Встреча
Сквозь дремоту ротмистр уловил чьи-то негромкие, но тревожные голоса. А когда выпростал голову из теплого меха, услышал: говорили Петька и вахмистр.
— Бывает, что дым за сотни верст ветром наносит,— успокаивал вахмистра Толоконников.— Может, пал стороной идет, может, по другому берегу, за рекой. Нам какая печаль?
— Может, и стороной… Может, и за рекой..,— согласился вахмистр.— А все же я их благородие взбужу. Дыму без огня не бывает. тДоложить надо.
— В чем дело? — спросил Повидла, быстро сбросив доху, и почувствовал, как в ноздри ударил горький и едкий запах.
— Ваше благородие,— сказал вахмистр,— где-то лес горит, пал идет.
Ротмистр поднял голову к побледневшему предрассветному небу, посмотрел внимательно на облака. Они плыли с севера на юг, в направлении, обратном движению каравана.
— Ветер встречный,— тревожился вахмистр.— Пал по ветру идет. Ежели лес по нашему берегу, нам дальше пути нет. Придется обратно возвращаться.
— Бери коня! Поедем разведаем,— приказал ротмистр Петьке.— А ты, вахмистр, за меня останешься.
Повидла и Толоконников выбрались из ущелья и поехали медленно по Уршакбашевой тропе.
— Отчего в тайге пожары бывают? —спросил ротмистр.—Я ведь ваши горы и леса плохо знаю. У нас, около крепости, степь голая.
— От разного бывают,— ответил Петька.— Иной раз от оплошки от людской. На полях или покосах жгут сучья и вершинник, глядишь, и в тайгу огонь запустят. Костры тоже многие разводят: пастухи, косари, ягодницы, грибницы, вообще прохожий и проезжий люд. Уйдут с привала, огонь не зальют, не засыплют, не затопчут — опять тайга полыхает. Чего больше — охотники бумажным или паклевым пыжом выстрелят, ан ветошь и загорелась. Чуть ветерок — и на деревья перешло. Всяко бывает. У нас тайга каждый год горит.
— Полей и покосов здесь поблизости нет,— проворчал ротмистр, пастухам и ягодницам не время, охотники в такую даль не забредут. Значит, выходит, подожгли с умыслом. Но кто, для какой надобности? Стой-ка!
Они натянули поводья и, остановив коней, прислушались. Какой-то неясный шум, похожий на невнятный шорох дождя, наползал с севера. Но его заглушили тревожные, панические крики кедровок, торопливо перелетавших с дерева на дерево.
Мимо всадников пролетел ястреб. Он летел очень низко, отчаянно крича, попытался подняться выше и не смог, снова пошел к земле.
— У него крылья обожжены,— хмуро сказал ротмистр.— Пожар где-то близко. Шевелись, погоняй!
На галопе перемахнули они через ручей, проскочили болото и начали подниматься в гору. Ротмистров жеребец первым взлетел на вершину и вдруг, дико фыркнув, уперся передними ногами, задрожал. Знойно ударил навстречу сухой жар. Он налетал упругой волной, опаляя лицо. В воздухе кружили, будто черные галки, обгоревшие листья, мелкие дымившиеся веточки, крупные хлопья пепла и сажи, прилетевшие сюда из самого пекле таежного пожара, может быть, за несколько верст. Ротмистр посмотрел на вершины замерших в страшном ожидании сосен и заорал:
— Нет нам дороги! Назад!
Они скатились стремглав с горы и отдышались только в низине, в пади, обвеянной свежим болотным ветерком. Затем погнали коней обратно, к лагерю.
Ущелье наполнилось дымом, так что трудно было дышать. Кони беспокойно храпели, бились, рвались с привязей. Шемберг, бледный от страха, с трясущимися губами, безнадежно спросил ротмистра:
— Ну? Что видели?
— Огонь на нас надвигается. Подозреваю, с умыслом подожжено.
— Кто поджег?
— ≪Их≫ рук дело,— ответил вахмистр.— Перехватили, значит, нас.
Все долго молчали, подавленные, особенно остро почувствовав одиночество среди горных дебрей, свое бессилие перед надвигающейся неотвратимо огненной стихией.
— А на тот берег? Вброд через Белую? — с надеждой спросил Шемберг.
Вахмистр посмотрел презрительно на управителя и непочтительно ответил:
— Ты что, барин, ослеп? Чай видишь, она свирепая, как дьявол!
Плечистый фланговый гусар, которому нечего было терять, гаркнул бесшабашно:
— А ведь наше дело, ребята, чистый табак! Ей-богу!
— Неужели назад? К Хлопуше в лапы? — вырвался у Шемберга плаксивый вопль, И тогда закричал злобно ротмистр:
— Молчать! Разговоры прекратить! Сопли не распускать!
Последние слова относились явно к Шембергу, и он спрятался испуганно за спины гусар.
— Готовьте коней! — продолжал Повидла.— Поднимемся на вершину Чудь-горы. На ней леса нет, и огонь до вершины не доберется. Там переждем, пока пожар пройдет мимо,
— Стой! Не торопись, барин, голову сломаешь!— раздался совсем рядом твердый, чуть глуховатый голос.
Ротмистр удивленно оглянулся.
За скалой, в нескольких шагах от эскадрона, зашуршали камни, и на открытое место вышел человек. На нем был красный казацкий чекмень и высокая, казацкая же, волчья шапка. Лицо завешено сеткой из конского волоса. В руках — два пистолета.
— Хлопуша! — испуганно прошептал Петька
Толоконников и нырнул в ближние кусты.
— Ты кто таков? — скорее удивленно, чем испуганно, спросил ротмистр.
— Повыше тебя чином,— Хлопуша недобро улыбнулся.— Полковник я царев, Хлопуша.
Гусары переглянулись. Им было известно имя славного пугачевского полковника. По Уралу уже неслась слава о его подвигах.
— Не полковник ты, а вор и каторжник беглый! Забыл, как тебя плетьми драли? Как лоб каленым железом прижгли? Полковник с рваными ноздрями! — Ротмистр брезгливо дернул бровью.—И царь твой такая же каторжная нечисть! Висеть вам рядом, на одной виселице.
— У тебя, твое благородие, видать, супонь лопнула. Аж в оглобли лягаешь. А песня твоя стара,— спокойно, ничуть не сердясь, откликнулся Хлопуша.— Пора бы тебе поновей петь. И запоешь, запляшешь под нашу песню, вспомни мое слово… Ну, ин ладно!.. Давай о деле говорить. Ты, твое благородие, без толку не ершись. Вперед вам ходу нет. В Чебаркульскую крепость тебе, барин, не прорваться. Мои разведчики- башкиры у вас на пути тайгу подожгли. Видишь, чай?
— Вижу! —сказал ротмистр.—Коли вперед нельзя, назад пойдем.
— Не пойдешь!
—Кто не позволит?
—А я,—просто ответил Хлопуша и встряхнул пистолетами.—Это у меня муж и жена. Муж промахнется, жена дело поправит!
Ротмистр оглянулся и, увидев, что весь эскадрон подтянулся к нему, обнажил саблю. Тронув коня, наехал на Хлопушу, закричал:
—Уйди с дороги, смерд! По кандалам соскучал!
Хлопуша не отступил, не пытался защищаться. Спокойно поднял пистолет и выстрелил в воздух. Звук выстрела улетел в тайгу и словно оживил заколдованную Чудь-гору. Из-за каждой скалы, из-под каждого камня, из каждого куста выросли люди и устремились бегом к Хлопуше. Их вел, по-видимому, Хлопушин есаул, беловолосый, широкоплечий, синеглазый парень, в нарядном зеленом казачьем кафтане с откидными рукавами, завязанными на спине.
—Жженый! —Шемберг узнал в Хлопушином есауле своего работного и, скатившись поспешно с седла, нырнул в те же кусты, куда до него спрятался Петька Толоконников.
Хлопуша взмахнул рукой, и люди остановились в нескольких шагах от него. Ротмистр попятиль коня ближе к эскадрону. Он попытался было подсчитать Хлопушиных людей, но, безнадежно вздохнув, отказался от этой мысли.
Здесь был, казалось, весь Урал-камень, взбудораженный манифестами Емельяна и речами Хлопуши. В первых рядах стояла уральская заводчине, работные людишки горных заводов. Их можно было отличить по землистым лицам, расцарапанным в кровь рукам, опаленным у домен бородам, сгорбленным от векового рабства спинам. Здесь были и приписанные к Белореченскому заводу чердынские мужики, а также барские пахотные крестьяне из иных мест, в рваных зипунах, в дерюжных армяках, а некоторые в барских суконных кафтанах, сюртуках и даже женских салопах. Здесь были скуластые горные башкиры в остроконечных рысьих шапках, ватных кафтанах и плосколицые киргизы в верблюжьих бешметах. Здесь были и косматые горщики, разведчики недр, здесь была и просто голытьбе, бежавшая в уральскую тайгу от барского моченого в соли кнута, от царской рекрутчины, от заводской кабалы, грабившая на Чусовой и Белой купеческие и казенные караваны. Здесь было то самое, таившееся до времени под пеплом пламя, из которого смелый донской казак раздул пожар восстания.
Ротмистр опытным глазом военного оценивал силу Хлопушиного отряда.
Заводчина была вооружена самодельными копьями, медвежьими рогатинами, кузнечными молотами, дубинами с насаженным на конце чугунным ядром, просто тяжелыми безменами и пожарными крючьями. Жигари опирались на страшные свои топоры с длинными, в полсажени, топорищами. Крестьяне были вооружены вилами, кольями с врезанными в конце серпами и косами, и лутошками, простыми липовыми палками с обожженной верхушкой, чтобы придать им вид копья. Башкиры и киргизы вышли в поход с деревянными и костяными луками, копьями, саблями и самым страшным в рукопашном бою своим оружием —сукмарами и шокпарами —дубинками, окованными железом или утыканными гвоздями. И только очень немногие из Хлопушиных людей имели огнестрельное оружие—пистолеты, фузеи, старинные мушкетоны и охотничьи дробовики.
