Пресс-конференция
Чарльз Кенион Тулливер, директор одной из крупнейших алмазных компаний Южно-Африканской республики, проснулся буквально за несколько секунд до того, как зазвонил телефон. Солнце еще не вставало. В комнате клубился синий сумрак. Прочно устоявшаяся духота снова предвещала необычную для Претории жару. Тулливер поймал себя на том, что, проснувшись, сразу стал думать о вчерашнем собрании в алмазном синдикате.
Добыча алмазов который год топчется на месте. Пожалуй, одна Гана продолжает наращивать темпы. А между тем Американские Соединенные Штаты готовы закупить технических алмазов в полтора раза больше, чем в прошлом году, почти на триста миллионов долларов.
Сверхпрочные сплавы, сверхточная аппаратура, сверхскоростные станки — весь этот новый технический мир не может существовать без алмазов. И с каждым годом эта потребность будет расти. Геологические же экспедиции, посланные Тулливером во все концы страны на поиски новых алмазных месторождений, не обнаружили ничего, ровным счетом ничего.
В компании все чаще заговаривают о том, что неплохо пустить в переобогащение «хвосты» старых выработок, закрытых вот уже полсотни лет. Но Тулливер думает о другом — о фабрике искусственных алмазов где-нибудь около Кимберли. Если по-прежнему делать ставку только на природные алмазные месторождения, которые во всем мире можно пересчитать по пальцам, через десять лет индустрию захлестнет алмазный голод.
Эти русские…— оптимисты. Кстати, о русских. Надо удовлетворить любопытство прессы, чтобы не было глупых и праздных разговоров…
В это время белый аппарат на столике тихо зазвонил. В трубке защебетал нежный голос секретарши:
— Мистер Тулливер, не будет ли каких-нибудь указаний?
— Вы отлично сделали, миссис Брейн, что позвонили. В десять я проведу пресс- конференцию. Сообщите всем редакциям…
В просторном кабинете на втором этаже роскошного, в голландском стиле, особняка собралось человек десять журналистов. Летнее солнце уже залило улицы Претории. Было жарко, несмотря на беспрерывно работающие вентиляторы. Тихо поскрипывали обитые изумрудным сафьяном кресла, чиркали зажигалки. Журналисты ожидали Черльза Кениона Тулливера, согласившегося дать кое- какие объяснения по поводу якутских алмазов.
Дело в том, что на одной из международных выставок Советский Союз показал большую партию своих алмазов. Вулкан, выросший посреди алмазной столицы Кимберли, не вызвал бы большей сенсации. Алмазная биржа буквально сошла с ума. Африканские многокаратники, казалось, никого не интересовали — все устремились к алмазам, прибывшим из далекой, никому не известной Якутии. Заключение экспертов было неутешительное; камни хороши.
Были изучены все данные о якутских алмазах. Оказалось, что камни принадлежат алмазной трубке «Мир», об открытии которой русские сообщили еще на XX съезде Коммунистической партии Советского Союза. Но кто мог предположить, что пройдет всего несколько лет и алмазы этого затерянного в непроходимых болотах месторождения уже заявят о себе на мировом рынке?!
Ровно в десять резная дверь распахнулась, и в комнату стремительно вошел Тулливер. На вид ему было не больше пятидесяти. Солнце придало его лицу постоянный бронзовый оттенок, а в тщательно приглаженных черных волосах, слегка поредевших у висков, почти не было седины. Небольшие темные глаза смотрели умно и внимательно.
Среди журналистов пронесся почтительный шумок. Тулливер был не только отличным инженером и признанным знатоком Сибири, но и крупной политической фигурой.
Тулливер внимательно оглядел собравшихся. Они представляли по крайней мере десять утренних и вечерних газет и журналов. Несколько поодаль сидел экономический обозреватель Дэвис. Тулливер, не любивший журналистов, уважал в Дэвисе бывшего инженера. Ему нравились суховатые, немного тяжеловесные, но всегда основательные статьи Дэвиса. Дэвис не любил бросать слов на ветер.
— Все вы слыхали о Восточных россыпях в Конго, открытых недавно среди джунглей,—Тулливер не сводил глаз с бурой шевелюры Дэвиса.— Это были богатые россыпи, но их пришлось оставить, потому что человеческий организм не выдерживал ядовитых испарений, поднимавшихся из болот. Так вот, место, где открыта кимберлитовая трубка «Мир», даже среди местных, якутов, считалось и считается нежилым. Туда не ходили охотники, потому что звери не водятся в тамошних хилых лесах…
Журналисты, как мыши, тихо скребли ручками. Дэвис ничего не записывал, глаза его смотрели тяжело и безучастно.
— Яне политик и не врач, — Тулливер встал и, взяв бамбуковую указку, прошел к карте.— Я не политик и не врач и не могу знать, чему равна физическая сопротивляемость человека, помноженная на фанатизм… Но я инженер и верю фактам. Вот Москва. Отсюда до Иркутска почти пять тысяч километров. Дальше, от Иркутска до алмазного центра Мирного полторы тысячи километров дикой тайги и болот. Якутия — это океан пустыни, занимающий одну сорок вторую всей суши. Это цветные мхи, плавающие на мерзлотных болотах, под которыми двести— триста метров вечных льдов. Там можно ехать два месяца и не встретить человека… Поблизости нет строительных материалов, машин, металла. Все это надо привезти. Но как?
— Недалеко от русских алмазных разработок проходит большая река, — буркнул Дэвис.
— Лена? До нее даже от «Мира» ровно триста километров непроходимой тайги и марей. Строить там дорогу — все равно, что намывать плотину из сахарного песка. Я инженер, привык иметь дело с джунглями, но я бы не взялся за такое строительство. Зимой в тех местах бывает минус шестьдесят, а летом комары, которые, если им дать волю, за сутки сделают из здорового человека мешок окровавленного мяса…
Подождав, пока утихнет гул, Тулливер подвел итоги:
— Итак, дорогу к русским алмазам , придется мостить… алмазами. Не думаю, чтоб они на это согласились. Если даже русским удастся избегнуть продовольственного голода в их поселках, то голод электрический вскоре остановит обогатительные фабрики. Откуда они возьмут электричество в тайге? Разве научатся аккумулировать энергию молний, бьющих в трапповые развалы!
Тулливер положил указку — к чему так волноваться? Он как будто за что-то сердится на русских.
— А как вы объясняете обилие русских алмазов? История еще не знает примеров столь быстрого освоения месторождений,— громко спросил обозреватель Дэвис.
— Думаю, что это политика,— усмехнулся Тулливер.
Утром следующего дня миссис Брейн, бесшумная и элегантная, принесла Гулливеру целую кипу газет. Все первые страницы чернели крупными заголовками: «Авантюра, обреченная на провал», «К русским алмазам нет пути»,..
Тулливер отложил все, не читая, и отыскал статью Дэвиса.
«Русские много раз удивляли мир тем, что совершали, казалось бы, невозможное в невероятно короткие сроки, — писал Дэвис.— Их энтузиазм и особое понятие человеческого долга стоят на урозне того, что называют героизмом. Но бывает непреодолимое. Таким непреодолимым стали якутские алмазы. Алмаз по-гречески — адамас, непобедимый. С этим нельзя не считаться. Если русским удастся прорвать таежную блокаду в ближайшие десять лет — нам придется поверить в невозможное».
Дэвис не любил бросать слов на ветер.
Свидетельство очевидца
Да, у специалистов на Западе были основания считать непреодолимыми трудности, с которыми должны были столкнуться первопроходчики северного алмазного края.
С болью и ужасом вспоминал о своей 13-месячной экспедиции по северо-западным районам Якутии путешественник Ричард Маак:
«Я не могу не упомянуть здесь, что почти все лица, принимавшие участие в моей северной экспедиции, пали, став ее жертвами. И если я, по прихоти судьбы, остался в живых, то во всяком случае не невредимым: и на мою горькую долю выпадет, вероятно, неизгладимые следы этого путешествия унести с собой в могилу…»
Эти строки писались сто лет назад. Но природные условия края вряд ли заметно изменились за столетие.
«Естественные преграды, представляющиеся путешественнику попеременно в этих местах, — писал Маак,— так велики, что, почти не преувеличивая, можно сказать — каждый шаг приходится брать с бою и нередко с опасностью для жизни. Путешественник, например, как мы, направляющийся из Иркутска к Северному Полярному кругу, вынужден по крайней мере десять раз переменить способ передвижения. То он с легкостью спустится по реке на лодке, то занесет ногу в стремя, то с неимоверными усилиями проволочится пешком или даже пустится вплавь, то заберется на спину оленя, то вооружит ноги свои громадными лыжами. Выехав из Иркутска в начале января 1854 года, мы к лету едва добрались до притока Вилюя Мархи. Нашей экспедиции предстоял нелегкий путь по Вилюй- скому округу, самому глухому и мрачному уголку Якутии. Место это, пожалуй, не имеет себе равных по суровой дикости климата и издавна служило местом ссылки даже для поселенцев Камчатки. Топограф Зондгаген, г-н Павловский и я сделали все, что было в наших силах, чтобы как можно подробнее осмотреть и изучить природу бассейнов Вилюя, его притоков Мархи, а также верховьев Оленька и Тунгуски. Особенное внимание уделили мы бассейну реки Вилюя и Оленекско-Вилюйскому водоразделу…»
«Летом лошади вязли по брюхо на каждом шагу. Не раз случалось, что вьюки наши падали, а иногда и всадники плюхались вместе с лошадьми в грязь. Если ж не было топей, то дорога пролегала через густой лес, где на каждом шагу подвергаешься опасности повеситься на каком-нибудь дереве или сломать себе шею. Густой ерник цепляется за одежду, хрупкие ветки багульника и мелкорослый тальник превращаются в сущее наказание. Пот лил с нас ручьем, и не раз за лето наш термометр показывал +34 и даже +38.
