Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

ВОТ УЖЕ ДВА ГОДА, КАК Я ШИВУ И РАБОТАЮ НА «МАТЕРИКЕ», И, КОГДА ПРИХОЖУ ДОМОЙ, В КОТОРЫЙ РАЗ ГОВОРЮ САМ СЕБЕ, ЧТО — ВСЕ, УЕДУ, И ПОЧЕМУ ЭТО Я БОЛЬШЕ НЕ ВИЖУ РОЗОВЫХ ОБЛАКОВ, ПОХОЖИХ НА ПЕРЬЯ ФЛАМИНГО?
НОЧЬЮ НАСТУПАЕТ БЕССОННИЦА, ЛОМАЮТСЯ В РУКАХ СПИЧКИ, ПЕПЕЛЬНИЦА НАПОЛНЯЕТСЯ ОКУРКАМИ, И В СЕРЫЙ ПРЕДУТРЕННИЙ ЧАС, КОГДА ГАСНУТ ЗВЕЗДЫ, КО МНЕ ПРИХОДЯТ, КАК СНЫ, РАЗДУМЬЯ О МОЕЙ СТРАНЕ, ИМЯ КОТОРОЙ — КАМЧАТКА.
ОБ ЭТОЙ ЗЕМЛЕ ГОВОРЯТ И ПИШУТ МНОГО, И РЕДКОЕ ПИСАНИЕ ОБХОДИТСЯ БЕЗ УПОМИНАНИЯ О ВУЛКАНАХ; С ВОСТОРГОМ ЗАЕЗЖИЕ ЛИТЕРАТОРЫ ПОВЕСТВУЮТ О ПРЕЛЕСТЯХ ГОРЯЧИХ ИСТОЧНИКОВ В ПАРАТУНКЕ И МАЛКАХ —ЗОНАХ ОТДЫХА ЖИТЕЛЕЙ ПЕТРОПАВЛОВСКА. А ТОТ, КТО ПОБЫВАЛ В ЧУДЕСНОЙ ДОЛИНЕ ГЕЙЗЕРОВ, УЖ ВЕРНО, С ПОЛГОДА ПОТОМ ТВЕРДИТ: «ВОТ КОГДА Я В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ ЕЗДИЛ ТУДА…» НО КАМЧАТКА ПО СУТИ СВОЕЙ-ЭТО БЕСКРАЙНЯЯ, НЕОГЛЯДНАЯ ТУНДРА. > ЭТО ТОЛЬКО НА ЮГЕ ПОЛУОСТРОВА ВЛАСТВУЕТ ЭКЗОТИКА.
В СЕВЕРНЫХ РАЙОНАХ КАМЧАТКИ НЕТ НИКАКИХ ОСОБЫХ КРАСОТ. КРАЙ ЭТОТ, НЕКОГДА НАЗЫВАВШИЙСЯ ГИЖИГСКИМ ПРОМЫСЛОВЫМ РАЙОНОМ, НЕЗАТЕЙЛИВ И СУРОВ. ОН ПРОСТ И СКРОМЕН, КАК КАРТИНЫ РОКУЭЛЛА КЕНТА. ОН ОБНАЖЕН В СВОЕЙ ЗИМНЕЙ БЕЗЗАЩИТНОСТИ ПЕРЕД ВЕТРАМИ, ВНЕЗАПНО НАЛЕТАЮЩИМИ ОГРОМНЫМИ СНЕЖНЫМИ ТУЧАМИ, КОТОРЫЕ МОМЕНТАЛЬНО ЗАНАВЕШИВАЮТ ГРАФИЧЕСКУЮ ЧЕТКОСТЬ СОПОК, БЕЛОЕ БЕЗМОЛВИЕ ПРОСТОРОВ . И ОСЛЕПИТЕЛЬНУЮ ЯРКОСТЬ ВАСИЛЬКОВОГО НЕБА.
ЛЕТОМ ЭТА СТРАНА СПЕШИТ ЖИТЬ. КАЖДОЕ ДЕРЕВО, КАЖДЫЙ КУСТИК И ТРАВИНКА ТОРОПЯТСЯ ПОЛУЧИТЬ ОТ ЖАРКОГО, НЕИСТОВОГО СОЛНЦА ТЕПЛО, НЕОБХОДИМОЕ ДЛЯ ДОЛГОЙ ЗИМОВКИ. ЗА ОДИН МЕСЯЦ ВСЕ СПОСОБНО ЗАЗЕЛЕНЕТЬ, ЗАЦВЕСТИ И ДАТЬ ПЛОДЫ!
НА СЕВЕРЕ КАМЧАТКИ МОЖНО УВИДЕТЬ МАЛЕНЬКИЕ ГОЛУБЫЕ ОЗЕРЦА, ЩЕДРО РАЗБРОСАННЫЕ ПОВСЮДУ, НЕБОЛЬШИЕ СОПКИ И КРЯЖИСТЫЕ ВЕРШИНЫ ГИГАНТСКИХ ХРЕБТОВ, ПРЕКРАСНЫЕ РЕКИ С ГОЛУБОЙ ВОДОЙ И РАСПАДКИ С РАЗНОЦВЕТНОЙ ГАЛЬКОЙ…
ПО БЕРЕГАМ РЕКИ ПЕНЖИНЫ РАСТУТ УДИВИТЕЛЬНО ГУСТЫЕ ЛЕСА, В КОТОРЫХ СТОИТ ОГЛУШИТЕЛЬНАЯ ТИШИНА. В ЧАЩЕ, ЗАВАЛЕННОЙ СУШНЯКОМ И ПРОШЛОГОДНИМ ТРАВОСТОЕМ, НАТЫКАЕШЬСЯ НА СЛЕДЫ ЛОСЯ ИЛИ МЕДВЕДЯ, ОТПЕЧАТАВШИЕСЯ НА СЫРОМ ПЕСКЕ. ВЕТЕР СЮДА НЕ  ПРОНИКАЕТ, И СКВОЗЬ РЕДКИЕ ПРОСВЕТЫ В СПУТАННОМ НАВЕСЕ ИЗ КРОН ДЕРЕВЬЕВ ВИДНЫ ПРОБЕГАЮЩИЕ ПО НЕБУ ОБЛАКА.
ПРИВЫКНУТЬ К ЭТОЙ СТРАНЕ СРАЗУ ТРУДНО. НЕЗАТЕЙЛИВАЯ, НЕЗАМЫСЛОВАТАЯ, НЕ ОБЛАДАЮЩАЯ НЕСКРОМНОЙ ПЫШНОСТЬЮ, ОНА УДИВЛЯЕТ ПОСТЕПЕННО И ЭТО УДИВЛЕНИЕ НЕОТВРАТИМО ПРЕВРАЩАЕТСЯ В ПРИВЯЗАННОСТЬ.