≪Ежели ударим дружно, размечем в прах это бродяжье скопище,—думал ротмистр.— Жаль, непривычны мои гусары в этих проклятых горах действовать. Ладно, справимся! Я брошусь первым на Хлопушу. А остальная голота, когда их вожак свалится, от одного блеска наших сабель разбежится…≫
Хлопуша между тем снова заговорил:
—Вот оно, барин, царево войско! Только рукой махну —все в реке будет!
И, не обращая уже внимания на ротмистра, обратился к гусарам:
—Ребятушки, неужель вам солдатчина бессрочная сладка? По себе знаю: харчи —помои, ноги портянками натерты. Неужель не надоело вам спины под офицерскую палку и плетку подставлять? Только баре не признают государя нашего новоявленного, а смерды, кость мужицкая, и даже всякие орды кочевые, ему покорились. Сдавайтесь и вы, ребятушки. За это, от царева имени, милость и свободу вам обещаю. Освобожу вас от службы и в вольные казаки поверстаю. А ежели боитесь, что будет вам наказание за кровопролитие на заводе, то вы эту мысль бросьте. Знаю я, не своей охотой вы в работных стреляли. И пускай отныне между нами будет так: кто старое помянет, тому глаз вон! А у меня как сказано, так и сделано.
Гусары хмуро молчали. Ротмистр презрительно и самоуверенно улыбался: кто-кто, а уж его гусары государыне не изменники.
Тогда Хлопуша снова заговорил:
—И вот еще о чем подумайте, ребятушки. За плечами у вас таежный пал. Через час он здесь будет. Нужно нам сообща с огнем сражаться. Драку да свару нам затевать не след. Все тогда сгорим, как крысы в овине.
Гусары переглянулись и зашептались. Осторожный, приглушенный шепот пополз по их рядам от одного фланга до другого. Ротмистр не смог уловить, о чем сговариваются его люди, но чувствовал, что наступил момент, когда надо действовать быстро и решительно. Он взмахнул саблей, крикнул:
—Ребята, присяге не изменим!.. Сабли вон… За мной!..
Он тронул коня, но не услышал за спиной привычного топота мчащегося эскадрона. Гусары не шелохнулись. А седой гусар сказал серьезно и строго:
—Неча махать саблей, ваше благородие. Сдавайся! Видишь, пришел конец вашей барской власти. Теперь мы попануем.
Старик первый выехал из строя и бросил на землю саблю.
—Сдаемся, полковник, на твою милость. Мы государю приклонны. А проступки наши мы загладим. Послужим царю верой и правдой, ежели понадобится, и кровь за него прольем.
Гусары последовали его примеру. На землю полетели их сабли и карабины.
—Изменники!.. Клятвопреступники!.. Собачье племя!..—закричал в бешенстве ротмистр и, пришпорив коня, бросился на Хлопушу.
Нападение было так неожиданно, что Хлопуша не успел подумать о защите. Он погиб бы, сабля ротмистра уже висела над его головой, если бы не Жженый. Павел прыгнул вперед, толчком плеча отшиб Хлопушу в сторону, выдернув из богатых, украшенных серебром ножен черкесскую, без крыжа, саблю. Ею он удачно отбил удар ротмистра.
Но Повидла, опытный рубака, тотчас же начал теснить Жженого. Ротмистрова сабля сверкала стальной молнией, нанося короткие и быстрые удары. Павлу казалось, что тысячи злых змеиных жал разом метят в него, стараясь укусить смертельно то в лицо, то в грудь, то в шею.
Хлопушины партизаны и гусары, затаив дыхание, следили за поединком. Никто из них не осмеливался помочь Жженому. Дерущиеся так бешено вертелись, так быстро менялись местами, что сабельный удар или пуля могли попасть вместо офицера в Павла.
Отбивая с трудом удары ротмистра, Павел томился запоздалым сожалением: ≪На кой ляд я с этой чертовой саблюкой связался? Сабля — дело барское. А мне бы чего-нибудь…≫
И тут к ногам его упала кувалда, которой на заводах отжимают из крицы шлак и окалину. Кто-то из заводских, словно угадав мысли Павла, подкинул ему это пудовое оружие. Павел схватил кувалду, размахнулся так, что басовито взгудел воздух, и опустил на врага тяжкий удар. Павел метил в голову офицера и попал бы, если бы ротмистр вовремя не подставил свою саблю. Кувалда и сабля встретились. И победила кувалда. В руке Повидлы остался только эфес, а клинок разлетелся вдребезги.
Потеряв направление, кувалда опустилась на голову коня, тот грохнулся на землю, а Повидла вылетел при падении из седла и уже не поднялся более.
—Спасибо, Павел! Не забуду! —сдержанно, но горячо сказал Хлопуша.
И, указывая гусарам на лежащего в беспамятства ротмистра, добавил весело:
—Как очухается, всыпьте ему, ребятушки, каждый по пятку плетей. За то, что обозвал вас собачьим племенем. Дозволяю!.. А теперь всем скопом, дружно будем от пожара отбиваться. Тащите сухой валежник, рвите больше ветоши. Шевелись, коли живьем сгореть не хотите!..
Пал
Морщась от ноющей боли в голове, ушибленной при падении, ротмистр сидел у корней одинокого дуба и удивленно наблюдал работу, кипевшую вокруг него. Работные, крестьяне, гусары, башкиры, киргизы, дружески перемешавшись, заготовляли горючий материал. Саблями и топорами рубили щепы смолистых пней, косили ветошь, волокли охапки трескучего пересохшего валежника.
Работами распоряжался Хлопуша. Все заготовленное складывалось по его приказанию в одно место. Это была наиболее узкая часть ущелья у подножья Чудь-горы. Вскоре каменная горловина была закупорена высоким валом. Тогда Хлопуша выслал в тайгу одного из казаков разведать, как быстро идет пал и далеко ли еще огонь.
В ожидании его многие влезли на вал, вглядываясь тревожно в глубь тайги. Ветер между тем снова усилился. Он бежал теперь по горячечно шумящим вершинам непрерывным потоком. Но дул по-прежнему в сторону Чудь-горы. Крепче и гуще потянуло дымом. Люди на валу уже завязывали рот и нос платками, закрывали лицо снятыми шапками. Дым, горький, царапавший горло, проникал, казалось, до сердца и сжимал его.
Вынесся из тайги казак-разведчик, Он подъехал к Хлопуше и сказал почему-то шепотом:
—Подходит! Близко уже! Птицей летит, как на крыльях.
—Все с вала долой! —крикнул повелительно Хлопуша.—Коней к реке отвести. Костер разложьте, проворы! Чтоб горящие головни наготове были!
Теперь на валу остался только Хлопуша. Он повернулся к пожару. Ветер нес густой дым прямо в лицо, мешая смотреть и слушать. Но это его, по-видимому, мало беспокоило. К удивлению ротмистра, зорко следившего за Хлопушей, пугачевский полковник вытащил из-за пазухи птичье крыло, выдрал из него легкую пушинку и подбросил ее в воздух. Ветер, тянувший со стороны пожара, понес пушинку к Чудь-горе. Хлопуша внимательно проследил ее полет, пока она не исчезла из глаз.
А в глубинах тайги родился новый жуткий звук. И все притихли, вслушиваясь в это зловещее шипенье и клокотанье. Точно масло шипит, шкворчит, пузырится на гигантской сковородке. Это был голос таежного пожара.
А затем показались и его передовые разведчики.
Пламени еще не было, а впереди начал уже темнеть мох, закорчилась трава. Воздух стал горячее, дым гуще. И вот в траве во мху заиграли, забегали маленькие огоньки, а потом поползли язычки и ленты бледного при дневном свете пламени. Шипенье и шкворчанье усилились, перешли в легкое потрескиванье.
≪По воздуху передается. Как зараза!≫ —с испугом подумал Повидла.
Это промчался первый огонь, опалив сухую мелочь. А центр, ≪матка≫ пожара, был еще далеко.
Хлопуша надрал из крыла горсть перьев и бросил их в сторону пожара. Ветер снова вынес их назад, в сторону Чудь-горы.
Люди начали медленно отступать к Белой, к укрытым у реки лошадям. А Хлопуша, не обращая внимания на приближающийся огонь, стоял по-прежнему на хворостяном валу. Он прикрывался от зноя полой своего красного чекменя, меховая казачья шапка уже дымилась, но он думал не о себе. Он думал о том, что если вал загорится раньше времени, то погибнут все эти люди, так доверчиво избравшие его своим вожаком.
Из тайги, из пламени, прилетел густой низкий звук, ни с чем не сравнимый. Голос бездны, рев стихии.
—≪Матка≫ ревёт,—испуганно прошептал один из работных.
—Старые таежники говорят —тоже шепотом откликнулся ему углежог:—тот человек, который слышал голос ≪матки≫, больше ничего уже на этом свете не услышит. Сожрет, спалит его ≪матка≫.
Действительно, это был ее голос, ее грозный бас.
И, услышав его, Хлопуша поспешно бросил в воздух еще горсть перьев. Они не отпрянули как прежде назад, а исчезли навстречу палу,— так быстро втянул их в себя пожар.
—Батюшки, до чего же просто! —удивился тот же работный.—Пал свежего воздуха требует, вот он и тянет его из нашей пади. Теперь поджигай вал, огонь его в сторону пойдет. Два огня сшибутся! Видать, дядя Хлопуша —старый таежник.
И действительно, Хлопуша, спрыгнул с вала, закричал отчаянно:
—Поджигай!.. Шевелись, проворы!
Десятки горящих головен полетели в пересохший, уже дымившийся вал. И он вспыхнул сразу, с яростью и силой взрыва. Огонь с ревом взметнулся к небу. Но, повинуясь тяге пожара, наклонился, почти прильнул к земле и рванулся в тайгу, навстречу палу. Долина стала быстро очищаться от дыма.