Но куда страшнее стало с приходом зимы. Она свалилась на нас в сентябре у притока Оленька Ала- кита.
Морозы с каждым днем становились все сильнее и начали принимать уже чудовищные размеры. От холода разрывались стволы толстых деревьев. Земля давала трещины. Несколько влажное дерево становилось несравненно тверже железа, и топор не рубил его, а сам при ударе разлетался вдребезги, как стекло. Ртуть в термометре давно застыла, и производить какие-либо работы было положительно невозможно. К тому же, какая-то сырость воздуха делала стужу еще более невыносимой. Замерзшие пары наполняли воздух, как мошкарой, мелкими иглами. Все это вместе при малейшем ветре становилось поистине убийственно нестерпимым. Ступая по глубокому снегу, мы делали лишь от десяти до пятнадцати верст в сутки.
Район Оленекско-Вилюйского водораздела, где мы встретились с зимой, я считаю центром вулканической деятельности всей этой части Сибири.
Трудно представить себе место более унылое и однообразное. Куда ни посмотришь — заснеженное холмистое плоскогорье с мрачными, большей частью голыми утесами. Редкий, худосочный лес кажется совершенно пустым. Только снег, следы наших оленей, да изредка вой волка, тявканье лисы или крик дятла. Раз ветром сорвало у нас палатку, головни костра разметало, как щепки. Пока ставили заслон и разводили новый костер, мои спутники обморозили себе руки и лица…»
«Что же касается драгоценных камней, то желание исследовать край в этом отношении и было одной из причин, вызвавших нашу экспедицию.
Член-соревнователь Иркутского географического общества купец Соловьев, пожаловавший на экспедицию полпуда золота, имел, разумеется, большие надежды.
К сожалению, мы ничего не обнаружили, кроме уже известных месторождений в устье Ахтаранды. Да вот привезли еще с Вилюйского водораздела коллекцию оливинов… Быть может, богатства, о которых бытует среди местного населения столько красочных преданий, и запрятаны где-нибудь в толщах якутской земли. Но, чтобы найти их, надо совладать с вялой дикостью этого края. Страшная, страшная земля…»
За столетие природа края действительно не изменилась. Но зато изменилась Россия…
— …Вы приехали в хорошее время, — говорил мне Валентин Ильич Васильев, заместитель управляющего трестом «Якуталмаз», размашисто шагая прямо по лужам, залившим улицы Мирного.— Чем для вас, да и для многих других была прежде Якутия? Тайга, золото, пушнина, геологи. Верно? Когда в крае слишком много говорят о геологах — это его юность. Зрелость наступает тогда, когда начинают считать заводы и электростанции. Сейчас история якутских алмазов переходит, если так можно выразиться, в новое качество. На смену геологам идет промышленность. И настанет время, когда это будет настоящая алмазная индустрия. Три года тому назад никто в мире не верил, что так будет. Теперь не верят, что будет так скоро, как мы говорим. Приехали бы, право, посмотрели…
Мимо, насмерть перепугав собаку, с панической скоростью промчался газик со стройки Вилюйской гидроэлектростанции.
Дороги огромных строек скрещивались здесь, в Мирном. Да и сам Мирный был одной большой стройкой. Распустив деревянные крылья, нежились на солнышке разросшиеся алмазные фабрики. Рядом поднимались к небу краны и ажурные каркасы заводов. На растрепанные лачуги первых поселенцев наступали мерзлотные «башмаки» новых зданий. Сотрясая землю, шли на посадку гигантские стальные птицы, о которых еще год назад не смела мечтать якутская тайга. Зеленый стручок такси, взвивая удушливую пыль, мчался на участок, где, как слон в бассейне, ворочалась в маленьком водоеме самодовольная и вечно голодная драга.
— А видели вы алмазы? — спросил Васильев.
— Видела, даже пятидесятидвухкаратник. Старые алмазники говорят, что еще раньше на Урале считали кубометры породы на карат. Теперь считают наоборот…
Васильев усмехнулся.
— Сейчас ведь Мирный не только центр алмазной промышленности Якутии, но и опорный пункт для рывка на Север…
Говоря это, Васильев имел в виду бескрайнюю северную страну, страну у Полярного круга, забронированную траппами (название ряда вулканических горных пород из группы диабазов, залегающих в виде огромных покровов, скудную и богатую, таящую в глубинах тысячелетние алмазные клады. Обогатители спешили. Отряды съемщиков уже шли от Мирного на Север, нащупывая контуры будущей трассы. Проектировщикам виделись могучие фабрики, работающие на берегах пустынных полярных рек.
Долгое время по прибытии в Мирный меня удивляла таинственная восторженность, охватившая весь город. Мирный сжигала изнутри какая-то радость, которую почему-то надо было скрывать от посторонних глаз. Город буквально ходил на цыпочках, как молодой отец у колыбели первенца-сына. В воздухе так и порхали смелые и пышные слова, на которые так скупы обычно люди, таки узнала причину этой радости и сразу вылетела на Север, в те самые места, о которых оставил горькие строки Ричард Маак.
Айхал—голубая земля
Айхал — так нарекли эту землю. Айхал— в этом названии слышались удивление и сдержанный шум тонких якутских лиственниц, и тусклый свет плоскогорий, обожженных шестидесятиградусными морозами. Айхал… Вчера это имя знали только десять человек. Завтра его занесут на все геологические карты мира. И все, кому дороги раскрытые тайны нашей земли, захотят знать, как это было.
— …Ну, кого ты привез, скажи на милость? — главный инженер покачал головой.— Он, твой Изаров, по приезде отдал ребятам весь спирт и сам почти не притронулся. Грудь как у лося, а глаза девчоночьи. Все тащил меня слушать симфонии… И вот пожалуйста — не вытянешь из тайги. Ведь не хотел же на левые притоки идти; помнишь, так и сказал: нет там алмазов. А теперь не дозовешься! Слыханное ли дело — пробежать полторы тысячи километров за сезон… Это же цирк, черт возьми, от таких вещей сдохнуть можно.
Начальник экспедиции усмехнулся:
— Я этого Изарова похитил, как сабинянку, у нефтяников из-под носа. Встретил на совещании в министерстве. Это же не человек, а явление. Ковбойка на плечах распята, как детская распашонка, аж жалко ее. Я стороной узнал: одаренный геолог—четыре года после института на Таймыре нефть искал. Заметь, без отпуска. В пургах пропадал, собачиной питался. Остановил его как-то. Послушайте, говорю, Изаров, плюньте на свой Таймыр. На кой он вам сдался? Поезжайте к нам в Якутию, у нас шторм — алмазы ищем. И ничего не теряете — та же пустыня, снег, те же минус шестьдесят. А он улыбается застенчиво: «Но как же, я — нефтяник и потом в отпуск собрался…» Я сразу понял его характер. К черту, кричу, отпуск, отдыхать будем тогда, когда накормим страну алмазами…
— Слушай, — снова взвился главный,—я серьезно волнуюсь. Все партии на базы вернулись. Что ему в тайге надо?
…Снег шел уже целый месяц с небольшими перерывами, И каждое утро он становился все более сухим и колючим. Первые «белые мухи» появились еще в середине августа. В сентябре лег прочный белый покров. По утрам лиственницы зарастали высоким инеем, а с реки медленно поднимался пар, будто кто-то ее все время подогревал. Изароз откинул одеревеневший полог палатки и выбрался наружу. Было еще темно, в небе не успели стаять жидкие осенние звезды. Мох уже не сдавал под ногами. По лицу чиркнул острый, пронизывающий ветер. Тело спросонья била мелкая дрожь. Это было, пожалуй, самое неприятное в таежной жизни — никогда не отогреешься досыта. Лыжные штаны, ватник, свитер напрочно усвоили какую-то промозглую влагу, эта же влага пробиралась в спальный мешок, хватая, как зубная боль, за самое сердце.
Изаров взял топор и пошел за дровами. Вблизи лагеря все сухое было давно срублено. Оставались две большие лиственницы, между которыми растягивали веревку для белья.
Лагерь еще спал. Изаров поднялся пораньше, чтобы до рассвета уйти на правые притеки Алакита. Это был тот самый внеплановый маршрут, ради которого его партия проходила в это лето по тридцать— пятьдесят километров в сутки. Помогала фанатическая уверенность в успехе, которой заразил всех Изаров. Он был геологом не по профессии, а по всему складу характера и ума. Пятый год скитаясь по северной земле, он научился ее понимать. Иногда сложное земное нутро представлялось ему с непостижимой, мучительной ясностью, походившей на озарение.
При первом же знакомстве с Вилюйско-Оленекским водоразделом Изаров каким-то чутьем угадал, что на левом берегу Алакита, менее подвергавшемся вулканическому действию, нет и не может быть алмазов. И, напротив, на правых притоках они обязательно должны быть. Это, как ни странно, подтверждалось и трудами Ричарда Маака, не имевшего никакого понятия об алмазных месторождениях.
Чувствуя в душе неприязнь к левобережью, Изаров тем тщательнее старался его изучить. И только полностью завершив исследования, позволил себе выйти к правым притокам. Была уже поздняя осень, поход на правобережье становился рискованным. Изаров решил взять с собой только молодого геолога Бориса Афанасьевича, искавшего алмазы еще на Урале.
Когда Изаров принес на плече сухой лиственничный ствол, кто-то уже развел огонь, установил таган и повесил на него ведро с водой.
