства для меня стал вид ночного неба в планетарии, куда я однажды попал. Чем-то жутким повеяло на меня тогда из этой черной, проколотой звездами тьмы купола, которая вдруг накрыла меня. Жутким и одновременно притягательным. Не знаю, почему во мне все так щемяще заледенело., Может быть, то было первое осознание бесконечности пространства, бесконечности времени, бесконечности всего, что есть в мире. Не знаю. Сейчас в ярко освещенной комнате, в окна которой стучался дождь, меня настигло очень похожее ощущение, и причиной были не столько горячечные слова Алексея, сколько его глаза, которые видели, в упор видели не эту комнату и не меня в ней, а черную бесконечность новой, только что открывшейся ему Вселенной.
— А мы воспринимаем только линейное время, живем, как одномерцы, как…
Он изогнул шуршавший свив ленты, пропустил ее меж пальцами так, что снаружи осталась лишь узкая складка.
— Вот наше настоящее… Я пропускаю его меж пальцами, гребень складки, ползет, черные на нем штрихи и знаки — это наши жизни, вот i они движутся, перемещаются из будущего в прошлое, так мы, одномерцы, живем, смотри, смотри…
Колдовская минута! Я смотрел не на складку ленты, по которой ползли математические знаки и символы, я не мог оторвать взгляда от Алексея. Не стало комнаты, не стало тьмы за окном, было только его вдохновенное лицо. Он перемещал ленту, вел складку меж пальцами, он любовался ею, словно в его руках была истинная ткань мироздания, словно он обозревал ее всю, со всеми нашими жизнями, загадками, радостями, трагедиями и проблемами, словно он был над ней, как некий познавший ее тайны бог. Его темное от усталости лицо светилось могуществом понимания, и не было ничего прекраснее этого лица.
Быстрым движением он смял ленту в гармошку.
— Вот так свернулась структура вселенных. Там, где ворсинки материи, сцепившись, поменялись местами, там прошлое вклинилось в настоящее и наоборот. И это сейчас в практическом смысле главное. Почему?
Он резко повернулся ко мне.
— Что за вопрос,— сказал я.— Катастрофа….
Ответом был досадливый взмах руки,
— Если разбилась чашка, надо взять веник и подмести. Или послать кибера. Хроноклазмы кончаются, затухают сами собой, я же сказал! Не о том забота… Многие наши люди оказались здесь, здесь, здесь,— он провел пальцем по гребням складок.— Что будет, когда хроноклазм исчерпает себя? Вот…
Он разжал пальцы, удержав в них лишь одну складку.
— Стабильно лишь наше время. Оно уцелеет вместе с оказавшимися в нем вкраплениями прошлого. Все остальное вернется в прежнее состояние.
— Что же тут плохого? — не понял я.— Конец всем нашим бедам, радоваться надо…
— Что ж, радуйся… Как только разгладятся складки пространства-времени, твоя Снежка станет недостижимой.
— Но…
— Никаких «но»! Ты думаешь, что если перенос во времени оказался осуществимым в природе, значит, мы уж как-нибудь все это повторим? Нет. Сейчас «складки» рядом, перейти с одной на другую можно без особых энергозатрат. Но как только они разойдутся — конец. Отправить в прошлое спасательную экспедицию — для этого придется устроить маленький хроноклазм, снова вздыбить обе Вселенные. Не одну, понимаешь, обе! Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Если бы путешествие во времени было возможно, то наши потомки уже побывали бы здесь, в нашем сегодня. Однако их не было, нет и, очевидно, не будет. Теперь понимаешь, почему твое представление, будто Снежка может прожить в каменном веке всю свою жизнь, даже умереть там, а ты все равно когда-нибудь вернешься к ней, юной,— ложно? На, выпей…
Я тупо кивнул. Слова Алексея точно рассекли мое сознание надвое. Одна его половина четко воспринимала окружающее, видела снова побледневшее лицо Алексея, прыгающий в его руке стакан, даже пятно на скатерти, тогда как другая корчилась от отчаяния.
— Выпей,— повторил Алексей.
Его голос был сух и бесцветен. Не глядя на меня, он наклонил вздрагивающую в руках бутылку, стекло, как и в тот раз, надсадно дзинькнуло о стекло, мир снова наполнился этим тонким, дребезжащим, невыносимым звуком, хотелось зажать уши, лишь бы его не слышать. А он звенел и звенел, даже когда Алексей отнял бутылку. Замороженный, он так и остался во мне. В окна заползал рассвет, такой пасмурный, что в его тенях потускнел воздух комнаты, а хмурое, с опущенными веками лицо Алексея застыло бледным пятном, которое не скрашивали рыжие, теперь будто подернутые пеплом волосы.
— Я еще не все сказал…
Я молча уставился на своего палача. О чем он еще говорит? Что еще ему надо?!
— Пока длится катастрофа и прошлые времена близки, туда возможен переход. Спонтанный, как это происходит, и целенаправленно обратимый для спасения тех, кто там оказался.
— Догадываюсь,— процедил я с желчным сарказмом.— Для этого всего-навсего нужна обыкновенная машина времени…
Алексей странно взглянул на меня. Всегда решительный, он словно колебался. Сам того не заметив, он потянул к себе мой стакан, сжал его в пальцах.
— Машина, конечно, нужна. Но это-то как раз не проблема.
— Разве?
— Она, видишь ли, уже есть…
— Что?! — я вскочил.—Где она? Почему никто…
— Сядь,— тихо попросил Алексей. Он глядел на меня так, словно хотел и не мог выговорить что-то решающее.— Пожалуйста, сядь.
Я сел.
— Мы больше делаем, чем говорим. К чему будить, быть может, напрасные надежды? — голос Алексея шелестел, как сухие листья.— Машина есть, мы сразу взялись за ее разработку, дело не в этом. Сначала, как водится, мы запускали в прошлое автоматы. Затем — животных. Те и другие возвращались… не всегда. Это не беспокоило, мы были уверены, что все успеем отладить. Сегодня ночью выяснилось — нет. Надо спешить, пока держится энергетический мост, иначе все бесполезно. Нет у нас времени на доводку, нет! Человек должен идти в разведку сейчас или никогда. Ты и Эя, так уж сложилось… В общем, лучшего выбора нет. Теперь понимаешь, к чему весь этот разговор?
Я порывисто шагнул к нему, сгреб, как воробушка, стиснул и закружил в объятиях.
— Пусти! — закричал он.— Ненормальный!’ Я тебя отстраню!
— Не посмеешь,— я отпустил его, задыхающегося, чуть порозовевшего, ожившего.— Не посмеешь! Из тысячи добровольцев ты все равно выберешь меня — и потому, что ты мой друг, и потому, что только у меня есть свой человек в палеолите. Три шанса из пяти! Я думал, меньше. И нечего смотреть на меня, как на жертвенного агнца… И вообще,— продолжал я.— Не будь Эи, знаешь, как выглядел бы твой выбор? Дружеской протекцией.
Алексей удивленно уставился на меня.
— Протекцией?
— Конечно. Предпочтением одного перед другими.
— Вот об этом я не подумал. Такой риск — и протекция? Нет, ты сошел с ума,— он наконец улыбнулся.— Все, больше ни слова.
Он подтолкнул меня к двери.
Я шел от Алексея не чуя под собой ног. Должно быть, у меня был диковатый вид, потому что вдруг послышался озабоченный голос:
— Что с вами? Помочь?
Я обернулся с улыбкой идиота.