Когда поджигавшие зал работные и Хлопуша, добежав до реки, оглянулись, два огня уже сшиблись, свились в огненный смерч. Затем смерч рассыпался, и огненный поток ринулся в обратном направлении, не дойдя до пади.
Тайга пылала вся, от вершины до корней.
Люди отступали все ближе и ближе к реке. Некоторые вошли в ледяную воду.
Жар становился невыносимым. Кони начали беситься, рваться с привязей. Их свели в реку по грудь и ежеминутно окатывали водой.
В это время из кустов, опаленных и обугленных, протянувшихся невдалеке от догоравшего вала, раздался подавленный крик боли. А затем из чащи выскочили и побежали к реке двое —Шемберг и Петька Толоконников.
Управитель бежал первым, держась обеими руками за дымившуюся шапку. На плечах и спине Петьки багрово тлела бекеша. Он сбросил ее не уменьшая бега, но исподняя рубаха тоже дымилась. Он сбросил и ее. Он бежал голый по пояс до тех пор, пока не услышал совсем близко властное и жесткое:
—Стой!
Петька остановился, как вкопанный. Перед ним был Хлопуша.
Суд
Твердые желваки задергались на скулах Хлопуши. Боясь распалить себя криком, заговорил спокойно, но глухой, пришептывающий его голос ломался от ярости:
—Ну вот, ты и попался, Петра. Не хотелось петуху на пир идти, да за хохолок притащили. Давай рассчитаемся, провора. Должок ведь за тобой есть.
—Погоди, Афоня, у меня с ним тоже беседа будет! —звонко сказал кто-то, становясь рядом с Хлопушей.
Толоконников поднял голову и тотчас безнадежно опустил ее. Перед ним стоял Павел Жженый.
—Здравствуй, Петр, здравствуй! Что же глаза прячешь, как вор, иль вину чуешь? Толоконников молчал.
—Кайся! —сказал сурово Жженый.—Семена Хвата помнишь?
—Помню,—прошептал побелевшими губами Петька.
—Ты его убил?
—Я.
—За что?
—Ненароком. В тебя метил.
—Кто меня убить наущал?
—Приказчик, Агапыч.
—Обещал за это сколь?
—Червонец да полушубок волчий.
—Дешевая моя голова,—Жженый скривил губы.
А Хлопуша делал последние усилия, чтобы сдержать ярость. Он дышал тяжело и прерывисто, с хрипом, словно только что вынырнул из воды. Дрожавшие его пальцы то сжимались в кулаки, то опять разжимались, как будто он уже тискал ими Петькино горло. Толоконников видел это, по лицу Хлопуши читал свой конец и все же не мог ни лгать, ни запираться, ни даже умолять о пощаде. Спокойный голос Павла словно отнял волю и разум. Обессиленный, опустошенный, он покорно отвечал на все вопросы Жженого.
—Еще говори,—продолжал Павел.—Государевы письма, что Хлопуша тебе давал, вместо наших работных кому относил?
—Агапычу, приказчику.
—В фортецию, солдат на завод вызывать кто ездил? —вмешался Хлопуша.
—Я,—еле слышно прошептал Толоконников.
—За что же ты предал своих братьев? За что погубил невинных людей?
—Агапыч обещал меня мастером плотинным поставить. Обнадежил крепко…
—Миропродавец!.. Пень ты гнилой, а не человек!
Стиснув кулаки, Хлопуша двинулся на Толоконникова. Тот медленно начал пятиться. Словно невидимая нить протянулась между этими двумя людьми. Толоконников в точности повторял движения Хлопуши, отступая на столько же шагов назад, на сколько тот двигался вперед.
И вдруг Петька, повернувшись рывком, побежал к выходу из ущелья. Павел, выхватив из ножен саблю, рванулся было за ним, но Хлопуша удержал.
—Не тронь. Не убежит.
Толоконников в безумном беге пронесся через кусты, в которых прятался, перепрыгнул через догоравший вал и ворвался в горящую тайгу.
Он мчался во весь дух, хотя никто его не преследовал, по крутинам, по откосам, гребням и горящим стволам, размахивая растопыренными руками, как птица крыльями. Он нырял в расселины и ямы, пропадал из глаз и снова появлялся, приседал под падающими раскаленными ветвями, прыгал через пылающие кусты и снова мчался, забираясь все глубже в пламенные недра тайги.
Ярко пылающий густой ельник преградил ему путь. На миг он остановился перед этой огненной стеной, потом кинулся в пламя, выставив вперед руки и наклонив голову, словно ныряя в воду. Столб дыма и пепла поднялся высоко, и все исчезло.
Все разом вздохнули и отвели глаза от горящей тайги.
—Сам, значит, себя казнил,—хмуро сказал Хлопуша.—Ну что ж, два раза прощают, на третий бьют.
И вдруг удивленно поднял руку к голове. Высокая казацкая шапка его сорвалась с головы и упала на землю в нескольких шагах за его спиной. Он не слышал слабого пистолетного выстрела и удивленно обернулся. Ротмистр, бледный, со стиснутыми зубами, придерживал левой рукой правую, повисшую безжизненно. Он нащупал случайно за пазухой один из пистолетов, подаренных ему Шембергом, и, не утерпев, выстрелил в Хлопушу, но стоявший рядом с ним работный вовремя ударил его по руке дубинкой и тем спас Хлопуше жизнь.
—Эх, ваше благородие, вот ты какой! — сказал без злобы, с легкой укоризной Хлопуша.— Прав наш батюшка-царь, всех вас, от прапорного до генерала, вешать надо. Первеющие вы наши зловреды и мучители. Шакир, иди-ка сюда, приятель, работа есть.
Из рядов вышел приземистый башкир в желтом китайском халате, кожаных шароварах и старом облысевшем малахае.
—Подвесь-ка его благородие,—коротко приказал Хлопуша.
Невдалеке стоял высокий дуб, вековой кряжистый уралец, широко раскинувший могучие ветви. Шакир направился к нему, распахнул халат, выдернул из штанов очкур. Затем придерживая левой рукой спадающие без очкура штаны, полез на дуб. Выбрав сук, выкинувшийся далеко от ствола, привязал к нему очкур, сделал на конце петлю. Проверил ее, затянул на своей руке. Спустился на землю и, взяв своего коня, подвел к дубу, поставил под петлей. Подошел к ротмистру и положил на плечо руку.
—Пойдем, баранчук.
Ротмистр посмотрел на петлю,—в ногах его заныло, и закружилась голова так же, как вчера, когда он заглянул в пропасть с Чудь-горы. Он вскрикнул и начал рваться из рук Шакира.
—Ой, смешной! —удивился башкирин.— Нельзя, бачка, Хлопуша сказал: ≪подвесь≫. Зачем как куян умираешь? Как кашкыр умирай, как храбрец. Ну же!
Шакир схватил ротмистра в охапку и потащил к дубу. Вырываясь, офицер кричал:
—Душегубы!.. Мучители!..
—По гостю и брага, барин. Вы нас многие века мучили, а мы молчали,—сказал Хлопуша и невесело засмеялся.—Ишь, что сын дворянский, что конь ногайский —умирают и ногами дрыгают. Кончай скорей, Шакирка,—махнул рукой и пошел медленно на Чудь-гору,
—Не тронь! Пусти,—сказал внезапно успокоившийся Повидла.—Сам пойду.
Шакир выпустил его из своих объятий, и ротмистр пошел к дубу не глядя под ноги, спотыкаясь о корни и камни. Он пробовал даже сам взобраться на Шакирова коня, но мешком свалился на землю. Башкирин снова взял его в охапку и, легко подняв, вскинул на седло. Сам прыгнул кошкой, сел сзади ротмистра на конский круп. Повидла больше не сопротивлялся, но нагнул низко голову, втянул ее в плечи и крепко прижал подбородок к груди. Шакир схватил его за волосы, оттянул голову назад, накинул на шею петлю. Спрыгнул с коня и огрел его плеткой. Конь рванулся, ротмистр повис. Шемберг закрыл ладонями лицо и заверещал по-заячьи. Но чья-то плеть звучно шлепнулась об его спину, и он затих.
…Люди отхлынули от дуба. К Жженому подошел старший кричный Федор Чумак. Мощные, словно из чугуна отлитые плечи его распирали ветхий сермяжный зипунишко, а по зипуну, через плечо, была пущена голубая орденская лента. Ноги Федора были обуты в разношенные лапти, а на голове, лихо заломленная на затылок, красовалась генеральская треуголка со страусовым плюмажем. Нетерпеливо поигрывая тяжелой, как лом, медвежьей рогатиной, Чумак спросил:
—До завтрева здесь стоять будем? На завод идти надо.
—Хлопушу спроси,—ответил Жженый.
—А где он, язви его в печонку?..
Невдалеке, на подъеме на Чудь-гору, около трех небольших лип, увидели они красный Хлопушин чекмень. Подошли торопливо и остановились удивленные. Хлопуша, стоя на коленях, загребал горстями палые липовые листья и, поднося их к своим рваным ноздрям, жадно нюхал.
—Чего ты, Афоня, листья-то нюхаешь? — удивленно спросил Жженый.—Иль табаком извелся?
Хлопуша поднялся с колен, не выпуская из горстей листья. Он был, против обыкновения, без накомарника и не поспешил, как обычно, закрыть лицо. Жженый и Чумак впервые как следует увидели своего вожака.
Плоские, чуть рябоватые его щеки заливал ровный здоровый румянец. Пушистая рыжеватая борода курчавилась на подбородке и щеках. Не будь ноздри его вырваны до хрящей, он был бы по-своему мужественно и строго красив. Надолго запоминался косой, волчий, без поворота головы взгляд его глаз, черных, с желтоватыми белками. В них горела яркая человеческая мысль, но где-то в глубине их затаился темный ужас и злоба зверя, гонимого и затравленного.
