Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

СОДЕРЖАНИЕ НАЧАЛА ПОВЕСТИ, ПОМЕЩЕННОЙ В №1 «УРАЛЬСКОГО СЛЕДОПЫТА».
Егорушка Сунгуров живет в слободе Мельковке с матерью — солдатской вдовой Маремьяной — под самой стеной Екатеринбургской крепости. Он окончил казенную школу. Через два года, по требованию Демидова, как „письмоумеющий”, был отправлен на работу в Нижнетагильский завод. Не выдержав издевательств демидовского приказчика Кошкина, Егорушка убегает домой к матери. По дороге встречается с рудознатцем Дробининым, который оказывает ему помощь. Егорушка знакомится в доме Дробинина с женой Дробинина — сумасшедшей Елизаветой — и ночью невольно подслушивает тайный разговор Дробинина с разбойником Юлой. Возвратившись домой, Егорушка решает итти с повинной в Обербергамт (Горную канцелярию). Начальник Горной канцелярии Татищев, вместо наказания, назначает Егорушку Сунгурова в помощники к его же бывшему учителю Ярцову, который едет в Шайтанский завод Демидова в качестве шихтмейстера.

Уральские рудознатцы. Страница_25 (название)6. На Шайтанском заводе
Шайтанский завод всего в сорока верстах от Екатеринбурга. Задумал его строить еще первый из здешних Демидовых—Никита Демидыч Антуфьев, бывший тульский кузнец, друг царя Петра.
В диких лесах и болотах, по берегам горных речек, жило несколько звероловов-башкир. Они подстерегали бобров, ставили самострелы на сохатых, ловили рыбу в Чусовой. К ним, в Шайтан-лог, и явился Никита Демидыч. Он уговорил башкирцев за несколько рублей уступить ему их угодья, а самим переселиться на юг, верст за сто к озеру Иткуль.
Башкирцы откочевали, но в скорости Никита Демидыч помер, и места несколько лет стояли пустопорожними.
Сыновья Никиты — Акинфий и Никита Никитичи — тоже не сразу взялись за постройку завода. Хоть и богатая тут железная руда, и лес у много, и Чусовая близко — удобно готовый металл сплавлять, но опасно: на самой границе дикой Башкирии оказался бы завод.
Правда, башкирцы считались мирными и платили ясак чиновникам русской царицы, но кто их знает?.. Еще не забыты недавние восстания, еще помнится „башкирская шатость». Любить русских им не за что, русские знали это. Могли налететь башкирские всадники, пожечь заводское строение, разграбить склады, угнать мастеровых в полон. Убытков не оберешься…
И только когда невдалеке выросла и окрепла Екатеринбургская крепость, Никита Никитич послал сына Василия и приказчика Мосолова строить Шайтанский завод. А сам заложил доменные печи нового завода еще дальше к югу, на Ревде. Теперь оба эти завода уже работали.
В Ревдинском заводе Никита Демидов поселился сам,— у него дворец не хуже, чем у брата Акинфия в Невьянском заводе.
Так сидели два брата владетельными князьками — один прибирал постепенно к рукам земли на севере, другой — на юге. Не было бы на Урале людей сильнее их, да вот прислали из Санкт-Петербурга главным командиром казенных горных заводов Василия Татищева, их давнего врага. С ним ужиться было невозможно. Кто-то кого-то должен слопать — Демидовы Татищева или Татищев Демидовых.
Демидовский приказчик Мосолов был человек грузный, но в движениях легок, нрава веселого, говорил прибаутками. Родом— туляк. Был он раньше не последним купцом у себя в Туле, да разорился. Едва выбрался из долговой ямы. На демидовские заводы в приказчики пошел с одной целью: поскорей опять разжиться и начать свое дело.
Управление Шайтанским заводом лежало на нем одном — Василий Демидов был молод и к тому же хвор, а у отца его, Никиты Никитича, забот и так много с другими заводами и со столичной торговлей. Знали Демидовы, что Мосолов приворовывает, но уличить не могли. Да и то сказать — разве бывают не вороватые приказчики?
Вновь назначенного шихтмейстера—Ярцова — Мосолов встретил с почетом. Житье отвел ему в хоромах, в которых сами хозяева при приезде останавливались. За обедом подавали столько смен кушаний и вин, что Ярцов дохнуть не мог, как встал из-за стола. Однако шихтмейстер должности своей не забыл— сразу после обеда потребовал показать ему завод и особливо бухгалтерские книги и списки работных людей.
Прошли по заводу, постояли у огнедышащей домны, заглянули на пильную мельницу. Осмотр углевыжигательных куч отложили до следующего дня.
В прохладной конторе засели за книги. По новеньким бревенчатым стенам текли слезы душистой смолы. Мосолов заботливо устроил сквознячок.
“Щетная выписка, учиненная в конторе Шайтанского цегентера Никиты Никитича Демидова завода о приходе и расходе железа…” „Экстракт, учиненной по щету вышеименованного прикащчика…“ „Ведомость колико руды переплавлено…“
Мосолов подкладывал одно дело за другим. Шихтмейстер с тоской смотрел на „экстракты” и „ведомости”: в них цифр не было. Приказчик вел все записи по-старинному — церковно-славянскими буквами, заменявшими цифры. Проверить итоги без привычки было нелегко.
— Извольте видеть, до генваря прошлого года завод по привилегии от десятины был освобожден… За прошлый год, яко за неполный, железо в казну не сдавалось… Нынче же по совокупности февраля тридцать первого дня уплочено по копейке за пуд полностью. Полтысячи пудов на пристанских складах, да этих семьсот двенадцать и двадцать шесть и две третьих фунта…
Мосолов все время спрашивал: „Так?” и только шихтмейстер успевал кивнуть головой, восхищался, как быстро изволят Сергей Иваныч в уме считать. Потом подсунул перо, попросил подписать, что ведомости им, шихтмейстером, свидетельствованы.
Два раза брал Ярцов перо в руки, но все-таки не подписал.
— Потом,— сказал.—Я потом подпишу, ты… вы… не сомневайся, Мосолов. Книги эти я возьму к себе, Сунгуров еще раз пересчитает,— так это, для порядку.
— Если по порядку, то книги из конторы я дать не могу,— ответил приказчик, нагло глядя прямо в глаза Ярцову.—Да ведь, сударь, это не обязательно: за старое время книги свидетельствовать. В инструкций у вас сказано доподлинно, чтоб счетные книги ревизовать и скреплять впредь со дня вступления вашего в должность.
Ярцов рот раскрыл от удивления — инструкция была секретная и только вчера главным командиром подписана. А демидовская челядь уж все знает. Надо с ними держать ухо востро: и сам не заметишь, как тебя купят и продадут.
От демидовских хором Ярцов отказался, попросил, чтоб для жилья ему дали избу, простую избу, но отдельную.
— Я плотников поставлю, в неделю дом готов будет,— предлагал приказчик.— Мне от Никиты Никитича приказ: чинить всякое удовольствие в ваших требованиях. А избы у нас какие… Без тараканов ни одной не найдется, даром, что новые. Беспокойство будет от тараканов.
Однако избу предоставил. Ярцов поселился в ней вместе с Егором Сунгуровым.
Егор первые дни никак не мог свыкнуться с новым своим положением. При виде Мосолова дрожал, вспоминал нижнетагильского приказчика Кошкина. Попадись Мосолову беглый школьник еще неделю назад,—шкуру бы с него спустил.
У приказчика большая власть, своим судом расправиться может.
Егор побывал в таборе за прудом. Там в берестяных балаганах, под холщевыми палатками, в землянках, жили только что привезенные семейства, купленные в разных концах России. Они говорили на разных говорах, друг друга с трудом понимали. Маленькая черноволосая девочка проплакала Егору:
— Завезлы у медведичи горы, нычого нэ бачим. Голодом морять. Хочу до дому.
Отец ее, малороссиянин, уже работал засыпкой у домны. Мать лежала больная в балагане. Ее выпороли вицами за то, что ушла на Чусовую наловить платком рыбы.
В том же таборе под телегами обитали приписные крестьяне из-под Кунгура, человек сто. Они отработали на сплаве чусовского каравана и теперь могли бы вернуться домой, но Мосоловим объявил, чтоб через две недели опять явились — на страду, сено косить.
Мужики сидели вокруг костров, озлобленно ругали приказчика.
Егора мужики не боялись, допускали к своим кострам и разговорам. Может быть, втайне даже надеялись, что через него дойдет слух до горного начальства. Самим-то жаловаться нельзя. Раз как-то слышал Егор от мужиков про Юлу. Рассказывал Кирша Деревянный, молодой мужик, самый отчаянный в таборе.
— Бедного он никак не обидит. Еще поделится. А мироедам, бурмистрам да приказчикам от него горе. Где появится—уж там, гляди, приказчик без пистолета да без охраны нос из заводу боится высунуть. Было дело в Иргинском заводе, осокинском. Богатей там жил, Рогожников ли, Кожевников ли, не помню. Из приписных, да нигде не робил — он всех закупил, задарил. Хозяйство богатое, деньги в рост давал, кругом мужики ему в кабалу попали. Ночью к нему и явился Юла.
— Давай деньги, серебро, шубы!..— Тот туда, сюда.-—Нет, мол, ничего.— „А, нету!”—и ну ему пятки жечь каленым стволом ружейным…
— Один он был, Юла-то?— перебил кто-то из слушающих.
— Пошто один,— товарищей с ним человек десять. Ну, подпаливают ему пятки, а он молитвы поет, Рогожников-то. Чтобы оттерпеться, думает, до свету дотерплю, а как рассветет, люди начнут ходить, разбойники и убегут. Упрямый был, за свою копейку жизни не жалел. Так нет! Юла с товарищами ужинать сел в соседней горнице. Один богатеевы пятки жжет, а остальные пируют— брагу пьют, баранину едят. Уж верно светать стало. Рогожников пел, пел молитвы, да как заругается— всех угодников и святителей обложил. „Ломайте,— кричит,— вон энту половицу, под ней все серебро спрятано. А брагу, окаянные, оставьте, она медовая, к празднику». И верно, под половицей монеты серебрянной да посуды рублей на пятьсот нашли.
Вот при уходе Юла ему и говорит:
— Надень-ко шляпу, да иди нас провожать до Сылвы-реки. Ежели кто встретится и спрашивать будет, отвечай: дескать, это мои лучшие благодетели и благоприятели. Надо бы тебя смертью казнить, да хочу поглядеть, как ты мой приказ исполнять будешь. А приказ мой такой: крестьянского народа не обижай, а кто по бедности задолжал тебе, с него долга не спрашивай. А не исполнишь—так в гости к тебе притти никогда не поздно. Дошли до Сылвы, сели в лодки и уехали.
— Исполняет приказ-от? — спросили мужики.
— Че-ино! Должника встретит, сам говорит: „Пока на Юлу колодку не набили, я с тебя не прошу. А только ты сам про долг не забывай».
— Во как! Много поди за Юлу молитвенников теперь.
— Кирша, а ты расскажи, как Юла воеводу встречал.
— Да я вчера рассказывал.
— Ну еще расскажи, че-ино.
— Это так было. Ехал кунгурский воевода, Кропоткин князь, в монастырь. Сам в коляске, позади двое вершных стражников. В лесу, в глухом месте, повстречалась им телега—едет мужик, рваные ноздри. Едет, с дороги не сворачивает. Воевода ему гаркнул: „Ты чего? Еще уши, видно, целы? Эй, верные слуги, дайте ему шелепугов!“. А мужик-то и говорит: „Я, говорит, Юла“. Ну, воевода, как глотку разинул, так и закрыть не может. У стражников руки не поднимаются. Юла дальше говорит: „А под кусточками сидят все мои товарищи». Воевода глаза скосил — ему почудилось, разбойников с тыщу. Сидит ни живой, ни мертвый. Юла с телеги соскочил, подходит—„Что с тебя взять, воевода? Давай шапками поменяемся». Надел его соболью, ему прихлопнул свой колпак. Опять на телегу повалился. „Ну, говорит, я на дружбу, на беседу не напрашиваюсь. Объезжайте!» Кучер взял стороной, объехал. Юла себе дальше на телеге, куда знал. И никого под кусточками не было: Юла один был…
Мужики хохотали.
Шел раз Егор на лесные вырубки пни пересчитать на какой-то спорной делянке. Шел по ровным холмам — шиповник цвел в полную силу. Пахучие лепестки, сидели густо, сплошь покрывали кусты—листьев не видно. Ветерок собирал и сгущал цветочный дух. Такой ветерок налетит, обольет — так голова закружится и сладко щемит сердце, словно наяву сбывается сказка о райских садах. Ни о чем не думалось Егору, шел он и пил полной грудью густой струистый воздух.
Встретилась каменная россыпь, целое поле больших серых валунов. Между камнями всюду поднимались те цветущие шиповники, но еще больше здесь было ломкого богульника с глянцевитыми узкими листьями, с дурманным запахом полураскрытых белых цветов. Россыпь кончилась. Под ногами мягкий мох. Вот и березовый лесок, куда идти. Но тут послышался сзади стук сапожных подковок о камень. Егор обернулся. Его догонял Мосолов. Приказчик прыгал с камня на камень, легко неся свое грузное тело , стараясь не спешить так, что бы это было заметно. Егор зашагал к лесу. Спиной он чувствовал, как приближается приказчик. Повернул круто налево, по кустам — нет, не отстает. Вот уж и тяжелое дыханье слышно.
— Чего от меня бегаешь, парень?
Пришлось остановиться. Егор исподлобья глядел на приказчика и молчал. А тот вытирал лицо платком с голубой каймой и дружелюбно улыбался. Они стояли на лужайке среди высоких цветущих кустов.
— Никак, не угадаю с тобой поговорить… А ли совесть не чиста? Я ведь знаю, что ты тагильский. А ты меня не-уж не помнишь?.. Да это ни к чему теперь, может, оно даже лучше повернулось. Побег твой… это грех небольшой. Такой грех, что стыдно и попу сказать. Служи, пожалуй, на государевой службе, да и Акинфия Никитича пользы не забывай. За ним, брат, служба-то вернее. Думаешь, пожалел тебя Татищев? Как же, пожалеет! Он на зло хозяевам тебя принял, власть свою показать лишний раз. Выгодно ему будет — и продаст тебя, не задумается. Ты это помни. А пока пользуйся счастьем, заслужи милость Акинфия Никитича. Смекаешь, что делать надо? Чего молчишь-то?
Егор уперся взглядом в траву и ничего не отвечал. Еще и не понимал, как следует, к чему клонит приказчик.
— Без жалованья пока служишь, верно? Ну, положат потом тебе полтину в месяц. Я ничего не говорю, это тоже деньги, брать надо. Да только на полтину не проживешь. Мать у тебя знаю, в Мельковке что-ли живет? Перебивается с хлеба на квас. Ты один сын, а добрый сын должен печься о матери. Вот и подкопил бы денег ей на коровку. С коровой-то много веселей. Да и о себе по думать пора: молод-молод, а не мальчишка. Без денег-то везде худенек. Верно я говорю?
Ответа не дождался, но продолжал, не смущаясь:
— На твоей должности ты нам много пользы можешь принести. Шихтмейстер то глуп, как теленок, а нравный,— видно много захотел. Вот принесло тоже гостя от чорта с длани, с большой елани! Ну ничего, обуздается. А ты будешь получать от меня по рублю в месяц—это так — ни за што, ни про што. Да еще разные награды, за каждую услугу особо я расскажу при случае. Да и сам сумеешь, догадаешься. Из всего надо уметь деньги выжимать.
— Хотя взять этот цвет, шипицу-то. Вон ее прорва какая! Глупый человек скажет: так цветет, для красы-басы. А умный знает — на красоте-то не онучи сушить… Счастье Сунгурову, прямо скажу, счастье. Двух маток сосать можешь. Духмаешь, Татищев, да и твой Ярцов не знает, как у Демидова кошель развязывается? Знают. Сейчас не берут, так потом брать будут. Непременно. Генерал Де-Геннин тоже не сразу за ум взялся, „Трудливец, трудливец… Гол да не вор…“— еще всякое. А как пропали у него где-то в заморском банке деньги, так меня вызвал. „Вот передай Акинфим Никитичу на словах, чтоб уступил мне железа двадцать тысяч пудов, да по тридцать копеек, да до Петербурга довез бы на своих судах, и за то ему всегда буду слуга“. Это генерал-поручик, не школьник какой ни то! Так ведь и ему всего не дали. Послали четыре тысячи рублей наличными — и все. Хоть ешь, хоть гложи, хоть вперед положи. Ничего, взял.