— Наоборот,— мне захотелось обнять говорившего.— Это я должен кое-кому помочь!
Должно быть, он проводил меня недоуменным взглядом. Я не запомнил его лица, это мог быть любой. Какая разница! Никто еще ничего не знал, конечно, я выглядел ненормальным. Во мне все спешило и пело, я ускорил шаг, не без удивления обнаружив, что нога уже не болит. Верно замечено, что хорошие новости лучше всяких лекарств.
И все-таки… В прорези окон, клубясь туманом, валил промозглый рассвет. Опять это «но»! Оно незаметно подкралось ко мне. Я замедлил шаг. Все хорошо. Скоро все узнают, что хроноклазмы пойдут на убыль. Что наше будущее спасено и, сверх этого, даже есть шанс многих вызволить из прошлого. Но помимо удачи моей разведки это возможно лишь в том случае, если события не опередят нас. Какой горький и беспощадный парадокс: долгожданный конец катастроф означает гибель наших близких там, в прошлом! А продолжение бед, наоборот, сулит им спасение. Зато умножает число тех, кого катастрофа может вырвать из нашего времени. Так чего же желать? Будь выбор, что бы мы предпочли? Что бы решил я?
Нашел о чем думать, осадил я себя. Нет выбора, и не надо. Все и так решено, ну и прекрасно. Мне своих забот хватит. Во-первых, надо подружиться с Эей и хорошенько ее расспросить. Во-вторых, не мешает отдохнуть. В-третьих…
В-третьих, я уже подходил к своей комнате, откуда почему-то доносился неясный шум. Ничего не понимая, я рванул дверь, да так и застыл на пороге. По полу, сметая стулья, катался клубок сплетенных тел, это было так дико и неожиданно, что я не сразу сообразил, кто с кем дерется и что все это означает. А когда наконец разглядел дерущихся, это был шок посильнее прежнего.
— Вы что! — заорал я и кинулся их разнимать.
Это было непросто, потому что обе вцепились друг другу в горло, обе были сильны, обе исступленно ломали сопротивление противника. Но я пришел в такую ярость, что мигом, точно котят, отшвырнул к одной стене Эю, а к другой— Жанну. Да, во второй воительнице я, к своему изумлению, признал Жанну…
— Вы что, с ума посходили?!
— Это ты сошел с ума!.. Откуда здесь эта драная кошка?!
Одежда Жанны была разодрана в клочья, располосованное лицо пылало обидой и гневом. Эе тоже досталось, и в ее глазах была ярость, только холодная, напряженная, как у человека, который знает, за что и почему он дерется. Едва оправившись от толчка, который ее отбросил, она со звериным упрямством в бешено холодных глазах опять ринулась к Жанне, но подвела недолеченная нога, Эя оступилась в прыжке. Я тут же схватил ее за руки, в них была неженская сила, вдобавок Эя не замедлила пустить в ход зубы, но я тоже был в бешенстве и, чем попало скрутив эту тигрицу, кинул ее на кровать.
— Что здесь происходит? — рявкнул я.
О, небо, давно ли я пытался постичь теорию иной Вселенной и мысленно побеждал само время?!
— Это ты меня спрашиваешь?.,
Взгляд Жанны полыхал презрением. Я очутился меж фуриями, только Эя смотрела не на меня, а на Жанну и ее руки, к счастью, были укрощены путами.
— Жанна!
— Что Жанна? Прекрасно, привел и привел, твое в конце концов дело,— из ее глаз брызнули слезы.— Но я-то при чем?! Захожу навестить больного, а вижу эту девку, которая спросонья, в чем мать родила, ни с того ни с сего кидается на меня.,.
— Жанна, ты можешь замолчать? Выслушать? Кстати, о наготе… Держи куртку,
Моя уловка подействовала лучшие всех убеждений и просьб. Жанна в недоумении оглядела себя, схватила куртку, поспешно провела рукой по лицу, по растрепанным волосам и — сработал женский инстинкт — кинулась приводить себя в порядок. Эя что-то прорычала ей вслед, я машинально погрозил кулаком кровати и через захлопнувшуюся дверь душевой стал торопливо объяснять, откуда у меня эта девушка и кто она.
Неистовый шум воды стих. Ни слова в ответ, но меня все-таки слушали. Наконец дверь открылась. Смерть Феликса точно обуглила лицо Жанны, и, если бы не свежие царапины, оно казалось бы сошедшим с древней потемнелой фрески.
— Значит, вот как ты ее любишь…— прошептала она, будто в раздумье.
— Кого? — я не понял.
— Никого,— она глядела все так же тяжело, неподвижно, только грудь вскидывалась от судорожного дыхания.— Забудь. Как легко ты, однако, нарушил запрет!
— О чем ты, Жанна? Феликс, даже ничего не зная о Снежке, сразу сказал, что я прав.
— Не трогай Феликса! — она уцепилась за косяк.— Он мертв, мертв, вы, живые, можете это понять?!
— Жанна,— сказал я с раздражением в голосе.— Хватит! Ты хотела видеть, как я переживаю гибель Феликса? За этим пришла?
— Нет!
— По-моему, да.
— Это не имеет значения…
— Верно. У нас нет времени…
— Не собираюсь тебе мешать.— Сухими глазами, будто и не плакала, она взглянула на меня, затем на Эю.— Бедная девочка… Будет ли у тебя время подумать о ней? Извини,— добавила она быстро.— Я тут наговорила лишнего, не обращай внимания. Ты удачлив, но лучше бы тебе не ходить в прошлое. Желаю доброй удачи, пойми это!
Она стремительно повернулась и вышла, оставив меня в полном недоумении. Что она хотела сказать? Была ли это невольная месть за Феликса, который погиб, спасая меня, или Жанна от чего-то предостерегала?
В растерянности я обернулся к Эе, с которой мне предстояло идти в прошлое. Ответом был неукротимый взгляд разъяренной женщины, которая, казалось, любое мое движение и слово была готова встретить рычанием.
До чего же просты и бесхитростны все трудности природы по сравнению с теми, которые мы сами себе создаем!
Глава шестая
«Человек предполагает, а бог располагает» — так можно было бы сказать о последовавших событиях. Неважно, что никакого бога нет, его роль отлично берут на себя люди и обстоятельства.
Шли последние приготовления к старту в прошлое. В глубине ангара что-то простуженно сипело, по овалу машины, мигая лампочками, ползли дефектоскопы, всюду змеились бесчисленные кабели, они же свисали со сводчатого потолка, откуда-то тянуло сырым сквозняком, хотя, казалось, все входы были закрыты. Усталые, с напряженно-сосредоточенными лицами, разработчики обменивались отрывистыми репликами, смысл которых по большей части был так же чужд моему уху, как речь инопланетянина; фигуры людей то возникали силуэтами в сером, будто задымленном свете, то исчезали в провалах ферм и конструкций. Мимо меня сигналя проносились верткие и тоже как будто озабоченные киберы, все спешили без суеты, что-то, как обычно, не ладилось, что-то требовало срочной переделки, чего-то не оказывалось на месте — словом, все шло нормально. Представитель новорожденной профессии, которая еще не успела получить наименования (не называть же его «вдалбливателем информации»), парень моего возраста с робкими, но настойчивыми глазами цвета полевой незабудки и бледным от недосыпа лицом, втолковывал мне последние добавления к инструкции.