Знакомство
Я попал впервые в пенжинские края с юга Приморья, где щедро лились светлые, ненадоедливые дожди. Их изредка прерывали вспышки августовского солнца. А в Петропавловске-Камчатском с ясеней падали желтые листья. Здесь я пересел на самолет «Як-40» и через положенное время оказался в промежуточном аэропорту Тиличики. Отсюда разный тундровый люд на маленьких «аннушках» добирается до своих жилищ. «Аннушками» здесь ласково называют самые надежные в условиях Севера самолеты «Ан-2».
Самолет покружился над косой бухты Корф, похожей на крыло чайки, и медленно полетел к Каменскому — центру Пенжинского района. С каждым часом солнце становилось все больше, оно ослепляло, и, глядя вниз, я видел бесконечные цепи озер, редкие всплески темных лесочков и зеленую гладь тундры.
Рядом со мной сидел дед с чрезвычайно косматой, будто никогда- не знавшей гребня бородой.
Когда мы уже подлетали к Каменскому, он толкнул меня острым локтем:
— Эвон, глянь-ко: озеро!
Я посмотрел в иллюминатор.
— Дак я на ём щуку поймал,— дед примерился, прищурился, развел руками на всю ширь плеч.— Двадцать семь килограмм вытянула…
— Эх, ну и дед! — встрял в разговор молоденький курсант, ехавший, как видно, на побывку.
Старик, осердившись, цыкнул на паренька:
— Молод ищо прекословить. Фотографию с энтой щуки взяли пропечатать. Вот, гляди,— он достал из кармана мешковатого черного пиджака сложенный вчетверо номер «Камчатского комсомольца».— Внук мой читал да и говорит: «Тут, дед, про тебя пропечатано…» Смотрю — и тощю: про меня. Был у нас в селе один из газеты…
Курсант помедлил, но газету взял и пробежал заметку глазами.
— Да, не заливаешь, вроде… Извини, дед.
Старик принял от курсанта газету, сложил ее вчетверо и бережно засунул во внутренний карман.
С этого разговора и началось мое знакомство с Пенжиной..,

Золотые челны сентября
Однажды вечером, уже на материке, достал свои камчатские блокноты. На их страницах — размытые дождем записи, подпалины от костра. А между листами попадаются необыкновенные закладки — маленький листик карликовой березы, черное перо из сорочьего хвоста. А вот засушенные цветы рододендрона. И вдруг откуда-то из глубин одной толстой тетради, плавно кружась, падает золотистый листок тополя. Ярко сияют на нем оранжевые закраины. Ах, боже мой, все сразу отчетливо вспоминается. И я долго не могу успокоиться, и когда гашу ночник, вдруг сразу приходит сон…

