1 .
Первомай двадцатого года… Первые советские праздники… Первые социалистические монументы в Екатеринбурге…
Возле памятника великому учителю пролетариата Карлу Марксу — небольшая группа людей: исполкомовцы, рабочие, представители заводских партячеек, чекисты. Стоят в толпе и художники, для которых сегодня двойной праздник: день солидарности пролетариев всего мира и открытие в городе революционных монументов.
Вот попыхивает трубочкой Степан Эрьзя, неистовый энтузиаст, скульптор, известный не только в России, мечтатель, задумавший вырубить монумент Ильича из целой горы. Рядом — соратники по работе и по образу мыслей Илья Камбаров, Ваулина, Самарин, Голубев.
— Ну, что, Илья, пойдем и на вашу работу глядеть?
— Пора, пожалуй,— щелкает Илья Камбаров крышечкой часов.
Дружной компанией идут художники на площадь Парижской коммуны. Алыми полотнищами перепоясан Оперный театр. И здесь — толпы людей. Улыбки на лицах, песни. Голод еще не отступил, разруха еще держит за горло, но враг уже откатился, и верится в победу Революции.
Белый параллелепипед возвышается на площади перед театром — это памятник Парижским коммунарам. Он строг, лаконичен, честен. У основания его — барельефные группы, в центре обелиска — фигура коммунара.
— Эх, времени бы нам побольше дали,— вздыхает Камбаров.
— Ничего, Илья, ничего,— улыбается Эрьзя,— шутка ли, за три месяца сколько мы наворотили, а я со своей «Свободой» вон какие мозоли наработал, сроду таких не бывало. Сотворим еще и не такое!
Покашливая, смотрит Илья Камбаров на новую работу, жмет руки товарищам-соавторам, вспоминает нелегко, но радостно начавшийся двадцатый год с напряженной работой, нездоровьем своим, вспоминает черные чугунные доски в память Либкнехта, Вайнера и Свердлова, отлитые каслинцами по его моделям. Смотрит на солнце, на ветки деревьев, набухшие почками, на воробьев и мальчишек, радующихся весеннему теплу, и уносятся его мысли туда — в даль дальнюю, в детство горькое, в Волжские степи.
2.
Я родился в 1879 году. Вот когда — еще в прошлом веке. Отца своего не помню, он умер, когда мне было полтора года.
Городок наш Камышин — глухой, оторванный от железных дорог зимой, оттаивал, оживал лишь с началом волжской навигации.
Как сейчас помню наш старый домишко на окраине города. По одну сторону — пустырь, заросший крапивой, репейником да коноплей, по другую — питейное заведение, шумный кабак, где пропивали последние медяки волжские грузчики, бурлаки, пришлые крестьяне. Драки, визг, матерщина. И так — каждый день.
После смерти отца на руках матери осталось пятеро. Вскоре старший брат (ему было 12 лет) стал работать мойщиком посуды на складе, а десятилетняя сестренка служила в людях. Питались мы, в основном, чаем да хлебушком, вернее, кусками хлеба, которые мать покупала у нищенки старушки, Ионихи, которая была, между прочим, замечательной сказочницей. Иониху мы всегда ждали. Особенно зимой, когда было тоскливо, одиноко, не было теплой одежды и обуви, и в мороз носа из дома не высунешь. А уж как придет Иониха, мы обо всех невзгодах забывали: и хлеба приносила с собой, и сказок.
В долгие зимние дни я развлекал своих младших сестренок тем, что вырезал силуэты разных диковинных зверушек, птиц, рыб, растений, рисовал на заснеженном окне фантастические сюжеты по рассказам ли Ионихи, или по своим выдумкам.
С девяти лет началась типичная жизнь рабочего подростка в условиях капиталистического города. Подался я сначала в ученье к портному, где больше было пустой беготни по лавкам, мытья полов, нянченья с хозяйскими ребятишками, чем обучения ремеслу. Как-то раз уронил утюг, испугал хозяйку, и меня так избили, что еле до дома добрел, матери ничего не сказал, только горько плакал. Но она сама обо всем догадалась, и тоже плакала надо мной.