— Куда это вы собрались? — Лена Афанасьева, как всегда свеженькая, со смуглым румянцем на тугих щеках, вынырнула из темноты с банкой консервированного рассольника. Ее глаза посмеивались:— То-то, я смотрю, Боря с вечера «тозовку» проверил. Ладно, думаю, Робинзон несчастный, без меня все равно никуда не уйдешь. На правые, однако, пойдете?
— На правые, Елена Аксентьевна,— улыбнулся Изаров.
— Одинцов ведь не нашел там ничего, да и Алакит не сегодня-завтра станет. Слышите, как шумит—это уже шуга пошла…
— Проскочить надо… Главное — шлихи взять. На слово кто поверит?
— Интересный вы человек, Владимир Тимофеевич,— помешивая в ведре рассольник, без улыбки сказала Лена. Изаров смутился и так близко придвинулся к костру, что от сапог’ запахло горящей резиной.— Правда, интересный. Никто не верит, а вы вот вериге, что там есть алмазы, и мы все стали верить… Бабы говорят,— Лена фыркнула,— уж такой вы любезный и обязательный, что даже неловко. Вы не обиделись?
Борис Афанасьевич вылез из палатки и сощурится на костер.
— Лена? Не спишь? А я думаю, кто это «тыр-тыр, тыр-тыр…»
Ловко закручивая в узел смоляной жгут волос, Лена весело сообщила:
— А Владимир Тимофеевич согласился уже, что я вам оленей к семнадцатому профилю выведу и ждать там буду…— и умоляюще покосилась на Изарова: — Оладий во-от таких напеку…
Не зная Лены Афанасьевой, можно было бы пуститься в пререкания. Но Иза- ров только сказал нерешительно:
— Это очень опасно, Елена Аксентьев- на, я даже мужчин не беру.
…Лена сидела на семнадцатом профиле, у берега Алакита и плакала, утираясь смуглой ладошкой. Каюр что-то тихо бормотал по-якутски, осматривая оленей. Потом он запел одно из тех бесконечных олонхо, которых хватает от Нюрбы до Далдына: «Черный ворон, дитя морозного неба, три дня и три ночи никогда не пересекал от края до края с провалами, с рытвинами густые таежные дебри. Но и там, среди леса, многоветвистая нежная травка себе путь пробивала…»
Ночью неожиданно ударил мороз. Вся тайга замерла, будто насторожилась А Владимира и Бориса все не было. У них уже кончился запас пищи — брали в обрез, чтоб оставить место для шлихов. И потом, оба были уже вконец измотаны этим кошмарным летом.
Лена плакала, вспоминая, как пересолила им рассольник, и еще вспоминала, как там сын Сашка у бабки в Киеве… И было невыносимо жалко Сашку, Изарова, Бориса, себя. Лена плакала очень редко, и об этих минутах слабости не знал никто, даже Борис. Она была настоящим геологом и женой геолога. Не такой, что вечно ждет мужа, как моряка из дальнего плавания, на вполне цивилизованной земле. Лена сиживала с Борисом в мороз у костра, суша на груди последние три спички, хаживала одна на медведя, таскала на удочку пудовых тайменей, стряпала черт знает из чего отличные обеды и после трудов праведных смеялась так, что кукши с криком разлетались от лагеря. И сейчас, вспоминая все эти страшные и веселые минуты, она чуть-чуть любовалась собой, и от этого становилось еще горше — пронзительная жалость ко всему на свете и мучительное чувство одиночества рвали сердце на части.
Потом Лена припомнила, как по-мальчишески запрыгал Борис, когда вышли, наконец, на водораздел, будто ополоумел. И усмехнулась сквозь слезы — забавно, что и она больше не может жить без этих правых притоков. Скажи кому на Большой Земле — засмеют…
***
В азарте поиска Изаров и Афанасьев заскочили гораздо дальше, чем рассчитывали. И только когда ночью ударил мороз, опомнились и осознали, что это может кончиться весьма плачевно. Вот уже двадцать часов, не отдыхая и не подкрепляясь (есть, кстати, было нечего), они бежали, прыгая, как лоси, по обломкам траппов. Камни, покрытые снегом, выскальзывали из-под ног. Иногда снежная корочка проваливалась, открывая глубокие щелки, з которых шутя можно было сломать шею. Идти по заснеженным траппам — все равно, что танцевать на проволоке. Удерживать равновесие с рюкзаками, набитыми шлихами, было совсем нелегко. Мороз царапал кожу, еще помнящую острый зной солнечных лучей. Тайга готовилась ко сну, в ней застывали соки, и отовсюду надвигалась тишина, ласковая и зловещая. Звезды были совсем близко, яркие и уверенные. Наступало их царство, долгое царство полярной ночи. Но, по правде говоря, Изарову было весело— весело и легко, хоть пой. Как это?..
Кто услышал раковины пенье,
Бросит берег—и уйдет в туман;
Даст ему покой и вдохновенье
Окруженный ветром океан…
Это стихи, но к ним можно приспособить музыку — так часто делается в тайге.
Рядом тяжело дышит Борис, ему, кажется, тоже весело. Нет, он думает сейчас о Лене… И вдруг ясно представилось плоскогорье с его земными тяжкими внутренностями, пропоротыми голубыми венами трубок. Может, вот здесь, под этим камнем… Изаров не успел до- мечтать, как очутился именно под этим камнем и ощутил пронзительную боль в руке ниже локтя. Выбраться из расщелины помог бледный от испуга Борис.
— Не разбился, Владимир?
— Нет…
И снова бег. Но сейчас все воспринималось сквозь липкий, как рукав телогрейки, туман, а звезды противно шевелили лапками, вроде маленьких омаров. Когда-то Изаров думал, что омар — рыба. Говорят, когда полтора столетия назад спустили озеро у Нюрбы — вся земля горела от рыбы. В Нюрбе сейчас весело, танцуют. Вальс, вальс… Нет, не от вальса голова кругом…
— Ты что, Владимир?
— Нет, ничего.
Вокруг был светоносный белый покров. Совсем рядом мелькнул затейливый, легкий след куропатки. И среди всего этого Изаров отчетливо увидел, как отцветает под косыми закатными лучами «золотой шар» у хаты — там, на Украине. Розовые девичьи пальцы нежно гладят тугие лепестки. А над речкой, вплетаясь в кусты ивняка, звенит и звенит знакомая с детства песня…
— Владимир, ты что?!
— Ничего.
Потом, как в бреду, был Алакит. Странно, что он еще не замерз. Очевидно, где-то было потепление. Шуга сбилась в большие серые острова, которые лезли друг на друга, как овцы в тесном загоне. От шума не было слышно, чего хочет Борис. Ну да, он хотел того же, что и Изаров — столкнуть лодку и перебраться кратчайшим путем к семнадцатому профилю. Откуда здесь лодка? A-а, не все ли разно… Жонглируя веслами, они чудом выбрались на середину, где виднелся узенький проход. Но прорваться к противоположному берегу было невозможно. По напряженному лицу Бориса Изаров догадался, что случилось что-то серьезное. Он заставил себя сосредоточиться. За поворотом река разделялась на два рукава. В той протоке, куда их несло, из берега, как перочинный нож, торчал узкий мысок. Здесь неделю назад они еще брали шлихи. Тонкая лиственница, окруженная льдом, подплывала как раз к острию ножа. Потом она резко остановилась, бешено закружилась на месте, переломилась о лед в трех местах, и дальше ее, видно, стерло в порошок. Встреча с мыском ничего хорошего не сулила. Содержимое рюкзаков, кажется, должно было вернуться на свое естественное место — под воду. Преодолевая боль в руке, Изаров резко сунул весло в реку. Лодку немного развернуло, и она на полной скорости треснулась о ледяной выступ. От удара оба геолога вылетели на снег, вернее, на смерзшиеся у берега льдины. Лодка скрипела и хлюпала, собираясь идти на дно. Они сидели молча и еще не очей!» понимали, что спаслись.
— А рюкзаки-то, рюкзаки! — вдруг с ужасом вспомнил Афанасьев и ринулся к лодке…
— …Слушайте, Изаров, я вам отличную штуку приготовил,— сказал начальник экспедиции.— Муна… да-да, идите на Муну. Ну, к чему вам этот Алакит? По правым притокам прошел отряд Одинцова. Положим, они пропустили небольшую россыпь, ну, две, но не куст же трубок. А нам сейчас нужно именно новое месторождение, богатое. Видали, сколько за лето наши ребята нагрохали — Мир, Удачная.
Изарову было неудобно, он чувствовал себя виноватым. И будь это возможно, пошел бы и на Муну, и… к себе, на Алакит. Но если ценой огромного напряжения еще можно было, осмотрев левые притоки, прорваться контрабандой на правые, то уж с Муны не добежишь. И Владимиру было стыдно, что его уговаривают, а он вроде ломается. Он смотрел на себя со стороны — вышел из тайги этакий медведь, который ходит быстрее всех в экспедиции, но так и не открыл ни одного месторождения за сезон… Сидит, смотрит на большие клешнястые руки и ни за что не хочет идти на Муну, ни за что. Ужасно, ужасно противно. Что ж, придется бросить последний козырь.
— Я успел взять шлихи с правых притоков.— Темно-серые глаза с трудом оторвались от стиснутых рук.— В них есть пиропы трубочного происхождения…
— Почему вы думаете, что трубочного? — насторожился начальник экспедиции.
Изаров достал из внутреннего кармана пиджака сверточек с несколькими камнями и высыпал их на стол.
