Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Из революционного прошлого Урала

Теперь, кажется, уже никого не осталось в живых из старой гвардии Златоустовского механического завода (ныне завод имени В. И. Ленина), принимавшей непосредственно участие в исторической мартовской забастовке 1903 года. Но многие еще помнят, как на их глазах разыгралась трагедия на Арсенальной площади.
Ветераны Златоустовского завода рассказывают:
— Мы начинали трудовую жизнь на заводе в 12—13 лет и долгие годы ходили в «уче- никах», хотя никто ничему и не думал учить нас. Работали по двенадцать часов, постоянно испытывая страх перед плетью смотрителя или кулаками мастера и больше всего — перед возможностью в любой день лишиться куска хлеба. Большинство из нас никогда не знало школы. Учиться в детстве было некогда, негде и не на что. После изнурительного труда усталость валила с ног… Недаром пелось в песне:
Эх, тяжела работа на заводе,
Полсуток горишь, как в аду.
А хозяин полицию водит,
Чтоб мы не творили беду…
Но рабочие не мирились со своим рабским положением. Еще в 80-х годах прошлого столетия в Златоусте был создан первый на Урале революционный кружок. Организовали его выпускники Екатеринбургского горного училища — молодые мастера А. С. Тютев, В. Е. Рогожников, П. И. Земсков.
В деревянном домике Андрея Тютева на Кабацкой улице (ныне ул. Ковшова), на горе Мышляй, Александровской сопке или у Белого ключа под Таганаем собирались рабочие на тайные сходки. Деятельность кружка не ограничивалась пропагандой марксизма. Под его непосредственным руководством в 1896—97 годах на заводе прошли политические стачки. В докладе представителей РСДРП Международному социалистическому конгрессу в Париже отмечалось: «В Златоусте движение особенно отличается как солидарным и дисциплинированным поведением стачечников, так и достигнутыми результатами. Тамошние рабочие на казенных заводах добились в 1897 году удвоения платы, а в 1898 году — восьмичасового рабочего дня».
Действительно, златоустовские пролетарии первыми в России своей упорной борьбой добились в конце прошлого века восьмичасового рабочего дня. Но то была «победа на час». Уже весной того же 1898 года жандармерии удалось напасть на след социал-демократической организации. Начались аресты. Бесстрашный революционер Андрей Тютев был брошен в уфимскую тюрьму и замучен. Но семена, посеянные первыми марксистами, дали свои всходы. Вскоре златоустовские рабочие организовали несколько новых революционных кружков. В далекий уральский город прочную дорогу проложила ленинская «Искра».

* * *
В Златоустовском краеведческом музее среди экспонатов можно видеть две расчетные книжки рабочих казенного завода за 1901 год.
Вот расчетная книжка инструментальщика Ефима Гордеева. Читаем: в ноябре 1901 года всего заработал 11 руб. 75 коп. Удержано: по счету лавки общества потребителей, казенных долгов и проч.— 11 руб. 20 коп. К выдаче причитается — 0 руб. 55 коп. Семену Белугину начислялось от 12 до 20 рублей в месяц, а на руки выдавалось от двух до пяти рублей; в иные месяцы он оставался должен казне.
Казалось, эксплуатация достигла предела. Но не так думали управители завода. Когда в начале XX века в России разразился промышленный кризис, администрация Уральского горного округа решила переложить его тяжесть на плечи рабочих и навязать им еще более жестокие условия найма и труда. «Правилами», изложенными в новых расчетных книжках, предусматривалась целая система штрафов и иных репрессий, вплоть до тюремного заключения за малейшую провинность. Рабочие лишались даже тех жалких формальных прав, которые предоставлялись им так называемым «Положением о горнозаводском товариществе» от 8 марта 1861 года.
Принять новые условия значило обречь себя на голодную смерть; не принять — оказаться выброшенным на улицу. Тот же конец, только более скорый. Что делать?
— Бороться! Всем бастовать! — подняли голос члены социал-демократической организации: братья. Авладеевы, Плечевы, Кондратьев и другие.
21 марта, в субботу, первым забастовал прокатный цех. Рабочие выставили пикеты у проходных. В понедельник и вторник к прокатчикам присоединились остальные цехи. Завод стал.
24 марта на двухтысячном собрании были избраны уполномоченные для ведения переговоров с заводской администрацией, в их числе — прокатчик Иван Дмитриевич Фили- мошкин, активный социал-демократ, имевший прямую связь со стачечным комитетом Путиловского завода в Петербурге, и Федор Григорьевич Симонов.
