Полной неожиданностью явилась для меня публикация в майском номере журнала материала пермского журналиста Ивана Ежикова «Поэзия за колючей проволокой». Думалось: что было, то было, но кому теперь интересны и судьба моя, и вирши неприкаянные! Но нет, нашлись дотошные люди, отыскавшие слабые следы, оставленные мной на тех жутких тропах.
Войну встретил в Минске. Стал партизаном. Был в группе по особым заданиям. Во время одной из операций был схвачен гестапо. Месяц сидел в одиночке, потом начались допросы. Следы их и теперь тревожат— к непогоде. В ту злую пору, пожалуй, и началось духовное становление, давшее мне впоследствии, уже в Бухенвальде, право сказать:
Пропавший без вести,
Истерзанный в неволе,
Я сокровенное постиг не вдруг:
Что Родину свою люблю до боли,
И что любовь моя —
Как пламя на ветру…
Об этом и речь в моих заметках о былом.
…В концлагере Гросс-Розен встретил людей, без которых наверняка бы пропал: летчика Александра Рыкова, танкиста Михаила Бурова, политрука Петра Родионова, художника Миколу Гурло… Все они, попав в плен, не покорились рабской участи, как могли, боролись против фашистов.
Как-то в тоскливый вечер Саша Рыков сказал:
— Написал бы ты что-нибудь такое, вроде стихов… о России. Знаешь, чтоб за сердце взяло!
Я никогда, даже в ранней юности, не пытался выразить, как это называется, себя в стихах. Бывало, что душа пела, но без слов. Слова-то, они упрямые, жестко определенные, как кирпичи. А чувства наши… Невозможно передать, какая напряженная и мучительная работа происходила в моем сознании, пока воображение подсказало вереницу конкретных образов, а мысль облекла их в более или менее четкую форму.
Дня через два я тихо, постепенно накаляясь, прочитал товарищам:
Я в шутку назвался поэтом,
А меня всерьез попросили
Написать стихи о России,
Словно в личный альбом куплеты:,
«Пашни мирные, лунные ночи,
Золотые поля в синей мгле…»
Они думают, просто очень
Рассказать о родной земле!
Это было — мирные пашни,
Это будет — златые поля!
А теперь —
Орудийные башни,
Что огнем и металлом палят!
Вижу, слышу землю родимую!
Она близко и — далеко…
Обвенчались там мыслью единою
Сердце с сердцем
И штык со штыком.
Через некоторое время мне пришлось применить открывшиеся способности стихотворца в ином жанре… Это целая история.
Властвовал над нами унтершар-фюрер СС Эрих Фишер. То был длинный сутулый человек с медно-красным лицом, жиденькими голубыми глазками и высокомерно выпяченной нижней губой. Ходил он важно и тяжело, словно статуя Командора. Никогда и никто не видел его улыбающимся и редко — трезвым. Фишер собственноручно дрался редко. В лагере обреталось с десяток немецких уголовников, которые и вершили, по слову унтершар-фюрера, расправу над теми, кто нарушал железный порядок…
Однажды Саша, Микола и я работали на болоте: укладывали в траншеи дренажные трубы. Микола вдруг присел на корточки и заговорщически поманил нас.
Мы подошли. Из-под полосатого «мантеля» он осторожно извлек сложенный листок тонкой бумаги и развернул его. Мы увидели несколько рисунков, сделанных разведенной сажей. Это были карикатуры на Гитлера, Гиммлера, Геринга, Геббельса и Риббентропа.
— Когда это ты успел сотворить?— удивился я.
— Ночью, когда печи топил в бараке.
— А если бы Фишер налетел?
— Ну и что ж: огонь так близко,— спокойно ответил наш белорус.
— Одного не хватает,— сказал Рыков, прищурив на меня глаза.— Подходящих надписей к этой галерее…
Вскоре появились и надписи:
Это Гитлер — главный наци,
Шизофреник, кат, подлец…
Пожелаем ему, братцы,
Из пеньки тугой конец!
Герман Геринг. Ну и рожа!
На свинячью так похожа!..
Только рожа-то свинячья,
А душа — душа палачья.