Все случилось внезапно. Небо посерело, и легкий ветерок несмело шевельнулся в тугой траве. И вдруг поднялся незримым бушующим великаном. Зазвенели в домах задетые его неуклюжей рукой стекла, понеслись по улицам пустые ведра, оглушительно бренча дужками; слетело с крыши железо и, как лист бумаги, закружилось в воздухе. Всю ночь ветер урчал и ругался, с кем-то вел бой.
Утром молоденькие березы, распрямляясь, потянулись к чистой золотой заре. Ветер, принесший первый холодок, преобразил их: с веточек, покрытых густыми точками родимых пятен, позванивая, слетали пожелтевшие за одну ночь листья.
— Поедем на рыбалку,— сказал Михаил.— Погода сейчас надолго установилась ясной. Но недели через две надо ждать дождей, потом — заморозки…
Сердитый ветер, гонявший звонкие голосистые ведра, был первым предупреждением смены погоды.
Моторная лодка легко неслась по Пенжине, и холодные брызги обжигали лицо. Мы направлялись к неширокой, мелкой речке Оклан.
Окланская вода настолько чиста и прозрачна, что сквозь нее виден каждый камешек. Еще эта вода — обманщица: она как бы приближает дно к глазам, и тогда неопытный рыбак опасливо глушит мотор и пробует шестом глубину.
В окланской воде почти нет химических примесей и пахнет она смородиновым листом,— целые плантации этого кустарника растут по-над берегами реки.
— Один мой приятель уехал из этих мест в Москву,— рассказывал Михаил.— Загрустил там по Камчатке и, затосковав, попросил прислать ему бутылку окланской воды…
Я зачерпнул кружкой из Оклана. Вода была холодной и вкусной.
Мы пристали у песчаного мыса, заросшего бурой травой. Над ней переплетались в рукопожатьях ветви чозении — высокой серебристой ивы. Говорят, древесина этого дерева по твердости не уступает железу.
На отмели трепетали серые стайки тоненьких иголочек. Они выпрыгивали из воды и хватали похожих на микроскопические запятые мошек. Когда над заливчиком пролетал редкий для этой поры овод, мальки бросались врассыпную: пугались. Для них овод был все равно что самолет. А ведь на следующее лето из иголочек вырастут почти взрослые рыбки, и овод станет для них обычной пищей.
По воде плыли желтые, с краснотой, листья смородины, и рыбки тоже бросались от них в разные стороны, замирали у камней.
Пока Михаил колдовал над костром, я нашел огромную корягу, выступающую из воды, забрался на нее с удочкой. Несколько длинных теней метнулось от моего отражения. Это были красивые рыбины с пятнистыми спинками. Плавники похожи на яркие крылья тропических птиц.
Крючок с наживкой плясал у них под самым носом, но рыбины, лениво шевеля великолепными плавниками, и не думали обращать внимания на приманку. Наконец одной из них эта игра надоела, и она, стремительно налетев на крючок, затрепетала в воде. Серые искорки брызнули на солнце.
— Это кунжа,—сказал Михаил.— Удачливый ты рыбак! Ее не так просто поймать…
Рыбацкий азарт захватил, и вскоре в ведерке забилось два длиннотелых хариуса с плавниками-лепестками розы. Им было тесно, а может, они боялись кунжу и потому все время пытались, изогнувшись белыми брюшками, выпрыгнуть из посудины.
В тот же день я выудил и громадного чира. Весил он чуть ли не три килограмма. Я уже знал, что Пенжина и Оклан — единственные на Камчатке места обитания этой рыбы. Ловят чира еще на Печоре и Анадыре и, может быть, их притоках—там, где вода чистая и холодная. Камчатский вид этой рыбы считается особым. Окраска у него более темная, чем у других сиговых, питается он только мелкими моллюсками и хирономидеуми. Оттого и мясо его белое, нежное, чуть сладковатое. Полагают, что в Пенжине пока достаточно этой деликатесной рыбы.
Рыбалка была удачной, и довольный Михаил, возлежа у костра, похваливал дымящуюся уху, в которой плавал кружочками золотистый жир.
По реке медленно двигались золотые челноки— листья берез, чозении. Говорят, на них в стародавние сказочные времена плавали маленькие ыльпычон-карлики и блестящими острогами добывали рыбу. Хоть мы и не были ыльпычонами, но на целый год запасли вяленого чира и вспоминали во время вьюг и метелей золотые челны сентября.

Евражки
На Севере крепко порой пристает к человеку какое-нибудь прозвище. И не к какому-нибудь середнячку, а к личности незаурядной, примечательной. Здесь неинтересных людей никак не отмечают.
В Каменском одна женщина, работавшая в рыбкооповской столовой поварихой, во всех разговорах значилась Евражкой. Слово это, какое-то милое и на слух добродушное, было мне незнакомо, и я все пытался узнать, что же оно обозначает. «А ты погляди на нее внимательнее,— говорили мне.— Сам и увидишь!» Женщина эта имела привычку держать руки, согнутые в локтях, перед грудью, кистями вниз. Была она доверчивой и доброй, могла в любую чепуху поверить.
А потом я узнал, что евражки — это зверьки такие.

Рыжеватые евражки, или, по-нашему, суслики, живут на сопках, среди камней в глубоких норах. Они намного крупнее материковых зверьков.
Евражки эти невероятно любопытны. Завидев или услышав, к примеру, человека, они становятся столбиками у входа в норки и, вытягивая голову, разглядывают пришельца. Передние лапки у них при этом лежат на животике полусогнутыми. Любопытствуя, они непрестанно что-то свистят. (А может быть, обмениваются впечатлениями по поводу увиденного?)
К ним можно подойти почти вплотную, если двигаться потихоньку. Но и скрывшись в норку, евражка через несколько секунд снова высунет наружу свою добродушную усатую мордочку и опять начнет тихонько посвистывать. Отойдешь подальше, смотришь: суслик снова стоит столбиком у входа в жилище.
Доверчивых евражек звери крупнее, и нахальнее почти не трогают, и есть в этом свой смысл. Для них камчатский суслик — даровой работник. В недолгое пенжинское лето он запасает орехи на зиму. Труд этот нелегкий: нужно достать с веток стланика почти игрушечные шишки, вышелушить оттуда орешки-невелички, потом аккуратно уложить их — зерно к зерну — в подземных хранилищах. На эти запасы и покушается в голодное время медведь, да и белка не обзевается, если подвернется случай попасть в евражкины закрома. Нередко в отсутствие хозяина кладовую разворовывает его полосатый собрат — бурундук. В стародавние времена, рассказывают, и тундровые люди — коряки — подкармливались у евражек. Считалось, что орехи, собранные ими, крупнее, вкуснее и полезнее для здоровья.
Евражку легко приручить. Однажды мы заехали по Пенжине далеко вверх, в места глухие, безлюдные. Быстро темнело, и, наскоро поставив палатку и отужинав, мы легли спать, чтобы с зарей начать рыбалку.
Утром я проснулся первым. Брезент провис, по нему мерно стучал дождь. Выглянув наружу, сразу увидел: почти у самого входа в палатку стоит столбиком евражка, в передних лапках держит кусок хлеба (очевидно, забытый нами накануне) и быстро-быстро жует его.
Увидев меня, суслик юркнул в траву, через минуту-другую снова появился и, отряхиваясь от росы, стал пристально разглядывать нарушителя своего спокойствия. Стараясь не делать резких движений, я бросил нашедшуюся в кармане галету. Свистнув, евражка мигом опустилась на все четыре лапки и сделала шаг, остановилась, поднялась, поглядела на человека — опять на четвереньки. Так и добралась до галеты. Любопытно ведь, что же такое ей бросили!
Так, день за днем, мы приучали евражку есть из наших рук. Еду она даже клянчила. Встанет на задние лапки — и ну сердито цвиркать…
За пять дней мы так привыкли друг к другу, что жалко было оставлять ее одну на острове. Потом туда ездили наши друзья и говорили, что тоже подружились с милым, любоййтным сусликом.