Власти не замедлили «принять меры». В ночь на 25 марта полиция арестовала делегатов и заключила в тюрьму. Утром группы рабочих направились к исправнику Ключникову и жандармскому ротмистру Долгову, добиваясь освобождения своих товарищей. Бастующие держались мирно. Многие из них наивно верили в «справедливость царя-батюшки». Но очень скоро им пришлось убедиться, что это — глубокое заблуждение.
Приехавший в Златоуст «слуга царя» уфимский губернатор Богданович приказал расквартированному в городе Мокшанскому батальону «занять боевые позиции», а в подкрепление вызвал из Уфы две роты солдат.
Всю ночь с 25 на 26 марта в доме горного начальника Зеленцова горел свет. Собравшиеся во главе с губернатором обсуждали план завтрашней кровавой расправы.
Рано утром Арсенальная площадь стала заполняться народом. Многие пришли с женами и детьми. Часам к девяти собралось до шести тысяч человек. Вдоль ограды дома горного начальника молча стояли солдаты. Веселое мартовское солнце то появлялось из-за облаков, играя на примкнутых вороненых штыках, то снова скрывалось.
Рабочие передали Богдановичу прошение, содержавшее два пункта: 1) оставить в силе старые условия, отменив новые расчетные книжки, и 2) освободить из-под ареста уполномоченных Филимошкина и Симонова.
Солдат никто всерьез не принимал. «Так, для порядка выставили. Эвон, народищу-то сколько собралось!»—словно желая рассеять сомнения, говорили пожилые рабочие.
Все ждали ответа губернатора. Показался адъютант с пачкой печатных листков. Это был заранее подготовленный ответ «хозяина» губернии. Богданович предлагал «немедленно приступить к работе», угрожая в противном случае «применить военную силу». Люди заволновались. Задние напирали на тех, кто стоял ближе, послышались возгласы:
— Долой новые расчетные книжки!
— Освободите наших уполномоченных! На крыльце появился сам губернатор и, схватив одного из рабочих за бороду, злобно прошипел: «Я тебе па-га-варрю, мерзавец!» Ему дали отпор. Богданович скрылся за дверью. Через минуту он выскочил на балкон и бешено заорал:
— Молчать! Я приехал сюда не просьбы ваши разбирать, а прекратить бунт!
В его руках сверкнул выхваченный из ножен клинок. Над площадью разнеслись тревожные звуки военного горна, и тотчас, сотрясая воздух, раздался залп. Еще не все стоявшие на площади поняли, что происходит. Кто-то крикнул:
— Холостыми стреляют, не бойтесь!
Но уже как подкошенные падали люди, а снег вокруг памятника Александру II — «освободителю» окрасился кровью.
За первым залпом последовал второй, третий. В промежутках между залпами слышались револьверные выстрелы с балкона — это губернатор и его свита «отвечали» на законную просьбу рабочих.
Чудовищное преступление было совершено. Шестьдесят девять человек остались неподвижно лежать на земле и двести пятьдесят, барахтаясь в снегу, истекали кровью.
«Еще ни разу не убивали в один день такую массу рабочих во славу самодержавия», — писала в те дни ленинская «Искра».
Кто мог подумать тогда, что златоустовский «кровавый четверг» был всего лишь репетицией «кровавого воскресенья», наступившего через неполных два года в Петербурге!
Весть о зверской расправе царских палачей над безоружными рабочими облетела всю страну, вызывая гнев и возмущение трудового народа. «Искра», показав ^во всей неприглядности лицо царизма, так оценивала значение златоустовских событий для судеб русской революции:
«Мучительно долгим путем вырабатывается в сознании рабочего убеждение: «Если не могут нам помочь царь небесный и земной, так и остается нам самим о себе промышлять!.. Не просить, а требовать, не жаловаться, а бороться!..» И первые зарницы приближающейся живительной грозы уже блестят на нашем свинцовом небосклоне. Предтечами грозных громовых раскатов раздаются выстрелы Златоустовского столкновения».
Прошло шестьдесят лет… Неузнаваемо изменился Златоуст, превратившийся из захолустного городка в могучий центр социалистической индустрии. Вывшая Арсенальная, а ныне Историческая площадь перед заводом, носящая имя великого Ленина, служит местом массовых демонстраций и празднеств трудящихся города. Правда, и площадь теперь не узнать. Давно уже выброшен на свалку чугунный памятник «самодержцу», на ней возвышается бронзовая фигура творца булатной стали П. П. Аносова, а кругом буйно разрослись деревья. И только старинный дом, где некогда находился горный начальник, сохранился. В нем разместился краеведческий музей — один из богатейших на Урале. На цоколе здания, у входа в музей, прибита мемориальная доска. Надпись на ней гласит:
«Перед этим зданием на площади 13/26 марта 1903 года царскими палачами была расстреляна безоружная демонстрация златоустовских рабочих».