—Не угадал, провора,—тихо и грустно ответил Хлопуша.—Ни одна деревина меня за сердце так не скребет, как липа. Понюхаешь — и вспомнишь деревню свою… Тверской ведь я… Молодость, зазнобу-девку… У нас около изб тоже липы все.
Хлопуша понюхал листья и горько, невесело улыбнулся.
—Вот каторжник я отпетый, арестант и убийца, а молодость забыть не могу. Ведь проходит жизнь-то. Она ведь знаешь, какая большущая, в охапку ее не возьмешь. А что я в жизни видел?
Он сбросил с ладоней листья. Ветер подхватил их и понесся вниз, в ущелье.
—И меня в жизни носило вот так же, как ветром жухлый лист… Крепостной я, из вотчины тверского архиерея. В солдаты отдали, бежал от унтерских и офицерских палок. Поймали вскорости. За бегство из полка шесть раз сквозь строй прогнали. Кожу в клочья порвали, мясо до костей пробили, чуть в гроб не вколотили. Едва чуток оклемался —опять бежал. Только тесен нашему брату, холопу, белый свет. Опять поймали. За второй побег кнутом били, ноздри вырвали, на каторгу в Сибирь сослали. Работал там на заводских работах. Пробовал не раз на заводах бунты поднимать. За это еще не раз кнутом били. Тогда бежал из Сибири тоже. С Илецкой соляной каторги тоже бежал. Десять годов—десять годов, пойми это, провора,—то острожничал, то бродяжил, то на каторге маялся. Изломали они жизнь мою, будь они прокляты до последнего колена!.. Ноздри вот вырвали, уродом сделали… Кому я нужен такой уродина, страшный как бес? Кому, скажи, кому?..
Федор и Павел молчали, потрясенные этим взрывом чувств оскорбленного, опозоренного, искалеченного человека.
Хлопуша надел шапку, провел медленно по лицу ладонью и словно разом стряхнул горечь и боль пережитого. Крикнул властно:
—Будя ныть и плакаться! На конь, ребятушки, в поход! К утру на заводе быть надобно. Пошевеливайся, проворы!
Штурм
Когда выбрались с таежных троп на отпотевший, размякший проселок, Хлопуша, удивленный, натянул повод.
—Это кто ж такие? —спросил он,—Что за люди?
По обочинам дороги густо стояла толпа. Здесь было много женщин, еще больше детей всех возрастов, были и дряхлые старики. Они, судя по догоравшим кое-где кострам, стояли здесь давно, может быть всю ночь.
—Это бабы и ребятня наша, с завода,— ответил Жженый.—Своих встречают. Чай, всю ноченьку не спали, гадали: как мы с гусарами справимся.
Завидев отряд, женщины заволновались, зашумели, заговорили все разом, и каждая старалась выдвинуться в передние ряды, чтобы лучше видеть лица проходивших. Ребятишки сбились отдельной стайкой. Здесь явно верховодили ребята-заслонщики, работавшие на заводе. Они пытались держать себя степенно, подражая взрослым, говорили сердито и басисто, но тотчас забывались, и голоса их звенели снова по-детски восторженно и звонко.
Хлопуша отделился от своих есаулов и, подъехав к толпе, крикнул:
—Бабы, не сумлевайтесь! Мужики ваши вернулись по-здорову. Ни побитых, ни пораненных нет. Царицыны солдаты перед нами оружие сложили. Только некоторые бороды да усы попалили. Ну, да, я чаю, целоваться-то и без усов можно.
Женщины ответили радостным смехом, счастливыми криками:
—Спасибо тебе, дядя Хлопуша!.. Спасибо, кормилец!..
Когда затихли крики женщин, дружно, хором закричали ребята:
—Дядя Хлопуша, возьми нас с собой! На войну!.. У нас уже и луки, и стрелы, и копья понаделаны… Дядь Хлопуша, возьми!..
В рядах, услышав это, захохотали. Хохот гремел взрывами, катаясь по колонне от головы к хвосту. Хохотали даже киргизы и башкиры, откидываясь в седлах далеко назад и восторженно хлопая ладонями по бедрам. Но смеялся только Хлопуша. Он покачивал тихо головой и странным, срывающимся голосом сказал, ни к кому не обращаясь:
—Ах, челяпига… вот так челяпига… На войну их возьми…
Смущенные смехом, ребята смолкли. Но один малыш, в огромной старой шапке, сползавшей ему на уши, все еще тоненько тянул:
—Дядь Хлопуша-а… Возьми…
Хлопуша подъехал к мальчонке и, быстро нагнувшись, поднял его к себе в седло. Мальчуган сначала испугался, оробел, а потом, когда Хлопуша необыкновенно ласково погладил его по острому худенькому плечику, заулыбался и засверкал карими глазенками.
Хлопуша смотрел на дорогу.
По проселку шел смешанный конный отряд, который был с Хлопушей в тайге. Вместе с ним валила и вся та сила, которую собрал Хлопуша по уральским заводам и селам. Передовыми прошли казачий отряд, гусары, башкиры, киргизы. Над конниками развевались пугачевские знамена из белой холстины с нашитыми и просто намалеванными дегтем раскольничьими восьмиконечными крестами и зеленые знамена башкир и киргизов.
За конницей прошла многочисленная пехота. Затем провезли на самодельных лафетах три полевые пушки. Пушкари, заводские работные, важно и сурово поглядывая на женщин, шагали рядом со своими орудиями. Они знали, что в конце-концов участь боя решают они и их широкогорлые медные звери. Командовал пушкарями один из Хлопушиных есаулов —Федор Чумак.
В хвосте колонны на многие версты растянулся обоз. Боевые припасы, фураж, провиант везли в повозках, телегах, барских рыдванах и колясках. Тащилась в обозе даже щегольская карета четверкой, с чумазым жигарем за форайтора. А в карете, вместо пудреных бар и барынь, ехали мешки с овсом. Весь обоз скрипел отчаянно и на разные голоса —многие и многие версты стерли деготь с осей.
На одной из телег сидел связанный Шемберг. Женщины узнали его. Раздались озлобленные крики, полетели комья грязи, камни. Так, под градом угроз и оскорблений, долго ехал недавно всесильный управитель. Он озирался по сторонам, как затравленный волк, но взгляда перед толпой не опускал, стараясь запомнить лица обидчиков. Он еще надеялся отомстить.
Конные и пешие, пушки и повозки бесконечным потоком лились по проселку. А большеголовый мальчуган в огромной дырявой шапке с высоты седла смотрел на них серьезно и важно. И казалось, что он делает смотр этому войску восставших рабов.
Когда прошли последние бойцы, проскрипели последние подводы, Хлопуша повернул мальчугана к себе лицом и сказал медленно и серьезно, как взрослому:
—Видал, сколько войск у нашего мужицкого царя? Это только малая часть его. Найдется, кому и без тебя биться с барами и заводчиками. Авось, мы для тебя, воробыш, счастливую долю завоюем. Иди, гуляй!
Хлопуша опустил его бережно на землю и, стегнув коня, помчался к голове колонны.
Проселок выбежал к тракту. Совсем рядом зачернели валы и частокол Белореченского завода. Жженый, ехавший рядом с Хлопушей, посмотрел из-под ладони на завод.
—Тихо. Спят, пи что? Покуда очухаются, мы на валах будем.
—А может, хитрят? —сказал Хлопуша.—Ты бы, провора, приказал все ж людишкам, чтоб не галдели так, Гамно очень, для заводских пушек верная примета.
И, словно подтверждая слова, с вала грохтнула пушка. Ядро, сбивая на лету сучья, прогудело в вершинах деревьев.
* * *
Этот выстрел и разбудил Агапыча.
После отъезда Шемберга приказчик шнырял по комнатам господского дома, шептался таинственно с оставшимся на заводе управительским камердинером. Они вместе увязывали какие-то узлы, прятали. Затем Агапыч спустился в винный погреб. Отметил углем две сорокаведерные бочки с полугаром.
≪Это гостям на угощенье. Пущай пьют за Агапыча здоровье. А гости скоро пожалуют. Мы на тракту, что на юру. Коль не Хлопуша, так другой из пугачевских атаманов завернет≫.
А бочонки с виноградными винами откатил подальше, в темные углы.
≪Это им не по носу табак. Вкусу не понимают! Заморское вино мы и сами, без них распробуем. Потешим душеньку!≫
Проходя двором, остановился около высокой поленницы, стоявшей против главных ворот. Дрова здесь были сложены еще по приказу ротмистра. Если бы мятежные шайки вломились на завод через главные ворота, они наткнулись бы на эту дровяную баррикаду, из-за которой их встретили бы выстрелами защитники завода. Агапыч подумал, что надо бы разбросать поленницу, нето, чего доброго, пугачевцы подумают, что она сложена здесь по его, Агапычеву, приказу. Но кто будет раскидывать?
Только под вечер завернул домой. Прилег на лавку отдохнуть минутку-другую и вспомнил, что не успел переговорить с капралом, чтобы часовые, когда завидят пугачевцев, его бы, Агапыча, предупредили, да не вздумали бы, упаси бог, стрелять по Емелькиным людям. Поднялся с лавки, но тело сковала усталость, а ноги дрожали от беготни. Снова лег, решив: ≪Отдохну чуток, тогда к капралу наведаюсь≫.
С этой мыслью незаметно заснул. Спал неспокойно, метался, бредил. Спорил во сне с капралом о пугачевцах:
—А какая надобность их отражать? С ними в ладу надо жить.
—Нет! —Капрал стукнул кулаком по столу. Грохот этого удара болью отозвался в ушах.
Дернулся испуганно, свалился с лавки на пол и проснулся.
Сидя на полу, повел удивленно глазами.
В лихорадочном нетерпении зашарил по лавке, отыскивая шапку. И вдруг замер, открыв рот, судорожно ловя воздух, как рыба на берегу. Тяжелый, давящий грохот, подобный тому, который разбудил его, опять больно ударил в уши.
—Что? Господи исусе!.. Никак? Ой, головушка моя разнесчастная!.. Так и есть, пушка! Палят!