Морские зайцы… и Пугачева
На просторах Пенжинской губы часто встречаются кекуры — островерхие большие камни. Они — сигнал лодочнику: здесь мель и подводные скалы. Ориентируясь по ним, можно беспрепятственно добраться до удивительного острова Аппапель.
С ходу пройти сюда на моторной лодке не очень-то легко: кругом отмели. Нам обычно удавалось высадиться только с западной стороны Аппапеля.
Интересен этот остров своими птичьими базарами. Птицы сидят рядами на каменных выступах скал и, словно торгуясь о чем-то, беспрестанно кричат и, волнуясь, спорят друг с другом. Появление людей вызывает здесь великий переполох. Чайки с пронзительными криками носятся над самой вашей головой, а маленькие сероватые мартыны, нахальные и отчаянные птицы, пикируют прямо на человека и лишь в каком-нибудь сантиметре от его лица взмывают вверх. Скажу прямо, очень это неприятно.
Если птицы все-таки скоро привыкают к людям, этого не скажешь о нерпах и лахтаках.  Они — весьма осторожные — долго не решаются взобраться .на свои лежбища. Плавая и ныряя у берега, лахтаки во все глаза смотрят на пришельцев. Эти звери — одни из самых крупных ластоногих. Верхняя губа у них раздвоена, и поэтому зовут их морскими зайцами. Впрочем, еще и потому, что, как и косой, лахтаки очень боязливы.  Малейшее резкое движение, незнакомый запах обращают их в паническое бегство.
С нами была милая женщина Оля. Она знала, как приручить лахтаков. Оля включала магнитофон с песней Аллы Пугачевой «Бубен шамана», и звери потихоньку, словно завороженные, выбирались на берег и вскоре как ни в чем не бывало лежали под горячим летним солнцем, млея от жары и веселой музыки. Морские зайцы почему-то не любили классических произведений, и сколько мы ни пытались, так и не приучили их к Баху и Шопену.
Лахтаки скоро привыкли к нам и разрешили подходить к себе на пять — десять метров.
Однажды я нечаянно подслушал Олин разговор с одним лахтаком.
— Какой ты красивый, губастик,— говорила Оля, пододвигаясь к нему.— И усы у тебя пушистые и невозможно роскошные…
Лахтак глядел на нее веселыми глазами.
— Ну, не бойся меня, пожалуйста! Я тебя только поглажу, ладно?
Лахтак насторожился и показал, фыркнув, свои зубы.
— Ух, какой сердитый! — продолжала Оля.— У тебя щетина вон какая серенькая, мягкая, наверное. Ну, не убегай!
Лахтак бултыхнулся в воду.
— Заяц ты и есть заяц! — вздохнув, сказала Оля.— Разве я похожа на лису? Тем более — морскую…
Но заяц был уже далеко в море, которое для него — всегда спасение от неожиданностей суши. Улепетывая от нас, лахтаки всегда походили на косых: бросались из стороны в сторону, петляли, словно хотели запутать свои следы. Откуда им, глупым, знать, что следы на воде и так не останутся?
На Аппапеле лежбище лахтаков и нерп небольшое — всего сто пятьдесят голов. А раньше, до ограничения на них охоты, и того меньше было. Толстая кожа морских зайцев шла на подошвы торбасов — меховых сапожек. Ласты же издавна считаются большим деликатесом. Потому и уничтожали зверя…
От Аппапеля недалеко до мыса Елистратова. Острова близ него — места глухие, никем не посещаемые, и птице, и зверю тут живется вольготно. Сразу глохнешь от шума: здесь размещаются невероятно огромные базары бакланов, топорков, чаек. Птицы живут на отвесных скалах, издали похожих на неприступные башни старинных замков. .
Звук мотора нашей лодки поверг в бегство многочисленную компанию лахтаков и нерп. Они не скоро успокоились и только к вечеру — не век же сидеть в воде! — поодиночке начали выбираться на пляжи с золотистым мелким песком.
Здесь мы увидели ларгу — красивую пятнистую толстушку. Ларги — те же лахтаки, только меньше, изящнее. Ларги не хотят водиться с трусливыми родственниками и место для отдыха выбирают отдельное — на голых плоских камнях. Они не очень пугливы, но и не сильно-то храбры. Оле удалось однажды подойти настолько близко к одной ларге, что зверь чуть не ударил ее хвостом по руке. Больше Оля с ними знакомиться не пыталась. Звери эти все-таки сильные.
Вот такие «зайцы» водятся в море, в которое впадает медлительная река Пенжина.

Праздничные снега
Вчера трава была зеленой и мягкой, а сегодня на нее упал иней, и она хрустит под ногами. Позади остаются темные следы; трава грустно пригибается к земле и не в силах распрямиться. Ручеек по бережку покрыт тончайшими осколочками льда, зато лужи — полностью зеркальны, и сквозь их стекло видишь пристывшие снизу яркие осенние листья. Воздух стал чуть терпким, кисловатым на вкус, и, вдыхая его, хочется идти без конца…
А потом через несколько дней внезапно прилетит самая зимняя, самая пушистая, самая теплая птица— снег. Ее приносит ветер.
Снег начался внезапно. Стало тихо, и осторожные сороки, перелетая с ветки на ветку, боялись выдать себя голосом.
Воздух наполнился легким движением. Снежинки медленно кружились и не хотели опускаться на землю.
Мороза убавилось, и я решил выйти за село, чтобы принять участие в снежном празднике. Тонко позвякивали худенькие сосульки на ветках тальника, и звук этот был поразительно громким. Неба не было. Был сплошной снег. Он покрывал деревья, кусты, лепился на мое лицо и превращался в холодные капельки воды.
Я вытянул ладонь, и на нее опустилась снежинка. Она была похожа на маленькую белую звезду —красивая и пушистая. Я не уберег ее — она тут же истаяла. Она не могла принять тепло. Снежинке нужен был, наверное, снеговик. Они бы поняли друг друга.