Это было в первые годы Советской власти. На завод, где работали мы с отцом, привезли из Германии машины. Привезти-то привезли, а собрать и в работу пустить никто их не мог. Походили-походили мы вокруг, и пришлось снова перед капиталистами шапку ломать: пришлите, мол, господа, своих специалистов машины поставить. Ну, те, конечно: битте, битте — пожалуйста, значит; поставим, мол, и обслуживать будем, но только золотом платите.
Делать нечего, пришлось заключать контракт на два года. Приехали немецкие инженеры и, верно, машины быстро собрали и обслуживать их стали исправно. Обижаться на специалистов нельзя было, только наших рабочих к себе близко не допускают, чтобы, значит, их науку не переняли.
Уже немного времени до окончания контракта осталось, наше заводское руководство и так и сяк к немцам: обучите, мол, русских машинами управлять. А немцы нашим:
— Зачем?.. Мы уезжать пока не собираемся, нам и тут хорошо. Единственная просьба: дайте какого-нибудь парнишку, чтобы с масленкой вокруг машины бегал, масло в клапаны заливал. Не наше дело— такой мелочью заниматься.
И опять заводскому руководству деваться некуда, продолжили контракт и масленщика в помощь дали. Хотели инженера масленщиком поставить, да знали, что проверят немцы, кто такой и как у него грамотешка. Назначили тогда молодого рабочего Ваньку Вострейкина, на вид невзрачного, рыжего, вихрастого, и образование — четыре группы всего. Мы его все «шплинтом» звали. Шплинт—это мелкая деталь, ничего не стоящая.
Вызвал Ваньку директор завода:
— Ты, Вострейкин, шустрый парень,  боевой, и задание тебе боевое: душа из тебя винтом, а чтоб через три месяца машину как свои пять пальцев знал.
Ванька сначала испугался.
— Где уж мне,— говорит.— Вы лучше кого-нибудь другого поставьте.
А директор ему прямо:
— Не трусь, Вострейкин! Должен ты рабочую линию держать или нет?
И начал Вострейкин с масленкой вокруг машин бегать. Работал старательно, смазку заливал вовремя, а о машинах ни одного вопроса немцам не задавал. Немцам это нравилось, и они его похваливать стали.
А через три месяца пришел Вострейкин к директору и доложил:
— Ваш наказ выполнен. Все как есть изучил. Могу теперь не хуже немцев с машинами управляться.
Пригласил тогда директор к себе немцев-инженеров и так сказал:
— Дорого за работу берете, господа инженеры. Если хотите служить у нас — служите, но получать зарплату будете как все: русскими червонцами и по нашим расценкам.
Немцы, конечно, ломаться начали: не желаем, мол, так. Сами тогда машины обслуживайте.
— Ну, что ж, попробуем,— ответил директор.— А контракту конец.
И поставил Вострейкина на их место. Увидели это немцы, удивились, возмущаться стали:
— Это несправедливо!.. Это обман!.. Мы у вас масленщика просили, а вы инженера подсунули.
Как их ни убеждали, что Ванька Вострейкин никакого учебного заведения не кончал, а до всего своим умом дошел, не могли они поверить. С тем и уехали.
Так вот в семнадцать лет из «шплинта» превратился Ванька Вострейкин во всеми уважаемого Ивана Матвеевича.


Рассказал об этом интересном событии Георгий Степанович Куценко, председатель городского союза спортивных обществ и организаций Тюмени.
— Сдружились мы тогда крепко. Хорошие были ребята! Да… Много лет прошло… Война всех поразбросала. Разыскали бы их следопыты!..
Был канун 1934 года. Георгий Куценко служил младшим командиром в батальоне связи.
Днем во время занятий раздался голос дежурного:
— Куценко, к телефону!
Командир батальона приказывал немедленно явиться с лыжами на соревнования. Не впервые получал Георгий подобные приказания: в батальоне любили спорт. Но только к вечеру стала известна причина столь неожиданных соревнований. В Тюмени, накануне XVII съезда партии, проходила дивизионная партийная конференция. Делегаты ее решили послать на съезд шесть своих лучших спортсменов с рапортом о достигнутых успехах.