И остальные — в том же духе. А концовку я придумал такую:
Мы в концлагере немецком
Не один кошмарный год…
Все равно солдат советский
Этих псов переживет!
Друзья одобрили мой труд. То там, то здесь в тихих углах слышался сдержанный смех, повторялись строчки куплетов.
«Галерею кровожадных» Микола держал неизменно при себе. Однажды, при внезапном обыске в воротах, ее обнаружил Фишер…
Унтершарфюрер, по обыкновению наспиртованный, развернул изрядно потертый листок, хмыкнул и молча спрятал в карман. На Гурло, пропуская его в ворота, даже не глянул.
Прошло два тягостных дня. На третий, под вечер, в барак явился Фишер. Отыскал взглядом Миколу, поманил его пальцем и, развернувшись на каблуках, вышел.
Микола, бледный, последовал за ним.
Не берусь описывать, в каком состоянии мы ждали возвращения Миколы. А он вернулся довольно скоро. Лицо его искажала гримаса, казалось, вот-вот стошнит человека…
Когда барак угомонился на ночь, мы услышали рассказ Миколы.
Пропустив в свой кабинет художника, Фишер шлепнулся в кресло и долго бессмысленно таращил глаза на узника. Потом, очевидно, вспомнив, зачем вызвал его, унтер достал из стола злополучный листок. Тыча его под нос Миколе, рявкнул:
— Твоя это работа?
Микола, не отвечая, ловко вырвал листок из рук Фишера и… съел его!
— Голодному человеку,— пояснил он нам,— это удалось без особого труда. Только потом начало здорово мутить. Шутка ли: сожрать такую мерзость!
— Ну что же,— сказал Рыков,— нет улики — нет вины.
— А что же Фишер? — спросил я.
— Что? Вы не поверите: засмеялся. Тихо так и жутко… А потом заявил, чтобы я убирался к дьяволу — до завтра.
— Дело дрянь,— отозвался Родионов.— С похмелья он — зверь.
Не знаю, чем бы эта история кончилась, если бы не случай. Утром Фишера нашли мертвым возле колючей проволоки: его убило током высокого напряжения.
В начале 1944 года Рыкова, меня и еще нескольких узников Гросс-Розена отправили в Бухенвальд. Нам казалось, что мы навсегда затерялись в серой массе каторжан, привезенных сюда умирать. Но это, к счастью, было не так.
Через недели две нас позвали в каморку старосты барака. Здесь мы увидели троих узников. Один из них, высокий, сероглазый, сказал:
— Давайте познакомимся. Моя фамилия Сахаров. А это — Николай Кюнг и Сергей Котов. Расскажите нам о себе.
Очевидно, эти трое имели право на вопросы. Кроме того, в их внимательных, обращенных к нам взглядах, во всем облике чувствовалась суровая доброжелательность.
Беседа длилась долго. У нас требовали подробностей: где, когда, имена… Словом, настоящая проверка.
Николай Кюнг, подтянутый, с красивым приветливым лицом, сказал:
— Так вот что, товарищи,— последнее слово он подчеркнул,— надеемся, что вы не собираетесь гнить здесь до страшного суда, надо делать что-нибудь полезное…
— На что мы способны? — я пожал плечами.— Ведь подыхаем ускоренно…
— Подохнуть не дадим,— сказал Сахаров.
— Ты ведь журналист,— добавил Котов.— Вот и покажешь свои способности.
Все это было слишком неожиданным. Кто ж они такие, эти наши земляки, так уверенно и властно разговаривающие?
Скажу сразу: они были членами подпольной антифашистской организации, готовящей восстание. Кюнг, старший лейтенант госбезопасности, обеспечивал службу контрразведки подполья; Котов, старший политрук, был комиссаром организации; Сахаров, кавалерист, старший лейтенант,— командиром боевой группы.
Мы им доверились. Борьба сулила свободу.
Сахаров сказал:
— Завтра едем на раскопки Веймара. Американцы малость поутюжили этот город. Там можно раздобыть кое-что для усиления рациона: картофель, например. Может быть, попадется что-нибудь еще, так вы не будьте разинями.
Наши новые друзья многозначительно заулыбались.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, не поняв намека.
Сахаров, сжав кисть правой руки в кулак, выразительно пошевелил указательным пальцем, словно бы нажимал на спусковой крючок.