Приказчик положил руку на егорово плечо. Егор качнулся, но руки не сбросил. Еще ниже наклонил голову.
— Ну как, поглянулась моя история? А? За первым рублем приходи ко мне хоть завтра. Да ты что все молчишь? Заробел, парень? Хо-хо. То ли бывает. Живи смелей, повесят скорей, так то.
Давнул еще плечо, повернулся и ушел. Егор поднял голову, приложил пальцы к щекам — они горели огнем.
Долго Егор бродил по вырубке, считал пни, отмечал их углем и думал:
„Сказать, не сказать Ярцову?“
Ярцов для него все еще оставался „учителем», каким был пять лет назад, когда маленький школьник не знал человека умнее и всесильнее Сергея Ивановича. Учитель насквозь тебя видит, учитель не пропустит ошибки в столбцах: „ющегося, ющемуся, ющемся, ющемся… ившегося, ившемуся, ившимся, ившемся…“ Учитель, наконец, имеет право назначить розги „нетчикам“ и невыучившим урок.
Этих детских впечатлений еще не заслонили новые наблюдения, сделанные за неделю совместной жизни, хотя они и говорили как раз о другом. Егор не забыл, как Ярцов робел и тянулся перед главным командиром. С досадой и стыдом наблюдал Егор, как Ярцова запутывал приказчик,— взять хотя бы первый день, когда чуть не были подписаны непроверенные ведомости. Потом смотрели списки работных людей— наверняка десятка два беглых без пашпортов скрыл Мосолов.
Это бы ничего, пусть их работают, но почему Ярцов только смущенно улыбался и делал вид, что не замечает проделок приказчика? Твердости не хватало шихтмейстеру. И весь он какой-то развинченный — не сядет прямо, а непременно развалится мешком, руки, ноги растеряет. По вечерам, до сна, подолгу валяется на кровати одетый и вздыхает. Вечно он почесывается,— то на камзоле пуговицы растегнуты, чтобы туда ловчее руку засунуть, почесать, то парик на боку и видны свои рыжеватые волосы, а пальцы скребут голову. Раз Ярцов затворился в горнице, сказал, что будет работать. Полдня просидел. А потом Егор вымел из горницы ворох стружек и под подушкой шихтмейстера увидел резного из липы конька,—детскую забаву.
Все равно, Сергей Иваныч начальник, судить его трудно. И надо бы рассказать ему про посулы приказчика. Одно останавливает: в каком виде сам-то покажешься. Как сумел на эти посулы ответить? Молчал ведь как столб.
Домой пришел в сумерках.
— Сунгуров, ты?— крикнул из горницы Ярцов.— Я тебе творог оставил. На окошке. Ешь.
Егор рассказал о сегодняшней своей работе. Много пней нашлось меньше четырех вершков, а такие деревья в рубке не показаны. И отводы лесосечные не те, что на планах — вдвое поди-ка больше.
— Ты запиши и похрани пока,— равнодушно сказал Ярцов.
— А в Контору горных дел разве не будете писать?
— В Контору?
Ярцов вышел из горницы к Егору, тяжело плюхнулся на лавку, в самый угол.
— Нет, не стоит. Если при нас номерные деревья станут рубить, то запретим, а так — ну их… Пусть копится. Не люблю я начинать дело, когда не знаю, что из него выйдет.
— А если нас за недонесение потянут?
— Это еще когда будет. А верней, что никогда не будет. Все это малости. Приказчик выкрутится.
Егор помолчал, а потом сказал неожиданно для самого себя, как это часто у него бывало.
— Сергей Иваныч, отпустите меня в рудоискатели.
— Ишь ты!— удивился шихтмейстер.—Полжизни в лесу да в горах прожить захотел. Медвежьим племянником заделаться. И то покою нет. Мне вот скоро на Баранчу ехать, так я пудовую свечу поставил бы, только б не ездить.
— А славно в горах! Сам себе хозяин. Нашел рудное место — награда. И разбогатеешь, не грабя никого, своим счастьем.
— Много ты знаешь. Так тебе руда сама в руки и пошла.
— Я бы сначала на рудознатца учиться стал.
— Есть в городах и ученые, да не очень-то лезут в горы. Руды искать — как в карты играть. Неверное дело.
— Так не пустите?
— Я власти не имею пускать, не пускать. Да тебе зачем отпуски? Ты мастер бегать. Вот опять ударься в бега, да где-нибудь в самом тайном месте и раскопай прииск, чтоб сразу медная, свинцовая и серебряная руда…
— И золотая!
— Нет, золота у нас не бывает. Золото только в жарких странах находят, в Индии. Да и этого тебе хватит, три руды сразу. Никому не объявляй, собери из скитников, да из беглых колодников компанию, завод тайно построй…
— Вас шихтмейстером, Сергей Иваныч…
Учитель и школьник взапуски стали сочинять чудесную небывальщину… Уж Егор стал главным командиром всех сибирских заводов, уж он построил дворец из свинцовых плит с серебряной крышей, уж Ярцов в карете, сто лошадей цугом, поехал к царице ужинать…—тут Ярцов опомнился.
— То глуповство, пане, — сказал, он почему-то по-польски.
— А ну, Сунгуров, добудь огонька, зажги свечку. Спать пора. Живо!
Он зевнул. Егор вскочил, пошарил на полке трут, огниво и кремень, стал высекать огонь.
— Какая разница,— серьезно спросил шихтмейстер,— между школьником и огнем?
Егор не знал — еще можно поддать шутки или это строго, как на экзамене?
— Разница?—переспросил осторожно.—Да они же совсем непохожи, Сергей Иваныч. Во всем разница.
— А вот похожи. Подумай.
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Школьник и огонь только тем разнствуют, что огонь сначала высекут, а потом разложат, а школьника сначала разложат, а потом высекут.
Егор в эту минуту раздувал трут,—фыркнул, поперхнулся горьким дымом, закашлялся и расхохотался сразу. И над недогадливостью своей смешно, и радостно, что шутка не кончилась. Значит, будут еще веселые часы, и не такой уж Ярцов неисправимый „учитель».
— Я вам тоже загадаю,— закричал он,— кашляя и чихая.— Что выше лошади и ниже собаки?
— Как, как?.. и ниже собаки? Не знаю. Я думал— все загадки знаю, какие есть, а эту не слыхал. Подожди, не говори, я сам. Сейчас лягу и подумаю.
Свеча была зажжена, и Ярцов унес ее к себе в горницу.
Егор улегся на узкой лавке и сразу заснул. Он сладко храпел и не видел снов.
В горнице ворочался и вздыхал шихтмейстер. Так прошло часа два.
— Сунгуров!.. Проснись, эй!..
Голова Егора поднялась, обвела мутными глазами фигуру шихтмейстера в одном белье и опять упала на лавку.
— Эк, спит как! Сунгуров! Это… Пожар! Башкирцы напали! Кильмяк-Абыз! Разбойники пришли! Вставай, вставай!
— Что случилось, Сергей Иваныч? Где пожар?
— Да пожара, пожалуй, нет. Ты скажи отгадку, а то заснуть не могу.
— Какую отгадку?
— Ну, сам загадал: что выше лошади, ниже собаки?
— А… Седло, Сергей Ива…
Не договорив, Егор повалился на лавку и захрапел.

7. В мансийском зимовье
Под наблюдением у Ярцова три завода. Втрой — болизко на речке Билимбаихе, притоке Чусовой,— принадлежал барону Строганову. Ярцов съездил туда на несколько дней. Завод только что пускали в ход.
Чтобы попасть на третий, надо сделать трудное путешествие далеко на север, за Тагил, в глушь, на реку Баранчу. Там, на вновь обысканном месте, Демидовы закладывали чугуноплавильный завод. Вместе с Ярцовым поехал и приказчик Мосолов. Сунгуров остался на Шайтанском.
На рассвете уселись они в крытую повозку, запряженную четверкой лошадей, и тронулись в путь. Накануне прошел грозовой дождь — дорога была и не пыльная и не очень грязная. Лошади везли отлично. Объехали Екатеринбургскую крепость и повернули к северу, вдоль хребта. За первый день доехали лесами до озера Балтым и тут заночевали в рыбацкой избушке.
На другой день были в Невьянском заводе, одном из самых старых заводов на Урале. Царь Петр еще в 1702 году отдал Невьянские рудники и все леса и земли на тридцать верст кругом во владение Демидову. Теперь здесь стояла семибашенная крепость, одинаково неприступная для диких народов и для царских чиновников. За крепостными стенами виднелся демидовский дворец и отдельная высокая наблюдательная башня — ее возвел Акинфий десять лет назад, в 1725 году.
Сам старик, Акинфий Никитич, был сейчас в отъезде в Петербурге. Ярцова с Мосоловым поместили на ночлег в дворцовой пристройке. Ярцов хотел повидаться с здешним казенным шихтмейстером, но приказчик отговаривал — „завтра-де вставать рано, отдохни лучше, ехать еще далеко. Да и господин Булгаков, кажется, в отъезде».
Вечером Мосолов куда-то ушел, и Ярцов все-таки отправился разыскивать невьянского шихтмейстера. Видимо, демидовским слугам даны были особые инструкции насчет его, Ярцова,— никто не хотел отвечать на вопросы. Иные даже прикидывались немыми, разводили руками и отрицательно качали головой. Только случайно наткнулся Ярцов на помещение шихтмейстера.
Булгаков — сгорбленный летами человек, с недоверчивым взглядом, с глухой речью — встретил Ярцова радостно.
— Трудно с ними,— пожаловался он.— Не шихтмейстер я здесь, а заложник, аманат какой-то. На всяком углу страж. “Сюда нельзя, здесь не смотри”. Хотят Демидовы опять прежних вольностей добиться. Приказы главного командира ни во что ставят. Приказчики мне в глаза льстят, а за глаза препоны всяческие ставят.
На третий день добрались до Нижнего Тагила с его знаменитой невиданно длинной плотиной. Под высокой рудной горой работали две домны. Нижнетагильский завод из всех уральских заводов прославился качеством железа. Демидовская марка на железе— „старый соболь»— хорошо известна даже за границей. А все дело в руде горы Высокой—уж очень она чистая и богатая,— такой другой по всем горам пояса больше не известно.
Повозку здесь оставили, дальше поехали верхом. Дорога торная осталась только до Выйского медеплавильного заводика, а дальше, кроме троп, и проезду никакого не было.
— Лес темней — бес сильней!— смеялся Мосолов, плотно усевшись в седле.—Не боишься, Сергей Иваныч?
Страшнее беса оказались комары. Поющей серой тучей поднимались с травы, жгли укусами, мешали смотреть и дышать. Всадники завязали шею и лицо тряпками, туго перетянули рукава над кистями рук и все-таки непрерывно били себя по всему телу — всюду залезали тонкоголосые кусающие твари.
Погода установилась жаркая, безветренная. Мотаться в седле целый день было тяжко. Да и кони выбились из сил — спотыкались, беспрерывно дрожали потной кожей, сгоняя комаров. Еще больше донимал их овод. Уже текли по шерсти струйки крови.
Под седло, под каждый ремешок сбруи всадники натыкали свежих березовых веток,— чтобы колыхались, спугивали гнус. Медленно ехали, как два куста, как два зеленых пугала. В тень заедут—комары жгут, выедут на солнце — оводов больше.
Особенно трудно стало ехать, когда Мосолов засомневался в дороге. Такую муку еще можно терпеть, когда знаешь, что каждый шаг приближает тебя к цели.
А сейчас нитка-тропа, которая вела путников в лесу, затерялась в высокой буйной траве.
— Слева, поди, уж Баранча вьется,— гадал Мосолов.— Едем-то верно, да без тропы как раз в непроезжую урему угодим.
— Так давай на Баранчу держать, поедем берегом,— предложил Ярцов.
— Нельзя, берегом болота попадаются. А не болота, так такие чащобы да вертепы — не приведи господи.
— Что же делать-то, Мосолов?
— Слезай, Сергей Иваныч, разложи огонь. Я на маточку взгляну, повернее солнца-то будет.
Затрещал в бледном пламени сухой можжевельник. Дым сладко опахнул людей и лошадей. Мосолов достал из седельной сумки маленькую круглую коробочку из бересты. Открыл,— в коробочке закачалась легкая стрелка. Вокруг стрелки четыре рисунка: кружок черный, кружок белый, два полукружия. Мосолов повернул коробочку так, чтобы черный конец стрелки указывал на черный кружок.
— Вот где она, полночь! Верно едем. Со мной не пропадешь, Сергей Иваныч! Поехали, что ли.
Мосолов тщательно затоптал костер.—Пожару бы не наделать, жара, сушь…
Тпру, тпру, постой, Карько!
— Гляди, Мосолов!.. Шихтмейстер с бледным лицом показал в глубь леса.
— Чего там? Не вижу.
— Теперь нету. Мне показалось… Медведь. На задних лапах.
— Ну, пусть его.
Но и приказчик не садился на коня. Забыв о комарах, вытягивал шею, всматривался в чащу.
— Ну, не видно? Показалось тебе, Сергей Иваныч. Кони бы чуяли, если медведь. Садись.
Но только взобрались в седла, шихтмейстер опять крикнул:
— Вон он!
Мосолов круто повернул коня. Вдали между деревьями кто-то двигался к ним.
— Это не медведь,— сказал Мосолов, немного погодя. — Человек. — И поправился:— Вогул.
Манси подходил с боязливой улыбкой. На нем была одежда из звериных шкур. За плечами большой лук, у пояса колчан с оперенными стрелами.
— Пача, рума! — повторял манси еще издали.
А когда подошел поближе и взглянул на неласковые распухшие лица русских, то проговорил совсем тихо и робко:
— Пача, ойка!
Рума — по-мансийски — друг, а ойка — господин. Мосолов по-мансийски знал мало. Манси по-русски говорил плохо. Однако, разговорились. Из слов манси выходило, что до брода еще далеко, а есть поблизости мансийское зимовье, на берегу Баранчи же. Там можно переночевать. Мешали говорить кони. Они переступали с ноги на ногу, без отдыха мотали головой. Их крупы были покрыты сплошным серо-зеленым слоем оводов.
— Как ты нас нашел?— спросил Ярцов.
Манси с улыбкой показал на остатки костра, потом на свои ноздри.
— По дыму, значит. Запах они чуют не хуже медведя,— сказал Мосолов .—Едем что ли, к нему, Сергей Иваныч?
Чего коней мучить. Завтра он нас доведет до броду.
— Едем,— с радостью согласился Ярцов.—Я уж и то хотел тебе сказать, чтобы здесь дневку устроить. А у жила-то еще лучше.
Впереди всадников быстро шел манси. Он легко перепрыгивал через поваленные стволы деревьев и удивлялся, что лошади отказываются прыгать.
— Как тебя зовут?— допытывался Ярцов.
— Чумпин, Степанква,— откликнулся манси.
— Крещеный?
— Да,— показал крестик на ремешке—из-за пазухи вытащил.
— Как их только попы тут разыскали?—удивился Ярцов.
— Да он, поди, в Невьянск или в Верхотурье бегал креститься. Новокрещенным халат дают суконный. Так иные по два, по три раза крестятся за халаты-то. А сюда попы, конечно, не поедут. Здесь еще медведя по ошибке окрестят, пожалуй. Ты ведь тоже ошибся, Сергей Иваныч.
Впереди между стволами заблестела вода — Баранча показалась. Начался крутой спуск.
Первыми встретили гостей собаки. Четыре пса без лая примчались навстречу, обнюхали людей, лошадей. Остромордые, уши торчат, хвост кольцом на спину, глаза живые и умные. Обнюхали—и умчались вперед, докладывать.
Зимовье всего из пяти маленьких бревенчатых избушек, крытых дерном,— таких низких, что с крыши можно сорвать любой цветок, выросший на дерне. Перед дверьми каждой избушки — дымный костер. В стороне — амбарчик-чомья на двух высоких гладких столбах, чтоб не забрались мыши или сама вороватая россомаха. Сети сушатся на кольях. Около избушек груды больших трубок бересты.
— Вонь какая!— сказал Ярцов и сплюнул.
— Да,— Мосолов тоже плюнул.—Для русского носа непереносно. Видно, собак мало, не зачищают.
Двое манси-мужчин вышли из избушки. Они с гордостью назвали свои русские имена — Яков Ватин и Иван Белов. Значит, крещеные.