Забыв о шапке и полушубке, в чем был выскочил во двор. На земляном валу с высоким деревянным частоколом, которым завод был обнесен исстари от нападения башкир, Агапыч увидел старика-капрала. Окутанный пороховым Дымом, старик один копошился около большой пушки. Здесь же стоял ящик с ядрами и бочонок с порохом. Взбежав на вал, Агапыч крикнул:
—Чего полошишь без толку, крыса старая?
Капрал обиделся и рассердился:
—Без толку? Слухай-ка!..
Агапыч затаил дыхание. Из ближнего к заводу сосняка по заре звонко разносились скрип телег, людские голоса, конское ржание и топот многочисленных копыт.
—Чуешь?..—спросил капрал.—Это они в сосняке сейчас спрятались. А когда тракт переходили, видел я: тьма-темь, сила несусветная! Впереди конные ехали, за ними пехота валом валила, а потом обоз длиннющий…
—Почему без приказа пальбу открыл? — злобно спросил Агапыч.
Без малейшего намека на всегдашнюю почтительность, презрительно и высокомерно ответил приказчику капрал:
—Эх ты, мещанин —холстинная шуба. У тебя столь мух на носу не сидело, сколь я пуль в своем теле ношу, а ты меня воинскому артикулу учишь. А кто мне приказать может, коль выше меня чином командиров на заводе нет? Ой, гляди-ка!
Из сосняка на опушку выплеснулась толпа конных и пеших, вперемежку. Над опушкой холодным и белым озером лежал густой туман. И казалось, что пугачевцы вброд переходят это озеро. Над волнами тумана видны были только головы и плечи пеших и безногие туловища коней с сидящими на них всадниками. Это было так необычно и страшно, что Агапыч побледнел и попятился. Часть пугачевцев, выйдя из тумана, поднялась на небольшой холм. Они тащили за собой пушку и начали устанавливать ее на вершине холма.
—Счас я их малость попужаю,—сказал без злобы капрал.
Он взялся обеими руками за прицельные стерженьки на лафете, но Агапыч закричал визгливо:
—Не смей!.. Тебе говорю, не смей!
—Без приказа от начальства не послушаюсь,— ответил независимо капрал.
—Да ты с меня живого голову снимаешь! — Агапыч лез на капрала с кулаками,—Брось, нетто пришибу!
—Уйди с валу! —заорал капрал и, схватив банник замахнулся на приказчика.—Здесь моя власть. Уйди, пока цел!
В этот момент с холма выстрелила пушка пугачевцев. Брандскугель, выплевывая огонь через три своих глазка, с воем пронесся над частоколом и шлепнулся в поленницу. Поленья брызгами взлетели высоко над землей.
Одновременно с пушечным выстрелом с холма раздались одиночные ружейные выстрелы. Над валом засвистели пули, заверещали башкирские стрелы. Капрал вздрогнул и поднял левую руку. С нее капала кровь, в ладони торчала стрела. Капрал переломил ее и вырвал из ладони медный многозубый наконечник с обломком стрелы.
—Опять тебя, капрал, война нашла,—проворчал он, приложил тлеющий фитиль к затравке и быстро отскочил назад. Его пушка горласто рявкнула. Дым облаком окутал капрала. У Агапыча от страха подкосились ноги. Шлепнулся на спину и съехал с крутого вала на двор.
Поднявшись на ноги, вытащил из кармана большой ключ и побежал к главным воротам. Но на полдороге остановился, подумал и повернул решительно к дому.
Агапыч вспомнил, что не захватил хлеб-соль, приготовленные для встречи дорогих гостей.
* * *
—Вот так спят! —засмеялся Хлопуша, когда выпущенное капралом первое ядро упало в лесу.—Ишь, встречают.
—Ништо! —беззаботно ответил Чумак. И, обернувшись назад, к своим пушкарям, крикнул: —А ну, ребята, давай-ка сюда тетку Дарью.
Хлестнув коня, Чумак поскакал вперед. Его пушкари, перебирая руками спицы, потащили за ним ≪тетку Дарью≫, широкогорлую полевую пушку. За пушкарями поскакали Хлопуша и Жженый.
По указанию Чумака ≪тетку Дарью≫ установили на невысоком холме. Чумак сам навел ее и приложил к затравке фитиль. ≪Тетка≫ кашлянула так, что разбудила в горах эхо.
—Перенесло,—сказал Жженый.
Но Чумак, поймавший ухом разрыв брандскугеля, улыбнулся самодовольно.
—Балуешь! Николи этого не бывало. Наша тетка без промаха бьет. Слышь, на заводе разорвалась.
≪Тетке≫ ответила с вала заводская пушка. Ядро легло недалеко, спугнуло кучку конников, но без вреда для них.
—Годи, молодцы! —крикнул пушкарям Жженый, все время внимательно приглядывавшийся к заводским валам.—Годи, не стреляй. Там всего-то один человек мельтешит. Что за оказия? А ну-ка, Федор, езжай за мной. Разрешишь, господин полковник, разведку сделать?
Хлопуша согласно кивнул. Жженый и Чумак поскакали к заводу. Остановившись под валом и задрав голову, Жженый крикнул:
—Кто есть живая душа, выглянь!
В амбразуру рядом с пушечным стволом высунулась голова капрала.
—Чего надоть? Чего под нашими стенами трепака бьете?
—Это ты, дедка! —обрадовался знакомому Павел.—А ну, глянь на меня. Узнаешь?
Капрал долго из-под руки смотрел вниз. И вдруг заулыбался:
—Никак заводский наш, литейщик Павлушка Жженый?
—Я самый! Помнишь, на хуторах у жигарей меня ловил? Ловко я тогда тебя вокруг пальца то крутил?
—Был грех,—смущенно крякнул капрал.— Да ведь служба не дружба, не бабья ласка. Зачем кликал?
—Ты что там один, как не прикаянный, болтаешься? Сдавайся! Нечего зря порох травить.
—Без приказа не могу,—капрал упрямо затряс головой.—Ты, парень, раздобудь мне какого ни на есть начальника, пущай прикажет, тогда и ворота настежь.
—Да ты, дедка, очумел! —захохотал Жженый.— Уж не самого ли хвельдмаршала Румянцева тебе раздобыть? Теперь наше, мужичье царство, и выше нас начальников нету.
—Болтай зря! —рассердился капрал.—Тебе смешки, а меня потом за измену присяге шпицрутенами расфитиляют. На кой ляд сдалась мне та присяга, а все ж шкуры своей и старых костей жаль. Не сладко, чай, и мне одному-то здесь. Все мои гарнизонные, верно, как крысы разбежались. Один вот остался. И со всех сторон меня с валу тащат. То Василь Агапыч, а то вот ты.
—Агапыч? Приказчик? —удивился Жженый.— Вот продажная лиса, переметнулся! Ну, годи, не поздоровится ему! Довольно от одного стана к другому метаться. А ты, дедка, перестань дурить. Отворяй ворота! Навоевался, чай, на своем веку. Хватит!
Капрал долго молчал, глядя в землю, насупя ежом торчавшие седые брови. И сказал решительно:
—Все же без приказу я ни-ни!. Отъехали бы вы, ребята, в сторонку. Я счас опять палить начну, не задеть бы случаем вас,—мирно и деловито закончил он.
—Вот старый гриб! —обозлясь, выругался Чумак и потянул из седельного кобура пистолет.— Помазали ему бэре губы масленым блином, так он и крест забыл! Я его за послушание начальству в рай отправлю.
—Брось! —Жженый схватил его за руку.— Он не вредный дед, только упрямый шибко и службу строго блюдет. Не замай его, Чумак.
Повернувшись в сторону опушки, сложив руки трубой, Жженый крикнул:
—Ребятушки-и!.. Шту-у-урм! На слом!..
Лавина тел —конные, пешие —оторвалась от пушки и понеслась к заводу. Конница неслась прямо по полям, увязая в сырой еще земле. Башкиры и киргизы скакали с саблями, поднятыми над головами, с ножами в зубах. Перед конной лавиной краснел Хлопушин чекмень. Хлопуша скакал, как истый степняк, поджимая ноги в стременах под брюхо своего горячего Орешка. Пешие побежали к заводу по тракту.
На крик Жженого ответили многоголосые крики, вопли, рев и отчаянные визги кочевников:
—На лом!.. Ура!.. Наша берет!.. Ал-ла!.. На слом!..
Хлопуша первый подскакал к воротам, скатился с седла и брякнул рукоятью сабли в дубовые, обитые железом доски:
—Отворяй!.. Именем государя!
Ответом было молчание. Лавина атакующих докатилась до ворот и тоже остановилась. Жженый, обернувшись, крикнул:
—Робя, вон то бревно тащите! Ворота бить.
Но заскрипели вдруг протяжно и жалобно воротные петли. Оба тяжелых полотнища распахнулись настежь. В открытых воротах стоял одиноко Агапыч, склонив голову в низком поклоне, с хлебом-солью на вытянутых руках.
—Добро пожаловать, гости дорогие,—сладенько и умильно пропел приказчик.—Давно вас ожидаем. Благословен грядый во имя господне!
Хлопуша шагнул в ворота и протянул руки к хлебу-соли. Но откуда-то сбоку вывернулся неожиданно Жженый и ударил из-под низу по подносу ногой. Коврига хлеба и солонка отлетели далеко в сторону, поднос брякнулся о камни. Хлопуша удивленно и гневно повернулся к Жженому.
—Да ведь это он,—сказал Павел,—приказчик, главный наш зловред!
А приказчик уже убегал в глубь двора, спотыкаясь о поленья, разбросанные пушечным выстрелом пугачевцев.
Победа
Теснясь, переругиваясь, крича надрывно, вливались в заводские ворота еще не остывшие от боевого неизрасходованного пыла работные, чердынцы, башкиры, киргизы.
С валов, празднуя победу, стреляли холостыми зарядами. В заводском поселке звонили жидко, но празднично, как на пасху. А в господском доме трещали двери, звенели разбитые стекла.