— Понятно?
— Так точно!
…На раскопки Веймара мы ездили несколько раз. В подвалах разрушенных домов находили картофель, готовили и ели его. Конвоиры,, как ни странно, не запрещали делать это, а иные сами набивали карманы.
Оружие не попадалось. Только однажды Рыков выкопал ржавую кайзеровскую саблю. Она была большой и тяжелой, но мы ее все же сумели протащить в лагерь.
— Сгодится,— сказал Сахаров, принимая трофей, и добавил строго:— Но в дальнейшем рисковать головой из-за такого металлолома запрещаю.
Руководители подполья сумели им одним известными путями так подобрать и сплотить людей барака, что появилась возможность создать в нем настоящие боевые единицы с командирами во главе: стол — отделение, «штуба» (в блоке было четыре обособленных помещения— «штубен») — взвод, блок — рота.
Три таких барака составляли батальон.
Вскоре на новом месте я близко сошелся со Степаном Грюнбергом, московским журналистом. Это был уже пожилой человек, обладавший высокой культурой. Все любили его и берегли от эсэсовских ищеек. Еврей, он не имел права жить в «русском» бараке, а попасть в «еврейский» означало скорую гибель.
Через Грюнберга я стал попучать задания. Написал две политические статьи — листовки о советском патриотизме и о комсомоле (для иностранных товарищей). Потом мне предложили опять заняться стихами.
— Стихи можно распространять изустно, и действуют они сильнее,— сказал, передавая задание, Степан.
Жизнь моя получила конкретный и ясный смысл. У меня появилось дело, которое мои друзья считали значительным, нужным, боевым.
Подполье жило напряженно и деятельно. Внешне это никак на проявлялось— конспирация! Общая картина подпольной работы мне стала известна уже после освобождения.
…В самые последние, дни Бухенвальд жил в свинцово-тягостном ожидании. Остро сознавали, что надвигается момент действия, что нельзя упустить его.
В апреле мы, обитатели сорок третьего блока, сидели недвижимые и молчаливые, как вдруг из репродуктора вырвалось: «Ахтунг! Ахтунг! Ахтунг!..» А потом — распоряжение: всем заключенным выходить к воротам для эвакуации, русские — в первую очередь.
Когда приказ. прозвучал в третий раз, в «штубу» быстро вошел невысокий человек. Это был немецкий коммунист по фамилии Кухарчик, хорошо владезший русским.
— Товарищи! — сказал он твердо и громко.— Подпольная антифашистская организация приняла решение: категорически не повиноваться приказу эсэсовцев.— Он помолчал, внимательно вглядываясь в наши лица.— Мы знаем, что фашисты намерены выгнать нас из лагеря, чтобы уничтожить отдельными партиями. В самом же лагере им сделать это не удастся: мы готовы к активному сопротивлению. И нас — многие тысячи. Боевая антифашистская организация вышла из подполья и будет руководить всеми действиями. Призываю вас к выдержке, дисциплине и готовности.
Как это было важно для узников: в самый нужный момент почувствовать сильную и уверенную руку несгибаемых борцов с фашизмом!
Напрасно надрывалось радио. Ни один человек во всем огромном лагере не вышел из своего барака-крепости.
Откуда-то взялось оружие: винтовки, пистолеты, ножи и даже самодельные гранаты. Кстати, объявилась и та сабля, которую мы с Сашей Рыковым притащили из Веймара. Оружия было очень мало, но оно все-таки было!..
Вдруг Степан Грюнберг выскочил из спального помещения:
— Танки!.. Американские танки!..
Он вопил, тискал меня и — плакал. Потом потащил к окну. Точно: вблизи лагеря по склону холма неторопливо двигались боевые машины союзников.
— Всем выходить! — грянула команда Ивана Стороженко.— Построение— у блока!
Повторять не пришлось.
Командир повстанческого батальона Валентин Логачев, старший лейтенант, танкист, скомандовал:
— На штурм… вперед!
Страшной лавиной мы ринулись на колючую ограду. В считанные минуты прорвали ее, смяли охрану… И не было выше и прекраснее мгновения в жизни моей! Да здравствует свобода!..