— Вот видите, иногда пиропы бывают в такой тонкой пленочке — кильфитовая первородная рубашечка. Так вот я думаю, что такая рубашечка может сохраняться недолго. Значит, камни, на которых она есть, не так давно были вымыты из месторождения…
— Это уже нечто вроде открытия…
— Велосипедного колеса, — чувствуя, что дело идет на лад, и радуясь, уточнил Изаров.
…На следующее лето партия Изарова снова вышла на Алакит.
Всякие признаки алмазов исчезли, как только поднялись по Алакиту выше ручья Веселого. Значит, это он выносил в Алакит апельсинные обрывки пиропоз и крохотные ильмениты, размывая упрятанную в траппы и мхи драгоценную трубку. Полезли вверх по ручью, потом свернули на дели — сухие морщины, оставленные в склонах маленькими ручейками. Алмазная лихорадка распалила лица и лишила всех аппетита. Не узнавая друг друга, вся партия бегала, как оглашенная, с мисочками к ручью и обратно. Мыли шлихи. У Лены на щеках горел вишневый румянец. У Бориса лупился нос, пот давно смыл с его лица и шеи диметилфталат, и они были черные от комаров. Комары, захлебываясь, пили его кровь, а Борис ласково баюкал в воде алюминиевую мисочку с мелкими камешками и песком. (И сейчас этот дедовский способ не утратил своего значения.
Ни один человек в Амакинке не смог бы изящнее и точнее отмыть капризный ала- китский шлих, отягченный базальтовой крошкой. Еще и еще уплывали в воду песок и всякая прочая нечисть, и на дне тускло вспыхивали малиновые, с игольное острие, огоньки пиропов — так держать! И Афанасьев снова мчался к своему участку, навстречу ему пробегал Изаров. В середине дня с изаровского участка послышался восторженный крик, потом выстрел. Когда прибежали, Владимир держал в руках лучащийся, как зеркало, кусочек слюды. Ножами раскопали мох и обнаружили слюдяной медальон. Следовательно, трубка пряталась рядом.
По вечерам весь дневной улов шлихов раскладывали на составленных рядом четырех чемоданах. И определяли по шлихам, куда направиться дальше. В тот день здесь впервые за многие месяцы появился зеленоватый кусок алмазной руды. Гадали, как назвать новорожденную — Счастливая, Мечта, Верность… «Как бы ни называли,— сказал Изаров.— Ведь это только начало…» Все возбужденно загалдели: в самом деле — это только начало…
Теперь, что ни неделя, собирались у четырех чемоданов и сосредоточенно выбирали имена: Искорка, Москвичка, Дружба, Снежинка. Каждый изощрял, как мог, свою фантазию, стремясь оставить не знавшей человека земле что-нибудь по-человечески теплое и красивое. Изаровская партия открыла за сезон не одну трубку и с помощью геофизических приборов оконтурила девять участков, где они еще могли быть. Ослепительная голубая ветвь поднималась из земных глубин— гигантский голубой коралл, родившийся от одного взрыва.
…Сквозь дырку в палатке виднелся угол влажного лилового неба и латунная ручка Медвежьего Ковша. В маленькой загородке, непонятно чем так громко топоча, ходил дикий утенок, испугавшийся во сне. Недавно на охоте кто-то подстрелил его мать. Изаров нашел взъерошенного доверчивого птенца неподалеку в гнезде. Потом он старательно выкармливал это рассеянное и прожорливое существо, любившее, призадернув пленкой глаза, сонно плавать в тазике.
Изаров, не поднимаясь и не поворачиваясь, включил проигрыватель. Нежный женский голос на певучем миланском скользить на легкой большевесельной лодке по морским лагунам. В соседней палатке заразительно смеялась Лена, и философски настроенный после недавнего пиршества Борис со снисходительным величием давал оценку окружающему: «Нет, это все детали. Детали…» И никак не мог добраться до главного. Рыжий, похожий на барсука, рабочий Гришка сказал вчера про трубки: «Фу-ты, вытащили, как куст картошки, ей-бо, за ботву дернешь — а там клубней страшная сила». Клубней… Но ведь бывают и пустоцветы. В трубках мало алмазов. Очевидно, было недостаточное давление магмы… Центр гигантского взрыва не здесь. Этот куст только показывает… Куда? Куда показывает? Владимир ворочался с боку на бок. Огромный разлом внутри земли. Сейчас они стоят на этом разломе, который идет… Куда? Куда?
Нюрба, главная ставка Амакинской экспедиции, веселилась. Осень вышвырнула лето последней охапкой пожухлых листьев, и геологи двинулись из тайги. Из окон барачной гостиницы рвался смех и бренчание гитары. Хозяйка гостиницы Надя сбивалась с ног, и светлые ее осетинские глаза горели яростным восторгом. По улицам парочками расхаживали взволнованные нюрбинки. На танцах в клубе яблоку негде было упасть, шарканье ног заглушало томные стоны радиолы. В зале всегда было душно, но никто этого не замечал. Толкались ритмично и с колоссальным упоением. Через недельку-другую после выхода из тайги кавалеры, пришедшие в себя от телячьего восторга, вдруг говорили своей даме: «Это вальс-бостон. Простите, я его не танцую…»
— Так на прошлой же неделе танцевали…
— Вот как? — внутренне содрогаясь, сдавался партнер.— Ну, тогда давайте попробуем.
Пышноволосый, добродушный кристаллограф Гриша Лисюк покорно таскал из дома в дом собственноручно созданный тяжеленный магнитофон. И прокопченные у костров ребята тихо вздыхали над Вертинским и Бетховеном. Ходили слухи, что Гриша делает чудовищный комбайн, в котором будет одновременно телевизор, приемник, магнитофон и, кажется, пылесос. В таланте Гриши никто не сомневался. Камералка гудела от рассказов. Машинистки хватались за голову и надевали нейлоновые блузки. На «рейн- металлы», «ундервуды» и «прогрессы» градом сыпались отчеты, вычисления и конфеты «Мишка». Мужья с неприязнью следили за легкими косяками таежных холостяков.
Дождями частыми омытая,
Мильонной съемкою покрытая,
Страна любимая Якутия.—
Каким ты чертом создана?—
Этот вопрос решался в самом тесном кругу, за бутылкой какого-нибудь вина, и в общем не требовал ответа.
Оживление достигло апогея, когда на Нюрбинских улицах появились отягченные славой изаровские ребята и сподвижники Володи Щукина.
Сам Изаров, выбрав подходящий, по его мнению, момент, явился к начальству с просьбой разрешить его партии дальнейшие поиски в верховьях Мархи. Ему отлично было известно, что там только что работали две партии — «Молодежная» и съемочная Лупийчука. Лупийчук указал несколько весьма перспективных мест, «Молодежная» же, напротив, не обнаружила ничего. Изаров отлично понимал, что выпрашивать разрешение снова пройти по верховью Мархи будет чрезвычайно трудно. Случись такое, скажем, год назад, все решилось бы гораздо проще: есть прямое подозрение на алмазы — надо проверить. Но сейчас уже наметилось столько «подозрительных» мест, что и впрямь глупо было всаживать средства и время в один упрямый пятачок земли, который пока что всех дурачил.
— Влипнем мы с вами в этот водораздел, вот что, Владимир Тимофеевич,— сомневался начальник экспедиции.— Ведь у вас-то никаких доказательств нет. А время — это алмазы…
Доказательств действительно не было. А внутренняя уверенность — это, конечно, еще не доказательство.
Вскоре Изаров оставил несколько притихшую уже Нюрбу и улетел к себе на базу. Там начинались большие работы по изучению трубки, открытой Володей Щукиным. Конечно, исследовать новое месторождение для любого геолога — удовольствие, но все-таки приятнее, когда это месторождение открыто твоей партией. Об этом не говорили, но все это чувствовали. Поэтому, как только представилась возможность, Изаров вывел свою партию на поиски.
…Времени было в обрез. А тут пропал на двое суток Женя Черный, долговязый выпускник Львовского университета. Собственно он, конечно, не просто пропал, а ушел в плановый маршрут — ловить за хвост ту самую жар-птицу, следы которой они безнадежно потеряли. Пироповые стежки-дорожки никуда больше не вели, и загадочное сокровище, о котором с таким упорством говорил Изаров, грозило превратиться в его досужий вымысел. Женя не появлялся, все возможные сроки истекли.
Сергей Лагерев, один из лучших съемщиков Амакинки, читающий землю, как книгу, ушел к себе в палатку, сделав вид, что ничего не случилось. Но все прекрасно слышали, что он заряжает ружье. А потом он вышел в полном снаряжении.
— Куда? — Изаров шагнул ему навстречу.
— Похожу посмотрю…— Сергей отвел глаза. Он и сам знал, что найти двоих людей в тайге, где за пятьдесят шагов уже не слышно выстрела, невозможно.
— Подождем до утра. Если не придут, я попробую вызвать вертолет…
Изаров отошел к столу из четырех чемоданов. Там были разложены последние пробы.
Настоящее открытие маячило где-то впереди. Партия шла к нему по ниточке кимбрелитовых трубок. Изаров еще раз обвел глазами пробы. Ничего ясного… Ниточка вдруг оборвалась. Они бросались туда и сюда, но алмазный след исчез.
Женя Черный пришел на рассвете. Изаров не спал. Еще не разглядев толком товарища, Изаров достал фляжку:
— Пей… Где это ты так? Ладно, ладно… Рассказы все после. Все равно слушать не буду!
Женя сел на раскладушку. Его длинное, стройное тело вдруг стало угловатым и острым, будто складным — плечи, локти, колени. Но глаза смотрели, как обычно, с легкой насмешкой.
