По случаю субботнего дня работу на заводском прииске кончили засветло.
У ворот сарая, по строенного над золотоносной россыпью, два надзирателя обыскивали с ног до головы работников.
Искали утаенное золото.
— Проходи,— сказал один из надзирателей, обыскав Степку Плеханова.
Степка со всех ног бросился догонять ушедших вперед товарищей. Ноги его путались в полах старого прохудившегося армяка с отцовского плеча. Сапоги не по ноге, не по росту, все норовили скинуться.
Мгла обволакивала землю. Пронзительный ветер злобно шипел в придорожных елях. По дорогам и полям мчалась колючая поземка.
— Непогода-то разыгрывается. К вечеру жди бурана, — говорили Степкины товарищи и прибавляли шагу. Степка—шагом—никак не поспеть за взрослыми—трусил рысцой, чтобы не отстать от попутчиков.
В Шувакише, на другом заводском прииске, остановились погреться. Набрав тепла, глубже нахлобучили малахаи, затянули кушаками полушубки и армяки.
Дальше пошли порозь— кому куда.
Степке до дому, до заводской слободы, оставалось отмерить верст двенадцать. Попутчиков не оказалось: односельчане, видно, ушли ранее.
Степка пустился в путь один.
Бывалый человек крепко бы задумался: пуститься в мятель или переждать ее? Н о Степке летом минуло всего тринадцать лет. С такого не спросишь большой рассудительности. Его, с раннего утра имевшего во рту лишь кусок хлеба, тянуло домой. Да и дорога, истоптанная, исхоженная им за месяцы приисковой, работы, казалась знакомой…
Искать пути вначале не приходилось— он пролегал прямо и с обеих сторон его обступала непролазная чаща. Скрипели сосны, содрогаясь так, словно кто-то бешено тряс их стволы. Зябко вздрагивали березы. Ветер разгуливал по вершинам дерев, рвался напролом через лес и бесновался, путаясь в его чаще. Кружились, плясали снежинки.
А в поле буран уже бушевал во-всю.
Степка шел, пробивая го лов ой ветер, подставляя ему то бок, то спину. Залепленные мятелицей глаза с трудом нащупывали обрывки дороги. Кругом клубилась, неистовствовала вьюга, уводила с дороги, толкала в выбоины. Следы запорашивались снежной крупой, зализывались поземкой.
Сильный порыв ветра сорвал с головы малахай, отбросил его на десятки шагов. Степка бросился поднимать шапку. Полы армяка его раздувались ветром и, казалось, по полю скачет какая-то диковинная птица, хлопая крыльями.
Долго маячил в свистопляске бурана призрак маленького человека в большом армяке. Затем он растаял во мгле…
II
Со свегца в воду падали, шипели угольки лучины. За мутным оконцем бушевала непогода. В печной трубе завывало и рыдало на сотни голосов.
Иссохшая от забот и горя мать затеплила лампадку перед темной доской образа и стала класть земные поклоны. Суровый лик святителя со страшными глазами светился в темном, усеянном тараканами углу. Несколько малышей, накрытых тулупом, свесили головы с печи, глядели, как молится мать. Шмыгали носами, тихо плакали.
Мать молилась за своего первенца Степку. Молила бога сохранить ему жизнь, ибо ей просить об этом было больше не у кого. В глубине души теплилась надежда, что может быть Степка, ее будущий кормилец, остался на прииске переждать непогоду. Когда под напором вьюги дрожала дверь — быстрее стучало сердце. Мать прислушивалась:
„Степка?…
Неужто лютая мятелица пощадила сынка, которого не щадят звери-люди?..
И опять — тихо…
Только воет за бревенчатыми стенами вьюга, и мерещится матери в этом вое крик и плач Степки. „Господи, защити… Помилуй его, малого, неразумного“.— шепчут старческие губы.
До горала лучина за лучиной. Ребятишки на печи заснули и всхлипывали во сне. Мерцающий огонек лампадки тускло светил на спину распростертой на полу матери в белой холщевой рубахе и на бездушный, безучастный лик святителя…
III
Словно разбуженная от сна, женщина встрепенулась. Вскочила на ноги. Затаив дыхание, слушала. Теперь уже не мерещилось— хлопнула дверь, кто-то шаркал сапожищами в сенях.
Муж!..
Павел Плаханов — кричный подмастерье завода— перешагнул порог. Стряхивая голичком снег с полушубка и валенок, крякнул:
— Ну и непогода!.. Добрый хозяин пса не выгонит на двор… Да ты никак еще не ложилась, Параша?..
— Ох, Павел, уберег бы господь от беды!— Невыносимая тревога перехватывала горло матери:— Степка-то, Степ-ка наш…
— Аль не пришел он?
— Не пришел… Ой, не пришел… Ой… ой… ой, не пришел…
— Не вой, баба, словно по упокойнику! Не малое он дитя, должен знать, что делать… В его годы я семью кормил…
— То— ты, Павел. А Степка — боже мой! Такой-то он малый…
— Не вой, говорю! И без тебя тошно…
Легли спать. Муж, — до чего устал горемыка! — не успел растянуться на полати— захрапел. Лучина догорела, погасла. Мать ворочалась с боку на бок — не спится ей. Поплакать бы —муж рассердится, прибьет. А жалко Степку, жалко себя, пособить горю нечем. Разве свечку поставить пресвятой деве? Уж она-то, богомать, легче поймет горе матери… Или пойти к господскому приказчику, повалиться ему в ноги, попросить, чтобы он Степку нарядил на работу на самом заводе?.. Приказчик скажет: „Не твоего, бабьего, ума дело указывать, куда мне ставить работников”.