Лошадей поставили в дым. Чумпин и Белов принесли им травы. Хозяин самой большой избушки — Ватин повел гостей к себе. В избушке мансийка мяла кожу руками. Завидев гостей, она еще ycepднее принялась за работу. Но Ватин прогнал ее прочь. Крохотное оконце затянуто рыбьей кожей. Полна дыму избуша зато ни один комар не звенел под низким потолком. Уселись на полу, на шкурах.
Хозяин ожидал, что приезжие прежде всего поделятся с ним новостями — так полагается по вековечным законам лесной вежливости. Но русские сразу же повалились на шкуры и заснули.
Ватин посидел немного около храпящих гостей — столько, сколько потребовалось бы времени на самую краткую беседу,— и вышел на цыпочках распорядиться об угощеньи.
Русские проснулись на закате солнца. Им принесли котел чего-то горячего и дымящегося. Для свету Ватин зажег сучья в човале-очаге. Човаль сложен трубой из жердей, толсто обмазанных глиной, и сучья горят почти на полу.
— Таайн, рума!— пригласил Ватин гостей. Ешьте, пожалуйста.
И вывалил пищу из ведра в деревянное корыто.
— Из этого же корыта и собаки у них едят, уж я знаю!— пробормотал Мосолов
— Я не буду есть,— заявил Ярцов—Лучше своим хлебом обойдемся.
— Э-э, с погани не треснешь, с чистого не воскреснешь!— и Мосолов зацепил пятерней какой-то полужидкой каши. опробовал.— Ничего, посолить бы только. Ешь, ешь, Сергей Иваныч—видишь, хозяин обижается.
В самом деле, Ватин сердито поглядывал на шихтмейстера. Больше из любопытства взял Ярцов немного варева из корыта.
— Что это такое, Мосолов? На вид каша, а вкус-то рыбный.
— Поре называется. Муку они делают из сушеной рыбы. Это, верно, из нее состряпано. Да ты не разбирай, хуже будет.
Потом подали какую-то вареную траву, тоже с рыбной мукой.
— A-а, пиканы,— сказал Мосолов.— Медвежьи дудки. Это и наши мужички едят, когда больше ничего нет.
В это время снаружи послышался собачий лай, веселые крики. Новый манси заглянул в избушку, улыбаясь во всю рожу, крикнул русским „пача, пача“ и заготорил с Ватиным. Тот выбежал из избушки и вернулся через пять минут с деревянной чашкой, которую и поставил перед гостями.
— Охотники пришли,— весело объяснил он.— Теперь хорошо можно угостить. Пожалуйста, еще много.
В чашке были куски сырого мяса, ободранные звериные уши, что-то из внутренностей, облитых кровью. Поверх всего лежал крупный звериный глаз.
— Ну, ешь, тынан мойло!— Ватин схватил глаз и пытался всунуть его в рот Ярцову.— Уй, вкусно!
— Ну тебя к чорту с угощеньем!—Ярцов вскочил и яростно отплюнулся.
— Сергей Иваныч, посиди. Нельзя вогулишек дразнить, пригодятся. Ты вот так…
Мосолов взял звериное ухо, свернул трубочкой, обмакнул в кровь и стал жевать хрящ. Потом незаметно — этому помогала полутьма избушки и клубы дыма — спустил кусок в рукав.
— Видел? Оно даже вкусно — это ведь козла дикого подстрелили они. Мясо не поганое. Я у них белок вареных едал. Заместо курятины всегда сойдет, только смольем наносит. Что ж в охотку съешь и вехотку. Эй, хозяин, а вареное мясо будет?
— Нюолпейти? Сейчас будет.
В избушку набились все манси поселка—пятеро мужчин. Они с любопытством оглядывали русских, быстро и непонятно говорили и все пробовали свои ножи. Было тесно и душно. В дверь просунули корыто с большими кусками вареного мяса. Каждый манси брал кусок, вонзал в него зубы и быстрым движением ножа снизу вверх отрезал закушенную часть у самых губ. Ярцову казалось, что вот-вот они отмахнут себе нос. Мясо было жесткое, полусырое. Манси глотали его, почти не разжевывая.
Пир кончился, манси разошлись. Ярцов лежал на шкурах, глядел на пламя неугасимого човаля. Жуя „серку “ — лиственичную смолу — сидел на корточках Ватин. Мосолов разулся, сел перед самым огнем.
— Вогулов к горной работе не приспособишь,—говорил Мосолов,— в шахту вогула не спустишь. Татар, башкир — тех можно. А вогул — лесной человек, затоскует, сбежит на другой день. Я пробовал.
В дверное отверстие, затянутое на ночь шкурой, просунулась голова Чумпина. Он что-то робко сказал Ватину. Тот, не глядя, равнодушно ответил. Чумпин вошел в избушку, опустился на корточки возле хозяина, заговорил очень быстро, показывая на русских.
— Чего ему?— спросил Мосолов.
— Хочет показать ахтас-кэр, камни.
— Пусть покажет,— приподнялся Ярцов.—Слышишь, Мосолов,— камни. Может, руда?
— А ну его! Я тебе этих камней покажу целый рудник. Убирайся ты живее!—Мосолов даже встал и нетерпеливо махал рукой манси.
— Нет, я посмотрю,— сказал Ярцов.—Давай сюда камни, Чумпин.
Вогул вынул из-за пазухи кожаный мешочек, развязал, достал несколько черных, с блестящим изломом камней. Мосолов, стараясь казаться равнодушным, так и впился в них глазами.
Взвесил Ярцов камни на руке — очень тяжелые. Стал рассматривать повнимательнее. Какие-то мелкие крупинки прилипли на изломе. Хотел Ярцов их пальцем сбросить, а они передвинулись только и не падают, словно их в самом деле клей держит.
— Да это магнит!— воскликнул Ярцов.
Мосолов нахмурился, как туча, зверем смотрел на Чумпина.
Никто не замечал этого, все видели только камни в руках шихтмейстера.
Ярцов набрал крупинок на ладонь и поднес камень сверху. Прыгнули крупинки и повисли на остром ребре, камня цепляясь одна за другую.
— Где взял? — спросил Ярцов.
— Там,— Чумпин помахал рукой.— На реке Кушве. Большая гора, яни-урр. Вся гора из такого камня.
— Много такого, говоришь?
— Много. Как комар.
— Да врет он,— вмешался Мосолов.—Это тагильская руда. Что, я не вижу, что ли.
— Я — Степан,— обиженно сказал манси.—Я крещеный, нельзя врать, яоль. Могу вести на Кушву.
— Тагильскую руду мы вчера видели,—сказал Ярцов, — ровно бы не похожа. Надо взять камни, пусть рудознатцы посмотрят. А, Мосолов?
— Что ж, можно взять. Давайте я их в седельную сумку спрячу. В Невьянске у Акинфия Никитича знатный рудоведец есть, скажет сразу, стоющая ли.
— Нет, я половину себе возьму, а другую ты бери. Вот этот… нет, я этот возьму, покрасивее. Мосолов, дай твою маточку, испытаем магнит.
Мосолов поднес берестяную коробочку. Стрелка бегала за черным камнем, как живая. Ярцов забавлялся от души, подносил камень и с той стороны и с другой, сверху и снизу — совсем с ума свел легкую стрелку.
— Рума ойка, ольн будет? — тихонько спросил Чумпин.
— Какой ольн?
— Спрашивает: будут деньги, награда,—пояснил Ватин.
— A-а, награда. Будет. Ты и сосчитать тех денег не сможешь, что тебе дадут. Руды, говоришь, как комар, вот и денег тебе дадут, как комар…
— А сейчас нельзя? Немного мосса-моссакуэ. У меня нет собаки. Я совсем бедный, нюса манси.
— Сейчас нельзя, не видевши-то, что ты! Далеко эта гора?
— Два дня на лыжах и еще полдня.
— Какие же летом лыжи? Верст сколько?
—Верст они не знают, — вмешался Мосолов.— Меряют зимним ходом. Выходит, верст семьдесят, если пол-третья дня. Еще говорят, если близко или недолго: „два котла сварить». И так меряют: “стрела два раза летит“. Ты видел ихние стрелы и луки, Сергей Иваныч? Покажи, Ватин.
Ярцов сразу забыл про камни и стал разглядывать лук. Ватин вынул его из кожаного чехла, в котором лук лежал, выпрямленный и привязанный к доске. Сделан из корня лиственницы с березовой накладкой и оклеен берестовыми ленточками, чтобы не пересыхал. Еще занятнее стрелы — всех видов: с вилкой на уток, с шариком на белку, с железной копьянкой на сохатого. Особая—ястреб-стрела, поющая на лету. Она служит для спугивания уток из камышей. У основания каждой стрелы в два ряда перья, выдернутые из глухариного хвоста.
Пока Ватин объяснял Ярцову для чего нужна какая стрела, Чумпин выскользнул из избушки и пошел к себе.
Уже стояла белая ночь. Все зимовье окутано дымом костров.
Чумпин вырыл из земли за своим жильем двухголового деревянного идола, поставил его к стволу сосны, перед ним положил такие же камни, какие дал русским, и стал молиться, оправдываться вполголоса.
— Может быть, он прогневал дух Железной горы, рассказав о ней русским. Конечно, это плохо, но что же делать? Без собаки невозможно охотиться, a pyсские дадут деньги. Может, даже на pужье хватит — огненный бой. Пф-ту. Тогда самые красивые разноцветны тряпки он навяжет на тебя, Чохрыш ойка. Как красиво! Пусть только бог не сердится. Ведь Степан не сердился же что осень была теплая и реки долго не замерзали. Это помешало охоте, шкур добыто совсем мало, всю зиму голодал, собака сгибла. Эх, бог!.. Степан только слегка поколотил тогда тебя. Совсем немножко, мосса, моссакуэ. Не гневайся же Чохрынь-ойка, не приказывай духу дорог отвести след, когда он поведет русских на Железную гору. Самые красивые тряпки тебе, не забудь! Ладно, бог? Омаст?
Замолчал, стал ждать какого-нибудь знака от бога. Тихо. Льется далеко рокочущая трель козодоя. Позвякивают уздечками лошади, хрустит трава на зубах. Но вот далеко закричал, залаял дикий козел. Одинокий голос прорвал тишину.
Манси поспешил принять этот голос за утвердительный ответ лесного духа. Поскорее схватил идола, сунул его вместе с камнями в яму под избушкой, присыпал землей,— поскорее, пока бог не передумал.
И пошел спать.

Уральские рудознатцы. Страница_388. Бег с препятствиями
Раньше всех утром встал Мосолов Он вышел на берег Баранчи, оглянулся, вынул из кармана куски чумпинской руды и с ругательством бросил их в воду.
Потом подошел к первой избушке разбудил спавшего там манси и сказал
— Эй, вогул, нет ли у тебя продажных мехов? Куничка, может, какая завалялась?
Так он обошел все избушки, заставляя где лаской, где угрозой показывать ему оставшиеся с зимы шкурки пушных зверей.
Когда Ярцов вылез из избушки, Мосолов сидел на пеньке и запихивал в седельную сумку свою добычу.
— Не знаю толк у в соболях да в лисицах, а в топорах да в тупицах,—лукаво подмигивая, сказал приказчик.—Чего-то такого заставили купить вогулишки. Надо же поездку оправдать, вот и взял.
Мансийские ребятишки, обнимая мохнатых ласковых псов, сидели щебечущей стайкой вокруг лошадей. Они ждали когда лошадь поднимает ногу: кто-то из них уже пустил слух, что у этих невиданных животных копыта снизу железные.
Тронулись в путь. Опять началась пытка комарами. Чумпин шел впереди, обмахиваясь веткой.
— Ну и дорога,— сказал Ярцов.— Завод ставишь, а проезду нет. Как будешь по такой тропинке возить горновой камень к доменному строению?
— Будет и дорога, Сергей Иваныч. Со временем. Еще до доменной кладки далеко.
Когда свернули на переправу, Чумпин показал рукой на север и сказал:
— А Кушва-река там, прямо, не надо сворачивать. Болот много. Бобры живут.
Ярцов спохватился, зашарил по карманам, в сумке.
— Где же камни, образцы-то кушвинские? Я их забыл. Положил тогда в сумку, помню. Да должно быть вынул вечером, а нынче из головы вон. Нету в сумке.
— Ишь ты, грех какой,— Мосолов покачал головой. — Как на притчу — и я забыл, це-це-це…
Но Чумпин понял, о чем идет речь. Полез за пазуху и вручил Ярцову новые образцы той же черной руды — нагретые у его тела угловатые обломки. Мосолов этого, кажется, не заметил.
— А что, если съездить нам на Кушву, Мосолов?— предложил Ярцов.
— Что ты, что ты, господин шихтмейстер! Слышишь, чего вогул говорит? Болота. А медведи, а комары… Что, тебе жизнь не мила? Если бы еще по казенной надобности послали, тогда хоть пой, хоть вой, а поезжай. А по своей воле кто же туда сунется?
И Ярцов бросил думать о Кушве.
Над лесом показалась громада Синей горы с тремя скалистыми вершинами, с каменными обрывами. Не доезжая до горы, на лесной поляне нашли лагерь демидовских людей — штейгер да полтора десятка рабочих. Кое-где в лесу виднелись бугры желто-красной земли, да чернели глубокие ямы. Вот и весь железорудный прииск.
Ярцов спустился в одну яму. Там работал старик-рудокоп, весь желтый от железной охры.
— Я в рудах мало смыслю, — сказал Ярцов, колупаясь в мокрой стенке.—По-моему, руда плохая.
Старик вздохнул, посмотрел в голубое небо и снял колпак.
— Ваше благородие от Бергамта будете, или господина Демидова служащий?
— Казенный. А что?
— Немудренькая рудишка. Я, ваше благородие, весь век с кайлом,— прямо скажу: хуже не видел. И небогато ее здесь. Может, прикажете оставить прииск, освободите нас, ваше благородие. Зря погибаем.
— Я этого ничего не знаю и не могу.
— Ну, видно, быть так… Только не извольте сказывать штейгеру, ваше благородие, что болтал я. Руда-то, может, и нечего. Где нам понимать!
Надел колпак и опять принялся тюкать кайлой в забой.
Главное дело Ярцова было отмежевать лесную дачу к будущему заводу. Леса кругом дикие были, нетронутые. Жалеть их, видимо, не приходилось — все равно от перезрелости да от пожаров сами гибнут. Ярцов не стал ездить, искать в натуре межи и грани. Уселся в шалаше и под диктовку штейгера и приказчика начал писать „межевую запись». Труд не малый, часа четыре высидел. Штейгер заглядывал в свою записную книжку и говорил:
— …Береза кудреватая, на полдни поклепа, от корени отросток. На ней положены две грани, одна показывает назад по граням, другая вперед по меже на листвень суховерхую, около ключика, что из горы бьет. По мере до листвени суховерхой верста двадцать сажен. На листвени положены две грани, одна показывает…
Потом грань шла на „листвень матерую“ , на „гору с чаклем», на яму с признаками—закрытой угольем, костями да золой. Межа поворачивала между лесом и желтым болотом — и опять по „березам покляпым”, „березам кудреватым”, „соснам граненым” пробиралась дальше и дальше.
— Что такое „гора с чаклем»?— спрашивал Ярцов.
— Пиши, пиши, господин шихтмейстер, еще много. Потом скажу.
При подписывании „записи” Мосолов потребовал, чтобы шихтмейстер оговорил, что верста везде считается в тысячу сажен, а не пятьсот. Ярцов заупрямился.
— Не могу. И так известно, что версты не путевые, а тысячные. Отводы велено делать в верстах, про сажени в инструкции ничего не сказано. Мне лесу не жалко, все равно сто лет никто проверять не придет. А „запись» сейчас в Контору горных дел пойдет, сам увезу. „Почему, скажут, свои указы даешь, сколько в версте сажен?” И сразу наклобучка. Шалишь, Мосолов, меня на кривой не объедешь!
Мосолов не вытерпел, улыбнулся.
— Не хочешь — не надо. Я тоже хозяйскую выгоду соблюдать должен. Мало ли, выйдет спор, судное дело. Межи да грани, ссоры да брани. Тысячная-то верста всегда лучше.
До вечера Ярцов не выходил из шалаша: комары одолевали. А вечером сказал Мосолову:
— Ну как, пожалуй, уж и домой можно? Что тут делать больше?
Вышло у него так, словно позволения просил у приказчика. А тот скалил зубы.
— Как прикажешь, хоть сейчас проводник будет. Вместе-то нам не удастся доехать. Я здесь дня три, а то с неделю пробуду. В Тагиле, в Невьянске ночевать ставай, Сергей Иваныч. Лошадей требуй добрых. Эх, будь я шихтмейстером,— вот бы прокатился! Пыль столбом!