— Ну, ништо, железно протопали! Тайга — резиновая…
Он подтащил, не поднимая, к себе рюкзак. И, покопавшись, протянул Изарову несколько комочков. Руки у Жени заметно дрожали.
— Зачем это?
В свете, падающем из оконца, комочки стали голубовато-серыми. Не поверив глазам, Изаров выскочил на улицу. Куски все так же голубели.
— Кимберлит! Где ты его взял? Женя, где?
Но Черный, небрежно жикнув молнией на фасонистой тужурке, свалился на раскладушку…
Сутки назад Женя и его помощник, ведя съемку своего участка, нашли голубоватый камень. Что это — туф? Или дает с себе знать запрятанная под толщей диабазов алмазная трубка? Геологи переглянулись. Может, это и есть тот колоссальный клад, к которому они идут столько времени? Рыть землю? Для этого нужна бездна времени. В пятнадцати километрах была их палатка, где осталась взрывчатка. Не раздумывая, они кинулись туда. Обратно, несмотря на тяжелющие рюкзаки со взрывчаткой, тоже бежали.
Тайга заглушила воркотание взрыва. Как только камни вернулись с неба на землю, Женя бросился к воронке. Там, на дне, голубела алмазная руда… Они опустились на край воронки, измученные бегом, оглохшие от взрыва, и смеялись, размазывая по лицу пот.
— Назовем ее каким-нибудь особенным именем,— предложил Черный.— В честь всех девчат и мальчишек земли…
Они сидели на голубой земле, а в лагере, всего в сорока километрах от них, еще никто ничего не знал… Женя не помнил, сколько раз он падал, в кровь обдирая руки, падал, обессилев, прямо в болото, хлюпающее под ногами. Хотелось быстрее дойти, сказать, что они наконец- то нашли трубку…
Изаров задумчиво разглядывал усталое лицо Черного. Женя открыл глаза. День.
— Ты понимаешь, что значит ваша трубка?
— Алмазы? — Женя разом проснулся.
— Нет, алмазов в пробах не оказалось. Но это все равно хорошо. Понимаешь, это конец ниточки, которую мы потеряли.
Женя вздохнул, не зная, радоваться или огорчаться.
Шел дождь, мелкий и липкий, как паутина. Изаров с грустью смотрел на серый, почти безлюдный поселок, затерявшийся среди тайги. Как мало походил он на прежний Далдын, откуда впервые разнеслась по всему миру весть о советских алмазах. На Далдын пятьдесят пятого года, веселую и шумную базу геологов, поголовно бредивших алмазным городом у Полярного круга. Сам Изаров, увлеченный мечтой, примчался тогда с Таймыра.
И вот, спустя несколько лет, Далдын лежал перед ним опустевший. И алмазного города, возможно, не будет. И вроде не нужен был нечеловеческий трудный пятилетний рывок, который сделала партия Изарова. Они должны уйти отсюда сейчас, когда до цели остался один шаг. Цель — это заветный пятачок тайги, где по подсчетам Изарова обязательно должны быть алмазы. Но несколько дней назад, когда он, ссылаясь на открытие Черного, потребовал ревизии Соксолоха, ему опять сказали «нет»…
Дело в том, что как раз это местечко уже восемь лет не давало геологам спать спокойно. Восемь лет, как только сходил снег, на штурм черного плоскогорья выходили геологические отряды. И восемь лет они возвращались ни с чем, издерганные едкими намеками на алмазные богатства и обескураженные невозможностью их найти. Никто не смог вырвать алмазную тайну из-под мощной диабазовой брони. Мало-помалу в алмазоносность района перестали верить. Но Изаров верил. Его требование ревизии берегов Соксолоха было равносильно клятве открыть месторождение. В Нюрбе сказали «нет» и были по-своему правы; в конце концов все побывавшие на Соксолохе партии были уверены, что вернутся с победой. Оставалась еще надежда, что даст разрешение сам начальник экспедиции. Слабая надежда.
Что ж, если будет приказано, они уйдут. И у Полярного круга еще долго не появится промышленный центр. Он останется на юге, в Мирном. Потому что ради одной трубки Удачной не станут немедленно пробивать дорогу к Далдыну, не станут строить город…
Огорченный, Изаров возвращался из Нюрбы в свою партию. В Далдыне была нелетная погода. До базы его партии было без малого 80 километров. Оставалось только ждать.
— Вам, Владимир Тимофеевич, телеграмма,— завхоз с грустными глазами поеживался под дождем.
На бланке стояли два слова, за подписью начальника экспедиции: «Разрешаю. Действуйте».
Изаров посмотрел на завхоза почти с нежностью и ушел в тайгу, к своему лагерю.
Это был тот знаменитый «таежный марафон», о котором до сих пор вспоминают в Амакинке. Владимир Изаров прошел за полсуток восемьдесят километров, перекрыв все рекорды таежных гусеничных вездеходов. Правда, под конец он несколько отклонился и вышел не к своему лагерю, а к молодежной партии. «Мамбо Италия!» — неслось по тайге. Но когда Изаров подошел, проигрыватель уже молчал. И русый геолог, совсем мальчишка, пел на знакомый мотив:
Там, где небо встретилось с землей,
Горизонт родился молодой.
Я бегу, желанием гоним.
Горизонт отходит. Я за ним.
Вот он за горой, а вот — за морем…
Ладно, ладно, мы еще поспорим!
Я в погоне этой не устану,
Мне здоровья своего не жаль.
Будь я проклят, если не достану
Эту убегающую даль!..
Тихо бренчала гитара. У костра волнисто дрожал воздух.
Будь я проклят, если не достану
Эту убегающую даль!..
В безбрежной тишине якутской тайги горели костры. На кострах кипели чайники. У костров сидели ребята — московские, ленинградские, саратовские, львовские. Совсем молодые геологи. Они перекладывали на музыку светловские стихи, варили кашу, ссорились из-за футбола, целовали обветренные девичьи губы и читали письма — все: старые, новые, свои, чужие. Иногда, правда, хотелось бросить все к чертовой бабушке и бежать, бежать туда, где можно высушить, наконец, сапоги и посмотреть хотя бы паршивенькое кино. Но зато, когда ранним утром, весь мокрый от росы, ты шагаешь, ныряя в цветные кочки, и «тозовка» перепиливает тебе плечо,— вещи видятся тебе правильно и ясно, и ты свободно думаешь обо всем на свете. Ты умен, силен и свободен. Тайга слабее тебя, пока ты в этом уверен.
Костры. Костры горят в якутской тайге…
— Проходите, пожалуйста, в палатку,— предложил Изарову длинноногий парень с рыжеватой бородкой и глубокими карими глазами, не то печальными, не то просто внимательными. Изаров помнил, что зовут его, кажется, Володя Казанцев. Парня действительно звали Володя. У него была весьма типичная биография геолога. Г де-то в большом городе кончил геологический техникум и попросился в Якутию. Приехал, разумеется, в шинелишке и ботиночках (это в пятидесятиградусный мороз!) и без копейки в кармане. Аванс ему не дали, так как для этого нужно было оформиться, то есть принести три фотокарточки. Поголодав три дня, Володя попробовал устроить в отделе кадров интеллигентный скандал. И в это время к нему подошел черноглазый быстрый человек:
— Разжалобить их хотите? Не удастся. Сколько вам нужно? Сто, пятьдесят?
— Двадцать пять,— смущенно сказал Володя.— Спасибо большое. Я сразу отдам…
Но черноглазого уже и след простыл.
— Это сам Фаншгейн,— укоризненно сказала кадровик,— тот, что первый алмаз на Вилюе нашел. Эх, горе с вами… Фотография отсюда — следующий квартал.
С тех пор Казанцев ходил по тайге и искал алмазы — почти пять лет. Искал, но без всяких чрезвычайностей. Только однажды, во время торжественной встречи двух партий, обжег чаем ноги и шесть дней сплавлялся на базу, питаясь от щедрот проходящих отрядов. А через неделю уже пошел в маршрут.
Казанцев показал Изарову пиропы, которые считал трубочными, и Изароз, объясняя, почему они не трубочные, думал, что неплохо было бы заполучить к себе в партию этого романтически настроенного паренька. Он сразу почувствовал, что начальству молодежной партии явно не хватает опыта. Володе он, разумеется, этого не сказал, но, уходя, уже твердо знал, что Казанцев перейдет к нему.
Перед уходом Изарова произошел маленький скандал. Ребята собрались играть в преферанс. Сдали карты. Оказалось— не хватает семерки пик. Перерыли все рюкзаки, стягивали с себя сапоги и выворачивали карманы, обхлопывались, тряслись. Русый мальчишка-геолог, посмеиваясь, ползал под раскладушкой. Семерки не было.
— Где в последний раз в дурака дулись, архаровцы? — спросил русый из-под раскладушки.
— Не то на Мархе, не то на Соксолохе,—неуверенно отозвался кто-то.
— Корешки,— слышал, отходя от палаток, Изаров,— семерку пик не видали?
…Звезды запутались в оленьих рогах и блестят там, как елочные украшения. На оленей наползает туман.
— Хорошие вести, догор, я так думаю,— сказал каюр, протягивая Афанасьеву записку. Они вместе, окутанные морозным паром, вошли в крохотную избенку на Черном ручье. Афанасьев разорвал конверт и прочел: «Уважаемый Борис Анатольевич (вечная изаровская предупредительность!). Очень прошу как можно скорее выехать к Ильменитовому ручью (там же еще осенью были Кручек и Маковкин?). Возьмите с собой лучшего горнопроходчика, я думаю, Рукавишникова. Желаю удачи. В. Изаров». Борис потер лоб: в чем дело? И вдруг в глаза полезло, немыслимо разрастаясь, слово «горнопроходчика»… Он повернулся к каюру, который, зажмурившись, тянул из блюдечка черный чай:
— Слушай, друг, надо ехать! Слышишь, сию секунду ехать….