Сорочий подарок
За долгую зиму я привык к этой сороке. Вообще-то в селе было много других сорок: они летали возле домов, франтовато помахивая длинными хвостами-вилками, заглядывали в окна, и ребятишки выносили им в стужу какую-нибудь пищу, чтобы птицы не замерзли от холода. С ними свыклись, как в больших городах с голубями.
Моя сорока была старой и мудрой. Когда термометр по утрам показывал минус пятьдесят градусов, она выбиралась из пакли за карнизом, где пристроилась на зиму, и начинала требовательно стучать в стекло. Я просыпался и подходил к окну, и сорока, скашивая блестящие глаза на термометр, что-то хрипло кричала. Наверное, она говорила: «Ну и засоня! Спишь в тепле, а я погибаю!..»
Я открывал форточку и, чтобы птица не ручалась больше, сыпал на большую фанерку-кормушку хлеба, обрезков сыра и колбасы. Она внимательно наблюдала за моими руками, отскочив на безопасное, по ее мнению, расстояние. Я знал, что сорока любит сушеную корюшку — маленькую рыбку, пахнущую свежими огурцами. Если я не клал корюшку на кормушку, сорока начинала браниться хриплым голосом и, прыгая по фанерке, так громко возмущалась, что на ее крики прилетало еще несколько птиц, чтобы посмотреть, в чем дело. Они, немного помолчав, тоже начинали браниться.
Тогда я высовывал в форточку их любимый деликатес — корюшку и моя сорока, царственно поглядывая на остальных, выбирала самую вкусную рыбку. Только после этого другим птицам разрешалось приступить к дележу угощения.
Позавтракав, сорока куда-то улетала. Летала она низко, почти над самой землей: от незаметенных снегом кустов и деревьев, от теплотрассы, опутавшей все село, все-таки было тепло, и птица не боялась замерзнуть.
Весной, когда стал таять желтый снег, а ручейки робко засочились из сугробов, сорока вздумала делать мне ответные подарки. То и дело я обнаруживал на кормушке фольгу от конфет, разноцветные стекляшки и невесть где найденные бусинки. Птица, наверное, думала, что я тоже люблю разные блестящие и сверкающие вещи.
Однажды я увидел на фанерке тонкое золотое колечко с аквамарином. «Ого,— подумал я.— Сорока-то моя — воровка!» Пришлось повесить объявление, чтобы отыскать настоящую владелицу драгоценности. Ею оказалась девушка Лариса, живущая в доме напротив. Днем она проветривала квартиру и не закрыла форточку.
Когда солнце совсем пригрело землю и вспышками радуги засверкали в тундре первые цветы, все сороки исчезли из села. Улетели строить гнезда и выводить птенцов вдали от людей. Одно дело, видать, жить зимой с людьми, другое — налаживать свою семейную сорочью жизнь: здесь никто не должен мешать. Но каждую зиму старая сорока вновь поселялась за карнизом моего окна. Видно, привыкла.

Рододендроны
Есть на севере чудесные цветы — рододендроны. Весной они выпархивают из-под снега огромными желтыми бабочками, и сопки становятся лимонного цвета. Набежит ветер — и цветы, покачиваясь на стеблях, кажется, вот-вот взлетят и, набирая высоту, растворятся в синем воздухе.
Долга северная зима, и люты ее причиндалы — морозы, поземки, бураны. Солнце почти не показывается, и только древняя корякская богиня Завина-кугагт помогает отличить день от ночи. Она обожает румяниться, и короткие зимние дни полностью использует на любимое занятие: небо, розовое с утра, постепенно становится к вечеру ярко-красным.
В стужу и холода с пронзительной тоской понимаешь, что быстротечное лето с нежными белыми ночами — самая большая награда за долгое терпение.
Засидевшись дома, пойдешь бродить по сопкам и вдруг вспомнишь, что тут, под ногами, цвели весной рододендроны, и ты по-детски радовался им и приносил букет из бабочек любимой женщине… А сейчас цветы спят. И находит вдруг на тебя беспричинное беспокойство: да тут ли они, под снегом? А вдруг их убьют морозы — и значит, не будет праздника весной?
Снег не так глубок. Отгребаешь горсть за горстью — и вскоре в ямке видишь: вот они, рододендроны! Зеленые, крепкие на ощупь листья и среди них — о, чудо! — маленькие чешуйчатые бутоны. Значит, тоже ждут — не дождутся тепла прекрасные вестники весны.
Осторожно срываешь несколько веточек и, чтобы не замерзли по дороге, держишь под тулупом. Несколько дней стоят рододендроны в вазе, удивляясь теплу и свету — и вдруг, словно опомнившись, начинают набухать бутоны. И однажды утром, просыпаясь, ты не веришь чуду: прекрасные желтые бабочки расселись на тонких веточках среди зеленых листьев. И сердце твое успокаивается: значит, там, в полоне у зимы, копят силы все травы и цветы, чтобы вместе тобой встретить весну.