— …Процессия хода оставлена без изменений, но ее удалось сузить до величины плюс-минус… Запаздывание хронореверса решено не устранять, поскольку это третьестепенный, практически не влияющий на безопасность фактор, а отладка потребовала бы перемонтажа…
Я кивал, вылавливая лишь новые сведения, ибо уже знал наизусть всю матчасть, все операции хода во времени, все правила, каковые, строго говоря, еще только предстояло установить, потому что данных для их разработки, конечно же, не хватало. В этом и состоял риск, хотя, разумеется, не только в этом. За всю историю науки, пожалуй, ни одна экспедиция не организовывалась в такой спешке и при такой нехватке исходных сведений. А что делать? На пожаре действуют, а не исследуют. Невиданный случай — не было даже техдокументации, она составлялась попутно. Поэтому и приходилось слушать, слушать, уже череп распирало’от этого.
— …Итак, повторяю, В окончательном варианте аппарат снабжен системой улавливания и аккумуляции любой энергии, какая обнаружится на месте, чем от трех до семи процентов снижен риск непредвиденного перерасхода резерва батарей. Речь идет прежде всего о подпитке солнечной энергии, однако возможны и другие решения, как-то…
Голос, моего педантичного Вергилия звучал с такой отчетливостью и монотонностью, словно он истово боролся со сном и никак не мог одержать победу, но, странное дело, его слова почему-то тотчас укладывались в памяти, причем не только иконографической и кратковременной, а и в постоянной. Это был своего рода гипноз, сотрудники Алексея знали, кого выбирать в «наставники».
На корпус машины вскарабкался, нет, вполз какой-то улиткообразный аппарат. Должно быть, упрочнитель, так как позади себя он оставлял голубоватые пятна, некоторое время спустя они еще светились.
— …Добавлен еще один индикатор. Прошу в кабину…
Мы пролезли в кабину. С прошлого раза, когда я тут был, разор в ней уменьшился, однако панель еще не была установлена, на меня отовсюду смотрели оголенные, похожие на медовые соты блоки кристаллосхем, некоторые гнезда вообще пустовали, кое-где торчали паутинные усики перцептронов, пахло нагретым рубекойлем, на полу, под ногами, лежали (или валялись?) какие-то инструменты. Короче говоря, вид. кабины свидетельствовал, что хронотехнику, как и глиняные горшки, создают никак не боги.
Единственное, что, похоже, не требовало доделок, это кресла, которых прежде не было. Стандартные, снятые, очевидно, с новенького космолета и освобожденные за ненадобностью от противоперегрузочных устройств, они радовали глаз своей привычностью и незапятнанной голубизной. Мы тут же их опробовали. Поерзав, я сразу убедился: сиденья поставлены так тесно, что, будь мой Вергилий чуточку покрупней, правая рука водителя ощутимо лишилась бы свободы маневра. Это могло помешать, и я было раскрыл рот, чтобы предъявить претензию, но вовремя вспомнил, что Эя куда миниатюрнее и, следовательно, никаких проблем тут не должно возникнуть.
Ой ли? Представив Эю рядом, я мысленно покачал головой, затем невольно улыбнулся. Было отчего хмуриться и улыбаться, вспоминая наше в то утро объяснение, когда я мрачно взял лингвасцет, подошел к ней, разъяренной, и, сдернув путы, сказал:
— Ну, подставить тебе горло, чтобы ты могла отплатить за добро, или как?
Я не надеялся, что лингвасцет немедленно заработает или что Эя устыдится, мною не руководил никакой расчет, просто мне так опротивели все эти, некстати, загадки и потемки женской психики, что я поступил по принципу «что будет, то и будет». На большее после всех встрясок не оставалось душевных сил.
Однако, к моему удивлению, из лингвасцета вырвались гортанные звуки иной речи, аппарат перевел или, во всяком случае, попытался перевести сказанное. Он работал!
На Эю, впрочем, это не произвело особого впечатления. Она не вцепилась мне в горло, как я того, признаюсь, ожидал, но и не ответила, а, разминая руки, уставилась на меня черными от злости глазищами, в глубине которых застыл то ли горький упрек, то ли затаенный вопрос.
— Сердишься? — продолжал я.— Тебе было больно? Извини, ты сама заставила…
Снова молчание, немой взгляд повелительных . и вместе с тем страдальческих, как у обиженного ребенка, глаз.
— Чего молчишь? Ты понимаешь меня?
Она понимала, это я видел. В ее немоте мне почудился вызов.
— Так и будешь молчать? Ладно, уйду,
— К этой женщине?
Я так и сел. Палеолит заговорил. Но, бог ты мой, и там ревность! Только это и проглянуло из глубины веков, первым приветом прозвучало оттуда, да так, что хоть смейся, хоть плачь. Мне стало до того тошно, что я едва не заткнул лингвасцет.
— Не твое дело,— сказал я через силу,— Так вот почему ты на нее кинулась.
Глаза Эи сверкнули.
— Ты нарушил табу, она нарушила,— смерть!
Вот тебе, тупо подумал я. Вот тебе, идиот, не прикладывай свою мерку ко всему на свете. Какое же табу, интересно мы с Жанной нарушили? Женщине не входить в чужую пещеру? Мне не покидать эту пещеру без спроса?
Механический клекот лингвасцета придавал нашему объяснению оттенок нереальности, хотелось выглянуть в окно, чтобы сообразить, какой сейчас на дворе век. И с этой неразумной оголтелой дикаркой отправляться в хронопутешествие?! Расспрашивать ее о Снежке?
— Слушай,— не выдержал я.— Я спас тебя? Спас. Накормил, позаботился? В чем же моя вина?
— Ты спас, позаботился, а затем привел другую женщину.
Так, все-таки ревность, дремучая, пещерная ревность… Ну, брат, попал же ты в переплет!
— Глупышка, она сама пришла. Сама, я даже ничего не знал. Разве так не бывает? Она мой друг, не более.
— А я?
— Ты тоже.
— Нет. Ты знаешь! Почему лжешь? Этой ночью я взяла тебя в мужья.
Я ошалело тряхнул головой. Захотелось опрометью кинуться вон, лишь бы не слышать этого звенящего в ушах безумия. Я тупо уставился на лингвасцет. Может, он переврал? Или Эя сошла с ума?
Ни то, ни другое.
— Мы вместе спали во сне.
— Во сне…
Вот оно что!
Я чуть не расхохотался, хотя мне было, ей-ей, не до смеха. Бедная девочка! Это же надо — выйти замуж в сновидении…
И самое глупое, теперь неизвестно, что делать. Ведь это для нее всерьез. Реально. До сих пор меня обманывало, все-таки обманывало внешнее сходство Эи с девушками моей эпохи. Теперь истина предстала во всей своей парадоксальности: сознание Эи не отличало сна от реальности! Или, скажем осторожней, не всегда отличало. В нем путались подлинные и мнимые события, сновидение уравнивалось в правах с действительностью. Эта особенность первобытного сознания была давно известна историкам, но я, признаться, не очень-то им верил. В голове никак не укладывалось.
Что же теперь делать?
Ничего, подсказал мне здравый смысл, ровным счетом ничего. Встать и уйти, крепко заперев за собой дверь, как если бы там остался не человек, а пума. Что еще можно сделать? Был план, замечательный план: взять Эю, чтобы она помогла быстро сориентироваться на месте, вернуть девочку к родным, использовать ее как посредника, в худшем случае обменять на Снежку. Отличный план, только, как видно, неосуществимый. Эя и хронолет?!