— А я бы, знаешь, кем хотел быть? Вогулом. Ей-богу.
— И то ладно,— охотно согласился приказчик. — Лежи себе на боку, ешь пиканы да убойну… Жизнь! Вот только на ясак настрелять надо белок да куниц немножко. Ты как, Сергей Иваныч, мастер стрелять-то? Лук-от натянешь?
— Зачем лук? Я бы ружье имел самое лучшее.
— A-а!.. Да пороху боченок, да свинцу десяток пудов, да избу-пятистеночку, работника… Таким вогулом кто бы не захотел быть! Многие бы вогульством занялись.
Мосолов откровенно издевался над шихтмейстером.
На другое утро по росе Ярцов отправился в обратный путь. В проводники ему Мосолов где-то раздобыл молодого манси, который по-русски не знал ни слова.
Набравшись опыта, Ярцов в дорогу, нарядился крепко. Голову и шею замотал плащом, на лицо платок свесил. На руки надел толстые чулки, заправив их глубоко в рукава. Ни комар, ни овод не прокусит. Править лошадью не надо: благо, манси вел ее в поводу. Ярцов ухитрился даже не раз засыпать в седле.
Без приключений прошла вся долга дорога до Тагила. Только однажды, еще в лесах перед Выей, попалась им непонятная находка. Проводник вдруг бросил повод, нагнулся и поднял из травы берестовую коробочку. Подал Ярцову.
— Мосоловская маточка!— удивился тот.— Не может быть! Как она сюда попала?
Припомнил, где видел ее в последний раз. Да в зимовье Ватина. Значит, у приказчика она должна быть и теперь. Совсем непонятно. Может, другая, только похожая? Да нет, узор на крышке запомнился хорошо и вот эта царапина.
Проводник исползал всю еланку, искал следы. Долго объяснял что-то по-своему Ярцову и совал пучок травы, испачканный красным. Тот только понял: „рюс-ойка“— это слов о часто повторялось.
Наконец, надоело гадать.
— Поехали! Ужо приедет Мосолов, объяснит.
В Тагиле остановился у приказчика Кошкина. Грубый и неразговорчивый человек был Кошкин. Нелюбви своей к татищевским чиновникам не скрывал и не хотел скрывать. На Чусовой при сплаве судов-коломенок Кошкин не раз устраивал настоящие бои с казенными караванами. Однажды по его приказанию были биты батожьем двое вольных крестьян, уведенных из казенного каравана. Их били перед приказчиком, а он приговаривал: „Не наймовайся вперед на государевы коломенки, плавай на демидовских!” Это он придумал и пустил в народ крылатые слова: „От Демидова выдачи не бывает». Уличенный в приеме беглых на работу, Кошкин сказал старшему конвойному: „Если и сам Татищев к нам работать придет, и его примем, и ему работа найдется”.
Шихтмейстеру однако дал и ночлег в своем доме и ужин.
Когда на другой день Ярцов попросил лошадей, чтобы продолжать путь, Кошкин отрезал:
— Нет лошадей! Подождать придется до завтрева.
И разговаривать больше не стал, ушел. Явная ложь! Чтобы на тагильском заводе не нашлось пары свободных лошадей! Но делать было нечего — нанять негде.
Ярцов бродил по плотине, по берегу широко разлившегося заводского пруда. Высокие домны стояли в огненных шапках, даже днем огонь виден. Тяжко стучали молоты, обжимая крицы. Туча остро пахнущего дыма разливалась в безветрии между гор.
Забрел случайно на конский двор. В стойлах увидел не один десяток свободных лошадей.
— Лошадь вам?— подшел к нему хромоногий конюх.— А бирочка есть?
— Какая бирочка?
— Кожаная, вот такая.— Конюх показал на стену конюшни. В деревянном ящике аккуратными рядами висели небольшие прямоугольники из толстой кожи.
— Я пока хочу только посмотреть своего коня,— догадался соврать Ярцов.
— Это какой же ваш?
— Голубой мерин. Я вчера на нем с Баранчи приехал.
— А, Голубенька! Стоит. Его, значит, опять возьмете? Только бирочку не забудьте. Не приказано без бирочки отпускать.
Ярцов вернулся в дом приказчика. Он был разозлен и хотел накинуться на Кошкина с бранью. Но приказчика дома не было, весь дом пуст. Злоба прошла, осталась тоска и вялость. Ярцов лег на кровать, не снимая пыльных ботфорт.
За дверью послышались громкие голоса. Кошкин спрашивал жену:
— Где балобан тот, строка приказная?
— На плотину ушел.
„Это я балобан!— понял Ярцов. Я — строка приказная! Ах ты, смерд демидовский!“
— Обед прикажи стряпке получше сделать. На три дня велел его Прохор Ильич задержать. Что я — привяжу его, что ли, тут? Три дня!— когда ему, свинье грязной, часу не сидится.
“Меня задержать, зачем?“— Ярцов спустил ботфорты с кровати, сел. Окно открыто прямо на улицу. Ярцов схватил с гвоздя свою сумку, накинул на руку плащ. На носках подошел к окну, оглянулся и вылез наружу. Почти бегом примчался на конный двор.
— Седлай Голубеньку!— крикнул конюху.
Бирочку позвольте.
— Сейчас принесут. Мне торопно, седлай пока.
Конюх вывел мерина и заседлал. Будто пробуя подпругу, Ярцов повернул коня так, чтобы он оказался между ним и конюхом. Забрал повод, сунул ботфорт в стремя и вскочил в седло.
— Господин!— крикнул конюх.
Ярцов ударил мерина кулаком и гикнул,—тот лягнул обеими задними и вынесся со двора.
Мимо господских хором на горе, через торговую площадь, через рабочий поселок Ярцов проскакал к воротам на Невьянскую дорогу. Караульный, еще издали увидев его, широко распахнул ворота.
— Вот тебе балобан, вот тебе строка приказная!— бормотал Ярцов и бил кулаком в бока коня, не давая ему сойти на рысь. Верст пять проскакал на мах. Оглянулся — погони не видно. Тогда поехал тише. Наездник он был не важный и теперь сам удивился, что удрал и что в седле усидел.
Черноисточенский завод— верстах в двадцати от Тагила — объехал стороной. Но Невьянска минуть было нельзя. Да Ярцов и не хотел скрываться. Где-то надо же ночевать. „Если из сыновей Акинфия есть кто,— все расскажу про Кошкина. Потребую, чтоб дали повозку. И хама того наказали. А кто это Прохор Ильич? И зачем меня задерживать?”
В воротах Невьянской крепостцы его пропустили, ничего не спросив,— с поклоном, словно ждали. Молча приняли взмыленного, раздувающего бока Голубеньку, а Ярцова отвели во дворец.
Навстречу уже спешил, старчески сгибая ноги в длинных белых чулках, низко кланяясь, Алексеич, дворецкий. Он взял из рук шихтмейстера пыльный кафтан и понес, словно драгоценность.
— Сюда пожалуйте, сударь,— говорил дворецкий.— Вам зеленая комната приготовлена. Баньку, простите, сегодня не вытопили, не ожидали так рано. А до ночи топить никакую печь по пожарному случаю не разрешается.
Открыл большим ключем дверь. Комната изысканно отделана лучистым малахитом. По потолку лепные алебастровые украшения — гроздья да листья. Большое фигурное окно из цветных стекол. Кровать под шелковым балдахином.
— Удобно ли, сударь, будет? Паричок ваш позвольте поправить, завить к утру. И платье за дверь потом вывесьте, чтоб почистили. Вот здесь шлафрочик гродетуровый,— ничего что брусничного цвета?—а то переменю. Белье всякое вот в том комоде, аглицский комодец, орехового дерева.
Алексеич вынул пачку свечей, расставил в настенные медные подсвечники. Завел часы, поставил стрелки по своей серебряной луковице. Ходил по комнате так, чтобы все время оставаться лицом к шихтмейстеру. Лицо у него бритое, постное, под глазами коричневые мешочки.
— В комодце свечек восковых еще полфунта имеется. Там же брусок мыла грецкого. А здесь пастила грушная, после ужина, может, угодно побаловаться. Кажется, изволите уважать?
— Как ты знаешь? удивился Ярцов.
Действительно слабость такую он имел, именно грушевую пастилу он любил. Но никому об этом как будто не говорил. Да и не видал грушевой пастилы уж сколько времени.
Дворецкий чуть заметно улыбнулся и тотчас же опустил глаза. Опять сделал благочестивое лицо.
— Вот погребец круглый с хрустальными шторами. Водка мунгальная и водка инбирная. Посуда в этом ящичке, здесь же сахар головной, чай-жулан, чай-тебуй. Если в комнату кипяточку потребуется, скажите. Что останется,— с собой на дорожку. Здесь табакерочка роговая, отменный табак-с! Чубуков я не поставил, не потребляете, знаю, курительного табаку. Ящичек музыкальный для забавы.
Так обошел всю комнату, показал, объяснил употребление всех предметов.
— Погостите недельку, сударь?— спросил, стоя уже в дверях и разглаживая на кулаке ярцовский парик.
— Н-не знаю… Нет, пожалуй. К должности возвращаться надо.
— А то погостите, сколько вздумается. Все к вашим услугам будет.— Алексеич вдруг понюхал парик.— Дымком припахивает, не изволили снимать в баранчинских лесах?
— Нет, он в коробке был, да ночевали-то мы в вогульских балаганах—весь я, как есть, дымом провонял.
— Конечно, в лесах какое удовольствие. Отдохните, сударь, у нас. Что потребуется еще — только постучите, вот сюда.— Холодные закуски сюда подать? Горячий-то ужин попозднее будет.
Ярцов рвал вилкой вкусную копченую рыбу, а в голове все вертелась мысль: „Чего так обхаживают? Пастила грушная… Вон огурчики свежие — в мае-то месяце! Мосолов в Шайтанке задабривал— так то понятно: чтоб на плутни его сквозь пальцы глядел. А здешние?».
Он уж готов был объяснить весь почет своим чином (гм! шихтмейстер — прапорщицкого ранга!) и личными своими достоинствами (Хам Кошкин!.. „Балобан…” „свинья грязная”), но мелькнула новая мысль:
— Это взятка! За что? Ясно за что. Ведь к Баранчинскому прииску леса отвел со слов, в натуре не мерял. Наверно, десятки лишних верст попали в „межевую запись»! Вот за то и почет, и чай с сахаром „на дорожку». Но откуда здешние узнали? Ведь запись у Мосолова, а Мосолов остался на Баранче.
Тут пала на мысль берестяная маточка. Не проехал ли Мосолов вперед? Всякая охота к еде пропала (правда, из закусок уж мало что и осталось ). Метался по зеленой комнате, гадал в тоске:
„Скажут: интересуюсь, за потчевание государственные леса раздаю!— А Демидову тоже того и надо, чтоб шихтмейстер оскоромился. Грозить станут доносом, понемножку совсем заберут в лапы…”
Вспомнил шихтмейстера Булгакова. Вот с кем стоит посоветоваться. Опытный чиновник. Кинулся к нему.
В комнате Булгакова горит лампа. Старик читает библию: завтра воскресенье.
— Не видали, не приезжал сюда Мосолов?—спросил Ярдов.
— Не было. Растерялись с ним по дороге, что ли?
— Нет, он там по делам остался. Помогите мне, господин Булгаков!
Рассказал про свою поездку, про свои подозрения. Булгаков поморщился.
— Горячка ты, Сергей Иваныч. Зачем коня-то из Тагила угнал? Нет, чтобы у шихтмейстера тамошнего попросить.
— Не догадался я. Забыл, что шихтмейстер в Тагиле есть.
— Как же, там Старой Вася. Только болен он, лежит. А что грани не проверил—это ничего. Кто же здешние места меряет — не российская теснота. За это Демидовы благодарить не станут. Может, еще что было, признавайся.
— Ничего не было. Я держусь, никакой потачки не даю.
— Ну так и бояться нечего. Это они на предбудущее время стараются. Иди с богом. Где же приставать казенному человеку, как не в демидовских заводах. А завтра тебя в Екатеринбург отвезут… то-есть в Екатеринск, так Василий Никитич говорить велит.
Ярцов подумал про пастилу и про погребец с водками, про остальные соблазны.
— Я туда не вернусь. Боязно чего-то… Будут потом говорить, чего и не было. Лошадей тоже просить не охота. Можно у вас остаться?
— Спесивиться тоже неладно. Было бы сразу не ставать у них, а ко мне итти. Негоже теперь убегать. Вот и без парика ты,— там оставил.
Ярцов вернулся в зеленую комнату…
Но поздно вечером, почти ночью, он опять барабанил в дверь Булгакову.
— Дайте мне сейчас лошадей, бога ради!
— Вот беспокойный человек!— ворчал старый шихтмейстер.— Да тебя в воротах не выпустят, придется приказчика будить.
— Вы меня проводите за крепость,—умолял Ярцов.— Скажите, что по казенной надобности.
— Еще чего придумал! Может, няньку тебе дать, Сергей Иваныч, чтоб до дому проводила?
Однако лошадей дал и за ворота проводил.

9. Шипишный бунт
Егор не ждал Ярцова так скоро.
И двух недель не ездил, а уж где-то на краю света — на самой Баранче побывал. Вернулся Ярцов в жаркое утро. Егор только что встал — разленился без начальника.
— Мосолова еще нет?— были первые слова Ярцова, когда он вылезал из повозки. Егор ответил, что нет, не приезжал еще.
— Ну и ладно. Я сейчас спать лягу, две ночи не спал. Если Мосолов приедет, разбуди меня… Или нет, не надо. Не буди. Можно и завтра. Завтра буду рапорт писать. Послезавтра ты, Сунгуров, в город поедешь — рапорт отвезешь.
— А у нас какие новости, Сергей Иваныч!—воскликнул Егор, внося в избу пожитки шихтмейстера.
— Какие новости?.. Или нет — не говори сейчас. Сначала уж высплюсь. А то здешние новости… им всегда не рад, только сон испортишь. Не надо воды, Сунгуров, не надо, я умываться сейчас не буду.
Из сумки шихтмейстера посыпались черные камни.
— Это что такое, Сергей Иваныч? Руда?
— Где? Это? Да, вогульская какая-то. С какой-то, не помню, реки там.
Егор любовно рассматривал образцы
— Сергей Иваныч! Это руда наилучшая. Я в Тагиле на руднике бывал, там на три разбора руду делят, так в самом первом разборе и то такой руды нет.
— Много ты знаешь, Егор. Выгони-ка мух из горницы, да окна завесь.
— А руду куда?
— Все равно, положи на полку, или себе возьми. Ох, доехал я таки, слава богу! Даже не верится, что дома.
В темной горнице, раздетый, под чистой прохладной простыней шихтмейстер блаженно вытянулся.
Егор закрыл дверь в горницу и присел к окну, разглядывая мансийские камни. Его больше всего занимала, как и Ярцова в избушке Ватина, их магнитная сила. Рудные крошки бородками торчали на всех острых углах. Ни тряская дорога, ни падение на пол не оторвали этих бородок. Егор шевелил их кончиком гусиного пера — крошки меняли места, перескакивали одна к другой и не отрывались от камня. Егор принес большой гвоздь, приложил его шляпкой к камню — и гвоздь прирос.
— Сунгуров!— послышался вдруг крик шихтмейстера!— Иди сюда, школьник паршивый.
Егор вскочил, положил камни на полку и побежал в горницу.
— Балобан!— орал Ярцов.— Зачем говорил мне про новости, строка приказная?
Я нарочно в Екатеринбург не заезжал, чтобы всякие неприятности на завтра отложить. А ты все испортил, мне теперь не заснуть.
— Да я еще никаких новостей не говорил,—оправдывался Егор.
— Все равно — сказал, что есть новости. Теперь поневоле думается. Ну, выкладывай скорей.
— У нас в Шайтанке бунт, Сергей Иваныч!—выпалил Егор довольно весело.
— Бунт?.. Перекрестись, какой бунт?
— Шипишный бунт, бабы называют. Он из-за шипишного цвету начался. Уж сегодня никто не работает.
Шихтмейстер сел на постели.
— Все пропало,— сказал он мрачно.—Теперь ни за что не заснуть… Что ж ты сразу-то не доложил, пся крев?.. Ладно, ладно, не крутись, говори дальше. Что за шипишный цвет?