Белый свет
Старый коряк рассказывал мне, что у гордого сильного Ветра есть жена — Заря, или Завина-Кугагт. Давно они живут вместе. Сколько коряки есть на свете, столько лет этим возлюбленным. Как только Ветер, возвращаясь из своих странствий, подумает о Завине-Кугагт, щеки ее начинают румяниться. Каждое их свидание вот уже которую тысячу лет — как в первый раз. Днями Ветер бродит в других странах. Только к ночи возвращается домой. Ах, если бы оборвать ход времени, спутать день и ночь, если бы сблизить закаты с рассветами! Чтобы друг оставался рядом дольше, чтобы можно было бесконечно показывать ему чудеса: белый хрупкий ,по денежник, синюю незабудку среди снегов, прекрасные сережки ольхи, рододендронов роскошные цветы. И, собрав все свои силы, смешала Заря день и ночь, остановила ход времени — так получилась белая ночь. Она всегда или почти всегда безветренна, ветер любуется Зарей.
Белые ночи — волшебное творение Зари. Чуть-чуть веришь древней сказке, когда не кончается белый свет, малиново полыхают небеса, а мглу истончает золотистая сетка лучей невидимого солнца. Выйдешь на улицу, поднимешь голову к небу, а там — белыми лебедями летят облака. Живущие где-то вблизи села чирки стремительно возникают в воздухе и пытаются подняться вверх, наверное, к чуть бледнеющему на небе созвездию Атага — Утячье гнездо. Так называют на Пенжине-реке Плеяды.
Ночь — призрачно-белая. Виден каждый листочек на молодых пушистых ивах. Пахнет березой, и клейкие зеленые сердечки ее веточек легко и радостно трепещут.
Где-то тихо-тихо поет вода, перескакивая с камешка на камешек. Иду на звук. Ручей спрятался в сумрачной лощине. Со всех сторон обложил его кедрач — разлегся лапами на валунах и зачарованно глядится в воду. Легкие струны, бесконечно переплетаясь, играют с упавшими в ручей отражениями. Разбивает их серебряным хвостом неизвестно откуда взявшийся здесь хариус. Раззадорившись, пытается схватить рыбина легкую пушинку. Она спасется — прилипает к моей руке. Испугавшись меня, веселая рыба прячется где-то в камнях. Тоже не может уснуть. Слишком ясная, пьянящая стоит ночь…
Кое-где еще видны залежи снега. Он сжался в маленькие серые кучки. Из-под него уходят-убегают ниточки ручейков, унося последние силы зимы. Даже трава уже не боится снега: проросли зеленые стрелки какого-то растения и стоят, гордо покачиваясь над виновником своего зимнего заточения.
Постепенно ночь делается розоватой, и легкие облака на горизонте — словно перья. Засмотревшись на них, тронешь нечаянно куст ольхи — и слетит с него сухой дождик из желтой пыльцы.
И вдруг в небе появится чудесная армада розовых чаек. Они, смеясь и плача, пролетят над тобой, и ты в оцепенении сразу и не поймешь, что розовыми их сделала заря.
В белые ночи и дышится легко, и радостно становится на сердце: наконец-то после долгой зимы резко и стремительно наступает лето; и вдруг возникает пронзительное желание — сбросить медлительность, засветиться внезапной улыбкой и жить торопливо и стремительно. Как все вокруг живет в северные летние ночи.
Придешь домой и не спишь. Ты словно побывал в храме и хочется говорить возвышенно и просто. Открываешь любимую книгу стихов и вдруг тебя озаряет: «А ведь правы коряки, придумавшие такую прекрасную сказку!» И у тебя есть чудесная женщина, которая долго и молчаливо ждет тебя, и румянятся ее щеки, когда ты думаешь о ней. И так необходимо иметь на свете белые ночи, чтобы почувствовать все это. И так станет жалко, что ты — не Ветер,

Труженики
Когда сопки стали желтыми от цветущих рододендронов, тундра — пестрой от трав и цветов, проснулись шмели. Это были особенные, северные шмели— грозные, в мохнатых бархатных шубках, с большими головами. По ошибке они иногда залетали ко мне в комнату. К своему стыду, первого увиденного в своей пенжинской жизни шмеля я принял за громадную осу и, конечно пытался спастись бегством. Случившийся рядом Михаил, улыбнувшись, взял длинный карандаши, подпихивая им яростно бьющегося о стекло шмеля к открытой створке, сказал:
— Это — труженик. До смертного часа он собирает нектар цветов для своей семьи.
Целое лето я видел шмелей среди цветущих растений. Они невозмутимо летали к ним на свидание даже в дождь и ветреные дни.
В один из осенних дней, когда холодок уже трогает лицо, а с берез падают яркие желтые листья, я увидел в низине под сопкой пышные заросли иван-чая, который обычно цветет до первых снегов. Подошел ближе, и на земле, среди сухой травы, обнаружил двух шмелей. Они ползали, вибрируя крылышками. «Собрались погибать, что ли?» Но нет, вот один взобрался по длинной былинке на стебель иван-чая, передохнул, устремился к соцветиям и, запуская в бутоны хоботок, принялся откачивать сладкий нектар. Другой шмель двигался медленнее. Крылышки его были обтрепанными, шубка как-то порыжела, залоснилась, шмель был худой и, чувствовалось, старый. Но он дополз к цветам и тоже стал сосать нектар, а потом подцялся на верхушку растения и, быстро-быстро махая крыльями, набрался сил, как хамолет перед стартом, и полетел.
Второй шмель последовал за ним. Во что бы то ни стало они должны были принести пищу своим семьям, потому что были их единственными кормильцами.