Я достал нож, протянул его Эе.
— Я не виноват. Я не спал с тобой, это тебе приснилось. Все это козни злого духа, который хочет нас погубить. Но если ты уверена, что я виноват — убей.
Я действовал по наитию. Впрочем, я был уверен, что успею перехватить нож, так как Эя, конечно, понятия не имела о самбо.
Ее глаза расширились. Она взяла нож, недоверчиво провела пальцем по острию, блеск стали ее, кажется, удивил.
Я не шевелился.
— Ты любишь меня? — спросила она, поворачивая нож.
— Нет.
— Я тоже нет.
Вот те раз! Все мои умозаключения снова пошли насмарку, и, стыдно признаться, эти ее слова слегка кольнули мое самолюбие.
— Мужа, который не любит и не любим, не убивают. Нет табу…
Уф! Что ж, и на том спасибо. Эх, девочка, какие же мы друг для друга… инопланетяне. Только тебе, как ни странно, «пожалуй, проще освоиться в моем мире, чем наоборот, потому что ты все тотчас сообразуешь со своими представлениями, пусть ложными, зато все-все объясняющими, а я так не могу, мне непременно надо
добраться до истины, вот и блуждаю сейчас в потемках. Ведь чем меньше света, тем труднее зрячему, а слепому это все равно.
— …Нет табу, есть другая женщина. Такого мужа наказывают.
— Что-что?..
— Но ты меня спас. Долг противоречит долгу…
О, небо, когда же это кончится?! Пещерная, грязнолицая девчонка среди чудес иного мира решает, наказать или не наказать своего высокообразованного потомка, такая ирония кого угодно сведет с ума.
— Знаю! — Эя подпрыгнула.— Ты сильный, добрый, странный, чужой, ты можешь стать… Хочешь?
Блеснув, лезвие ножа рассекло воздух.
Вступив на покатый лед, надо скользить до конца. Я машинально кивнул, тут же сообразив в испуге, что кивок, быть может, значит для Эи совсем не то, что для меня. К счастью, как потом оказалось, кивок и в ее мире выражал согласие.
— Дай руку…
Стиснув зубы, я протянул руку. Она приложила к ней свою, и, прежде чем я успел опомниться, нож рассек кожу обоих. Наша кровь брызнула и смешалась.
— Теперь ты сестра мне, я сестра тебе, мы одна душа, одна жизнь!..
Глаза Эи сияли, как два черных солнца. Она говорила что-то еще, в упоении шептала какие-то заклинания, лепетала детские восторженные слова, означающие, что она теперь не одна, но закончила весьма прозаично:
— Сестра, я голодна, дай мне поесть, сестра!
Я встал, на негнущихся ногах подошел к синтезатору и заказал завтрак. Если бы всю эту ночь и утро я провисел вниз головой, то, верно, чувствовал бы себя не лучше.
Зато я обрел «сестру».
Меж тем мой голубоглазый Вергилий, плотно устроившись на том месте, где вскоре должна была оказаться Эя, все говорил и говорил, я послушно кивал, память жила своей жизнью, сознание— своей, как вдруг это хрупкое равновесие было нарушено.
— …Говорю это в последний раз, поскольку вы стартуете раньше, чем предполагалось, и, следовательно, возможность все повторить целиком отпадает.
— То есть как? — удивился я.— Старт перенесен?
— Да, он состоится сегодня, ориентировочно в двадцать три ноль-ноль. Эту новость я отнес напоследок, чтобы она не помешала вам усвоить нужную информацию.
Отнес напоследок! Да, конечно, спокойствие, спокойствие, прежде всего спокойствие и невозмутимость. Я глубоко втянул дымный или кажущийся дымным воздух. Все вокруг выглядело скорей полем технического разбоя и разорения, чем благонравной картинкой предстартовой готовности. Конечно, наладчикам видней, разумеется, им видней. Опережение на целых восемь часов, возможно ли это? Значит, возможно.
— Успеете? — это вырвалось против моей воли.
На лице моего Вергилия, когда мы вылезли, впервые проступила бледная, как осенний рассвет, улыбка.
— Волнуетесь?
— А вы? — ответил я вопросом на вопрос, — Я, как видите, трепещу. Ничего, привыкну. Понимаю, вас смущает весь этот кажущийся беспорядок. Психологи правильно советовали не допускать вас и дублера к рабочему месту, пока не будет наведен глянец, чтобы вы не усомнились в надежности техники. К сожалению, времени нет, все надо осваивать на ходу.
— Не беспокойтесь, нам ли привыкать к технике во всех ее видах,— сказал я, не очень кривя душой, потому что одно дело беспокоиться о сроках и совсем иное хоть немного не доверять машине, от которой зависит твоя жизнь.— Вы закончили, я могу быть свободным?
— Нет. Прежде я должен проверить ваши знания. Пожалуйста, начните с самого начала — и в полном объеме.
— Послушайте,— мой голос напрягся, потому что его заглушил кибер, который с лязгающим звуком пытался преобразовать синеватый брусок металла в нечто, отдаленно похожее на каракатицу. — Послушайте, я делал это уже раз десять. Вы могли убедиться, что я спросонья могу повторить сто томов неписаной техдокументации, столько же сводов правил, уточнений к правилам и дополнений к уточнениям. Вам мало?
Ответом был укоризненный взгляд.
— Так надо, скоро прибудет комиссия,— он вдруг перешел на свистящий шепот.— Она уже здесь.
Комиссия действительно приближалась. По-журавлиному вскидывая ноги, через кабели шествовал Алексей. Двое других были мне незнакомы. Один был в грязной, как смертный грех, робе, он на ходу тряпкой вытирал руки, заодно ему не мешало бы вытереть лицо. Нет, все-таки я его знал: то был генеральный конструктор. Второй был розов, улыбчив и свеж, словно только что хорошо выспался, искупался в море и теперь готов послушать хорошую музыку, стихи или что-нибудь другое столь же приятное.
— Начнем,— без всяких предисловий сказал конструктор, как только мы поздоровались.
Алексей и улыбчивый кивнули. Конструктор глядел на меня с прищуром, точно выискивал, в какой части моего существа может скрываться брак. Улыбчивый смотрел ободряюще, усталое лицо Алексея выражало желание поскорее покончить с этой формальностью. Мой голубоглазый наставник отступил в сторону, от его педантичного спокойствия следа не осталось, он весь был трепещущей жилкой. Вокруг даже шум, казалось, притих. «Интересно,— Пронеслось в мыслях.— Как они будут меня провожать? Цветами? Ой, вряд ли, не то время…»
Я набрал в легкие воздух и начал:
— Аппарат, именуемый хрономашиной, предназначен для автономного перемещения в…
— Это никого не интересует,— с ходу перебил меня главный. Перебил с таким раздражением, что я было обиделся, но тут же сообразил, что это и есть проверка — посмотреть, как поведет себя человек, которого внезапно сбили с толку.
— Это никого не интересует,— повторил он (улыбчивый закивал).— Не сомневаюсь, что матчасть вы освоили. Что вы предпримете, если во время перехода внезапно начнете терять сознание?
— Для начала прибегну к помощи нашатыря,— я сдержал улыбку.— И других средств стимуляции, каковые предусмотрены в бортовом комплекте.
— Кнопка приведения их в действие?
— Четвертая в левом подлокотнике. ,
— Крайняя,— уточнил конструктор.— Не подействует?
— Даю реверс.
— Не успели, потеряли сознание. Тогда?