— Когда Мосолов поехал с вами, он приказал, чтоб кунгурских мужиков поставили на работу шипишные цветы собирать. А то хлеба не велел давать. Другой работы никакой не было. Мужики вышли. Я видел — человек сто мужиков ходят по горам, к брюху пестери привязаны. Рвут цветы, кидают в пестери самые только лепесточки. Сносят к прикащицкой избе, груды навалили. Сестра Мосолова, старая девка, их по солнышку разваливает, сушит. Правда, Сергей Иваныч, что сушеный шипишный цвет дорого стоит?
— Не знаю. Может быть. Ну?
— Из него, говорят, снадобья лечебные делают и помаду.
— Ну, ну. Ты про бунт.
— Вот с того и бунт вышел. Кто-то из мастеровых посмеялся над кунгурскими, что-де бабью работу делаете, старой девке на помаду стараетесь. Работа не заводская — Мосолов для себя это выдумал, на продажу, видно. Еще день вышли мужики цветы собирать, на третий не пошли. Им хлеба не дали. Лежат в таборе голодные день, другой. Кой-кто в Кунгур уехал. Которые по заводу пошли с разговорами. Потом испортилась плотина. То ли поломали ее. Кунгурские сели на плотине, не дают починять. Борисов — он за приказчика остался — послал плотинного мастера. „Непременно почини, а то дутья нет, домны остановятся. Убытки страшные. Завод на месяц станет». Плотинный говорит: „А если меня убьют?“. Борисов обещал, что сам его убьет, если не починит. Тогда плотинный пошел чинить. Ему голову проломили. Он ничего, даже смеется, говорит что сам свалился, о брус голову расшиб. Только, кажется, помер он все-таки. Борисов взял грудного ребенка своего на руки, пришел на плотину, стал на колени, объяснил, что без воды дутья нет, а без дутья домнам остановка. Мужики тогда позволили починять, ушли с плотины. Зато вчера в молотовых мастерских, в токарной, на пильной мельнице, в кузнице — везде рабочих увели. Вина достали, кричат: „Мы семигривенные подушные отработали и четырехгривенный сбор отработали, почто опять на страду посылают?» Такой слух есть, что приписным только 36 дней в году на заводы работать полагается, а остальное время на себя…
— Враки это!— сказал Ярцов.
— Им объяснили, а они кричат, что тот указ давно есть, да только спрятан. Вот так и сегодня не работают, шумят.
— В крепость и в Ревду Демидовым доносили?
— Нет, нигде еще не знают. Борисов хочет, чтоб сначала работать начали. Да, может, и нельзя послать: кунгурские на дорогах дозорных поставили, грозятся убить, если кто гонцом поедет.
— Что же мне делать, Сунгуров, а?—жалобно спросил Ярцов.— Донесение послать в крепость или подождать Мосолова?
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Лучше подожду, а? Я, кажется, засну сейчас. Теперь знаю в чем дело. И помочь все равно нечем. Пусть Мосолов сам свою шипишную похлебку расхлебывает. А ты иди, посмотри, что там делается. Потом расскажешь.
Через минуту шихтмейстер уже храпел.
Но не прошло и часу, как Егор вбежал в избу и растолкал его.
— Сергей Иваныч! Приехал советник Хрущов. Сюда идет.
— Хрущов здесь? Давай скорей одеваться! Чорт его принес не во время. Егорушка, посмотри там в чемодане запасной парик! Да поворачивайся живее, собака!
Ботфорты никак не лезли на ноги. Пуговицы камзола не застегивались, две совсем оторвались. Но к приходу советника шихтмейстер успел кое-как привести себя в порядок.
Хрущов, Андрей Федорович — помощник главного командира, такой же крутой и нетерпеливый начальник, как сам Татищев. Горные офицеры его иной раз даже больше боялись, чем Татищева. У Хрущова больше петербургского лоску и обидного высокомерия. Вежливым словечком так обидит, что всю жизньне забудешь.
— Егор, поставь чернильницу, очини перо!— распоряжался Ярцов и все выглядывал в окно. „Идет!» Отскочил от окна, сел, нагнулся над бумагой. Перо — в откинутой руке.
— Можно?— Пригнув у притолоки голову, вошел сорокалетний красавец Хрущов. Он поздоровался с Ярцовым по-столичному — за руку.
— Еду осматривать крепостцы наши, Гробовскую, Киргишанскую, Кленовскую — до самой Красноуфимской. У нас в заводе остановился коней покормить. Как раз полдороги до первой крепости. Разрешите, господин шихтмейстер, воспользоваться на час вашим гостеприимством. Кстати,  расскажите, в каком состоянии завод.
— Я сейчас насчет обеда.— Ярцов устремился к дверям, хотя и не соображал еще, как ему за час изготовить обед и накормить такого важного гостя.
— Не надо, не надо,— остановил его Хрущов.— Вот только квасу бы… Найдется? А кое-что есть там у меня в экипаже, пошлите денщика. Это ваш денщик? Какой молодой!
— Это школьник, по письменной части, господин советник. Денщика я не держу пока.
— Ага, понимаю.— У советника чуть дрогнули уголки губ.
— Так, разумеется, экономнее.
Когда Егор вернулся с кувшином кваса и с денщиком советника, шихтмейстер кончал рассказывать о бунте приписных.
— Вот пишу о том репорт в Контору горных дел. Только что вернулся с Баранчинских рудников и узнал.
— Репорт, конечно, послать надо. Но команды никакой не ждите. В Катеринске одна рота всего. Да пока сам Демидов не запросит, вообще нельзя мешаться в его дела. И дело-то не очень серьезное, мне кажется. Такие „бунты» у заводчиков чуть не каждый месяц. Людей и власти у них достаточно, сами справляются. А у вас есть оружие,— при случае оборонить свое шляхетское достоинство?.. Расскажите же о заводе.
Ярцов стал путаться в цифрах. Советник скоро перебил его.
— А что замечательного встретили вы в поездке? Я ведь больше по части прииска новых рудных мест да постройки новых крепостей.
Из соседней комнаты Егор прислушивался к рассказу шихтмейстера о баранчинском прииске, о межевании лесов. „А что ж он о вогульской руде ничего не говорит?.. Вспомнит или не вспомнит? Нет, все расписывает, как в медвежьих лесах грани искал… Ни слова о руде”. Егор не выдержал. Взял с полки куски руды, тихонько вошел в горницу, положил на стол перед Ярцовым.
— Вы просили, Сергей Иваныч…
Руду сразу схватили длинные, в перстнях, пальцы советника.
— Это и есть баранчинская? Ого, не плохое место опять отхватили Демидовы.
— Нет, господин советник, это, не демидовская. Совсем новое место. Один вогул объявил.
— Где.
— На реке Кушве,— сразу вспомнил Ярцов.— От Баранчи еще на север. Говорит, целая гора, еще никем незнаемая.
— Что? Совсем новое?— Пальцы советника впились в руду— Целая гора? Вы объявили в Катеринске?
— Нет, я не заезжал в город. Сегодня хотел послать, вот пишу репорт.
— Да что же вы делаете?— Советник откинулся на лавке, покраснел, потом побледнел. Стукнул кулаком по столу.
— Демидовы знают?
— Н-нет… то-есть, приказчик ихний знает. Нам вместе вогул объявил.
— Ду-бина стоеросовая!— Всякий лоск слетел с советника. Советник вскочил и пробежался по комнате.— Как ты не понимаешь, что в этом все. Все! Такая руда только и может нам помочь одолеть Демидовых. Целая гора,— ах, дурак! И сидит.— А, может, там уж Демидовы обяъвили ее!
— Нет, не может того быть, господин Хрущов.— Ярдов старался спасти остатки своего достоинства, но колени его тряслись, на лице проступил жалкий испуг.— Мосолов на Баранче остался, а я спешил, как только мог. Ночи в дороге. Демидовские даже заподозрили меня, что скоро так с Баранчи вернулся и так тороплюсь. Они меня удерживали, да я хитростью от них ушел.
— Хитростью!.. Должен был кричать “слово и дело», вот что! Не спал нигде, а мимо крепости проехал сюда. Эх, инвенции нет нисколько у людей. Вернуться мне, что ли, в город? Нет, скачи ты, еще успеешь к концу занятий в Конторе. Коня загони, а успей! А если Контора закрыта, отдай вот записку в собственные руки главному командиру.
Хрущов тыкал, тыкал пером в чернильницу—перо не писало. Заглянул — чернильница была пустая.
— „Пишу репо-орт“ … Чем ты пишешь?
Выругался. Чернильница полетела в угол, разбилась осколками.
— Не надо записки. Только покажи ему руду. Конь верховой есть у тебя?
— Можно взять заводского.
— Не бери у Демидовых. Еще подсунут запаленного, на полдороге сядешь с ним. Бери моего, он порожний шел, в поводу, почти свежий.

10. Две заявки
Еще не зажили у Ярцова ссадины после тагильской скачки— и вот опять приходится в седле трястись. Но он не щадил своих корост, гнал коня всю дорогу. Хорошо, что конь у Хрущова знатный — не трясет, поводов не просит.
У самого Верхисетска обогнал тележку парой какого-то купца. Купец важно развалился и едва посмотрел на согнувшегося в седле шихтмейстера.
„Вот,— подумал Ярцов, бережно прижимая локтем тяжелую сумку,— захочу крикну „Слово и дело государево», и отберу у него и коней и тележку. Ничего не скажет, еще сам на козлы сядет, погонять будет”.
Эти слова — „слово и дело”— были в те времена действительно могущественной формулой. Их кричал человек, желавший донести о государственной измене, человек, узнавший новый способ обогащения царской казны,— словом, тот, кто хотел сделать донесение госудраственной важности. И того, кто крикнул эти слова, никто не смел задерживать. Напротив, всякий, под страхом казни, должен был помогать крикнувшему скорее добраться до самого высшего начальства. Ему давали охрану, для него хватали первый попавшийся экипаж, чей бы он ни был: он считался под особым покровительством высшей власти.
Зато и редко пользовались люди этими словами. Знали, что если донесение окажется неважным, то доносителя возьмут в колодки, отведает он и плетей и ссылки.
В Конторе горных дел занятия еще не кончились. Ярцов прошел к повытчику, принимающему заявки на новые прииски, и степенно произнес:
— Объявляю в казну новое рудное место на реке Кушве — железная руда. Найдена через новокрешенного вогулича Чумпина. Вот образцы.
Попросил бумаги написать рапорт о том же. Повытчик записал в книгу день и час объявления. Ярцов глубоко вздохнул.
— Значит, не были демидовские люди с такой рудой?
— Нe были.
— Слава тебе, господи. Все изрядно!
А про себя подумал: „Прямо как с плахи из-под топора ушел. Ай, и сердит же советник!”
Его обступили горные офицеры. Рассматривали руду, восхищались ею, расспрашивали о подробностях. Ярдов чувствовал себя героем.
— Показал мне куски вогулич. Я сразу вижу какая руда. А со мной приказчик демидовский. Я ему виду не подал. Оставил его на Баранче, сам скорее сюда гнать. На демидовских заводах пронюхали, что я что-то везу, задерживать меня стали. Да шалишь!— Коней не дают, так я у них с конюшни самого первого коня взял. Погоня за мной, конечно, была, да не догнали. Это в Тагиле, а в Невьянске даже ночевать не остался, боялся, что выкрадут образцы. И вот примчал я прямо сюда…
Вдруг все затихли, расступились: через контору проходил главный командир. Ярцов поклонился, преподнес свои образцы. Татищев пришел в такое же волнение, как давеча советник Хрущов. Он заставил шихтмейстера повторить рассказ. Слушал сидя, покачивая на ладони рудные куски, и одобрительно кивал головой.
— Целая гора? Что ж не съездил поглядеть?
— Ваше превосходительство!— Ярцов изобразил на лице легкий укор.— А ну, как Демидовы раньше меня заявку бы сделали? Гора как раз за их угодьями. Здесь, ничего-то не зная, и закрепили бы за ними.
— Прав!— сказал Татищев.— Кругом прав. Молодец! А позовите-ка этого, как его…
— Гезе, рутенгергера?— догадался кто-то из офицеров.
— Не рутенгергер, а ло-зо-хо-дец!—подчеркнул Татищев.
— Опять саксонское речение, немцы какие. Да он и не лозоходец теперь, а по-вашему, берг-пробирер, по-моему—пробовальный мастер.
Гезе разыскали и привели очень скоро,
— Глюкауф!— баском кинул саксонец при входе и поднял правую руку вверх. Татищев заговорил с ним по-немецки.
В это время раздались торопливые шаги, в комнату вошел, почти вбежал высокий молодой человек в дорогом, шитом цветами и узорами французском кафтане, но весь в дорожной пыли. За ним форейтор в ливрее нес небольшой, и, видимо, тяжелый кожаный мешочек.
— Не закрыто еще?— крикнул вошедший и брезгливо сморщил нос. Но тут он увидел Татищева и слегка наклонил голову.
Впрочем, сразу же, не задерживаясь, прошел к повытчику.
— Вот прими, тут заявка и образцы. Заявляю от имени отца, цегентнера Никиты Демидова, новый наш прииск, а какой — тут сказано.
Сел на скамейку, постукивая пальцами по краю стола.
Повытчик посмотрел на часы, раскрыл книгу. Развернул заявку, поданную форейтором. Нерешительность и испуг выразились на лице повытчика. Он быстро глянул поверх бумаги на молодого Демидова. Тот сидел вполоборота к нему и нетерпеливо стучал пальцами. Повытчик покосился на главного командира. Татищев растолковывал что-то пробиреру.
— У вас написано, Василий Никитич, на Кушвереке?— заикаясь, сказал повытчик Демидову.
В комнате настала тишина. Все замерли. Только Гезе твердил: „Гут. Гут-Шон.“
— Ну да! А что?— Голос Василия Демидова визгнул.— Место новое. Река Кушва пала в реку Туру. Отсюда ехать на Тагил, дальше дорогой через новые наши Баранчинские рудники. Просим, чтоб было позволено для плавки сей руды построить со временем завод на две домны, а на реке Туре—молотовые фабрики.
Демидов говорил громко,—не для повытчика. Слова „было позволено” выделил особенно.
— Это место уже заявлено.— Повытчик заерзал на скамье, привстал, согнулся дугою через стол, а сам опасливо косился на парик главного командира.
— Как заявлено? Кем? Не может статься. Наша находка, уже не первый год то место знаем!
— Часиком бы раньше,— прошептал повытчик и быстро сел на место: парик Татищева поворачивался к его столу.
— Кем, кем заявлено?— продолжал Демидов.
— Не имею права того сказывать, — строго возразил повытчик.— Так записывать вашу заявку, Василий Никитич, к разбору в совете?
Демидов поднялся. Лицо у него было очень худое, длинное и белое, с яркими пятнами на скулах — лицо чахоточного.
Нестерпимо блестели глаза. В руках Гезе он увидел рудные куски; пробирер, как и все, кому попадали эти куски, старался ущипнуть магнитную бородку на остром черном изломе.
— А-а!— Рот Демидова перекосился. Рванул шелковый шарф с шеи. Выхватил из рук форейтора кожаный мешочек, швырнул под скамейку.— Не надо писать!
К нему шел с улыбкой любезного хозяина на тонких бледных губах, с издевкой в прищуре калмыцких глаз, главный командир.

11. В гнезде Никиты Демидова
Крокодил, изогнувшийся в медное кольцо, глотал человека, а человек — губастый негр — поднимал кверху медные руки. К каждой руке привинчена хрустальная чашечка, в каждой чашечке зажжена свеча.
Слуга поставил подсвечник на кабинет перед Никитой Никитичем Демидовым и ушел, мягко ступая по узорному ковру.
Кабинет деревянный, английской работы, внизу зеркала в золотых рамках. Никита Никитич сидит в креслице, боком к кабинету. В зеркале отражаются толстые ляжки, обтянутые атласными желтыми штанами, и шелковые чулки на боченках-икрах.
Никита Никитич взял с кабинета письмо, сломал тяжелые печати. Сургуч посыпался на ковер. Долго читал, уронив голову вбок на ладонь левой руки, локоть уперев в мягкий подлокотник. Шевелились длинные висячие усы на обрюзгшем лице.
— Видно, дорогое вино мальвазия, а, Мосолов?— спросил вдруг Никита Никитич.
У порога в полутьме обнаружился человек. Это был шайтанский приказчик. Он переступил с ноги на ногу, сдержанно дохнул и ответил:
— Не могу знать, Никита Никитич. Не приходилось покупать.