В этот же вечер Георгий познакомился и с остальными участниками похода: командирами Гавриковым, Зубановым, Карталовым, Хмелевым. Шестой, Егоров, из Камышлова, должен был примкнуть к ним по дороге.
Никогда еще до этого спортсмены нашей страны не совершали такого длительного перехода. Предстояло пройти без дорог, по горам и тайге, от Тюмени до Москвы, свыше двух тысяч километров. Этим шести «счастливцам» впервые выпала честь показать силу и выносливость советских лыжников.
5 января, в 9 часов утра, тюменцы торжественно провожали своих спортсменов. А они, гордые, возбужденные, в нарядных светлых костюмах с эмблемой на груди «Тюмень — Москва», нетерпеливо ждали команды.
Начался нелегкий переход шести отважных. Событие это в 1934 году взволновало всю страну. О переходе сообщали ежедневно газеты и радио. Тюменцы на одной из центральных улиц города вывесили карту и ежедневно отмечали путь следования своих земляков.
…Приближались к Свердловску. За спиной уже 341 километр. Устали. Сильно мешали набитые рюкзаки. Нарядные костюмы давно утратили свою привлекательность.
Самым тяжелым был переход Красноуфимск—Сарапул: без конца крутые  подъемы, обрывы. Всю дорогу ветер в лицо. Продвигались очень медленно. Стоит лишь разлететься с горы — и не заметишь, как перед тобой пропасть — прямо головой в снег! Обходили горами и густым лесом десятки километров. И все-таки в сутки делали по 116—120 километров.
В Казани начальник перехода Гавриков от лица всех шести дал слово сократить переход на четыре- дня. Но не так-то просто выполнить обещание. Только вышли из Казани — дождь. Сняли лыжи — и пешком до намеченного пункта. Все же дошли вовремя. Сократили дневки в Арзамасе и Муроме. Наконец последний переход: Люберцы — Москва, и 6 февраля, в час дня, они вступили в столицу, пройдя 2200 километров.
8 февраля в первом Доме Реввоенсовета лыжников принял Народный Комиссар по военным и морским делам Климент Ефремович Ворошилов. Он интересовался всем: как дошли, как устроились, как жизнь в дивизии. В заключение, весело посмотрев на немного робевших друзей, Климент Ефремович сказал:
— Ну, что ж, подарить каждому золотые часы? Не возражаете? Но смотрите, нос не задирать!..

* * *
— Вот они, храню их,— показывает часы Георгий Степанович.
На обороте крышки — надпись: «Участнику лыжного похода Тюмень — Москва тов. Куценко Г. С. от Наркомвоенмора, 8/П—1934 года»


В одиннадцатом номере «У ральского следопыта» за 1959 год рассказывалось о комиссаре снабжения Уралсовета в годы гражданской войны известном советском дипломате двадцатых годов Петре Лазаревиче Войкове.
Печатаем заметки керченского инженера Б. П. Случайно, написанные им по просьбе редакции.

Тот, кто, побывав однажды в Керчи, не взобрался по лестнице на вершину горы Митридат, тот не видел живописной панорамы города и его окрестностей. От пролива в степь тянутся караваном вершины древних курганов, у ног шумит индустриальный город, а над гладью голубой бухты белеют новые дома поселка завода имени Войкова.
Завод Войкова! Улица Войкова, поселки и колхозы его имени. Чем дорог нам этот человек, полвека, назад шагавший по крымской земле? Здесь прошли его детство и юность. Здесь, пятнадцати лет, он вступил в ряды РСДРП и был активным участником фабрично-заводской группы социал-демократов. В гимназии Войков организовал кружок, где изучали «Капитал» Маркса. Журнал, издававшийся нелегально при участии Войкова, пользовался большой популярностью у молодежи Мариуполя, Бердянска, Ростова.
До совсем недавнего времени мы очень мало знали о нашем земляке. И вот возникла идея разыскать друзей молодого- революционера.
Прежде всего, мы обратились в Керченский историко-археологический музей имени Пушкина. Филипп Тихонович Гусаров, директор музея, положил на стол газетную вырезку и лист бумаги, исписанный с двух сторон.
— Вот, пожалуй, единственный человек, который помнит Войкова по работе в подполье, — сказал он.
В вырезке из одной уральской газеты рассказывалось о торжественных проводах на пенсию Порфирия Федоровича Григорьева, старого рабочего-большевика, начавшего трудовую деятельность учеником слесаря на механическом заводе Золотарева пятьдесят лет назад. А в письме сам Порфирий Федорович сообщал, что он участвовал в забастовках керченских рабочих в годы революции, помнит одного из руководителей керченской организации РСДРП Егора Афанасьевича Афанасьева и пропагандиста заводского района Петра Войкова.