Река
Пришло наконец время сказать о главной реке камчатского севера — Пенжине, потому что без нее невозможно представить этот край.
Пенжина — самая благородная река этой территории. В верхнем ее течении растут великолепные лиственные леса, в среднем — тополь, сюда забредают из заказника «Река Белая» лоси, бегают стада снежных баранов, а вода буквально кишит разной рыбой.
Рано весной, как только сойдет с громким треском лед, вверх по реке начинает свой ход маленькая рыбка — корюшка. Она блестит радужными спинками, и завеса брызг от ее стремительного движения висит в воздухе. В стародавние времена, говорят, эту рыбу черпали с лодки берестяными туесками — такими обильными косяками она шла. А сейчас ее ловят удочкой, реже — сетями…
Вслед за корюшкой устремляется вверх кета. Впереди косяка, часто за пятьсот метров или даже километр, движутся две-три огромные рыбины. Их спинные плавники стремительно рассекают воду, рыбины выпрыгивают на мели из волн и тогда видны их красноватые брюшки. Это — лоцманы. Они показывают косяку путь.
Косяк издали кажется голубым, и брызги, поднимаемые рыбой,— тоже голубые. Голубое сияние сопутствует этому могучему движению.
К лету Пенжина делается смирной, медлительно катится меж берегов. И не один лодочник чертыхается на Мотином или ином другом перекате, где сквозь прозрачную водицу видно разноцветную гальку. Течет Пенжина извечным древним руслом, и отражается в ней чистое небо, а ночью — золотистые звезды качаются на волнах. Но забираешься на гребень холмистой гряды и вдруг видишь под собой все поречье, испещренное многочисленными протоками и проточками, ручьями и ручейками, питающими великую реку.
Спустишься вниз и идешь по течению. Берега становятся круче, обрывистее, и замечаешь: комли деревьев, вставших над рекой, кем-то потрепаны. На иных нет коры, другие выворочены с корнями. Кто это натворил? Да вот эта медлительная Пенжина: в пору своего половодья несла глыбы льда, ревела, стремительно двигалась к морю, подминая все на своем пути. А потом, застыдившись, прикинулась тихоней: в иных местах, на перекатах, куропатка хвоста не замочит.
Летом пенжинцы часто ездят на островки, лежащие в великом множестве по этой реке. Здесь настоящие заросли черной и красной смородины. Семена ее каждый год заносятся с верховьев, и молодая поросль кустарников буйствует даже на песке. И что странно, грибы здесь тоже растут и на песке, и среди… галечника. Иногда они тянутся ровными рядами, словно специально кем-то посаженные. Это также натворила река: занесла споры во в&емя весеннего половодья.
Пенжина все еще дикая река. Ее не отравляют ни фабрики, ни заводы — вода чистая. Много десятков километров пройдешь по ней на «моторке» прежде чем встретишь жилье. Один человек, по имени Ахмет, видимо, решив сделать реку более обжитой, поставил недалеко от села Каменское бревенчатую избушку для охотников и рыбаков. Ее так и прозвали Ахметовым зимовьем. Больше он не успел ничего построить: умер. И по всему течению Пенжины нет ни одной избушки.

Светлая тишина
Грибы были разбросаны по зеленому бархатистому мху так щедро, что казалось: это добрый корякский божок Пихлач постарался доставить нам радосаь. Крепкие моховики собирались в плотные кучки и наблюдали издали за хороводами красноголовых подосиновиков.
Пахло жимолостью и брусникой; в тихом, прозрачном воздухе падали с берез раздумчивые листья. Их сталкивали бойкими лапками бурундуки. Полосатые зверьки выбирались из зарослей стланика и, громко цвиркая, улепетывали на деревья повыше. Видно, пугали их человеческие голоса. Не в пример тем их собратьям, живущим у села Каменское на сопках, которые настолько привыкли к людям, что подпускают к себе на один-два метра.
На голоса бурундуков прилетали сороки, чтобы посмотреть, кто явился в лес, и, увидев всего-навсего двух мужчин, и к тому же без ружей, разочарованно стрекотнув, отправлялись искать более захватывающих зрелищ.
— Жалко, что это последние грибы,— сказал Михаил. — Воздух ночами становится холодным и не дает силы молоденьким грибкам…
Действительно, небольшие, почти пуговичные подосиновики — сухи, тусклы. Обабки напитались водой, их тоже брать нельзя. Однако выводки боровиков были крепкими. Их могли убить только заморозки. Малышей мы прикрывали сухими листьями: так уцелеют и от солнца, и от заморозков,
и, может, набредет на них удачливый грибник и тоже вернется домой, осчастливленный лесом.
Ближе к вечеру в кустах начал запутываться легкий туман. Он был робкий и не смел подняться выше, к деревьям. Грибные заросли не кончались. Мы даже устали от этого изобилия и выбирали только самые тугие грибы. На их шляпках сверкали прозрачные росинки.
Туман прибывал. Стало сумрачно и тихо, как перед дождем. Корзины наполнились доверху, и мы остановились передохнуть от бесконечных поклонов.
— Странно,— сказал Михаил,— не слышно реки…
«Грибное Эльдорадо», открытое нами, находилось на лесистом берегу реки Белой, которая впадает в медлительную Пенжину.
На Белой много галечных перекатов, и вода быстро несется по ним. Глухой шум слышен далеко. А тут — тишина. Лишь пикнет какая пичужка.
— Знаешь,— сказал я,— давай найдем какой-нибудь распадок. Он обязательно выведет к реке, а там определим, как далеко мы забрели…
Наступила серая ночь, обычная для сентября, и мне было немножко не по себе. Здесь, в местах, заросших огромными камчатскими тополями, красавицей чозенией, ольхой, в густой стене кустарника и высокой, скрывающей человека с головой, траве, говорят, нередко натыкались на медведей. Я не верил этим рассказам, пока однажды сам не увидел медведицу с пугливым сеголетком, напролом несущихся от лодки в глубь одного из бесчисленных островков.
Чертыхаясь, мы наконец вышли из зарослей кедрача. Земля под ногами — мягкая, как ковер. Ее покрывал местами невысокий кустарник. Я наклонился над одним из кустиков: он был усыпан крупными ягодами. «Точно — медвежий угол,— попробовал пошутить я. — Медведи ведь любят голубику…»
— Дальше тундра,— не слушая меня, сказал Михаил. — Давай повернем назад. Деревья ведь все-таки растут ближе к воде.
И снова мы нырнули в густую траву, и, продираясь сквозь чащобу ивняка, я начал насвистывать добрую мелодию. Хотелось заглушить страх: мы вышли на большую тропинку и не надо было большого ума, чтобы догадаться, кто ее проложил в этих зарослях.
— Коряки говорят, что в лесу живет маленькая женщина Нонгаач,— обернувшись ко мне, сказал Михаил. — Она пасет зверей. Может, по этой тропке гоняет лосей на водопой, а?
Голос друга был мягким, и я понял: улыбается, дух мой поднимает.
Взошла луна, и в неясном свете мы разглядели высокое дерево. Михаил ловко вскарабкался на него и увидел, с какой стороны тянется туман.
Мы снова продирались сквозь густой кустарник,  переходили вброд ручейки с холоднющей водой: от нее начинало ломить ноги.
Наконец в светлой тишине послышался слабый шум воды. Теперь шли только на него.
Когда потянуло сыростью и лицо от легкого тумана сделалось мокрым, в просветах между деревьями мелькнула река.
Спустившись по крутому откосу вниз, к берегу, мы поняли: вышли километра на два выше того места, где оставили лодку. Уму непостижимо, как мы могли так заблудиться. Уж не Нонгаач ли над нами подшутила? Во всяком случае, можно было облегченно улыбнуться и закурить.