— Дурень, только тебе и пить ее. Брат Акинфий пишет, что приготовил подарки графу Бирону: дом на Васильевском острове, четверку самолучших арабских скакунов и пять бутылок настоящей мальвазии… Рассходы, пишет, пополам… Пять бутылок вина… Хм! Это твоему шихтмейстеру и то мало будет, а?
— Шихтмейстер пока ничем не пользуется. Первый такой попался. Поступает так, как бы у нас на службе состоит, а благодарности никакой не берет. Пугливый очень, что ли. Вы изволили двести рублей на подарки ассигновать, все пока целешеньки, до копейки.
— То-то и худо, что целы.
Демидов, заслоня глаза от света ладонью, посмотрел на медные боевые часы с гирями.
— Пора бы уж Василию из Екатеринбурга воротиться. Без малого десять. Как-то еще выйдет там с кушвинской рудой. Гляди, Прохор, накуралесит твой шихтмейстер,— тебе худо будет! Ничего в резон не приму.
— Вогулишка не во-время подвернулся, Никита Никитич. Известно было, что Анисим Чумпин помер. Я в надежде, что теперь никто про ту гору не знает. А в ауле на Баранче, гляжу, тащит рудные куски. Звать его тоже Чумпин — верно сын тому. Кто же его знал!.. Ну, думай пришло время объявлять рудное место. Сказал шихтмейстеру, что останусь в Баранче, а сам окольными тропами обогнал его. Велел, чтоб в Тагиле и в Старом заводе задерживали его подольше как только могут. Поди и сейчас из Старого завода еще не выехал. Нет, все ладно устроится. Василию Никитичу отказать не посмеют, раз сам заявку повез.
— А кроме того вогулича, полагаешь, никто дороги на гору не знает?
— Никто. Она за такими болотами, что в мокрое лето и вовсе не пройти. Я с Анисимом ходил — с природным вогуличем — и то раза три в няше тонул. Там летом и вогулы не бывают. А хороша руда, Никита Никитич, ох, хороша!
— Что там хороша. Завода ставить все одно не будем. Лишь бы капитан не завладел, не задумал там казенный завод строить. Ведь поперек всех наших земель тогда дорога пройдет, как ножом разрежет… Неприятность какая брату Акинфию! Смотри, Прохор, я тебя с головой Акинфию Никитичу выдам.
— Помилуйте, Никита Никитич, чем же я виноват?
— Да, да. Ты никогда виноват не бываешь. То вогулич виноват, что выдал гору, то конь, что ногу сломал, а ты всегда прав.
— Что опоздал-то я, Никита Никитич? Верно это, вчера бы еще мог здесь быть. Да ведь какими тропками обогнал-то!
— Вот теперь тропки… А вогулишку надо, знаешь,— того.
— Это так, Никита Никитич,— из-за гроба нет голоса.
— Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил. Ты меньше болтай, да больше делай.
Часы на стене пробили десять раз. При последнем ударе в комнату вошли двое слуг с зажженными канделябрами. Демидов сунул письмо брата в резную шкатулку мамонтовой кости, шкатулку поставил в ящик кабинета и повернул два раза ключ. При этом металлические пластинки, торопясь, проиграли задорную пьеску. Демидов с трудом поднялся из кресла и махнул рукой приказчику, отпуская его.
Один из слуг, почтительно согнувшись, взял Демидова под руку и повел в столовую комнату. Впереди шел другой слуга и светил в узких коридорчиках и на лестницах.
В столовой был накрыт только один уголок огромного стола. На расписной скатерти блестело серебро, стоял фарфоровый китайский чайник и чашки с пестрыми узорами.
Вообще все в ревдинском дворце было пестрое и „веселенькое»—и дорогая одежда в „пукетовых цветах», и разноцветные, обитые штофом стены, с позолотой украшений, и расписная мебель, собранная из всех стран мира, и бесчисленные ковры, и посуда. Вещи кричали о богатстве, о радости. Но владельцы дворца, если и могли похвалиться богатством, то ни веселостью, ни здоровьем не отличались. Сам Никита Никитич уже перенес один апоплексический удар и его уже полгода возили в кресле на колесах, Сына его Василия догладывала злая чахотка. Сын Евдоким — он теперь в Башкирии—страдал какими-то необъяснимыми припадками.
У стола, нагнувшись над рюмкой, отсчитывал капли демидовский лекарь из крепостных, но обученный за границей. Услышав шаги, лекарь быстро поставил флакончик, повернулся к входящему хозяину и низко поклонился. Потом выплеснул из рюмки в полоскательную чашку и снова начал отсчитывать капли.
— Опять голодом будешь морить?—с ненавистью спросил Демидов.
— Сегодня два яйца можно,— виновато сказал лекарь.
— А где грек? Позовите.
Медвежьей походкой вошел невысокий, крепко сбитый, темнолицый человек. Без парика, черные волосы с сединой. Это был Алеко Ксерикас, греческий купец, нужнейший человек, которому Демидовы поверяли самые тайные и опасные свои дела. Он-то и привез письмо Акинфия из Петербурга.
Грек с важностью приветствовал заводчика и, усевшись за стол, развернул салфетку ловкими неторопливыми пальцами.
— Что, господин Ксерикас, опять две тысячи верст прокатил?—Демидов, морщась, выпил лекарство из рюмки и взял яйцо.
— Привик,— ответил грек. При его важном виде, голос у него неожиданно оказался пискливым, детским.
— Помнится, этим летом за границу хотел ехать?
— Воени дела. С турки война начинаться. Какая саграниса.
По-русски грек мог говорить иногда гораздо лучше. Но когда ему не хотелось говорить откровенно, он начинал безбожно коверкать русскую речь и притворяться непонимающим вопросов. Демидов выслал из комнаты лекаря и слуг.
— Сколько товару увезешь, Ксерикас?
— Один пуд. Больсе не мосно.
— Увези полтора? Брат пишет, что большие расходы будут. А мне не с кем еще отправить.
— Не мосно. Опасно больсе брать. Другой раз возьму.
— Ладно, как знаешь. И вот еще дело.— Демидов достал из внутреннего кармана казакина пакет.— Заедешь в Невьянский завод, там запечатают. По пути отвезешь в Казань и отдашь нашему доверенному.
Грек, однако, не брал пакета.
— Какой письмо? Кто? Кому? Надо снать,— не снай восить не могу.
— Да, уж с этим письмом не попадайся. Это секретное письмо капитана, ну, Татищева, кабинет-министру графу Остерману. Оно одним случаем с пути назад вернулось… Понимаешь? Я копию снял. То же ты и отвезешь Акинфию. В Невьянске у нас есть татищевская печать. А гонец Татищева куплен, ждет в Казани.
— Это мосно,— спокойно согласился грек.
— И ладно. На тебя я всегда надеюсь. Ешь, ешь, Ксерикас. Мне нельзя, так хоть на тебя погляжу. И пей. Вот этого наливай. Ты пивал мальвазию?
— Мальвасия! О!— Глаза грека заблестели, как раздавленные ягоды.
— Что за вино? Привези мне. Я тогда плюну на лекаря, напьюсь хоть раз.
— О! Мальвасия!— Грек начал вкусно рассказывать о мальвазии. Этого вина никто еще не пробовал при русском дворе. Даже Людовик Пятнадцатый, король Франции, может быть, один только раз пил настоящую мальвазию. На острове Мадейре не больше сотни виноградных лоз, из ягод которых делается мальвазия. Вино засмаливается в толстых бутылках и его отправляют путешествовать в тропические страны — десять, двадцать, тридцать лет, чем дольше, тем лучше,— ящики с бутылками плавают на кораблях вдоль берегов Африки и Индии, перегружаются с судна на судно. Когда вино „состарилось”, его везут в Португалию, ко двору Браганца, и только там можно пить настоящую мальвазию. А то, что продают под именем мальвазии в остальной Европе, это — тьфу, дрянная подделка.
— Ты-то пробовал, значит, ее?— с завистью спросил Демидов и проглотил слюну.
— Я? Нет.
— Чего же так расхваливаешь?
— Но она стоит… Один бутылька вина две бутыльки солотих пиастров!
— И вот граф Бирон будет ее распивать!
— Граф Бирон? В Петербурге?— Грек лукаво прищурился.— Так это все-таки будет не совсэм настоясси мальвасия!
В дверь постучали. Слуга доложил, что Василий Никитич приехали и изволят спрашивать, можно ли войти?
Василий шипел от унижения и злости, рассказывая о своей неудачной поездке.
— Батюшка, доколе вы плута того щадить будете?— говорил он, дико блестя глазами.— Только мне руки связывает. Теперь уж явно его воровство открылось: ведь, на шайтанке замешание! Он довел! Капитан, тезка проклятый, спрашивает ехидно: „Что за шипишный бунт у вас?» А я глазами хлопаю. В пятнадцати верстах отсюда, никого не боясь, заставляет наших людей на себя работать!
Демидов-старший хлопнул в ладоши.
— Позвать Мосолова!..

Уральские рудознатцы. Страница_4812. Расправа с бунтовщиком.
Солнце еще не всходило, когда Мосолов вывел коня за чугунную решетку дворцовых ворот. Мосолов попробовал рукой седло, и от мощного его рывка даже лошадь закачалась.
В сосновом лесу, у ручья, Мосолов остановился и напоил лошадь. Потом трижды окунул свою голову в холодную воду. Надел шапку, не утираясь.
Скакал левым берегом Чусовой, по крутым тропинкам. Уже прорывались румяные лучи между зубцами скалистого гребня горы Волчихи, но по долине реки стлался туман, то завиваясь в столбы, то разрываясь в белесые клочья над быстрой водой.
Тропинка углубилась в сосновый бор. Запахи ландышей, земляники, смолы смешались в прохладном воздухе. Просыпались птицы. Пробовала свою cвирель иволга. Слышался чистый гул малиновки. Маленькая огненнохвостая птаха все залетала вперед коня, раскачивалась на ветвях и пела короткую печальную песенку.
Мосолов спустился к самому берагу Чусовой, крикнул перевозчика. Из шалаша на другом берегу вылез седой дед, долго всматривался, кто зовет, а потом забегал, засуетился. Мигом пригнал тяжелую плоскодонку. Мосолов ввел коня, молча дождался конца переправы. Тот спросил старика:
— Ну, как тут у вас? — И кивнул в сторону близкой уже Шайтанки.
— Ничего ,славу богу ,— бормотал старик, пряча глаза.
— Ничего?— Приказчик забрал в кулак белую бороду старика и дернул кверху.— Ничего, говоришь?
Старик замер, не дыша, не смея отвести взгляда.
— Перекрестись!
Тот перекрестился по кержацки, двумя перстами.
— Твое счастье,— процедил сквозь зубы Мосолов.
Конь толчками, приседая на задние ноги, вынес его на бугор.
Солнце взошло. На горе Караульной что осталась на левом берегу, розовели каменные шиханы среди сбегающих по склонам лесов. Мосолов ударил коня плетью и помчался в Шайтанку.
Улица поселка была пуста. Мосолов подъехал к одной избе и застучал в ставень.
— Кто там?— сейчас же откликнулся глухой голос.
— Я. Вылезай!
— Прохор Ильич?!
В избе послышался шум отодвигаемых тяжелых вещей, загремели падающие железные брусья. Видимое дело, хозяин разбирал нагромождения у входа. Двери: открылась, выскочил кривоногий рыжебородый мужик.
— В осаде сидишь, Борисов?— на смешливо сказал Мосолов.
— Ничего ты не знаешь, Прохор Ильич!..
— Все знаю. Где они?
— Смотри, забегали! Вон по задам махнул — это туда, в табор.
— Так в таборе они? Я их приведу в добрый разум.
— Берегись, Прохор Ильич! Меня чуть не убили. А заперся, так избу поджечь собирались. Кирша Деревянный кричал, я слышал. Иди сюда, посоветуем так и что.
— Некогда мне советовать. Я туда…
— Туда? Да у тебя и оружья никакого!
— Ладно ты, воин! Готовь пока розги… Побольше, да покрепче.
Тронул коня.
— Прохор Ильич!..
Мосолов уже далеко. Проскакал улицу, выехал за поселок, к лесу.
В таборе было людно. Мужики стояли большой плотной толпой и шумно говорили. Коня приказчик привязал у первого балагана, и пеший, большими твердыми шагами направился к толпе. Там постепенно смолкли.
Уже вплотную стояли они — приказчик и крестьяне. Мосолов чуял запах потных рубах, лука, онуч. Видел острые отчаянные глаза, много глаз. И выбирал самый упорный, самый дерзкий взгляд, чтобы знать, куда направить первый удар.
Но толпа отступила перед ним. Мосолову пришлось сделать еще несколько шагов вперед. Опять отдалились чужие внимательные глаза. И нельзя остановиться. Сделав еще шаг, Мосолов понял, что середина толпы отступает быстрее, чем края. Уже с обоих боков он слышал неровное жадное дыханье. Его окружали, его заманивали. Еще шаг, еще…
Так отодвинул он толпу до самой опушки леса. Тогда толпа рассыпалась. Незаметно, не шевеля будто ногами, все оказались в отдалении от приказчика.
Из-за дерева выступил незнакомый мужик в старой бобровой шапке, надетой лихо набекрень. Одна рука на рукоятке ножа, на поясе, другая уперта в бок. Мужик дерзко глядел на Мосолова и ждал чего-то.
— Это еще кто такой?— крикнул Мосолов осипшим голосом.
— Я-то?— Мужик вздернул к верху нос с черными дырами вместо ноздрей.—Я— Юла!
— А-а-а!— радостно и дико взревел Мосолов и, размахнувшись, ударил разбойника. Тот качнулся вперед, назад и рухнул.
Мосолов прыгнул, притиснул лежачего коленом и, такая, как дровосек, бил, бил, бил по лицу…
— Вяжи его!— Мосолов властно повернулся к мужикам.— Как тебя, Деревянный, что ли?—давай опояску!

13. Терзания вогула Чумпина
Чумпин! Чумпин! Как поскакали твои камешки! Еще на горе непуганные птицы—ореховки кувыркаются на коротких веселых крыльях, еще так немного людей знают о существовании горы, а уж началась жадная борьба за нее.
Сам Акинфий Демидов приехал на Урал и тайно предлагал Татищеву три тысячи рублей за уступку горы ему.
Действительный статский советник и кавалер барон Николай Григорьев сын Строганов посылал лазутчика осмотреть гору и уже совещался с сенатскими дьяками и подьячими — нельзя ли ту гору оттягать судом.
Купцы и заводчики Петр да Гаврила Осокины прикидывали, во что обойдется пуд кушвинского чугуна, и, не решаясь еще ничего просить, уже ходили поочередно в прихожую Главного заводов правления, прислушивались к толкам, поворачивая тугую шею, крякали, вздыхали и нюхали, чем пахнет в воздухе.
Даже до крестьян, верхотурских и кунгурских, дошел темный и страшный слух о новой рудной горе — страшный, потому, что какой завод ни будут строить среди болотистого леса, казенный ли, баронский, демидовский или купеческий, все равно припишут к нему новые деревни и погонят в леса новые сотни крестьянских семейств.
Ничего этого не знал и не слыхал охотник манси Степан Чумпин. Он бродил по лесу, снимал стрелами тетеревов на варево и ждал— скоро ли вернутся русские и дадут ему обещанную награду за открытую им гору.
В это время все вогулы зимовья Ватина не переселились из зимних избушек — нор-колей в летние берестяные иорн-коли, как это у них водится с незапамятных времен. Чумпин не хотел уходить с того места, где, думал он, легче найдут его русские. А глядя на него и остальные не стали строить иорн-колей — тоже ждали чего-то. Напрасно засохли и скоробились заготовленные с весны длинные свитки бересты.
Чумпин на рыбную ловлю далеко не ездил и на охоту ходил только поблизости от зимовья. Не везло ему этим летом: ловушки оставались пустыми, силки он находил оборванными, зверь не шел под стрелу.
Нет удачи — значит, сердится на него бог. Но который? Много ведь их. Есть Чохрынь-ойка, двухголовый бог по охотничьей части. Но с ним-то как будто сторговались. Обещана двухголовому такая богатая награда, что нечестно было бы с его стороны не помогать Степану. Есть Люлин-вор-ойка — злой лесной старик, живет где-то в трущобах, никогда не показывается. Не он ли разгневан?… Есть лесной великан Мис-хум. Еще Мэнк, леший,— ну, этому достаточно подарить костяную русскую пуговицу — не из важных божок! Пуговицу охотник повесил на священном дереве-лиственнице. Есть Уччи—существо с собачьими когтями и клыками. Теперь еще новый бог: Никола-Торм, из русских. Он имеется у Ватина, такая деревянная крашеная доска, а на ней седой старик с кружком вокруг головы. Когда крестил Чумпина русский шаман, то велел только Николе молиться. Ну, одному богу какой дурак молиться станет,— зачем остальных дразнить? Николе-Торму помазал Степан губы свежей кровью лося. Пожалуй, придется еще принести ему в жертву трех уток или хорошел налима.