Корысти не было. Было лишь желание разнести вдребезги чужую, враждебную жизнь, чтобы не возродилось, не вернулось ненавистное прошлое. Лишь когда добрались до охотничьих комнат графа —радостно зашумели. Торопливо растаскивали дорогие ружья, пистолеты, кинжалы, рогатины. Это нужно, это понадобится, на остальное наплевать.
Сбросили с вышки подзорную трубу, вслед за ней отправили вниз прятавшегося там немца-камердинера.
—Колдун!.. Небо трубкой дырявишь!
Заводские работные разгромили контору, вытащили на двор конторские бумаги и книги и подожгли. Плясали хороводом вокруг костра и радостно кричали:
—Горят наши долги!.. Горят наши недоимки!..
—Завод бы не спалили,—забеспокоился Хлопуша.
—Не бойсь! Не тронут,—Жженый светло улыбнулся.—Глянь, они, что колодники освобожденные, радуются. Сбросили с себя извечные кандалы.
И вдруг ударил себя по лбу.
—Батюшки! А про колодников-то я и забыл. Ребятушки, кто со мной, заводских арестантов освобождать?
Хлопуша и Жженый в сопровождении полусотни людей направились на ≪стегальный двор≫. Против большой, но древней избы, в которой жили заводские солдаты-инвалиды, посередине широкого двора был врыт в землю невысокий и толстый столб. К нему привязывали для порки провинившихся работных. Столб этот на высоте человеческой спины был покрыт зловещими ржавыми пятнами —запекшейся кровью.
В дальнем конце двора темнела ≪камора≫ — заводская тюрьма, большая, почерневшая от древности землянка с толстым потолком из бревен. Камнями сбили с дверей ≪каморы≫ пудовые замки. Остановились на краю глубокой ямы. Снизу несло пронзительной сыростью и тухлой вонью.
—Сибирным острогам не удаст,—хмуро усмехнувшись, сказал Хлопуша и покачал головой.
—В медвежьей берлоге веселее,—согласился Жженый.
Они спустились вниз по земляным стертым ступеням. Внизу было темно и мозгло, как в могиле. Ни одна щель не пропускала сюда ни луча дневного света, ни глотка свежего воздуха.
—Выходи, кто жив остался! —крикнул Хлопуша.
На сыром, загаженном нечистотами земляном полу кто-то завозился, вздохнул, но тотчас же все стихло. Лишь когда спустились вниз люди с факелами, с полу поднялись пятеро заключенных.
Двое из них были старики-засыпки, вместе с Жженым подававшие управителю жалобу. Они качались на подгибающихся ногах, как пьяные, и часто моргали слезящимися, отвыкшими от света глазами, Трое других были рудокопы, за отказ работать в руднике предназначенные к отправке на каторгу. Головы их были наполовину обриты ≪в посрамление и стыд≫. Все пятеро были закованы в ≪смыги≫, деревянные кандалы: левая нога была скована с правой рукой, а правая нога —с левой рукой.
Разглядев, наконец, красный Хлопушин чекмень и думая, что это сам Пугачев, заключенные упали ему в ноги:
—Батюшка-государь ты наш!.. За свободу спасибо!..
—Встаньте, ребятушки. Не государь я, а только слуга его верный, такой же холоп, как и вы,—ласково сказал Хлопуша, затем приказал:
—Колодки с них немедля сбить! Одежу выдать какую получше, накормить и напоить.
Когда отошли от ≪каморы≫, у Жженого вырвалось горячо:
—Эх, приказчика бы отыскать! Я бы с ним за всех рассчитался!
—Нашли уж,—откликнулся Чумак.—В церкви под престолом прятался.
—Судить его и остальных будем всем миром,—сказал строго Хлопуша.—Прикажи, Чумак, чтобы виновных перед царем-батюшкой согнали на литейный двор. Там и будет суд.
На шихтплаце, около домны, поставили для Хлопуши раззолоченное штофное кресло, то самое, в котором нежился когда-то у печки ротмистр Повидла. За спиной Хлопуши встали его есаулы —Жженый, Чумак, башкирин Шакир. Невдалеке от кресла поставили плаху —сосновый обрубок с воткнутым в него большим топором. Около плахи приводили к присяге новому царю Петру III.
Заводской поп с широким, красно-лиловым от пьянства лицом, в засаленном на брюхе подряснике и в лаптях, с перепугу держал в руках икону вниз головой. Работные, не замечая этого, кланялись Хлопуше, крестились, крепко прижимая пальцы ко лбу, и целовали перевернутую икону. В этом и заключалась присяга.
В очереди присягающих стояли заводские солдаты-инвалиды и верхяицкие гусары с распущенными по плечам пудреными волосами — в знак согласия стричься в казаки. Они сами пилили друг другу косы тесаками.
Лишь один старик-капрал не распустил волос и, по-видимому, не желал присягать. Он стоял угрюмый и злой в стороне, а белая пудреная мукой косичка его нелепо торчала из-под меховой шапки-ушанки.
—С него и начнем.—Хлопуша указал на капрала.—Эй, служба, подь-ка сюда поближе!
Капрал с рукой на перевязи подошел и встал против кресла, вытянувшись по-военному.
—Здорово, старый знакомец! —насмешливо поздоровался Хлопуша.—Ай не узнаешь?
—Не могу признать! —хрипло, но четко, словно рапортуя, ответил капрал.
—А помнишь на тракту караванного приказчика с Источенского завода? Помнишь, когда ты мертвяков из Чердыни вез?
Капрал ответил покорно:
—Что ж, что мертвяков. Прикажут, и мертвяков повезешь. Солдат должен выполнять приказ начальства столь быстро и столь точно, сколь можно,—назидательно закончил он.
—Слышу это от тебя не впервой. А как ты смел, смерд, стрелять из пушки по цареву войску? Как смел противиться воле его царского величества?
—Поступил по воинскому артикулу! —твердо ответил капрал.—Без приказа начальства не имел права объявить капитуляцию. Душой, может, и к вам лепился, а по воинскому артикулу открыл пальбу.
—Нечистый тебя разберет! Несешь и с Дона и с моря,—раздраженно буркнул Хлопуша.
Он долго и внимательно разглядывал капрала. Цыганские его глаза ощупывали старика с ног до головы. Капрал стоял спокойный, чуть грустный —каблуки вместе, носки врозь.
—Я тебя, старого хрыча, обучу воинскому артикулу! —крикнул вдруг Хлопуша, крепко стукнув ладонями по подлокотникам кресла, и вскочил: —Ложи голову на плаху! Ложи счас же!
Колени капрала дрогнули. Он поднял руку и зачем-то разгладил седые усы. Потом четким военным шагом подошел к плахе и рухнул перед ней на колени, положив голову рядом с торчащим топором.
Хлопуша подошел, выдернул топор, невысоко подкинул его, примеривая к руке, и ногтем попробовал —остер ли.
—Шапку сними,—сказал он капралу.—И на тот свет в шапке собрался идти?
Капрал покорно снял шапку и, забыв ее в руке, снова положил голову на плаху.
Хлопуша поймал рукой кончик капраловой косы и потянул ее ка себя, заставив капрала лечь щекой на плаху. Взблеснул топор и опустился с такой силой, что зазвенел, уйдя глубоко в дерезо плахи.
Толпа ахнула тяжело, единой грудью.
Хлопуша медленно поднял левую руку. В ней зажата была отрубленная капралова коса. По толпе покатился радостный и веселый хохот.— Обкарнали капрала!..
—Хвост под репицу обрубили!.. Куцый капрал стал!..
А капрал, не слыша хохота и криков, лежал головой на плахе.
—Встань! —приказал ему Хлопуша.
Старик поднялся, пепельный от испуга, но по-прежнему спокойный. Он еще чувствовал на затылке холодное прикосновение топора. Но разве мало раз смотрел старый капрал смерти в глаза? Он поднял руку к шее, ловя косу. Но ее не было. Коса была отрублена на удивление ловко —под самый затылок, И, поежившись от холода в непривычно голом затылке, старик вдруг засмеялся:
—Ловко сбрил! Ай да царский полковник! Рука у тебя верная и меткая, ничего не скажешь.
—Жалеешь, чай, свою косу?
—А чего ее жалеть? Букля не пуля, коса не тесак.
—Наш батюшка-царь не любит долгих волос. Это бабам только носить.—Хлопуша бросил к ногам капрала его обрубленную косу.— И выходит, старый хрыч, что я сам тебя в вольные казаки поверстал. Отвечай: будешь царю верой-правдой служить?
Капрал посмотрел на косу, валявшуюся у его ног, отодвинул ее носком сапога и сказал весело, с молодым задором:
—Освободил ты меня от моей присяги.
Расстриг из царицыных капралов. Ладно, коли так, куда мир, туда и я. Рад ему, государю, послужить!
—Служи верно и не пожалеешь. У нашего надежи-государя простому капралу не диво и до генерала, а то и хвельдмаршала дослужиться. Вот так-то! Ступай, служба.
Старик сделал лихо поворот налево и зашагал к иконе, принимать новую присягу.
Хлопуша снова сел в кресло и, указывая на Агапыча, сказал:
—Теперь давай того зловреда.
Державшие Агапыча работные дали ему тычок в шею, он побежал и повалился в ноги Хлопуше.
—Я тебе, сукин сын, не икона, чтоб на колени передо мной становиться,—бросил зло пугачевский полковник и заговорил медленно и тихо:
—Дознались мы от твоего пронырца и ушника Петьки Толоконникова, что ты, подлюга, против государева дела злоумышлял, письма мои управителю передавал, верного царева слугу, моего есаула Павлуху Жженого убить хотел и подбил управителя вытребовать солдат на завод. Правда, аль нет? Отвечай всему миру!
Обычно глухой, чуть шепелявый голос Хлопуши сейчас гремел на весь шихтплац. Его слышали в самых последних рядах.
Агапыч молчал, опустив глаза в землю.