— Тогда сработает автоматика.
— Опишите, каким образом.
Я начал описывать. На лицах всех троих возникла внимательная скука.
Однако долго им скучать не пришлось. Не потому, что у конструктора был наготове очередной подвох, а потому, что в помещении возник Горзах.
Сам. У меня екнуло сердце. От входа до места, где мы стояли, было метров пятьдесят, он их пересек с проворством хорошо смазанной шаровой молнии.
— Извините, что вмешиваюсь. Вы разрешите? —его улыбка осветила всех, точно прожектор.
— Да, пожалуйста,— слегка недоуменно сказал главный.
— У меня к кандидату в хронавты всего один вопрос. Вы привели к себе девушку из прошлого, некую Эю?
Это был не столько вопрос, сколько утверждение.
— Да,— сказал я,
— Тем самым нарушив приказ,
— Какой приказ? — удивился конструктор.— Впервые слышу,
— Вы и не могли слышать, вас он не касался
— Мне он известен,— вмешался Алексей.— Я…
— С вами мы все обсудим потом, вы не из числа тех, кто отдает и отменяет ) приказы,— Горзах говорил спокойно и неторопливо, но его слов как будто отодвинули присутствующих,— Итак,— он снова обратился ко мне,— вы нарушили приказ.
— Дело в том, что…
— Знаю. Я это учел, но принять и оправдать не могу. Вы отстранены и исключены, можете быть свободны. А вы,— он вернулся к членам комиссии,— готовьте к отправке дублера.
Все, я больше для него не существовал. Кто-то, оказалось — улыбчивый, вовремя схватил меня за руку.
— Поспущайте, вы! — крикнул я бешено.— Значит, по-вашему, надо было оставить эту женщину погибать… Значит, я должен был…
— Вы обязаны были делать то, что обязаны делать все,— неожиданно мягко сказал Горзах. — Приказы либо выполняются, либо нет, и тогда наступает развал. Третьего, увы, не дано. Вы поступили благородно, но противо общественно, иного мнения быть не может. И пожалуйста, не задерживайте нас. Дублер, полагаю, подготовлен не хуже? Его зовут, если не ошибаюсь, Нгомо?
Он повернулся к членам комиссии, я снова перестал для него существовать. На щеках Алексея выступили красные пятна, брови генерального конструктора как поползли вверх, так и застыли в недоумении. Лицо третьего члена комиссии ничего не выражало. В зале, казалось,
стало тише, к нашему разговору явно прислушивались.
— Дублер, разумеется, подготовлен,— медленно проговорил конструктор.— Его фамилия, вы не ошиблись, Нгомо. Все же я хотел бы уяснить причину столь необычного отстранения. Меня как-никак это касается, а я почему-то не в курсе.
Алексей делал мне отчаянные знаки: молчи!
— Мне известна эта история,— заговорил он, опережая Горзаха,— Вот она вкратце…
Он уложился в минуту. Только факты, но каждое слово его молотом рубило воздух, и бровй конструктора поднялись еще выше, хотя, казалось, они и так уже были вскинуты до предела.
— Таким образом,— закончил Алексей,— данный поступок дал нам ценную информацию и повысил шансы на успех. О моральной стороне дела не говорю, она и так ясна. Настаиваю на пересмотре решения.
— Да, так тоже нельзя,— внезапно сказал улыбчивый, которому теперь, впрочем, было явно не до улыбок.— Проступок налицо, но есть смягчающие обстоятельства. Весьма и весьма смягчающие.
— И что же вы предлагаете? — быстро спросил Горзах, но при этом почему-то посмотрел на генерального конструктора.— Простить и вдобавок увенчать его лаврами первопроходца?
— О чем вы говорите? — не выдержал Алексей.— Какими лаврами? Человек рискует собой, а вы… Даже в старину солдату давали возможность искупить свой проступок кровью!
— Именно потому, что сейчас иное время, я и принял решение отстранить,— отчеканил Горзах.— Скажите,— он снова посмотрел на генерального,— если в своей машине вы поставите всего одну ответственную деталь, в надежности которой не уверены, чем это может обернуться?
— Это риторический вопрос,— сказал тот.— Если бы я заложил в конструкцию ненадежный элемент, то тут же дал бы себе пинка за ворота.
— Я нахожусь в точно таком же положении,— кивнул Горзах.-—Только моя машина, не сочтите за хвастовство, еще огромней и от ее работы, это опять же факт, зависит судьба всего человечества. Я подтверждаю свое распоряжение.
Самое ужасное, что Горзах был прав, убийственно прав. Спор еще продолжался, но мне уже стало все равно. Я побрел к выходу. Все прыгало и двоилось, как тогда, в подбитом эмиттере.
Так я шел, сам не зная куда. Когда ко мне вернулась способность оценивать окружающее, обнаружил себя на берегу пруда сидящим с пучком весенней травы в руках. На темной воде, как и тогда, когда мы лихо взмывали в небо, чтобы схватиться с огневиками, желтели палые осенние листья, только их теперь прибило к берегу, они покачивались на мелкой волне, чуть слышно скреблись о тростник. Ветер шорохом пробегал по ивам и ветлам, космы ветвей слабо рябили неподвижную и черную у их корневищ воду, небо было мглистым и таким спокойным, словно на земле никогда ничего не происходило, не происходит и произойти не может, а будет все тот же вечный круговорот дня и ночи, весны и осени, жизни и смерти. По зажатой в пальцах травинке ползла крапчатая букашка, она упорно спешила к ее игольному острию, не ведая, что дальше никакого пути нет.
Не знаю, долго ли я так сидел. Время потеряло значение, боли не было, только глухо саднила обида, что никто в целом мире даже не поинтересовался, где я, что со мной, в какой пустыне я нахожусь. Впрочем, и это было правильно, кто же сейчас располагал свободной минутой, уж во всяком случае не мой дублер Нгомо, тем более не Алексей. Все было правильно, только от этой правильности ни на что не хотелось глядеть, а хотелось не жить, не думать, не чувствовать, как вот эта букашка, еще лучше — травинка.
И когда на берегу показался Алексей, сердце не сжалось, не забилось быстрей, не стало мне ни легче, ни горше, я равнодушно следил за приближением друга. Он шел, срезая тропинку, в какое-то мгновение мне даже показалось, что он, как Христос, пройдет сейчас по воде, такое у него было отрешенное лицо.
— Пережил? — он опустился рядом.
Я промолчал.
— Пережил? — повторил он, Я кивнул.
— Хорошо, давай тогда поговорим о деле.
— Мое делю,— буркнул я,— лопата где-нибудь на побережье.
— Верно, мускулами ты не обижен.— Я смотрел на воду, он посмотрел туда же.— Сдался, значит, признал правоту Горзаха…
Я пожал плечами. Какое это теперь имело значение?
— Дурак, идиот! — яростно прошипел Алексей.— Прав ты, а не Горзах. Как ловко он все выстроил: преступление, наказание, ненадежный винтик — фьють! — все согласно кивают…
— А разве не так?
— Трижды не так! — рука Алексея рассекла воздух.— Вернее, все так, если мы дружно признаем, что общество — это машина, тогда, естественно, люди получаются винтиками. И ради этого все революции, весь прогресс, ради этого человечество боролось? Опомнись! Мы это или не мы, если нас так легко сбить с толку? Чем тебя смяли? Есть приказ, человек его нарушил, значит, он преступник, вон его. Какая формальная, внешне правильная, на деле самоубийственная логика! Это реле должно включаться и выключаться, а что сверх того, то неисправность!