Это главные боги. А сколько еще мелких и просто духов разных, зверей и деревьев: Ялпинг-уй-пиль—священная змея, Хотын—лебедь, Порыпанеква—лягушка, медведь, гагара, щука… Со всеми надо ладить, каждому во время бросить подарок — хоть щепотку рыбной муки или даже волосок из своей одежды — каждому кстати сказать ласково слово.
Бродил Чумпин в лесу и мечтал о том сколько денег дадут ему русские? Ему надо было купить охотничьего пса, завести чугунный котел — нет, два котла, да купит сермяжного сукна, муки, хороший топор…
И вот приехали опять двое русских всадников к паулю в Баранче, спросили Чумпина, велели провести их на Кушву, к железной горе. Чумпин повел через болота, через еловые и березовые леса. Ни разу не сбился с дороги. Вот вам гора, рюсь-ойка Видите, не обманул охотник— целые скалы из тяжелого черного камня. Русские навьючили на лошадей большие куски камня, заторопились назад, с Чумпиным говорить не захотели.
Спросил их манси: кто же заплатит ему за прииск Яни-ур, железной Ахта-син-ур?
— Мур-бур ,— пробормотал злой русский, в кровь царапая искусанное мошкарой лицо,— нур-дур… Что он лопочет, красноглазая собака?
Уехали русские… Чумпин совсем приуныл. Чем провинился он перед богами?
Стал перебирать свои грехи за много лет. Только один крупный нашел: медведя, священного зверя, убил из отцовского ружья при случайной встрече
Давно это было. Но тогда устроили всех, как полагается. Перед медведем плясали в берестяных масках, уверили его, что он убит русскими, а не им, не Чумпиным, потом спели триста песен — один охотник на палочке зарубал каждую спетую песню.
Медвежье мясо съели, а череп повесили на столб. Коготь медведя до сих пор носит Степан на ремешке рядом с медным крестиком.
Нет не в медведе дело. А больше грехов не было. Стал вспоминать отцовские неотмоленные…
Ай, ай, ай! Вспомнил! Все ясно теперь. Это было четыре лета назад. У зыря-вина Саши взяли они с отцом сеть — на лето, рыбу ловить. До того ловили гимгами — громадными плетенками в два человеческих роста. С ними вдвоем очень трудно справляться. Его отцу, Анисиму, захотелось попробовать ловлю сетью, да и зырянин очень уговаривал взять,— правда, за дорогую плату.
С вечера поставили они сеть, утром выехали в легкой долбленой лодочке выбирать улов. И вот, когда половина сети была уже в лодке, вдруг показалось из воды запутавшееся в мокрых ячеях водяное чудовище Яльпинг-Вит-уй.
Оно забилось, захохотало и тут же разразилось визгливыми рыданиями. Далеко по воде понеслись его дикие стоны вперемежку с гневными вскриками, словно кто-то терзал ребенка и жалобы жертвы заглушались яростным смехом убийцы.
Степан выронил кормовое весло и кинулся…— куда кинешься среди реки?—только лодку перевернул. Люди, рыба, сеть — оказались в воде. И чудовище вместе с сетью опустилось на дно.
Манси плавать не умеют, хоть и проводят четверть жизни на воде. Чудом выбрались Степан и Анисим на берег. Они держались за перевернутую лодку, и обоим казалось, что Вит-уй хватает их за ноги. А в ушах еще не смолк визг, смех и плач чудовища.
Анисим потом объяснил, что это была гагара, поганая птица. Но оттого не легче: Яльпинг-Вит-уй кем у годно прикинется. Манси не решились взять сеть. Так она и сгнила в воде.
Рыжий зырянин Саша взял в уплату долга ружье и требовал остальное деньгами. А где их было взять? Анисим продал шкурки, приготовленные на ясак—и то нехватило. Осталось последнее средство — занять денег у Чохрынь-ойки. Анисим взял с собой Степана и отправился в горы в заповедный кедровник.
У края кедровника он оставил сына дальше пошел один, с собакой. А вернувшись, показал Степану горсть потемневших серебряных монет.
Серебра хватило и на уплату долга и на ясак. Но вернул ли потом Анисим эти деньги Чохрынь-ойке? Вспоминал, вспоминал Степан все дальние отлучки отца за последние три года перед его смертью — выходило, что долга он не относил.
Да и не из чего было отдать целую горсть серебра: эти годы они так худо промышляли, как никогда.
В один из этих годов Анисим и сказал демидовским людям о железной горе на реке Кушве. Награду демидовский приказчик сулил большую, но так ничего и не дал.
Все ясно! Чохрынь-ойка преследует его за долг отца. Надо пообещать, что долг будет уплачен, а пока отнести хоть какой-нибудь подарок. Степан живо собрался; лук за спину, сушеную рыбу за пазуху, кремень и огниво туда же. Нож в деревянных ножнах всегда у пояса.
Что касается русских, то Степан был уверен, что до его возвращения они не покажутся сюда. Ведь он шел сговариваться с большим Чохрынь-ойкой. Чохрынь-ойка знает, когда послать русских.
— Воряго минейм! — сказал Ватину.—Иду на охоту!
— Емас, осемеуль! — ответил тот.—Ладно. Прощай!
Четыре лета назад проходил Степан этими местами, но шел теперь уверенно. Иногда находил и узнавал на деревьях оставленный ножом его отца кат-пос—их семейный знак — дужка и три прямых черты, выходящих из одной точки навстречу и впересек дужке. Сам вырезал рядом тот же кат-пос. Часто добавлял еще фигурку двухголового человека.
Еще лучше разбирался Степан в направлении по горам. Очертания каждой горы он запоминал раз навсегда. Ни в одном языке нет стольких названий для разных видов гор, как в мансийском. Гора вообще или группа гор называется ур. Отдельная большая гора — тумп. Гора, выступающая на хребте, это — ньель. Гора, вершина которой покрыта острыми утесами — ньер, а самый утес на горе — чакль. Береговой отвесный утес — керес. Камень, оторвавшийся от горы — ахтас или ахутас.
Когда манси объясняют друг другу дорогу, они избавлены от длинных описаний и могут просто, одним словом сказать, куда держаться— на ньер или на ньель.
Чумпин шел два дня по хребту, и горы становились все выше и выше.
На лесистых вершинах встречался снег. Однако и за крутыми горами, на большой высоте попадались зыбкие торфяные болота. Приходилось через них пробираться ползком, с длинным шестом у бока.
Ночи спал на „полатях“— это охотничья постель из жердей и ветвей на кольях. На земле под полатями разводил дымный огонь и так коптился всю ночь. Зато мошки и комары не лезли и зверь не подходил.
В глубокой мглистой долине начался кедровник. Здесь тогда оставлял его отец. Вот и кат-пос сохранился на коре. Раз, два, три… три чужих кат-поса рядом. Три человека приходили сюда после них, все с собаками. По человеку в год. Не часто же навещают вогулы большого Чохрынь-ойку!
Прошел через священный кедровник. Просторно между широкими стволами, каждый в три обхвата. Вспугнул красного, как осенние листья, козла, тот убегал неторопливо, оглядываясь на охотника. У опушки взлетел с треском выводок рябчиков. Пестрые птицы расселись на ветвях, попискивают, тянут к человеку шейки. Степан не снял с плеча лука: здесь нельзя охотиться.
Ветви кедров спускались ниже, лес стал гуще, появились сосны и лиственный подлесок. Охотник шел осторожными шагами—за сажень неслышно. Приглядывался к лесным приметам.
Вот остановился. Ничего он не заметил, но чутьем, более тонким, чем звериное, понял — тут опасность! И только занес ногу для следующего шага, как что-то тяжелое, длинное со свистом промелькнуло у самой щеки и ударилось в сосну, сзади.
„Самострел!“— догадался манси. И верно, в кустах был насторожен самострел из цельного молодого дерева. Вот и шнурок в траве,— задев ее он спустил тетиву. И как не заметил?! Плохой охотник, плохой! Правда, насторожили самострел тоже манси-охотники. Не для охоты насторожили— для охраны Чохрынь-ойки от чужих.
Стрела больше походила на копье — палец толщиной. Ишь, воткнулась! Лося на месте валит такая. Ржавый железный наконечник глубже, чем наполовину впился в сосну. На одну бы ладонь полевее, так и не дошел бы Чумпин до Чохрынь-ойки!
О прошедшей опасности манси долго думать не умеет. Чумпина даже обрадовало приключение. Во-первых, значит, Чохрынь-ойка близко, раз так охраняется место. Во-вторых, ясно, что духи лес согласны на мирную сделку, щадят его для чего то.
Еще два самострела встретил Чумпин и осторожно обошел их, а там увидел высоко над землей капище Чохрынь-ойки.
Это был обыкновенный амбарчик-чомья на двух гладких, покосившихся от времени столбах.
Над крышей топырились широкие лосиные рога.
Манси встал на колени и крикнул:
— Ам тай ехтазен анк ягем! Я пришел сюда с моим отцом!
В стороне, в кустах, Чумпин разыскал бревно с затесами для ноги приставил его к чомье. По бревну скарабкался наверх и отомкнул простой деревянные затвор.
Открылась дверь и из тени на вогула глянули тусклые неподвижные глаза идола—четыре глаза. Толстый Чохрынь-ойка сидел посреди чомьи, весь укутанный пестрыми тканями. Во много слоев наверчены дорогие, тонкие привозные ткани.
Из-под шапки черного соболя на каждой голове уставились желтые глаза. Пониже чуть намечен длинный и плоский нос. Еще ниже — щель. Это рот. Надо бы его помазать салом!
По стенкам чомьи сплошь шкурки зверей: лисиц, бобров, соболей, выдр, россомах. Это приношения после особо удачных охот. Помог бог,— на тебе!— из бобров самый крупный, из лисиц самая дорогая, чернобурая, из соболей соболь самого темного волоса. Без обману! Только и ты, бог, другой раз не обманывай.
За много лет накопились шкурки, от ветхости валится шерсть.
Перед идолом большая серебряная чаша с изображением нездешнего охотника верхом на странном двухгорбом с лебединой шеей животном. Охотник стреляет из лука (и лук не мансийский — короткий, сильно выгнутый) в бегущего от него зверя, вроде оленя. Чаша до краев полна почерневшими серебряными монетами. Тут же, рядом с чашей, десяток ржавых сломанных ножей, остатки съедобных приношений, не понять каких — они совсем испортились.
Сидя на порожке чомьи, Чумпин вполголоса беседовал с богом. Ничего особенного не произошло. От долга они с отцом увиливать не собираются. Пригоршню серебра,— очень хорошо помнят. Неужели нельзя немножко подождать! Деньги будут скоро. А пока вот прими это.
Чумпин достал из-за пазухи огниво. Без огня трудно буде т в пути, но чтож делать? Дарить, так то, что жалко. Положить в чашу постеснялся, сунул огниво в складки выцветших тканей на идоле.
С тихим шелестом порвались ткани, легкими, как пепел, клочьями повисли вокруг идола. Из складок посыпался дождь серебрянных монет. Они падали одна за другой и разбегались, звеня по полу чомьи. Под первым слоем тканей обнаружился второй, который тоже лопнул, уж сам, без прикосновения пальцев Степана.
Серебрянный дождь усилился. Потом открылся и также развалился третий слой. Весь пол чомьи покрылся серебром, а монеты все еще звенели и сыпались.
Чумпин со страхом глядел на поток серебра и не понимал: что это вздумалось Чохрынь-ойке раздеваться перед ним, нюса-манси?

14. На горе железной
Видно, подарок был угоден Чохрынь-ойке. Вскоре после возвращения Чумпина в Ватин-пауль, в один теплый дождливый день заржала в баранчинском лесу лошадь.
Чумпин выбежал навстречу.
Целый обоз двигался к становищу манси. Пять лошадей с телегами, пятнадцать человек русских. На телегах лежали мешки хлеба, топоры, кайла, лопаты. Люди помогали лошадям вытягивать телеги из глубоких промоин.
Чумпин повел их на Кушву. Телеги пришлось оставить на Баранче, а все добро с них навьючили на лошадей. Дорогой устраивали елани на топких местах. Переваливали через горы. Прорубали топорами тропинки для лошадей. На деревьях делали затесы, так что белая полоса протянулась по стволам до самой Кушвы.
Шли шумно и весело. Половина русских—безусые юноши, они совсем не злые. Даже давали хлеба. Русские всю дорогу собирали землянику, радовались, что дождь прибил комаров.
Во главе русских— Вейдель-ойка и Куроедов-ойка. Начальники. Но больше всех понравился Чумпину молодой русский по имени Сунгуров. Он спрашивал манси про двухголовых человечков, что вырезаны на стволах сосен. Пробовал натянуть лук манси. Требовал, чтобы тот называл ему все мансийскими словами. Узнав, что ласточка по-мансийски ченкри-кункри, очень обрадовался, много раз повторил это слово и сказал, что „очень похоже. Вырезал на коре и показал Чумпину свой кат-пос, вот такой: Е. С.
И он ни разу не назвал Чумпина вогулом после того , как Чумпин объяснил, что слово „вогул“ зырянское, обидное — значит „злой, презренный”, а настоящее имя их племени — манси.
Совсем неожиданно расступились сосны и показалась железная гора. Она не была высока. Липняк и осинник курчавились у подножья. Три черных голых чакля поднимались на протяжении горы.
— Ахтасин-ур!— сказал Чумпин и улыбнулся.
Русские стали устраивать лагерь: валили березы для шалашей, таскали мокрый после дождя валежник на костер, развьючивали лошадей. И тут Чумпин сразу заметил, что русские не очень умные люди. Дождливая погода еще несколько дней продержится. Это всякий ребенок скажет. А они для шалашей место выбрали в низинке, где их непременно подмочит. На шалаши извели штук тридцать деревьев, а построили такие, что Чумпин хохотал, отворачиваясь из вежливости в сторонку: небо видно сквозь дыры, не то что дождь — кулак пройдет!
— Веди-ка, Чумпин, наверх! Где тут лучше пройти?— приказал ему Вейдель-ойка.
Чумпин провел штейгера и пятерых учеников на среднюю возвышенность. Обширный вид открылся оттуда. На западе тянулся хребет, окутанный серыми тучами. Едва можно было угадать выступы Синей горы — там, далеко, откуда они пришли. К северу из горных гряд вырывалась другая, неизвестная гора, вероятно, вдвое вышё железной. На юг неровными мутнозелеными волнами уходили леса. С востока расстилалось болото, покрытое травой и кустарниками, кое-где на нем виднелись высохшие стволы деревьев.
Один из учеников взобрался на самую верхушку чакля и спустил оттуда отвес на шнуре.
— Восемь с половиной! — кричал он сверху.— А всех пятьдесят три!— И штейгер записывал в книжку: „пятьдесят три сажени».
— Смотри,— показывал, усердствуя, Чумпин и приложил свой нож к черному выступу. Нож повис.
— А если топор?— заинтересовались русские.
Принесли топор, попробовали. Прилип к выступу и топор.
Чумпин радовался, как ребенок. Какую гору он подарил русским! Нигде такой больше не найдется.
Внизу рудокопы уже начали копать ров. Звон лопат, стук кайла впервые разнесся по лесу.
Чумпин представил, как прислушиваются к этим звукам бобры на Кушве, и покачал головой. Зачем так шуметь? Теперь целую неделю звери вокруг горы будут настороже. Плохие охотники русские! Разве им не нужна дичь?
Десять дней проработали разведчики на железной горе. За это время Куроедов-ойка записал в книжку все породы деревьев, какие нашел поблизости, ученики измерили гору, а рудокопы пробили крестообразно два глубоких рва вдоль и поперек горы и еще выкопали отдельно одну яму в шесть аршин глубины.
Кончив работу, русские стали собираться домой. А Куроедов-ойка позвал Чумпина и стал расспрашивать о дороге за хребет, на реку Чусовую. Манси назвал целый ряд имен речек:
Яльпинг-я, Сяалин-я, Пассер-я…
— Постой,— сказал Куроедов,— а по-русски как эти „я“ называются?
— Яльпинг-я — Святая река, русские зовут ее Баранчей.
— А что за Сяалин-я?
— Русские называют Серебряной рекой, она пала в Чусву-реку.