— Нельзя,— спокойно сказал каюр.— Олень ноги посбивал, олень не может идти.
— Черт с тобой,— рассвирепел Афанасьев,— пешком дойдем!
— Нельзя,— так же спокойно возразил каюр.— Мороз пятьдесят, а будет больше. Далеко идти. Помрешь.
— Посмотрим! — крикнул Афанасьев и выскочил на улицу.
Через два дня он, Рукавишников, Володя Ульянов и еще несколько рабочих поставили палатку на пологом склоне горы, вздымающейся у Ильменитового ручья.
Было тихо, снежно, туман не то сеялся с неба, не то поднимался с земли. По ночам прозрачной долькой качался над плоскогорьем месяц.
О том, что произошло здесь на стыке двух лет — пятьдесят девятого и шестидесятого — рассказано в дневнике Бориса Афанасьева.
«20 декабря. Мороз — жуть. В этом месте, у ручья Ильменитового, в котором, кстати, так и не обнаружили ни одного ильменита, Алик Кручек и Алеша Маковкин взяли пробы. Было это еще осенью. Пробы обогатили только недавно и обнаружили в них алмазы. Ясно, что ручей где-то размывает трубку. Вокруг сплошь диабазы, как панцирь на черепахе. Где же может быть трубка? Строим избенку и греем воду — мыть шлихи. Земля как гранит».
«4 января. Встретили Новый год. Было не очень весело. Лена на базе, километров пятьдесят отсюда. Кимберлита нет до сих пор. Рабочие падают от усталости. Моем один шлих в день. Женя Черный дешифрировал аэрофотоснимки. Получается, что трубка должна быть на нашем склоне. Пробили два шурфа. Кимберлита нет».
«10 января. Мороз трещит в полном смысле слова — все вокруг лопается с оглушительным треском. Ребята держатся молодцами. Никто не жалуется. Пробили уже четыре шурфа. Кимберлита нет. Сегодня я лазал по всем шурфам. Спутников там тоже небогато. Черт ее знает, эту трубку, может, ее и вовсе нет?»
«15 января. Хоть взвой — пятый шурф, и ни черта!»
«17 января. Сегодня у нас шальной денек. С утра взялись за шестой шурф. Я ушел посмотреть еще раз вчерашний шлих. И вдруг врывается в избушку Володька Ульянов. Физиономия у него такая, будто ему только что показали фильм Чарли Чаплина. И сует мне в нос карту, обыкновенную семерку пик. Я решил, что парень рехнулся от горя — он очень переживал за этот самый кимберлит. Оказывается, когда содрали снежный покров, обнаружилась у шестого шурфа вот эта самая семерка. Закопались в землю, а там кусок галенита. Сейчас, пока я пишу, он лежит на столе. Это значит, шестой шурф у самой трубки, и ее уже не может не быть. А семерка… Видать, кто-то дулся тут в дурака. Анекдот и только!»
«20 января. Шиш. Жить не хочется. Вот будет спектакль, если все это морока одна. Может, линию шурфов изменить?»
«26 января. Маковкин прислал записку с верхушки склона. Там тоже ничего нет. Все это очень странно. Мороз под шестьдесят. Можно предположить, что был сброс, тогда будет понятно, почему мы так бьемся. Но если сброс, так у вершины…
В общем, будем добивать наш шестой шурф».
«28 января. Ура! Ура! Шестой шурф сел на алмазную руду! Она голубая, как озеро Ойюр, когда в нем отражается небо. Я никогда не видал еще такого кимберлита. Он рассыпается в руке. Есть трубка!!! Выпили за ее здоровье последнюю бутылку отравы под названием «Мятный ликер». Никто не ложится спать».
«30 января. Найденный кимберлит ведет себя подозрительно. В нем нет ни одного алмазного спутника. Может, это обыкновенный туф? Посылаем пробу Володе Казанцеву, пусть разберется. Ребята немного приуныли».
«13 февраля! У нас творится невообразимое. Володя обнаружил в пробе три крупных алмаза. Я сам разломал сегодня кусок кимберлита и нашел алмаз. Это действительно невероятно. Мы открыли настоящее чудо. Не о нем ли думал Изаров?»
«15 февраля. Пропала трубка. Искали целый день».
«16 февраля. Сегодня Изаров прошел весь склон с магнитометром и принес в камералку рисунок гигантской ступни — портрет нашей трубки. Мы зацепились сначала только за «пятку» следа…»
Через месяц Изарова срочно вызвали в Нюрбу. И, уже входя в кабинет начальника экспедиции, по устремившимся на него любопытным взглядам, по тому, как невольно приподнялись все присутствующие, Изаров все понял. Начальник экспедиции встал из-за стола и пошел к нему навстречу.
— Шлихи ваши проверили,— сказал он.— Поздравляю, такого у нас еще не было. Москве уже доложено.— И усмехнулся.— Так что, дорогой Владимир Тимофеевич, придется потерпеть и десятый годок в тайге без отпуска. Полярный алмазоград будем строить. Разведайте ваш клад и тогда уже спокойно можете отправляться в отпуск…
И тут все заговорили разом, кинулись к Изарову. Кажется, тогда и предложил кто-то назвать новую трубку «Слава», по-якутски «Айхал»…
Минут через сорок, воспользовавшись восторженной суматохой, Изаров выбрался из кабинета и спустился к Вилюю. Ветер ударил в грудь. С посиневшего льда донесся резкий, веселый гудок — пароходик пробовал легкие, предчувствуя близкую навигацию.
Изаров не ощущал никакой особенной радости — бывали за эти трудные пять лет и более радостные мгновения. Но сейчас его всего переполняло удивительное спокойствие — они все-таки добились своего!
И, засунув руки поудобнее в карманы, Изаров отправился к знакомым — слушать новые записи концертов Баха.
Король зимников
Дорога на Айхал. Это звучало для посвященного почти так же, как мост на Луну или шоссе к Ориону.
Алмазоград на Айхале решили строить немедленно. Алмазограды вообще строятся не каждый день, а тут строительная площадка перебралась на сотни километров севернее Мирного. Сотни километров — по прямой, а если считать по прежней дороге геологов — реке Мархе, то будут и все полторы тысячи. Единственный надежный путь — воздух, но и его зимой часто перекрывают шлагбаумы туманов и морозов. Вспомнили опыт Мирного — ледовую дорогу по Лене. Но к Айхалу такой дороги нет — не петлять же в самом деле по Мархе. Словом, оставалось одно — идти бульдозерами напролом, по карте и компасу. На север, все на север — через горы, тайгу, мари, реки. Далее самые опытные таежные охотники отказались вести такой таранный отряд: «Мороз шестьдесят, жилья нигде нет. Так можно сто километров пройти, ну, двести. Но шестьсот… Нельзя пройти так шестьсот километров. Плохо будет человеку. Никто по этим местам не ходил. Никто, даже самые смелые охотники».
«Кто же поведет колонну тракторов на север? Кто?» — запрашивала Москва.
«Кто?» — ломали голову в Мирном.
— Действительно, кто? — спросил управляющий «Якуталмазом» Тихонов у своих транспортников.
И транспортников осенило:
— Да только Корсюк может взяться за такое дело!
— Корсюк…
Да, конечно! Как же это раньше не догадались, что только Корсюк, король зимников, может вывести тракторную колонну к намеченной точке у Полярного круга?
В тот же день Алексей Корсюк прилетел из Мухтуи, проскочил прямо в кабинет управляющего и впился глазами в карту. Между Айхалом и Мирным, даже при этой крупномасштабной съемке, свободно ложилась ладонь.
— Когда выходить? — спросил Корсюк.
— Завтра.
Несмотря на жестокий мороз, весь Мирный выстроился по обочинам дороги, провожая стальную колонну на Север. У мужчин сухо блестели глаза и напрягались под кожей желваки. Женщины плакали. Даже в легендарной истории Мирного не было еще такой страницы. Шестнадцать человек на девяти бульдозерах шли по карте куда-то к Полярному кругу.
Корсюк сидел в переднем тягаче. На губах у него блуждала мягкая, уверенная улыбка — для успокоения провожающих, которые теперь, как утопающий за соломинку, цеплялись за громкую славу «короля зимников». Ведь это его имя привозили с первыми рейсами шоферы из Осетрова и Мухтуи, с Пеледуя и Сунтара. Это о нем, безбожно перевирая нехитрую фамилию, писали центральные газеты. И теперь, провожая своих сыновей, братьев, мужей в беспримерный по смелости поход, все успокаивали себя тем, что с таким, как Корсюк, добрым и отчаянным человеком, не пропадешь.
— На Лене что в первый год творилось, и то справился,—охотно вспоминали в эти дни.
Да и Корсюку самому было как-то спокойнее думать о предстоящем походе с высоты тех добродетелей, которыми наградил его Мирный. «Придумывают, конечно. Но черт с ними,— думал он, улыбаясь провожающим.— Вот пробьем дорогу, а там уж во всем разберемся…» Корсюку было тридцать пять, но на вид значительно меньше. Молодила легкая статная фигура и веселые карие глаза. Всю юность он честно отдал войне. Светлой вмятиной над левой бровью осталась память об Орше. А еще были Минск, партизанский отряд Федорова, Кенигсберг. В восемнадцать лет Алексей зло и самозабвенно разрушал — взрывал мосты, кидал под откосы поезда. А после войны с остервенением, взахлеб, будто зарабатывая прощение, строил. Чинил машины, ставил дома, прокладывал дороги. Сколько их было, этих дорог? Однажды упал, и поплыла перед глазами знакомая с госпиталя кровавая муть.