—Что, аль язык отсох? —Хлопуша наклонился низко к нему.—Ну, ухвостье барское, за дела свои какой награды ждешь?
Приказчик поднял голову. Колючие его глазки налились мутью, словно от внезапного хмеля. Он повел ими по толпе, вымаливая хоть одно слово участия, защиты, оправдания. Но люди угрюмо молчали, и в молчании этом приказчик разгадал тяжелую и холодную злобу. Он снова опустил голову, хотел что-то сказать, но ставшие непослушными губы и язык не смогли сбросить ни слова.
Хлопуша откинулся на спинку кресла. Посучил задумчиво пальцами кончик бороды и вдруг решительно вскинул голову.
—В куль с камнями его да в Белую! Водяному в гости!
Агапыч вскочил. Он вообразил черную, как деготь, ледяную зимнюю воду реки и, вскрикнув дико, побежал. Но тотчас запутался в долгополом своем кафтане и упал. Никто еще не притронулся к нему, а он уже закричал. Он сипло выл, рвал на себе волосы, катался по земле. Он был страшен, жалок и отвратителен. В рот ему сунули кляп и, подхватив под мышки, поволокли. Толпа расступилась и, снова сжавшись, встала живой стеной.
—Так-то вот, зловред,—Хлопуша засмеялся.— Ну, вечная тебе память, злодею! Тебе тлеть-гнить, а нам радоваться и жить!
Он повел ищуще глазами и, отыскав холеное лицо Шемберга, поманил его пальцем.
—Подь-ка сюда, баринок. Стань ближе. Твой черед.
Но управитель не шелохнулся. От страха он наполовину потерял сознание. Его вытолкнули кулаками в спину.
Вместе с Шембергом отделился из толпы молодой парень, ровщик. На нем была только длинная, ниже колен, посконная рубаха да остроконечный суконный колпак с собачьими отворотами.
Парень поклонился Хлопуше в пояс.
—Сударь-полковник, дозволь с управителя полушубок снять. На управителя да на графа так робил, что в копи последние портки порвал. Холодно, чай, в одной-то рубахе. Дозволь, дядь Хлопуша,—запросто закончил рудокоп.
—Дозволяю.—Хлопуша улыбнулся.—Сдирай с него одежу, провора.
Парень рванул нетерпеливо за рукава, вытряхивая из полушубка непослушное, отяжелевшее тело управителя. Из-за пазухи его вывалился при этом сверток и с металлическим лягзом ударился о землю. Управитель вздрогнул всем телом не то от этого лязга, не то от холода, проползшего под кафтан.
—Что это? —Хлопуша потянулся к свертку.
Он развернул холстину, развернул большую кожаную кису. Засверкали крупные золотые самородки, вкрадчиво зазвенели золотые монеты, ласково и тихо засияли камни-самоцветы. Хлопуша высыпал содержимое кисы в свою казачью шапку и поднял ее высоко над головой. Он крикнул гулко и повелительно, словно скомандовал:
—Люди, смотрите и слушайте! Вот где ваши слезы, кровь и пот ваши! В управительской пазухе!
—Точно! —закричали в толпе.—Это наша казна, нашим горбом добыта!.. Возьми, полковник, и отвези батюшке-царю! Жертвуем на святое дело!
—Тут еще лошадь вьючная управительская есть,—сказал Хлопуше Жженый.—Во вьюках, чаю, тоже добра нахапанного немало.
—Пори вьюки! Поглядим, что там,—приказал Хлопуша.
Вьюки, не снимая с лошади, полоснули ножами, и на землю вывалились звериные шкурки. Горячим пламенем вспыхнула лиса-огневка, холодно забелели горностаи рядом с черными сереброспинными соболями и куницей-желтодушкой.
—Ох, и богат же наш Урал-батюшка! — покачал ошеломленно головой Хлопуша.
—Ты вот куда гляди, полковник! Это ты видишь? —крикнул отчаянно старик-литейщик и выдернул из вороха мехов шкурку бледно-голубую, как утренние тени в снежном лесу. Старик нежно погладил ее вздрагивающей рукой.—Белая лисица, князек! Целую деревню на ее купить можно.
—Так и бери ее себе, дед! Чай, заслужил сего князька за всю каторжну свою работу! — накинул Хлопуша шкурку на шею старика. Затем сгреб в охапку меха и швырнул их в толпу: — Это ваши кровные копейки! Держи! Дувань!
Когда смолк веселый шум, Хлопуша встал рядом с управителем и снова закричал:
—Люди работные, слушайте! Не мне его судить, перед вами он обвиноватился. Отвечайте, пекся ли он об вас?
Громовыми взрывами то в одном конце двора, то в другом взметнулись крики:
—Пекся, неча сказать!.. Нам с ним не жизнь была, а беда-бедовенная!
—Для нас у него —дым да копоть, да нечего лопать!..
—Порол ли он вас? —продолжал Хлопуша.
—Порол нещадно!
—Опосля его дранья иных в бараньи шкуры завертывали, а то б сдохли!..
—На работе морил?
—Мором морил!..
—От тягот его многие руки на себя наложили!..
—Не только тело —душу сгубили!..
—Жалованье затаивал?
—Затаивал!.. Каждую заробленную копейку пополам ломал… Половину себе, половину нам!..
Хлопуша обернулся к Шембергу.
—Слышал? Не я, они тебя судили.
—В петлю его! —кричали работные, показывая на господское крыльцо, где из конских оборотей была уже приготовлена виселица.
—Нет, детушки,—Хлопуша покачал головой.— Я другое надумал.
Люди смолкли, с нетерпеливым ожиданием глядя на Хлопушу. А он сказал, улыбаясь в бороду:
—Надобно с завода его выгнать.
Передние недовольно нахмурились, а сзади поплыл озлобленный ропот, крики:
—Поди ты к чомору, надумал тоже!..
—Аль стакнулся с барином?..
—Чего немца выгораживаешь?..
—В петлю управителя!..
—В Белую его, пущай приказчика догоняет!..
Хлопуша, упершись кулаками в бока, беззаботно хохотал.
—Это я-то стакнулся с барином? Вы тоже хорошо надумали, детушки-проворы!
А затем голос Хлопуши резко, как кнутом, рассек нарастающий гул толпы:
—Досказать дайте! Не просто прогнать управителя —уходи, мол, куда хочешь, а собак на него натравить, собаками выгначь. Сам, как пес цепной, на людишек кидался, пущай теперь на своей шкуре собачьи зубы испытает. Коли уйдет от псов —его счастье, зато памятка на всю жизнь будет. А загрызут —нам печаль какая? Гоже ли, ребятушки?
—Гоже!.. Гоже!..—дружно заголосила толпа.
И тотчас по двору разнеслись призывные свисты и крики людей, созывавших собак. Страшные ≪зверовые≫ псы башкиров и злые, худые ≪тазы≫ —овчарки киргизов, мужицкие сторожухи понеслись со всех ног к своим хозяевам.
—Беги, барин! —сказал Хлопуша управителю.— Коли жив быть хочешь, уноси ноги!
Шемберг вздохнул, подтянул штаны и побежал, лениво и тяжело, как сытый, разъевшийся бык.
Хлопуша первый крикнул:
—Ату его!
И тотчас же взвыл весь двор:
—Ату-у-у!.. Бери-и-и!.. Втюзы-ы!..
Псы не понимали, чего от них хотят, на кого их натравливают, но они уже свирепели, яростно драли землю задними ногами, рычали захлебываясь. Первой кинулась злая хрипучая шавка. Она кубарем подкатилась под ноги управителю и вцепилась в толстую его икру, Шемберг взбрыкнул ногами и понесся с мальчишеской легкостью. Но тут навалилась вся стая.
Орава псов с яростным лаем закипела вокруг него, взвиваясь к самой голове, падая, на лету, перевертываясь и снова кидаясь. Заплескивалась разорванная пола кафтана, а бархат панталон висел клочьями. Собаки хрипло выли от злобы, а вслед воплем неслось еще более страшное, злобно-зеселое:
—Ату-у-у!.. Бери-и-и!..
Почти у ворот Шемберг быстрым неуловимым движением на бегу поднял тяжелый камень и опустил его на голову особенно свирепого волкодава. Пес захрипел и в судорогах повалился на землю. Увидев это, стоявший у ворот работный огрел Шемберга по спине тяжелой дубинкой. Управитель упал. Стая насела на него и прикрыла разношерстным клубком.
—Не сметь трогать! —закричал Хлопуша.— Рук об его не марать! Пущей псы разделываются!
Работный испугался, бросил дубину и убежал.
Собаки рычали, выли, наваливаясь друг на друга. Но вот в середине собачьего клубка что-то заворочалось. Видно было, как Шемберг встал на четвереньки, потом, качаясь под тяжестью прицепившихся собак, поднялся на ноги. Искусанный, в лохмотьях кафтана, прижавшись спиной к воротному стояку, он ногами отбивал яростные атаки. И вдруг увидел брошенную дубину. Метнулся к ней, стремительностью движения напугав собак, схватил, двумя ударами разорвал замкнувшийся круг животных и скрылся за воротами. Большинство собак отстало. Они сразу смолкли и деловито побежали назад.
—Ловок бес! Отобьется, видать,—сказал Хлопуша.—Да и собаки наши человека травить непривычны.
—Это только баре на людей собак ловко натаскивают,—откликнулся хмуро Федор Чумак.
—Что, аль на своей шкуре испытал? — Хлопуша устало улыбнулся.
…После Шемберга судили доменного мастера, того самого, который утром в день заворохи хотел избить на домне Жженого. Жалобу на мастера подали Хлопуше доменные работные. Хлопуша сказал ему:
—Сам ты из работных вышел, а своего же брата бил, утеснял, в колодки сажал. Не нашего ты леса пенек, и нет тебе ни места, ни доли у нас.
Мастера отодрали плеткой-шестихвосткой на ≪стегальном дворе≫ и с позором, вымазав дегтем, вываляв в перьях, выгнали с завода. Богатый его дом в поселке был сожжен.