Потом был стекольщиком. Мне всегда нравились стекольщики, идут себе по улице, издалека их слышно: «Вставляем стекла, чиним рамы!». Вот и подался я к ним, вернее, брат договорился с артельщиками. Не хотели меня вначале брать, мал был ростом и телом слабоват. А ящик со стеклом был большой, тяжелый. К вечеру едва ноги волочил. Однако бодрился и, подражая взрослым, старался басить: «Режем стекла здорово, берем недорого!»
Нередко слышал вслед вздохи и причитания сердобольных женщин: «Глядите, какой махонький, ящик-то больше его».
Была в моей новой работе и маленькая радость — выделывать из замазки фигурки. Замазка была упругая, плотная, желтая и хорошо резалась стамеской. Вылепливал я и нашего пожарного с большими усами, и пузатого городового, и артельную собаку Рублика. Вечером, когда сходились артелью, товарищи, разглядывая мои поделки, хвалили меня.
Как-то после очередной спешки отпустили меня на рождественскую неделю домой. И когда я добрался до дому, бросился на постель и проспал чуть не три дня, добудиться не могли, испугались даже.
Тяжело вспоминать… Начало девяностых годов. По России свирепствовала холера. Безжалостной косой смерть косила многих знакомых и родных. Не до вставления стекол стало, хозяин занялся более доходным промыслом — делать гробы. От заказов отбоя не было. Я ходил по бедным и богатым домам, обмеривал покойников.
Начал искать другую работу, и как-то забрел в типографию, прельстили меня обещанные в объявлении свободные дни, воскресенья. С началом работы в типографии впервые стал задумываться: как жить, что мы есть, куда идем? Книжкой, пробудившей эти размышления, была «Первый мудрец врач Паскаль». Книги давали мне товарищи — рабочие и знакомые учащиеся из реального училища. Жадно хватал я все, что давали, читал без разбора.
При типографии был магазин, на стенах висели картины. Редко удавалось купить книжку, но мне позволяли подолгу читать прямо в магазине, разглядывать картинки, в дорогих альбомах я впервые увидел печатные копии творений великих мастеров живописи и скульптуры.
А по воскресеньям, забрав круто посоленный кусок хлеба, уходил в свою любимую степь или на берег Волги с удочкой.
Волжские просторы, ночные сидения с товарищами у костра, такие разные лица людей — все это хотелось нарисовать, запомнить. Потянулся к краскам. И уже с упоением все свободное время отдавал рисованию и лепке. Я уже настолько прилично рисовал, что в типографии на меня обратили внимание, люди там попались добрые. И вскоре поручили резать на дереве клише для цирковых афиш. Товарищи поощряли меня, старались освободить от тяжелой работы, давали читать книги. Здесь и прошел свою школу. Так я проработал в типографии целых одиннадцать лет — от разборщика до печатника. Там же начал заниматься у учителя рисования, много писал с натуры.
— Бросай, брат, типографию, поезжай учиться на художника,— советовали мне старые рабочие.
Часть денег для поездки была скоплена, часть собрали товарищи.
— Ничего, ничего, заработаешь — вернешь,— говорили они, провожая меня на пароход.— Главное, не забывай нас, коли прославишься.
И вот я — в Саратове, в вечернем классе художественного училища, было это в 1901 году. Днем — служба переписчиком в земской управе, вечером — занятия в школе.
Жить приходилось на гроши. Организовали с товарищами коммуну, вместе — все легче. Сняли маленькую дешевую пустующую осенью и зимой дачку на Волге, правда, далековато было пешком ходить до города, километра четыре. Перезябнешь по дороге в легком пальтишке и долго не можешь согреться в помещении, рассчитанном на лето.
В училище специализировался по скульптуре под руководством Волконского. На отчетной выставке мои работы были премированы, городские газеты дали лестные отзывы. Мой учитель настаивал, чтобы я ехал учиться в Академию художеств. После долгих колебаний вместе с товарищами выехал в Петербург.
Сразу в Академию попасть не удалось. И в 1904 году я посещаю класс художника Браза в Обществе поощрения художников, а потом моим наставником становится профессор Кардовский, которому понравились мои рисунки, и он пригласил меня бесплатно заниматься в его частной студии.