Мое окно
На камчатском Севере я жил в маленькой, но замечательной комнате коммунальной квартиры. Здесь можно было сушить грибы, ставить в вазу листья осенних деревьев на подоконнике единственного окна, в которое по утрам заглядывало солнце.
Окно было для меня вроде цветного телевизора (до Каменского телевидение еще не дошло). В нем были волны синих метелей, отблески северного сияния, тишина белых ночей. Но, главное, всегда можно было высмотреть, что делается па вертолетной площадке, расположенной на невысокой сопочке. Ее хорошо видно из этого окна. Прилетала винтокрылая «стрекоза» изредка, и каждый раз случалось что-нибудь чудесное: или почта прибывала, или новые люди появлялись, или просто хорошие парни-вертолетчики заходили в Тости.
Осенью в окно бились редкие серые дождинки, и среди них вились яркие листья берез и ольхи. Даже в сумрачную погоду в моем доме все равно было светло.
Осенью я ночевал дома редко. Почти каждую ночь уезжал с другом на острова Пенжины, недолго спал в лодке под тентом — над ним вполголоса шумел кривой дождик. Прохладный ветерок будил нас, и мы, смеясь, готовили удочки. В тумане ветер приносил откуда-то сухие травинки, листочки, он был нежным и мягким. Мой друг улыбался ему.
Надо сказать, что дружба — первый закон Севера. «Ни в коем случае не пускайся в путь один» — это одна из его заповедей. И я по достоинству оценил ее, побывав с Михаилом в самых укромных уголках Пенжины. Он помог мне увидеть и понять больше, чем я смог бы в одиночку. И выручал, конечно, не раз.
Мы возвращались домой усталые, мокрые, лохматые, возбужденные от увиденного и услышанного. И вроде бы все это были мелочи, наподобие рассказанных мной выше, но нами они ощущались как жизнь.
Однажды я сидел у окна. Бились в него редкие снежинки и, падая вниз, превращались в маленькие белые лепешки. В комнате пахло брусникой и кедрачом, пучки которого были поставлены в высокую красную вазу. Тихо и покойно. И вдруг меня посетило особое состояние. Что-то вроде итога, принесшего с собой какую-то значительность и внутреннюю полноту.
Можно жить на земле, сравнивать себя с другими, огорчаться и радоваться, и знать, что все еще впереди, и зачем спешить: можно подождать и с путешествиями, и с открытиями. Все придет. Но судьба может обернуться вот таким вечным ожиданием, и в итоге — ничего.
В этом особом состоянии я понял, что открыл запахи и смысл тундры, леса вдоль Пенжины, рек и небольших озерков. «Пусто никогда не бывает в лесу, и если кажется, что пусто, то сам виноват»,— писал М. Пришвин.
Я сидел у окна и думал, как хорошо, что на Камчатке мне досталось вот это окно, из которого даже сидя дома можно увидеть так много.

Сны
Уже уехав с Камчатки, я то и дело ловил себя на том, что говорю о ней: «у нас, на Севере», и не могу привыкнуть к размеренной и, вроде бы, отлично налаженной жизни.
Однажды на ночь читал «Дорогу никуда» Александра Грина и вдруг среди заманчивого, острого сюжета — простая вещь: «Галеран видел оранжевые цветы на колючих стеблях, недоступных разящей силе лучей солнца. В мире было много птиц и растений, им никогда не виденных. «Как монотонно и как нелюбопытно я жил», — размышлял Галеран, испытывая беспокойство, зависть к неузнанному, что бы оно ни было, сожаление о пороге старости и несколько смешное желание жить вторую, ко всему жадную жизнь… Ему вдруг безумно захотелось увидеть все вещи во всех домах мира и проплыть по всем рекам…»
Я захлопнул книгу и долго думал о правде этого желания — все увидеть.
Я узнал Север, узнал его травы и цветы, его птиц и животных. Можно было бы рассказать еще и о медведях — бурых и даже белых; о лютом холоде, когда по местному радио передают, что рабочий день отменяется; о том, что природа там все-таки благосклонна к человеку и позволяет выращивать картофель и овощи, а в лесах вдоль моей реки много соболя и росомах. Но я не буду говорить об этом. Разве мы любим свою землю только за чудеса?
…Ночью мне снятся сны. Они о Севере, о Пенжине. О тополях с оранжевыми листьями, о грибах-великанах, об утках и белоснежных лебедях, о зимней радуге в небе… И просыпаясь, я понимаю, что счастлив.



Перейти к верхней панели