Когда было покончено и с мастером, Хлопуша обратился к своим есаулам:
—Ну, вишь, с крупными злодеями мы разделались. А с мелюзгой, с кровососами, рядчиками, взяточниками, конторщиками иль мордо-бойцами-уставщиками работные сами разделаются. А теперь, господа есаулы, должны мы сему заводу, подведенному под высокую руку царя Петра, дать власть крепкую и праведную.
Хлопуша взобрался на кресло с ногами и, поддерживаемый со всех сторон есаулами, обратился к толпе с короткой речью:
—Люди работные, и вы, приписанные к заводу пахотные мужики, еще в остатний раз слушайте меня!.. Изволением и милостью великого нашего государя анпиратора Петра Федоровича избавлены вы от вечной кабалы. Пресветлый наш батюшка-царь жалует вас землею, покосами, лесами, реками, озерами, а за работу на заводских фабриках жалует денежным жалованием и провиантом. А еще жалует он вас вечной волею и свободой! С сего дня и до окончания века, пока белый свет стоит, будете жить вы вольно, и никто у вас волю отнять не мочен!..
Терпеливо и благодарно молчавшая толпа разразилась ликующими бурными криками. Полетели кверху шапки. Люди обнимались, целовались с друг другом. Хлопуша, с трудом удерживая равновесие на пружинящем кресле, размахивал руками, надрывался в криках и сам при этом весело смеялся.
—Слушайте дале!.. Да тише вы, галманы!.. Вот чистые жеребцы! Взбесились от радости! Есаулы кое-как восстановили тишину, и Хлопуша продолжал:
—Отныне будете вы жить вольно, по древнему казацкому обычаю. А посему должны вы выбрать себе атамана и есаула. Кого прочите в заводские атаманы, а кого в есаулы? Отвечайте!
Толпа ответила дружно:
—Павлуху атаманом!.. Жженого!.. Есаулом Федьку Чумака, кричного!..
Хлопуша взмахнул отчаянно шапкой, закричал надрывно, из последних сил:
—Детушки, люб ли вам атаман Павлуха Жженый?.. Люб ли вам есаул Федька Чумак?..
—Любы!.. Оба любы!..—загремела толпа.
Хлопуша спрыгнул с кресла и подтолкнул к нему Жженого. Поднявшись на штофное сиденье, Павел снял шапку и поклонился на все четыре стороны. Сказал негромко, волнуясь:
—Быть мне, братья, по вашему слову, в службе истинному мужицкому государю и в вашей службе. Атаманить буду по правде и по совести. Обещаюсь и клянусь: другу не дружить, недругу не мстить и с вами, братья, совет держать…
Кончить Павлу не дали. Снова взлетели шапки, загремели крики:
—Ура-а атаману!.. Любо!.. Любо!..
Павел спрыгнул с кресла и почувствовал на своем плече чью-то руку. Обернувшись, увидел Хлопушу. Он ласково и добро улыбался.
—Хорошо сказал, Павлуха! Как сказал, так и делай! А теперь, молодой атаман, пойдем-кось на вал. Там не людно. Слово к тебе есть…
* * *
Надтреснутый басок Хлопуши выводил с грустной удалью:
Эх, когда бы нам, братцы,
Учинилась воля,
Мы б себе не взяли
Ни земли, ни поля.
Опершись о частокол, Жженый смотрел задумчиво вниз, на литейный двор.
Шихтплац походил на многолюдный и веселый базар. Он был тесно заставлен телегами, повозками, холщовыми палатками, рогожными навесами, киргизскими и башкирскими кошомными юртами. Ржали кони, мычали волы, ревели верблюды. И плыли оттуда мирные запахи сена, навоза, дегтя, дыма костров.
На кострах закипали котлы с кашей, щербой, с похлебками из баранины, воловины, конины. Из неясного гула людских голосов вырывались звонкие переборы балалайки, визг башкирского кобыза, тугие звоны киргизской домбры. Кочев- ничья песня тянулась, раскручивалась и снова тянулась все выше и выше и качалась, как струйка дыма над степным костром. А выбитые окна господского дома выплеснули хоровую песню, старинную песню, в которой и жалоба, и смертная мужицкая тоска:
Черный ворон воду пил,
Воду пил.
Он испил, возмутил,
Возмутил…
Хлопуша оборвал свою песню и глубоко вздохнул. Павел, не меняя позы, перевел на него взгляд.
—Я, провора, завтра двинусь дале,—заговорил Хлопуша.—Теперь прямо под Ренбург пойду, царевым полкам пушки и прочий снаряд повезу. А ты здесь, на заводе, пушки, мортиры, ядра лей и пересылай с оказией под Ренбург, в Берду, в главную нашу квартиру. Я тебе охрану оставлю, а ты, кроме того, огородись рогатками, частокол поднови, кулями с песком обложись. Держи ухо востро!. Спи одним глазом! Не зевай —дураков-то и в церкви бьют.
—Дядя Хлопуша, дозволь сказать,—робко перебил его Жженый.
—Ну? —Хлопуша недовольно свел брови над переносьем.—Чего еще у тебя там?
—Без охотки я здесь остаюсь,—по-прежнему несмело сказал Павел.—В бой мне хочется. Дядя Хлопуша, возьми меня с собой.
Хлопуша еще туже свел брови, засопел недовольно и вдруг засмеялся.
—Чего ты? —уныло удивился Жженый.
—Вспомнил я,—тихо и ласково продолжал Хлопуша,—вспомнил челяпигу, воробыша глупого, того, что на дороге. Тоже так вот просился: ≪Дядь Хлопуша, возьми-и…≫
Он обнял с нежностью Павла за плечи.
—И мне, провора, с тобой неохота расставаться. Полюбил я тебя, ухарь-парень ты, и душа у тебя прямая. А для дела надо… На кого завод оставлю? Ну? На кого? От этого дела тебе не отпятиться. Поработай на мирской пай. Примай сей груз на свой хребет, авось не переломится.
Павел молчал. Хлопуша отошел от него и сел на пушечный лафет.
—Дале слушай! И запомни крепко! Работных людишек ты всячески береги. Пускай владеют они землями, лесами, сенокосами, рыбалками без покупки и без оброку. Башкирцев в их улусах тоже всячески защищай, николи их не обижай. Они первеющие наши друзья и помощники. Царицын хомут им тоже холку до крови растер. Им иной раз горше нашего достается.
Хлопуша помолчал и заговорил теперь строго и сурово:
—Вожжи, однако, не распускай! Нещадно тех наказывай, кто в самовольстве, озорстве и непослушании замечен будет. Дело, Павлуха, наше великое. Святое дело! Ежели бы собрать все слезы, что выплакал наш брат холоп, всколыхнется сине море и утонут в нем наши злодеи, утеснители, баре да заводчики. За такое дело ни поту, ни крови, ни даже жизни своей не жаль. Гляди, вон оно, наше мужицкое сермяжное воинство!..
Табор не уместился на литейном дворе, вышел за заводские валы. Бесчисленные костры опоясали завод огненным кольцом.
Костры горели, начиная с берегов реки, и поднимались все выше и выше по уступам гордо самых вершин. У костров на берегу Белой можно было разглядеть черные тени людей, на склонах гор бушующее пламя освещало черные, как сажа, стволы деревьев. Выше, на горах, костры трепетали светлыми пятнами.
—Видишь, всколыхнулся холопский мир! Смерд восстал! И неужели мы Русь-матушку не обратаем, неужели Москву да Питер —гнездо царицыно —на слом не возьмем?.. А теперь прощай, провора! Может быть… навсегда.
Хлопуша снова обнял Жженого за плечи и потянул к себе. Павел тоже крепко обнял его и поцеловал в сухие горячие губы.
Буран
Смеркалось. Жженый стоял на заводском валу, на том месте, где он вчера прощался с Хлопушей. Смотрел грустно, как за гребнем Баштыма одна за другой исчезали телеги Хлопушина обоза. Вот последние втягиваются на взлобок. Уже не слышно многоголосых криков.
Сзади Жженого, стуча мерзлыми валенками, переминался с ноги на ногу старик-капрал. Нос его от холода стал сизым, и капрал то и дело тер его. Старик сдвинул на затылок шапку, и Жженый увидел, что волосы его по-казачьему подрублены в кружок и спущены до половины лба. Павел улыбнулся.
—Совсем, дедка, казаком заделался? Ну, послужим новому царю?
Старик подумал, вытащил тавлинку, зарядил нос и ответил готовно:
—Двум царицам да одному царю служил, а нашему мужицкому государю как же не потрудиться? Своя, сынок, ноша не тянет.
Павел повернулся и посмотрел на завод.
Завод гремел, визжал сверлильными Станками, а на горы, на тайгу опускались сумеречное спокойствие и тишина. Звенящая от заморозков земля ждала крепкого, настоящего снега. И небольшое облако, наползавшее с востока, вдруг разрослось в пухлую снеговую тучу. Перетаскивая через сырты отвисшее свое брюхо, туча напоролась на острую вершину Баштыма и просыпалась снегом, сухим и мелким, как соль.
Пришел первый зимний буран.
Здесь, внизу, было еще тихо, лишь начала посвистывать, кидаться серебристой снежной пылью порывистая поземка. А на вершинах буран кипел, вскидывался белым дымом. Туча сползла с Баштыма и повисла над заводом.
Тотчас побелели склоны гор, дороги, берега реки, только сама река, еще не застывшая, шла черная, как вар, и по ней плыли лебедями первые льдинки. Снег убелил и заводский поселок, гнилой и грязный,
И, как всегда бывает после первого снега, земля казалась особенно чистой, свежей. И Павлу верилось, что пришедший буран очистит землю от гнили и грязи, страданий и горя.
А капрал, ежеминутно сморкаясь, шмыгая перезябшим носом, ворчал:
—Буран идет. Надо приказать в колокол звонить. В буран многие с пути сбиваются.,.