— Ты кого убеждаешь? — хрипло спросил я.— Кому читаешь мораль?
— Тебе!
— Катись ты… Все это общие слова. Нарушил я или нет? Нарушил., Суть в этом.
Алексей тяжело вздохнул.
— Я мог бы сказать тебе всего два слова, и ты бы… Но погожу. Речь идет о куда большем, чем все твои переживания, и даже больше, чем все хроноклазмы, вместе взятые. О моральных ценностях, о внутреннем долге разумного человека и всеми прочем, на чем мы стояли, стоим и что теперь, пользуясь ситуацией, Горзах и ему подобные хотят заменить слепым повиновением,, потому что так легче им, так вроде бы эффективней в кризисной ситуации. Эффективней, не спорю, только в капкан попасть просто, а выбраться из него,.. И ты, ты оказался слабым звеном! Думаешь, Горзах уничтожил тебя походя, случайно выбрал для этого такую минуту. Ничего подобного, ему нужна была громоносная, на виду у всех кара, яркий пример неповиновения приказам и сурового, но справедливого за то наказания. Чтоб другим неповадно было. Уж если ты сам признал справедливость отстраненния и сложил ручки, то.,, А что ты, в сущности, сделал? Спас человека.
— Вопреки приказу! Не один же Горзах его принимал…
— А хоть бы и вопреки! Жизнь человека, долг помощи— это не высший приказ, который отменяет все остальные? Подожди, подожди, дойдем и до запрета, который ты нарушил… Чем он, в сущности, вызван? Страхом. Да, да, и не смотри на меня так. Страхом, потрясением, шоком. Еще бы, такое вдруг навалилось! А тут еще озверелые морды, чего доброго, вторгнутся. Отсюда самое простое решение: наглухо изолировать. Избавиться от помехи, потом разберемся. А если трезво взглянуть? Три-четыре анклава действительно опасны, там всех этих, с саблями и автоматами, лучше попридержать, чтобы не натворили беды. А в остальных случаях? Там, если разобраться, бедные, несчастные люди без медицинской помощи, без запасов пищи, наши, между прочим, прапрабабушки и прапрадедушки. А мы их — в резервацию! Именно так, будем называть вещи своими именами. Некогда нам с вами разбираться, еще заразу к нам занесете, вшей в наше светлое-то будущее натащите, зарежете кого-нибудь… Верно, все это возможно, но ведь со стыда можно сгореть, так поступая! А все шок. В угаре мы, брат, в угаре, поэтому, кстати, и Горзаху внемлем. Запрет-то — насквозь ошибка! Или ты думаешь, что Совет не может ошибиться, человечество не может ошибиться? Еще как может. И ведь для обихода этих несчастных, более, чем мы, несчастных, всего-то и требовалась какая-то сотая доля наших общих усилий. Неужто бы не наскребли? Нет, дорогой, в угаре мы, в угаре, отсюда и эта ошибка. Знаешь ли ты, сколько решений Совету приходится принимать каждодневно, срочно, немедленно? Не знаешь. А я поинтересовался. Ужас! Тут физически невозможно продумать все как надо. И не то удивительно, что мы делаем глупости, а то, что их, в общем, не так много…
Алексей был на пределе, от него только глаза остались, в таком неистовом состоянии он действительно мог пройтись по воде, как посуху. Он был прав: мы уже не были сами собой, мы давно стали другими, ибо жили в напряжении которое выпадает разве что солдатам в бою,
Я поскреб подбородок.
— Знаешь, с этой позиции я как-то не вдумывался… Не до того было… Вероятно, ты прав, только к чему это теперь? После драки кулаками не машут.
— Верно,— в глазах Алексея мелькнула ирония.— Но, во-первых, эту «драку» уже обсуждает все человечество.
— Как? Ты добился…
— Не я. Твой отряд разведчиков потребовал немедленной связи с Советом и со всем человечеством. Весь, во главе с вашей Жанной д’Арк…
На глазах у меня выступили слезы.
— Во-вторых,-— продолжал Алексей,— уже ясно, что большинство на твоей стороне. Повелительные замашки Горзаха и до этого обратили на себя внимание, так что с тобой он крупно просчитался. В-третьих, все подумали о людях прошлого, как следует подумали». Полагаю, что тот приказ уже отменен. В-четвертых, у нас не оказалось дублера.
— Как это не оказалось? А Нгомо? — Нгомо, видишь ли, заболел. А другого дублера нет, не успели подготовить.
— Нгомо заболел?! —я вскочил.— Чем?!
— Да уж не знаю чем,— Алексей отвел взгляд.— Заболел, и все.
Я не верил ушам. Чтобы Нгомо, несгибаемый Нгомо заболел, да еще в такой миг? Этого быть не могло!
И вдруг я понял. Ноги ослабли, я опустился на землю.
— Спасибо, ребята…— только и мог я выговорить.
— Твое «спасибо» — это дело, которое ты еще и не начинал,— сухо сказал Алексей.— Мы тут собрались все, кто проектировал, строил, и обдумали, как быть. В конце концов, за свое дело ответственны мы. Короче, пошли. Твои переживания нас больше не интересуют. Учти, если медики придерутся…
— Этому не бывать! Особенно, если ты дашь мне минутку.
— Зачем?
Ни слова не говоря, я скинул одежду. Вода обожгла холодом, это было то, что надо. Вниз, все глубже и глубже тело ввинчивалось, преодолевало тугое сопротивление воды, она смывала всю душевную накипь и гарь, расступалась под натиском мускулов, безраздельно повиновалась мне, ничто более уже не могло противостоять моим усилиям, мир был прекрасен даже своей темной, как эти глубины, трагичностью.
В свой рывок я вложил столько энергии, что руки по инерции глубоко ушли в донный ил. Теперь вверх! Время — иная среда, ну и что? Я не один, никогда не был один и не буду, и сколько бы вселенных ни окружало нас, они расступятся перед нами, как эта тугая, холодная, вечная вода, к которой боязливо подступаешь в младенчестве и которая затем дарит радость.
Вода забурлила под ударами рук, качнулась крутыми отвалами, волной накатила на берег, я вышел в этом всплеске, привычно унял биение сердца и шагнул к Алексею.
— Можешь проверить пульс.
— Верю,— он, не глядя, швырнул мне одежду.— С атлетизмом все в порядке.
— Как и с техникой,— отпарировал я.— Суть теми же мускулами.
Алексей безмолвно покачал головой.
— Все-таки не верится, что Горзах хотел стать над нами,— сказал я, одеваясь.— Не могу представить, чтобы в наше время…
— В наше ли? — задумчиво сказал Алексей.— Кризис есть кризис, он всех отбрасывает назад, в прошлое.
Я кивнул. Что верно, то верно.