— Сколько лет на Чукотке? — укоризненно спросил врач.
Корсюк сказал и сам не поверил себе:
— Семь лет…
Семь лет! Неужто прошло уже семь лет с того дня, как усталый капитан, от которого пахло свежей рыбой и крепким табаком, пророкотал ему, ткнув в расплывчатый берег:
— Ну, вот, отведайте нашей Чукотки. Гх-хм… Затягивает эта земля!
Значит, семь лет прошло!
Врач все писал что-то в корсюковской книжке. И Алексей знал, что теперь погонит его медицина с Чукотки — вот за эти маленькие штопки, что оставила на его теле война. Он не стал скандалить и уехал. К тому же воображение, жадное до новых впечатлений, никак не могло переварить цифру 7. В жизни Корсюка еще ни одно событие не измерялось таким большим сроком.
Под самолетом шла запеленутая снегом тайга. «Пусто-пусто, и вдруг — след песца или лося… Живет тайга-то!» Его так и пронзила всего жгучая, на язык ощутимая, как полынь, горечь. Стало грустно и как-то тесно. В дохе, в самолете— везде тесно.
В Иркутске Корсюк окончательно скис и, обалдев от тоски в пропахшем борщом ресторане аэропорта, сунулся по пояс в кассу:
— Какой ближайший самолет на север?
— На Мухтую,— удивленно ответила кассирша.
В Мухтуе Корсюк начал с того, что разметал бульдозерами снег и торосы на Лене и открыл знаменитую тысячекилометровую ледовую дорогу Осетрово — Мухтуя. По этой артерии пошла к первому алмазограду Мирному горячая кровь грузов. Страшная это была дорога. Стремительное течение и соленые ключи то там, то здесь проедали лед. Сорок три машины хлебали ленскую воду за одну только первую зиму. И в разгадке того, что все-таки никто не погиб, таились удивительное везение и буйная энергия Корсюка. Он метался по всей трассе со своими бульдозерами. Вытягивал застрявших, спасал тонувших, пробивал новые колеи, срубал настывшие торосы, пробовал прочность льда. Отвлекла его от Лены только новая дорога Мухтуя— Мирный. И снова вел Корсюк бульдозеры, резал лиственницы, сковыривал кочки, строил избушки для отдыха шоферов. Словом, делал зимник.
Зимник для Якутии — это все. Ну что можно было бы сделать без зимников? Когда начались в этих краях стройки гигантского размаха, главной трудностью, с которой столкнулись строители, оказалось бездорожье.
И тут на помощь пришла свирепая якутская зима. Сквозь тайгу, по промерзшим рекам и болотам пошли бульдозеры, пробивающие путь машинам. Так появились в Якутии прославленные ныне зимние трассы, попросту зимники: Осетрово — Мухтуя, Мирный — Вилюйствор, Мирный — Пеледуй, Мирный — Сунтар. Зимник, как снегурочка, чувствителен к теплу. Весной он безнадежно раскисает. Все живое и движущееся — машины, люди, повозки — спешит перебраться на более или менее твердый грунт. Осенью подготовку трассы приходится начинать почти заново. За вечную вражду с теплом Корсюк, главнокомандующий всеми зимниками вокруг Мирного, схлопотал вместе с титулом «короля зимников» и прозвище «снежный человек».
— Корсюк-то таять начинает,— поглядывая на солнышко, говорили транспортники. — Гонит тайга Корсюка — лето идет…
Бывалые северяне считают, что легче порой одному дом поставить, чем пробить километр зимника. Корсюк пробил полторы тысячи километров и теперь готовился прибавить к этому счету еще шестьсот самых страшных и трудных, без которых не могло быть полярного алмазограда.
Десятого января колонна бульдозеров вышла на берег Вилюя. По льду шли два дня. Потом взорвали крутой берег и свернули в тайгу, на север. Теперь можно было полагаться только на чутье начальства. Никаких природных ориентиров больше не было. Температура упала до минус пятидесяти пяти. Корсюк приказал соблюдать величайшую осторожность и
умчался на своем тягаче вперед — разведывать дорогу. Сначала продвижение шло неплохо, успевали пробивать за день километров до тридцати. Тайга была редкая, снег не очень глубокий. В затруднительных случаях выручала взрывчатка. Воздух, как полотно, с треском лопался от разрывов. И с лиственниц сухими потоками лился острый сыпучий снег.
Прошло двадцать дней, потом еще десять. Мороз нарастал. Воздух пропитался сухим туманом, от которого кружилась голова. Куда ни взглянешь—везде океан. Сверху, снизу, сбоку — белый сыпучий океан. Где север, где юг, где Мирный, где Айхал? В полдень небо светилось тускло. А уже через четыре часа снова разливалась глухая чернильная тьма. Сколько ни шли, не видели ни одной звезды. У каждого было такое ощущение, будто ведут его по незнакомым местам с завязанными глазами. Нервы напрягались до предела. Чудилась где-то неожиданная и жуткая опасность. К тому же каждый день понемногу сдавали машины. Ломались ножи, рвались гусеницы, от беспрерывной работы горели моторы и лопались фары. Тракторы второй месяц не знали ни минуты передышки: каждая такая минута превратила бы машину в груду мерзлого металла, который уже невозможно разогреть. Спали прямо в кабинах, задыхаясь от гари, извиваясь от пронзительных струй, просачивавшихся в каждую щель. В спальный вагончик ходили редко, боясь каких-нибудь неполадок с моторами. Месяц никто не умывался и не брился. Об этом и подумать было страшно.
В колонне начиналось смятение.
— Слушай, доедем, али нет? — уныло спросил на стояние рыжий, худой и большеротый тракторист по прозвищу Лошадь. Он был умелый, но вредный человек. Он закатил еще на Вилюе первый скандал из-за большого рабочего дня, хотя отлично знал, что была общая договоренность не брать третьей смены. В нем жила неистребимая уверенность, что начальство всегда норовит прижать и объегорить работягу. Корсюк не стал его разубеждать и что-то доказывать. Он сказал так, чтобы все слышали:
— Кому невмоготу, хлопцы, отправлю в Мирный. Ну, а кто пойдет вперед, безоговорочно мне подчиняться!
Корсюк сел в тягач и уехал на разведку.
Лошадь опешил, задумался, но в Мирный возвращаться не захотел.
— Так куды ж нас несет нечистая сила? — снова осведомился он, ни к кому в особенности не обращаясь.
— Ты, Иван, як тот протрезвевший хохол,— прищурился радист Радченко, он же Сан-Саныч.— «Мы с тобой, кум, вечор шлы? — Ну, шли.— На большаке капелюх нашлы? — Ну, нашлы…— Так де ж вон?— Хто? — Та капелюх…— Який?— Так мы с тобой вечор шлы…» Вот и ты зарядил: «доедем?», «доедем?».
Молодой белобрысый паренек с челочкой и младенчески неистребимым румянцем захихикал в своем тракторе.
— Вот зараза,— без всякого выражения сказал Лошадь.— А что это — капелюх?
— Шляпа…
— Вот зараза,— Иван обиженно почесался.— Бабе скажешь — не поверит, что в такую чертовщину втюрхался.
— А ты слезу пусти, пожалеет,— посоветовал Сан-Саныч.— Та еще грошей богато подкинь.
— Не-е, она у меня до барахла не жадная, это ты брось…
— А я, братки, как на Айхал дорвемся,— шабаш, кухарить пойду,— открывая дверцу трактора, простуженно просипел Рогачев.— Гуляш или зразы такие сооружу, что языки свои, как десерт, проглотите. В армии командир, бывало, придет на кухню: «Ну, спасибо, Михаил, не хуже жинки накормил». А еще можно суп грибной с ушками. Это тесто берешь пресное…
— Без подробностей, Мишка!..— взмолился Пименов.— Только б до Айхала дойти. Где он, а?
— Нет никакого Айхала!
— Черт в гости взял…
Рогачев вывалился из трактора и отправился к вагончику.
— А ну, выкидывайтесь, кто есть, мести буду!
— Да там, Михайло, и так все сияет,— остановил его Сан-Саныч.
Но Рогачев с жадностью и надеждой ухватился за веник. Несколько дней назад кончились папиросы. И тут, в щелях вагончика, были обнаружены несколько окурков.
С тех пор спасательно-изыскательные работы велись на каждой стоянке с интервалом в четверть часа — предел человеческого терпения. Обнаруженные окурки делили со всей возможной справедливостью.
— Ну? — хором спросили выходящего Рогачева. Ребята умоляюще глядели сквозь стекла тракторов.
— Чисто, как у меня на кухне бывало,— вздохнул Рогачев и показал красноречивым жестом — шиш, мол. Лица за стеклами помрачнели.
— Шустерили, шустерили и забурились по самые стеклышки…
— Кому, значит, смейся-радуйся, а нам…
— Укрой, тайга, его, густая…
— Да уж укроет, будь благонадежен…
— Э-эх, курнуть бы разочек!
В это время темноту распороли фары, из тайги вылез головной тягач.
— Кого хороните, хлопцы? — с веселой насмешкой крикнул Корсюк, выпрыгивая из кабины. И об этот спокойный голос, как волна о дебаркадер, разбилось брюзжание.
— Кота…— усмехнулся Сан-Саныч, гадая про себя, какой живучий дьявол сидит в его самоуверенном земляке, которому в общем-то доставалось больше всех.