Так прошло несколько лет. Нужда не покидала меня. Черные туманы Петербурга разрушали и без того слабые легкие.
Жестокими выстрелами грянул январь 1905-го. 9 января я был вместе с учащимися и рабочими.
Мечта об Академии не оставляла, и осенью 1907 года я держал конкурсные испытания. Всего поступало 180 человек, выдержало — 24, из них 5 — на скульптурное отделение. Дальше было полугодовое испытание, которое прошли я и мой товарищ. Здесь я прошел серьезную школу, испытал на себе исключительное влияние Родена и Менье, их творениями увлекался, у них учился. Самым же великим титаном скульптуры считал и считаю Микельанджело. Люблю нашего Паоло Трубецкого.
Здоровье снова покачнулось, открылось кровохарканье, и в 1910 году пришлось оставить ученье и уехать для поправки здоровья на Урал. В селах, заводских поселках, где мы жили с женой, я много рисовал, устраивал самодеятельные спектакли, в которых участвовал как режиссер, актер и гример.
На академических выставках встречался с Репиным, Куинджи, на просмотрах и обсуждениях — с Кардовским, Бразом, Мясоедовым, Беклемишевым, Петровым-Водкиным. Помню, как однажды разгорелся спор, Репин убеждал Водкина отказаться от иконописности в портрете… Много было интересных встреч.
На выставке 1913 года экспонировалось пять моих работ — «Родные», «Крестный ход», «Скорбь», «Слепой», «Л. Н. Толстой».
В 1914 году участвовал на выставке в Екатеринбурге.
На Урале же встретил Великую Революцию.
3 .
Идет Илья Камбаров по весеннему городу, смотрит на здания главного проспекта, на набережную городского пруда, где недавно еще стояли царские бюсты, сброшенные разгневанными солдатами. Он идет и видит уже другой Свердловск, тот, что рисуется в его мечтах, город, в котором архитектура, живопись, скульптура выйдут к народу, на улицы и площади, украсят стены зданий их интерьеры.
Впереди — малые и крупные выставки и далеко еще до 75-летнего юбилея в 1955 году в Доме работников искусств, куда придут чествовать уральского скульптора многие его коллеги, ученики, зрители.
Впереди еще будет много работы. Это и камерная, станковая скульптура, в том числе портреты многих великих соотечественников — Ленина, Толстого, Пушкина, Мамина-Сибиряка, изобретателя радио Попова.
И все же главное направление, которое выбрал Камбаров в 20—30-годы, это городская монументальная скульптура как искреннее желание своим трудом и талантом ответить на ленинский план монументальной пропаганды.
Мемориальные доски выдающимся революционерам для Свердловска, бюст Петра Кропоткина для музея в Москве, барельеф к 200-летию Екатеринбурга, композиция «Борьба» (в Пермской картинной галерее барельефы из цемента «Процесс труда» — для трибуны ко дню пуска Уралмаша, фронтон здания Дом офицеров, «Колхозница» и «Шахтер» в скульптурной аллее вдоль набережной городского пруда, «Горняк» на здании горисполкома, барельефы и мозаики для Дома промышленности, проект памятника летчику-герою А. Серову… И много других работ в дереве, гипсе, керамике, уральском мраморе. И еще — непреходящее увлечение живописью, графикой, многолетняя педагогическая и общественная деятельность в Союзе художников…
«Суровую школу жизни прошел я,— говорит скульптор, завершая свою биографические записи,— но как в молодости, так и сейчас меня согревает искусство и заставляет забывать все тяжелое, все обиды, все мелочи жизни. Я добился того, чего хотел…
Сейчас, когда в Советской стране так глубоко и широко поставлена проблема художественного оформления городов, для нас, скульпторов, поле деятельности еще расширилось А на мою долю работы хватит! Интересно жить и творить, отображая нашу творческую эпоху, наши прекрасных людей. Хочется работать горячо и продуктивно. Вот и все что я хотел сказать».
Он шел в ногу с энтузиастами.