— Дело не в Горзахе,— носком башмака Алексей наподдал камешек.— В нас. Собственно, кто мы есть? Клеточки сверхорганизма, именуемого человечеством. Чем сложнее общество, тем сильнее взаимозависимость его членов, тем выше слаженность и, стало быть, жестче связи. Тенденция муравьизации — вот что мы объективно имеем. Но,— он поднял руку,— столь же объективна, по счастью, другая, прямо противоположная тенденция. Прогресс невозможен без новаторства, а для новаторства нужна творческая, никакая иная, личность. Столь же неизбежен рост ответственности каждого за всех, необходим все больший интеллект, нужна все большая самодисциплина, ибо ошибка муравья не трагедия для муравейника, а глупость человека, в руках которого уже космическая мощь, может погубить планету. Противоречие! Жесткая взаимозависимость, которая стремится превратить человека в специализированную клеточку сверхорганизма, а с другой стороны, наоборот, необходимость предельного саморазвития личности как творца и гражданина. Так все и балансирует на лезвии… Стоило обстоятельствам измениться, тут-то и наступил час Горзаха. Нужный человек в кризисной ситуации, необходимейший! Ему стали охото повиноваться, так надо в бурю, это разожгло его честолюбие… Прошлое не умерло, оно дремлет в нас, а в нем не только мудрость, но и безумие. Верно было сказано: не бойся природных катастроф, бойся духовных, от них человечество страдало горше всего!
— Ну, это нам не грозит,— возразил я.— Не то общество, не те люди. Жаль Горзаха!
Алексей фыркнул.
— Он был одним из нас, между прочим, и, конечно же, не хотел зла! Ладно, не о нем печаль, ему помогут, уже помогли. А вот ты вскоре останешься один.
— Это ты к чему? — я насторожился.
— На всякий случай,— он посмотрел на меня долгим испытующим взглядом.— Ты очутишься в ином не только физическом, но и нравственном времени. Один. Три шанса из пяти; этот внешний, что ли, риск мы видим отчетливо. А как с внутренним, душевным? Ну вот,— голос его споткнулся,— теперь я, кажется, сказал все.
Глава седьмая
На стартовой площадке все было так, словно я ее и не покидал. Завидев нас, генеральный конструктор, чья спецовка, кажется, стала еще более замызгайной, махнул рукой, и киберы принялись отключать и оттаскивать кабели. Все было предельно буднично, и я понял, что обойдется без напутственного церемониала и даже без последней проверки моих знаний, поскольку отпущенное на это время съел инцидент с, Горзахом. Впрочем, обрадоваться я не успел, ибо меня уже поджидали медики, а там, где начинается медицина, кончается свобода воли.
Эя уже была в медотсеке — спящая. Накануне мы много спорили, как с ней быть. Мне доказывали: везти ее бодрствующую— все равно что отправиться с ребенком, который интереса ради в любой миг способен щелкнуть каким-нибудь переключателем. Я же настаивал, что побратим выполнит любую просьбу, даже пожертвует собой, не задумываясь, так что Эя, следовательно, просидит не шелохнувшись, если я возьму с нее слово. Честно говоря, я не был в этом столь уверен, реакция Эи на окружающее, как показал опыт этих дней, часто сбивала с толку, но мне претила сама мысль везти ее усыпленную, словно какого-то звереныша. Раз за разом я убеждался, что ум Эи под стать моему, только он иной, не детский, но и не взрослый, а просто иной, иногда понятный в своих суждениях, чаще загадочный и непредсказуемый. В пещерах она, кстати говоря, никогда не жила, ибо была человеком не палеолитической, а энеолитической культуры. Наш спор решили срочно подключенные к обсуждению историки, которые дружно склонились к мнению, чей смысл нетрудно было свести к вариации на тему «береженого бог бережет».
Теперь Эя лежала подле меня тихая, усыпленная, а над нами прохаживались паучьи лапы диагноста, который просвечивал, замерял и оценивал все, что только можно замерить в человеческом организме. Никакой боли, но ощущение не из приятных, когда над тобой распростерся этакий мигающий огнями осьминог. Пожалуй, историки были правы. Пожалуй, Эя такого не выдержала бы, сколько бы я ее ни просил, и, чего доброго, врукопашную схватилась бы с диагностом.
Мне и то было немного не по себе, хотя я не раз встречался с диагностом. Такова уж, видимо, человеческая природа, что, доверяя машине, мы ее все-таки, чуть-чуть побаиваемся, во всяком случае века привычки не изгладили это чувство до конца; можно сказать «брысь» киберу и тут же о нем забыть, можно с тем же безразличием усесться за штурвал обычного космолета, но когда машина тебя изучает, в душе поднимается что-то дремучее. Так или иначе, диагност подтвердил, что со мной все в порядке, правда, тут же добавил, что в иных условиях он настоял бы на длительном отдыхе.
Лица окружающих посветлели, кто-то даже облегченно вздохнул; самое удивительное, что нервно-физическую годность Эи диагност признал без всякой оговорки. Вот это устойчивость! Впрочем, в ее время выживали сильнейшие. К тому же чем тоньше нервная организация, тем она уязвимей, хотя у нее, конечно, есть свои преимущества.
Я встал, оделся, проследил за тем, как одевают Эю. Умытая, причесанная, в добротном костюме разведчиков, она более ничем не отличалась от девушек нашего времени — пока спала, разумеется.
Никаких торжеств, как я и предполагал, не последовало. Два-три крепких объятия — это все. Мне помогли залезть в люк, подали туда безвольное тело Эи, помахали рукой, я удивился, сколько собралось народу. Последним исчезло взволнованное лицо моего голубоглазого наставника, который, привстав на цыпочки, беззвучно шептал что-то, может быть, давал последние советы. Выходная мембрана затянулась.
Я привязал Эю, затем себя, огляделся. Внутри кабины ничто не напоминало о недавнем разоре, все действовало, что надо — светилось, что надо — подмаргивало крохотными огоньками, успокоительно тикало, нигде ни царапинки, ни пылинки, словно грубый инструмент никогда ни к чему не прикасался, а все вышло само собой, без мук овеществилось, как было задумано. Впрочем, особо присматриваться было некогда, да и незачем, все было и так известно даже на ощупь и, само собой, трижды перепроверено. Следя за индикаторами, я отвечал «в норме, в норме!», то есть делал примерно то же самое, что недавно, обследуя меня, делал диагност.
Наконец пошел отсчет предстартовых секунд, такой же обычный, как если бы предстояло отправиться на соседнюю планету.
…Три, два…
Еще секунда, и я исчезну, провалюсь туда, откуда, как из царства мертвых, еще никто не возвращался.
…Ноль!
Я ждал толчка, полета, удара.
Ни звука, ни вибрации, ничего.
Неудача?
Сердце окатила тревога. Мне вдруг почудилось, что я уменьшаюсь, что внутри меня сокращаются легкие, сердце, все; что так же точно уменьшаются кресла, табло и переключатели пульта, сжимается сама кабина, хотя если так было в действительности и все сокращалось соразмерно, то заметить этого я никак не мог.
Выходит, началось?..
Длилось это мгновение, но ощущение было. жутковатым. Настолько, что в поисках поддержки я глянул на Эю. Ее тело по-прежнему обвисало на ремнях, но глаза были открыты и смотрели невидящим взглядом сомнамбулы.
Я не успел ни испугаться ее взгляда, ни удивиться, потому что сразу же началось то, к чему никто из нас не был готов, ибо ничего подобного теоретики представить себе не могли, а счастливо вернувшиеся из времени животные, понятно, безмолвствовали.
Как бы все это выразить?
Рациональное объяснение инаковости, в которой я очутился, бессильно передать мои впечатления, но без него вряд ли можно обойтись.