А Корсюк, безмятежно щурясь на костер, соображал про себя: что делать? Он видел: та ниточка нервного напряжения, на которой они балансировали второй месяц, совсем подгнила и может лопнуть, возможно, сейчас. И если она лопнет, начнется паника. Та гнетущая и парализующая паника, которая в подобных условиях всегда ведет к гибели. Он исподлобья всматривался в черные, со струпьями обморожений лица, покрытые свалявшейся шерстью, со слезящимися от гари и усталости глазами. Его люди вынесли нечеловеческое напряжение, и не их была вина, что сейчас это напряжение становилось сильнее их.
— Вот, что, хлопцы,— будто не замечая тяжелого молчания, сказал Корсюк.— На Айхале нас очень ждут. Айхала не будет без нас — вы это знаете. Сегодня пошло на вторую половину января. Надо спешить. До Айхала рукой подать. Словом, треба пройти еще двадцать километров…
— Ведь ночь же, Афанасьич,— напомнил Рогачев.— С ног валимся.
— Фары зажжем… Запрягайте, хлопцы, коней!—усмехнулся Корсюк и побежал к своему тягачу. Он бежал, а колени предательски тряслись от слабости, и всей, враз повлажневшей спиной он чувствовал тяжелые взгляды ребят. Все так же, не оглядываясь, лихо обхлопал с унтов снег и заскочил в тягач. Глухо, расплывчато тукало в груди. Снаружи сочился все тот же стрекот моторов. Если сейчас ребята не сядут в тракторы, завтра они могут уже не встать. Тогда… Но дальше думать не хотелось.
Неужели не пойдут?
Корсюку вдруг явственно вспомнилось: молоденький самолюбивый лейтенант с детской ямкой на округлом подбородке пытался под Оршей поднять роту в атаку. Крыл перекрестный огонь, земля вся топорщилась от разрывов, люди не то что легли, а впаялись накрепко в землю. «За мной! — ломким голосом кричал лейтенант и поднимался на колени.— За мной, вперед!..» Но сам даже не встал во весь рост. И его никто не слушал. Тогда лейтенант заплакал — от обиды или нервного напряжения. Он по-детски всхлипывал, не вытирая слез. Было до боли стыдно за этого командира, которому отказались повиноваться…
Сейчас Корсюк весь похолодел — не оказаться бы в позорном положении заплаканного лейтенанта.
И в этот момент послышалось тяжелое хрюканье взвившейся на дыбы рогачевской машины. Она вырвалась из ледяного плена, сжевала промерзлую лиственницу и поползла, оскальзываясь траками. За Рогачевым, скуля от боли и усталости, потянулись остальные три трактора.
Это была лихорадочная ночь, о которой потом никто не мог вспомнить ничего определенного. Вспоминали только Лошадь и добродушно осведомлялись: «Ну, как твоя душегубка?» На бульдозере Ивана потекла солярка — прямо на выхлопную трубу. Едкий смрад окутал густым облаком всю машину. Давясь от дыма, Лошадь открыл все окна. По лицу его катились слезы и застывали на щеках — жег шестидесятиградусный мороз.
— Останавливай, черт, машину! — заорал Рогачев, потрясенный этим зрелищем.— Обморозишься! Манеж-то не устраивай…
Но Лошадь не обращал внимания. Он знал, что для ремонта трактора нужно остановиться, и инстинктивно чувствовал, что именно сейчас, в эту ночь, этого никак нельзя делать. И тракторист разъярился. Он выжимал из машины все, на что она была способна. Иван вообще здорово работал, когда забывал о «кознях начальства». Трактор громыхал напрямик по тайге, волоча за собой дымный шлейф, как танк, подожженный в бою. И многие тогда подумали, что, быть может, рыжий толстогубый тракторист и впрямь водил танк в атаку. И не такой уж он, наверное, сквалыга, больше треплется. И вообще ничего себе парень, хоть с виду лошадь лошадью.
На этом лихорадочном подъеме пролетела еще неделя. Айхал все не появлялся. Ребята избегали смотреть друг другу в глаза, потому что в глазах не осталось ничего, кроме смертельной усталости и вопроса: куда же подевался этот Айхал? Ответить мог только Корсюк. Но вот уже два дня не было и Корсюка. Его тягач шел далеко впереди, нащупывая дорогу. И только по резному, тщательно обозначенному тракторному следу они знали, что Корсюк еще жив. На третью ночь сам Корсюк, каким-то собачьим чутьем угадывавший тот момент, когда ему непременно надо было появиться, бурей ворвался в лагерь. И, выскочив из тягача, поднял вверх бидон. Это был спирт, спирт, о котором никто ничего не знал и который Корсюк тщательно припрятал вот на такой крайний случай. Деликатно уступая друг другу очередь, выпили по стаканчику и спросили: когда же?
— Через два .дня, хлопцы,— сказал Корсюк.— Айхал уже совсем под носом. Вот мы еще у маркшейдера спросим, он с картой дружит. Анатолий Максимович!— крикнул он в темноту. — Как там ваш гороскоп, когда на Айхале будем?
— Дня через два непременно должны быть, Алексей Афанасьевич,— откликнулся невидимый маркшейдер.
— Вот что, Сан-Саныч,— усмехнулся Корсюк.— Доставай-ка свой чудо-аппарат и радируй всей земле без всякого шифра: «Через два дня будем на Айхале, встречайте с музыкой, настроение отличное. Корсюк».
Все заулыбались, задвигались, бросились помогать радисту. Хотя никто еще толком не верил, что делаются эти приготовления всерьез.
— Насчет настроения не совсем так получается, Алексей Афанасьевич,— шепнул ему Рогачев.— Ребята на ладан дышат. Да и курева нужно бы попросить.
— Видишь, Миша, штука какая,—нахмурился Корсюк, и шрам его над левой бровью полыхнул багровой полосой.— Нас ведь не только наши будут слушать. Иные господа тоже хотят знать, подохли русские среди снегов, как они предсказывали, или нет. Ясно?
«Всем, всем всем! Я РУФ-2, я РУФ-2,— быстро заговорил Сан-Саныч.— Всем, всем, всем! Через два дня будем на Айхале. Через два дня. Настроение бодрое. Как слышите? Перехожу на прием… Перехожу на прием…
И вот откуда-то из белесой шестидесятиградусной мглы вырвались позывные Мирного: «Слышу вас хорошо! Родные вы наши… Держитесь! Передаю, как поняли: через два дня встречаем на Айхале. Через два дня на Айхале».
— Ишь—держитесь! Держалась кобыла за оглобли, да упала,— радостно засмеялся Пименов, но на него шикнули.
Взволнованный голос радистки Мирного исчез, пропустив позывные Амакинской экспедиции: «Я ласточка, я ласточка… Ждем через два дня — с музыкой…»
Корсюк отвернулся, чтобы не видеть, как у ребят прыгают подбородки. «Теперь дойдут, обязательно дойдут…»
А в маленькую рацию все рвались и рвались позывные. Весь огромный край замер, казалось, у аппаратов на многие дни, чтобы вот так, как сейчас, услышать однажды из хрипящей трубки короткое, непонятное слово «РУФ-2».
«РУФ-2! Якутск слышит вас хорошо. Через два дня секретарь Якутского обкома КПСС встретит вас на Айхале…»
И снова позывные Мирного: Тихонов желает участникам похода удачи. Завтра он с секретарем мирненского горкома вылетает на Айхал.
Потом прорвалась Нюрба. И вдруг все стихло. «Отжила свой век,— пряча глаза, вздохнул Сан-Саныч и с укором посмотрел на рацию.— Но теперь и без нее обойдемся…»
Через сутки тягач Корсюка вырвался на огромную белую равнину. Впереди чернели угловатые крыши.
— Айхал! — чужим, охрипшим голосом прошептал Корсюк.
— Айха-ал! — неожиданно пронзительно взвизгнул невозмутимый Марков.
— А почему дыму нет? — обеспокоился их водитель Тютюнов.— Что-то неладно там…
Тягач, повизгивая и рыча, как дворняга, почуявшая жилье, полз к странному поселку. И вскоре все стало ясно. Это был не поселок, а огромная россыпь валунов, выпиравших над землей заснеженными правильными углами. Издали это напоминало домики. Тягач с разбегу заскочил на камни. И тут же все его составные части завизжали и заскрежетали.
— Разувается,— мрачно сказал Тютюнов. Он всегда говорил о машине, как о живом существе.— Напоить надо, капризничает. Ишь, устал! Хитрит, разулся с одной ноги.
— Давай назад! — гаркнул Корсюк.— Ты что, с ума сошел? У нас всего три машины в строю осталось. Спасай тягач!
Тютюнов укоризненно покосился на, начальника колонны — впервые за эти дни он повысил голос. Но, увидев лицо Корсюка, тракторист невольно вздохнул и, оттянув рычаг скорости, дал задний ход.
Машина неохотно поползла обратно, Корсюк вылез и пошел по траппам. «Не, пройти. И думать нечего. Рвать? Но разве такой завал разметаешь? Человеку не пройти, а машинам…» Камни топорщились, как развалины исполинского города. Их невозможно было обойти, а пройти по ним и вовсе немыслимо. Мороз несколько спал, туман рассеялся. Снег отсвечивал мягким сиянием, напоминавшим что-то очень дорогое, из детства. Кругом было тихо, пахло свежестью. За валунами, окутавшись маленьким облачком, стоял железный утюжок — их тягач. «Вот тебе и Айхал!»—и Корсюку впервые за этот бесконечный поход стало не по себе. В тихом сиянии плоскогорья почудилось что-то зловещее.
Окончание следует.