То же и муж и Степка говорят: „Тебе, баба, тебе, мать,— дорога от печи до порога”. Да и неизвестно, лучше ли будет Степке работать в фабриках. Там такие дела творятся, что мурашки по телу пробегают.
IV
Мать, кряхтя, ворочается с бока на бок. Глаза закрыты, а в голове мечутся мысли:
— Попадет, скажем, Степка на доменный двор. Там таких малолетов принуждают работать, как взрослых,— день и ночь… Будет Степка двенадцать часов в сутки руду дробить, чугун ломать, тачки подавать засыпкам на домну…
Малолету, конечно, плата половинная против взрослого рабочего,— четыре-пять копеек в день. А обид вдвое больше. Кроме фабричной работы, дети находятся в услужении и на побегушках у работников, у мастера— у всех, кто старше… Таков обычай.
Отдадут Степку в руки доменного уставщика Асафова — зверя лютого. Этому убить, покалечить, человека — все равно, что муху придавить. Страшный человек, ох, страшный… Михайла Ручьева загубил, утопил в проруби… Ванюшку Скакунова — степкиного однолета — убил и тела отцу не выдал — в доменную печь бросил… Душегуб. И управы нет на такого! С приказчиками его одной веревочкой сатана связал. А главному приказчику родственником приходится…
Такому аспиду кровожадному Степку отдать — покойного часа не будешь знать.
V
Из мрака недалекого прошлого надвигаются новые воспоминания. Мерещится, как сон дурной, явь мучительная, страшная:
Мальчик худенький-худенький с лицом белым, как мел. Запавшие слюдяные глаза открыты. И в горле — гвоздь… Ванюша… Прокопия Беляева сын. Дитя неразумное десяти лет.
Степке хоть до тринадцати лет дали поиграть со сверстниками. А Ванюшкин родитель от скудности и убожества сам пошел к приказчику просить Христа ради определить мальчишку в работы. И определили. Уворовали у ребенка детство.
Конечно, Ванюше, да и Степке, не в школе учиться, как детям подъячих, и не в столичных пансионах, как детям расходчиков и приказчиков. Не доросли они до такой чести. Вскормленные нуждой и убогостью, они вынуждены с малых лет работать в фабриках, копать руду, таскать тяжести, от которых даже у взрослых не проходит грыжа. Да и без грамоты как-нибудь проживут. Вот отец и дед хоть грамоты не знают, а слава богу, выросли и семьи кормят…
Но Ванюше Беляеву следовало еще годочек-два дать побаловаться со сверстниками, поиграть в бабки и городки, санки мастерить. А его взяли и поставили в гвоздарку к Караморину. И заработка положили в день две копейки.
В гвоздарке тесно, темно. Крутятся колесные валы, грохают молоты по наковальням. Оступишься, зазеваешься — верная смерть. Многие распростились с жизнью. И Ванюша Кочнев — Степкин однолеток — не избежал горькой участи. Его нашли под вододействующим колесом с оторванной головой.
Между валами, горнами и наковальнями снуют мастера с раскаленными прутами. Мастер берет куски этих прутов, протягивая их под вододействующим молотом, и правит гвоздь на особой наковальне. Мастерам помогают работники — все сплошь мальчишки десяти-двенадцати лет.
Семен Караморин, протянув огненный прут под молотом, метнулся к наковальне— заправить и обрубить гвоздь. Раздался заячий крик. Раскаленный гвоздь, шипя, вонзился в горло Ванюши Беляева…
VI
Непогода, набросав сугробы снега улеглась к утру.
Отзвонили обедню.
Мать гремела горшками у печи, подавала на стол обед. Отец с утра пошел к соседям, узнать все-ли вернулись с прииска. Оказалось, что вернулись только некоторые. Они говорили: „Нашихна прииске, когда мы уходили, оставалось человек семь и с ними — Степка”…
У матери несколько отлегло от сердца.
Вдруг на дворе хлопнула калитка. Мать выронила рогач, обернулась к входу:
— Степка!
Отец подвинулся на край лавки, выставил лицо из-за печки:
— Принимай сына, баба!
Голопузые, сопливые детишки за столом завертели головами, округлили глаза:
— Степка?..
Но отчего так много людей на дворе?
К оконцу с улицы прилипли любопытные лица. Пол в сенях заскрипел под шаркающей поступью нескольких человек.
Мать бросилась вперед, толкнула, распахнула дверь в сени… и попятилась к стене.
Два человека внесли на руках тело. Бережно положили на лавку бочком.
— Нам сказали: твой сын…— вопрошающе уставился на отца один из пришедших.
— Мой… Степка… — глухо отозвался отец, приросший к лавке.
Мать хватилась за затылок, завыла пронзительно, страшно. Метнулась к сыну, пытаясь усадить его, заглянуть ему в лицо. Степка — деревянный, скрюченный, белый — прислонился спиной к печи.
— Так я его и нашел в сугробе,— сказал Емельян Волокитин.— Иду это с обедни: под самой плотиной снег бугрится, а из под снега макушка торчит… Разгреб я снег, а он там на корточках сидит и руки у рта держит, будто дует на них. Двадцать шагов не дошел до дому. Обессилел, видно, бедняга…
Мать, причитая, пыталась отнять Степке руки от лица. Степка — негнущийся, деревянный покачнулся, подался вперед и чуть не рухнулся на пол.
— Ты не трожь его, пусть оттает… сказал Волокитин.— Гляди: звенит как льдышка — насквозь промерз…
На корточках, прислоненный спиной к печи, Степка держал скрюченные руки у рта. С оттаявших ресниц упала на щеку прозрачная, как слеза, капля.