Все, что ни на есть в этом мире, подобно фотопластинке, и бросовый камешек под ногами хранит в себе сведения о прошлом Земли. В нем же вся физико-химия, по законам которой он возник, существовал, менялся. Такова скрытая душа всех вещей. Неузнанная, она присутствует и в нас. Так перед разумом открывается двоящийся путь познания — вовне и в себя, в мир и в его самоотражение. По виду оба направления противоположны, на деле едины, как ветви и корни дерева, одни из которых тянутся к свету, а другие уходят во мрак. Познавая, мы узнаем, , и наоборот. В этом, по теории Иванова — Бодчены, секрет интуиции, тех «внезапных и опасных», как их назвал де Бройль, скачков ума, которые без видимого участия логики вдруг приводят к открытиям. Дотоле разрозненные факты так внезапно, естественно и самоочевидно укладываются в рисунок истины, будто в подсознании для них уже существовала канва, матрица. Она и была, поскольку мы в мире, но и он в нас.
Теория познания-узнавания прояснила, каким образом древние мыслители без точного инструмента и опыта смогли представить атомную структуру вещества, как они вывели происхождение человека от рыб, догадались о сложности вакуума и о многом другом, что подтвердилось лишь спустя тысячелетия. Однако Иванов с Бодченой, как и их последователи, спасовали перед такой загадкой. Жизнь развивалась в пространстве и во времени; свойства того и другого вроде бы одинаково должны были запечатлеться в ней, следовательно, познающий мозг вроде бы одинаково способен проникнуть в глубины того и другого. Но если мысль очень рано прозрела тонкие, скрытые, неочевидные свойства и особенности пространства, то в познании времени она словно наткнулась на глухую преграду. Время абсолютно, всюду одинаково и всюду едино; так думали до двадцатого века. Почему здесь все так затормозилось? Ни малейшего узнавания, ни одного прозрения! Неужто мозг, это изумительное зеркало глубинных черт природы, здесь не запечатлел ничего?
Похоже, я получил ответ… Но какой! Истина приоткрылась, едва я углубился во время. Мы, как принято, искали его отражение в психической яви, а оно, оказывается, давало о себе знать в сновидениях!
В никем не испытанном состоянии перехода из настоящего в прошлое я узнавал знакомое, то, что уже мелькало в сновидениях, где время причудливо растягивалось и сжималось, рвалось, наслаивалось, искажалось, выворачивая и тасуя причинно-следственные связи. В хаосе набегающих образов сна, как я теперь понимаю, и проявлялись скрытые отражения временных свойств мироздания. Просто мы их не там искали; ведь сновидения, мнилось нам,— это заведомая фантастика, антипод действительности!
Обо всем этом я, конечно, подумал задним числом. Тогда было не до этого. Все перемешалось, как в сновидении. И не так, как в сновидении, все же не так… Но похоже. Я не мог отличить мига от вечности. Не ощущал тела. Близкое становилось далеким и наоборот. Огоньки индикаторов распускались цветами. Эя то пропадала, то возникала, причем я знал, что она сидит рядом, но это не мешало мне видеть ее перед собой, и не в той одежде, в какой она была теперь, а в прежней юбочке. Пространство кабины деформировалось, мутнело частями, иногда двоилось, как в зеркале, делалось прозрачным, хотя пульт, даже будучи лугом, ни разу не исчезал, оставался все-таки пультом, хотя и необычным. Более того, я осознавал показания приборов, даже мог их контролировать. Помнил о кнопке в подлокотнике, которую должен был нажать в случае угрозы обморока, знал, что этого ни в коем случае нельзя делать, только не знал, почему.
Ума не приложу, как одно сочеталось с другим. Во всяком случае то был не сон. Такой была явь! Я знал, что не сплю (приборы затем это подтвердили). Все воспринималось как должное, я узнавал это реально-нереальное состояние, когда пространство может причудливо меняться и ничего особенного в этом нет, когда что-то способно как угодно возникать и исчезать, быть и не быть, являться из прошлого и вместе с тем принадлежать настоящему, поскольку в действительности нет ни того, ни другого, как нет ни «до», ни «после», вернее, есть, но меж ними какая-то совсем иная связь, чем та, к которой привык человек. Мне даже казалось, что я вот-вот пойму, ка.сим образом мертвое прошлое может сосуществовать с настоящим и почему в этом нет никакого парадокса.
Страха не было, происходящее не давило кошмаром. Это странное, никем еще не изведанное, состояние, в котором я находился, будило, повторяю, воспоминания о чем-то похожем, естественном и нормальном. Что ж, в конце концов невесомость свободного полета присутствовала в наших сновидениях задолго до того, как человек вышел в космос. Сколько еще подобных неявных знаний, быть может, таится в нас! Лишь изредка возникало то слабое удивление, которое мы порой испытываем во сне, когда, например, говорим с давно умершим человеком и удивляемся не тому, что он жив, а тому, что он в необычном костюме. Примерно такое же недоумение испытал я, когда, почувствовав вдруг жару, потянулся к верньеру климатизатора, а он прокрутился прежде, чем его коснулась рука. Легкое недоумение, не более того! Мимолетное, оно сразу же сменилось пониманием, что так и должно быть, раз я двигаюсь против хода времени.
Более связно и подробно рассказать о том, что было, я не могу, напрасны любые старания. Да, вот еще что: свет решительно всех источников, помнится, дважды менялся от красного до фиолетового и обратно, как если бы я представлял собой звезду с чудовищно переменной массой.
И последнее, может быть, самое главное. Отснятые кадры подтвердили многое из того, что видел глаз. А раньше, при запуске животных и автоматов, камеры ничего подобного не фиксировали!
Вот так…
Все оборвалось сразу, исчезло, будто ничего не было. Я не успел глазом моргнуть, как пульт снова стал пультом, а не цветущим лугом, кабина — кабиной, а не перекрестком мимолетных видений.
«Пробуждение» сопровождал легкий толчок. Аппарат должен был проявиться высоко над землей, чтобы в новой точке своего пространственно-временного существования я не оказался в мурованным в толщу какого-нибудь холма. Толчок означал, что все уже закончилось и автоматика, как положено, тормозит спуск. Прежде всего я взглянул на альтиметр: да, полный порядок.
Порядок чего?
Явь сразу вступила в свои права, но пережитое было еще таким ярким, таким диковинным и, как я теперь понял, таким замечательным, что я подпрыгнул в порыве мальчишеского восторга. Все удалось, мы у цели — и какое открытие! Кто еще так проходил сквозь неведомое, кто?! Такая минута стоит жизни. Я ликовал, слабый свет индикаторов сиял для меня праздничными огнями, мерный обдув климатизатора кружил голову, словно ветер горной вершины. За мной, позади, остались века и тысячелетия, я шагнул за предел, который, казалось, навсегда был положен человеку, живой спускался в исчезнувший мир. Что перед этим все легенды и мифы о путешествиях в загробное царство!
Мгновение было прекрасно, увы, скептический рассудок не дал им как следует насладиться. Машина «проявилась», это очевидно. Где? Она благополучно спускалась. Куда? Все хорошо. А так ли это?
Радость притупила восприятие, я не сразу понял, что мне говорят приборы, тем более что они один за другим показывали: норма, норма, норма…
Но не все. И когда смысл очередного сигнала наконец завладел вниманием, это на меня подействовало так, что долгожданный толчок приземления не вызвал в душе ни малейшего отклика. Не веря себе, я зажмурился, снова открыл глаза, словно движение век могло что-то изменить.
Ничего не изменилось. Расходомер показывал убыль энергии вдвое против расчетного.
Вдвое…
И, что самое непонятное, счетчик не замер после приземления, на световом барабане стремительно сменялись цифры. Аппарат тратил энергию неизвестно на что.
ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