— Вот и поведешь меня, Степан, по Серебряной реке. Будем искать дорогу на Чусовую.
Очень просился с Куроедовым и Чумпиным итти Сунгуров. Чуть не со слезами умолял взять его. Чумпин бы непрочь от такого спутника. Но Куроедов отказал наотрез.
— Кто его знает, сколько там верст — может сто, а может и все двести. Месяц, не меньше, в лесу прожить придется. Обузой мне будешь. Не просись, парень.
Так и не взял. Обратно до Баранчи шли все вместе, а там русские, кроме Куроедова, сели на телеги и отправились на Тагил.
Куроедова Чумпин повел в трудное путешествие через хребет.

Уральские рудознатцы. Страница_5315. В тюремной каморе
Теснота в тюремной каморе. Двадцать колодников набито в маленькую каменную клетку. Один подле другого вплотную на полу сидят. Днем, в жару, дышать нечем.
Кадушку воды выпивают сразу — только принесет ее тюремный солдат. Потом долго бранятся, требуют еще воды. Между собой днем разговаривают мало. Какие разговоры, когда язык во рту, как шершавая деревяжка, а в висках бьют кувалды.
Но вечером, чуть дохнет через решетку оконца прохлада, колодники оживают, слышны говор и смех.
В каморе все потешались над молодым колодником Киршей Деревянным. Он первый раз в тюрьме, все ему ново. Взяли его в Шайтанке вместе с разбойником Юлой по доносу приказчика.
И Юла сидел в той же каморе — один из всех прикованный цепью к стене. Хоть и бесславно попался на этот раз разбойник, но над ним никто не смел подшутить. Помнили его прежние дерзкие побеги, завидовали его бесшабашности. Юла и теперь не унывал, хвалился, что скоро будет на воле.
Сноп лунного света проник через оконце, отпечатал на камнях стены резкую тень решетки. Колодники заговорили о разных волшебных способах побега. Начал кто-то с рассказа о колдуне, который свил из лунного света веревку и по ней ушел из башни. Другой знал историю еще лучше — как арестант нырнул в миску с водой, а вынырнул в соседней речке.
Заговорил Кирша Деревянный.
— Такие есть люди,— сказал он,— когда месяц в небе полный, на них такое находит: ночью встают, идут с закрытыми глазами, по жердочке через пропасть перейдут. Ежели дверь на запоре, сквозь щелочку пролезут, ничем их не удержать.
Колодники того и ждали. Загоготала вся камора.
— Вот бы тебе, Кирша, так!
— Давай, ребята, попробуем! Пихай его головой в щелочку!
Кирша волновался и сердился. Но чем больше выходил из себя Кирша, тем больше над ним издевались. Один кончал—другой подхватывал.
Потом все сразу надоело. Бросили Киршу, заставили колодника Дергача, недавно посаженного в камору, рассказывать, за что он сюда попал.
— Совсем безвинно, братцы,— начал Дергач.— То-то и обидно. Не тать я и не разбойник, не в обиду вам будь сказано, а уж сколько лет по подвалам да острогам маюсь. Подержат да выпустят. И теперь скоро выйду—верно говорю. Потому что вины за мной никакой нету. Ишь вот, левого уха нехватает, из-за того и страдаю. Не палач обкарнал — несчастье мое.
„Нижегородский я, государственный крестьянин. Здесь, в крепости, с самого начала работал на проволочной фабрике, проволоку волочил. Кто видал наш станок, так знает: проволока из дыры змеей вьется, знай подхватывай клещами да заправляй в другую дырку, поменьше. Наматывается проволока на барабан. Его водяное колесо крутит. Ну, бывают обрывы, тут не зевай — живо палец, а то нос обрежет. Беды много с ней бывало. Одному мастеровому дыханье перерезало, своей кровью захлебнулся. А мне вот ухо левое напрочь.
„После того страшно мне стало к станку подходить. Боюсь и боюсь. Попросился, чтоб отпустили домой. До самого генерала Геннина доходил. Все-таки отпустили. Попросил я такую бумагу, чтоб написано было, каким я способом уха лишился. И пошел в Нижегородскую губернию. Я ведь еще пимокат, везде работу найду. Так и шел. Струна с собой. Где у хозяйки овечья шерсть накоплена, там я и пимы катаю. Ладно. Бумага та мне шибко сгодилась: куда ни приду, видят уха нет, ночевать не пускают — спрашивают черный отпуск. А это вот что…
— Ладно,— перебил рассказчика Ивашка Солдат,— не учи ученого. Знаем без тебя, что за черный отпуск. Можешь дальше баять.
— Ну вот. Покажу я бумагу, приведут грамотного,— все и видят, что я не из тюрьмы. Так ладно все шло, да в одной деревне хозяйка добрая попалась. Постирала мне портки, а бумагу я забыл вынуть, и стало ничего на ней не видно. Я и такую показывал. Грамотных мало. Кругляшок на месте печати еще проглядывает— верили. А потом бумага совсем развалилась. Тут и началось: больше с колодниками ночую, чем по избам. Едва добрался до дому, чуть не каждый день хватают. Ну ничего, покажешь, как проволока по щеке прошла, на плече след выжгла,— подержат да выпустят. Бумагу новую просил в каждой тюрьме. Нет, не дают. Вот и сижу.
Кончил Дергач. Помолчали. Юла в своем углу завозился, сказал недовольно:
— Эк у тебя, дядя, терпенья сколько! Уж муку принимать, так было бы за что…
— А по мне, была бы совесть чиста,—тихо возразил Дергач.— Ежели чем обидел, простите.
— Чего там совесть! Спина у всякого есть, это верно. А совесть… Мутит меня от таких людей.
Кирша Деревянный подобрался к Юле, сел около него на колени.
— Юла! Бежать будешь, возьми меня с собой. Я к тебе в товарищи иду. Берешь, что ли? Хватит крестьянствовать, подь они все к чомору!
— Видно будет,— ответил Юла довольным голосом.
Кирша сел на солому.
— Расскажи чего, Юла! Про себя скажи. Вот как ты с воеводы шапку соболью содрал.
— С воеводы?— с недоумением переспросил разбойник.— Какого воеводы?
— А с кунгурского. С князя-то. Уж все про то бают.
— Князя?—Юла все еще не понимал и глядел на освещенное луной восторженное лицо мужика. Потом спохватился:—Много их было разных… Чего рассказывать-то, раз и так все бают.
— Ты тогда один был?— не унимался Кирша.
Юла ничего не успел ответить. В дверях застучал и завизжал ключ. Вошли два караульных солдата, встали у входа, а из-за их спин кто-то громко позвал:
— Макар Воробьев, прозвищем Юла!
— Я,— глухо ответил разбойник.
— Выводи,— скомандовал голос.
— Он на цепке, ваше благородие, отомкнуть надо.
Надзиратель с фонарем вошел в камору, перешагнул через много ног, долго  звенел ключами, выбирая. Колодники молчали и ни один из них не встал.
— Скоро там?— торопил голос.
— Готово… Иди ты!
Юлу увели. Дверь захлопнулась, опять провизжал ключ.
— Направо,— тихо сказал Ивашка Солдат, прислушиваясь к шагам.
— Куда его? В другую камору?—спрашивал Кирша Деревянный.
— Ужинать повели!— буркнул Ивашка, и по каморе прокатился облегчающий смех.
— Нет, вправду?
Ему отвечали шутками. Сжалился только один Дергач.
— Известное дело, куда ночью водят,—сказал Дергач,— к заплечному мастеру. Пытать будут.

16. Сборы Егорушки
Маремьяна мыла, скоблила с хрустом скользкие грузди. Это Егорушка по пути из Шайтанки насбирал. Мучицы всегда в запасе немного есть,— вот и пирог к празднику.
— Ну, как ты со своим учителем, по-прежнему в ладах живешь?— спросила она сына.
— Сергей Иванович теперь переменился шибко. В хозяйские хоромы переехал. Поступает гордо. Денщика взял. Раньше простой был. Лежит, лежит в горнице, да чего-нибудь и выдумает. Раз как-то засмеялся он. Я спросил, что с ним. А он: „Мне, говорит, видение было, будто Татищев на четвереньках бегает по берегу и лает, а я его вицей в воду загоняю”. Хохочет-хохочет. И не поймешь — сон ли видел или сам выдумывает. А теперь вовсе другой стал, как кушвинскую руду открыл. Всем хвастает, что без него та гора Демидовым бы досталась.
— Ты на той горе и был, Егорушка?
— Ага, обмерять посылали. Да чего там и обмерять — без конца руды, во сто лет не извести.
Егор вскочил с лавки, повертел в руках самодельный кузовок — бросил попробовал вынуть расшатавшийся кирпич в углу печки—оставил, взялся за шапку—и положил опять на место.
— Мама, знаешь что?… Я стану руды искать. Такую же гору найду, как Чумпин. Еще много диких мест осталось. Как на ту гору поднялись мы да поглядели—дороги, что ниточки, да и тех не видать. Сегодня же снесу прошение в Контору горных дел. Чтоб отпустили в рудоискатели. Сергей Иваныч не держит. Резолюцию наложил. Если и Контора отпустит, пойду я к Андрею Дробинину на Осокина завод. Возьмет Андрей в выучку—ладно. Не возьмет—еще кого другого найду. У Демидовых в Тагиле рудоискатель был, Козьи Ножки звать его, он теперь на Алтае. Вот искатель! Да к демидовским не сунешься… Ну сам буду учиться. Очень руды нужны казне. Я написал, что уж немножко умею искать и камни узнавать. Как, мама, полагаешь, отпустят?
— Отпустят, отпустят.— Маремьяна вздохнула.
— А ты сама как? Советуешь?
— Дай тебе создатель, Егорушка. Коли уж так загорелось, разве можно держать!
— Мама, мне в крепость надо. Скоро вернусь.
— Ночевать останешься?
— Да.
В Конторе горных дел Егор отдал свое прошение подканцеляристу, что ведет „журнал входящих бумаг». Старик подканцелярист подложил прошение под низ пухлой пачки бумаг — в очередь.
Егору не хотелось уходить. Подтолкнуть бы как-нибудь бумажку, чтоб скорей шла. Еще затеряют тут, вон сколько бумаг! Примерился взглядом к подканцеляристу: „будет ли разговаривать?”
— Что нового, господин… господин…—Егор не знал, как обратиться.
Старик поднял глаза от книги на Егора, пожевал губами, оглядел с подозрением. Нет, придраться не к чему — стоит почтительно и смотрит так же.
— Новое… Новости каждый день бывают. Кому какие нужны… тьфу, тьфу. Вот буквы упразднили — новость. Ижицу, кси, зело. Переучивайся на старости лет.
Говорил ворчливо, а в промежутках между словами все поплевывал губами: чуть слышно — тьфу, тьфу. И оттого казалось, что старик всем на свете недоволен.
— Рудоискатели нужны ли? Отпускают ли служилых людей на поиски? Вот о чем любопытствую, господин… советник,— лисьим хвостом вильнул Егор.
— Меня вот Алексеем зовут… тьфу, тьфу…— разгорячился вдруг подканцелярист.—Так собственное святое имечко пиши не так, как пятьдесят восемь лет… тьфу, тьфу… писал, а с „како” и „слово”. Вместо „зело“— „земля «. Почему? Тьфу, тьфу! Ижицу мне не так жалко, все-таки. Она же и редко пишется. А почему кси изъяли?
— Действительно, господин… советник, как же это без кси, посочувствовал Егор. Такая буква красивая была. Может еще вернут. А как же насчет рудоискателей?
— Рудоискателей?… Было, помню, от Акинфия Демидова отношение: просит вернуть ему двух иноземцев, штейгеров-рудознатцев. Он их для себя выписал, а его превосходительство…
Подканцелярист остановился, с новым подозрением взглянул на Егора. Кто-то подошел с прошением. Подканцелярист сердито вырвал бумагу и сердито сунул под пачку.
— И что?— вкрадчиво шепнул Егор, когда проситель отошел.
— Известно что… тьфу, тьфу…— по дороге их перехватил, велел казенную работу делать.
— Что же главный командир ответил? Вернет рудознатцев?
— Это мне неизвестно. Спроси на „исходящем журнале”, тьфу, тьфу, тьфу… коли скажут.
Егор отошел, размышляя о старике. Вот человек, который у всякого дела знает только одну половину— „входящую», а что из дела получилось,— никогда не знает.
А рудознатцы, те — похищенные…—это заковыка. Теперь у Татищева умелые искатели прибавились. Для прошения сунгуровского как раз невыгодно. Или отобьет их Демидов?
В Правлении заводов сегодня большой день: вернулся с Алтая майор Угримов с командой. Тоже по демидовскому делу ездил. Отбирал в казну акинфиевы свинцовые рудники. В них оказалась серебряная руда, а Демидовы это скрывали. Татищев с разрешения императрицы Анны забрал рудники в казну.
Егор порадовался этому,— он был за Татищева. Еще бы! Весной в эту самую палату он пришел жалкий и насмерть запуганный, а теперь ходит, как равный, никого не боясь, вступая в разговоры.
У крыльца правления заводов Егор увидел на телеге шайтанского целовальника. Спросил, когда тот возвращается в Шайтанку, не подвезет ли его?
— Сегодня, часов в пять,— сказал целовальник.— А подвезти— отчего не подвезти. На дороге пошаливают, к дому поздновато доберемся, вдвоем-то веселей будет.
— Мне в Мельковку сбегать надо. Если малость опоздаю, подожди на базаре,—попросил Егор.
— Ладно.
„Это ловко вышло, с целовальником,—думал Егор, шагая по городу.—Завтра бы пешком пришлось сорок верст отмахать, случайная подвода не всегда подвернется». Вспомнил, что обещал матери остаться до завтра. Защемило что-то. „Ну, она рада будет тоже, что не пешком!”
На бастионе над крепостными воротами часовой подошел к колоколу, отбил три часа. Егор заторопился.
Маремьяна встретила его, как всегда просияв от радости — словно век не видала. Усадила к свету, чтоб ей видно было сына, а сама хлопотала у печки да у стола. Чему-то лукаво улыбалась. Какой большой вырос! За одно это лето как вытянулся. Вон уж губа верхняя потемнела. Похож на отца Егорушка, до чего похож!
— Похлебай кулаги, сынок, вкусная.
Поставила на стол миску. Егор брал полной ложкой клейкую коричневую кулагу и глотал торопливо. От нее пахло жженой хлебной коркой.
— Ночевать-то мама, видно, не придется. Подвода нашлась на Васильевский завод, сегодня идет.
— Да что ты, Егорушка! Как же, право? Неужто не останешься?
Подсела на лавку. Руки у нее опустились.
— И пирога не поешь завтра? Для кого же я его печь стану? Не знала, Егорушка, что тебе так торопно.
— Завтра день праздничный, никаких подвод не найти. Пешком мне придется итти,— смущенно оправдывался Егор.—Целый день на дорогу надо положить. И опоздать нельзя, послезавтра работа есть с утра.
— A-а верно, верно, Егорушка. Когда надо, так надо. Что уж тут, вечером подвода твоя будет?
— Нет, скоро. Через час. Итти уж пора.
— Уж и итти! А у меня никаких подорожничков не приготовлено.
— Мама! Какие подорожники! К вечеру в заводе буду.
— Все-таки. Хоть грибы-то возьми — они уж отвареные и подсоленые. Может, кулаги в горшочке возьмешь?
Егор представил себе, как он с горшком в руках трясется на телеге, и засмеялся.
— Не надо, мама, ничего не надо.
Но от забот Маремьяны было не так-то легко избавиться. Она сбегала в огород, принесла желтых огурцов, из чулана добыла связку „ремков“— вяленой рыбы, нарезанной полосками, еще что-то увязывала, наливала, завертывала.
А напоследок Маремьяна принялась сморкаться. У Егора комок в горле задвигался.
Он посопел и сказал:
— Не поеду я сегодня, вот что!
Маремьяна обрадовалась очень, но пробовала возражать.
— Кому-то ведь обещался, сынок. Ждать будут. И пешком тоже такую даль шлепать…
— Пешком ничего. Невидаль какая: тридцать с чем-то верст. Рудоискателем буду,— все пешком по горам. А ждет там знаешь кто? Васильевский целовальник. Он нашим мастеровым всегда гнилую муку выдает. Не любят его шибко, то и боится один ехать. Пусть его ждет, так и надо. Я тебе мама, расскажу, что у нас после шипишного бунта было, страсть какая…
Окончание в следующем номере.



Перейти к верхней панели