Мы связались с Порфирием Федоровичем, который сейчас живет в Свердловске, и в мае 1957 года на имя редактора газеты «Керченский рабочий» пришло от него письмо. Он вспоминал: «Очень ответственным делом в те дни было распространение листовок, так называемый подмет. Обычно в назначенном представителем комитета РСДРП месте рабочих завода встречал Петр Войков, или «Интеллигент», как его называли подпольщики. Вручая каждой двойке подметчиков пачку прокламаций, сложенных «ласточкой» (треугольником), он строжайше наказывал— сейчас же идти в отведенный двойке район и начинать подмет по точно условленному сигналу. В ночное время этим сигналом был бой часов на городском соборе. Заканчивать подмет предлагалось в течение одного часа, не более, так как в случае доноса полиции на местах, где разбрасывались прокламации, никого бы из подметчиков нельзя было выследить. Петр Войков искал места для загородных массовок, подбирал из молодежи «патрули» для охраны мест, где проводились собрания, давал им пароль».
В поисках друзей Войкова нам посчастливилось познакомиться с Ольгой Федоровной Чуприной, лично знавшей Петра Войкова. Вот что она нам рассказала. Хозяйка швейной мастерской, где работала полвека назад Ольга, часто отпускала молодую швею к соседям, жившим в Почтовом переулке. Там, в семье Войковых, где были два сына-гимназиста и две дочери, Ольга проводила вечера. Здесь она познакомилась с Петром. Однажды на вечеринке у друзей Петра ее, между прочим, попросили взять на сохранение небольшой сверток. Когда Ольга дома развернула его, то на стол посыпались тонкие, пахнущие типографской краской, листки. С этого момента и началась ее работа в подпольной организации.
— Вот там, на вершине Митридата, — вспоминает Ольга Федоровна, — мы собирались в одной из пещер, стены которой были закопчены дымом факелов, а здесь, у пролива, часто собирались рыбаки. Сюда же приходили рабочие со свежим номером «Пролетария», начинались горячие споры, произносились речи. Здесь часто звучал голос Петра…
Последний раз Ольга Федоровна встретилась с ним в Севастополе в 1906 году, где была по заданию комитета РСДРП. На вокзале ее встретил Войков, приехавший из Ялты, и передал ей два чемодана с листовками.
Чем же занимался Петр Войков в Ялте? Однажды совершенно случайно мы познакомились со старым музыкантом, старожилом Ялты. Он помнил Петра, помнил случай, когда Петр ловко «отбрил» приставшего к нему градоначальника за то, что гимназист не снял перед ним фуражку. Старый музыкант рассказал нам, что в гимназии с Войковым учился Самуил Яковлевич Маршак. Мы обратились к писателю, и вот перед нами его письмо:
«Петра Лазаревича Войкова я знал в 1905 году. Он был, как мне помнится, учеником 8 класса ялтинской гимназии и принимал деятельное участие во всех наших собраниях и сходках. Я был двумя классами моложе и относился к нему, как к взрослому политическому деятелю. Я знал, что он в партии, чуть ли не в городском комитете, и это окружало его в наших глазах каким-то особенным ореолом. Помню, как на одном из гимназических собраний, на котором он был председателем, кто-то предложил объявить забастовку. Большинство собравшихся готово было поддержать это предложение, но Петя Войков умерил их пыл и сказал, что такие дела нельзя решать сгоряча, не посоветовавшись со старшими товарищами. Авторитет Войкова был так велик, что все сразу согласились с ним.
Войков был не по возрасту серьезен, хотя голос его еще не установился, и в нем порой звучали мальчишеские нотки. Он был весел, приветлив, добр. Я не так часто встречался с ним, и все же, хотя с тех пор прошло более полувека, он встает передо мной, как живой, вместе со всем бурным и замечательным девятьсот пятым годом, который навсегда запечатлелся в памяти тех, кто пережил этот год в юности».
Недавно мы узнали адреса родственников Петра Лазаревича, завязали переписку с Валентиной Лазаревной, его сестрой, живущей в Москве. Она сообщила нам много подробностей из жизни брата.
Петр Войков обладал пытливым умом и блестящими математическими способностями. Хорошо знал русскую и всеобщую историю, греческий язык и латынь. Отца Петра — Лазаря Петровича — часто вызывали к начальству и рекомендовали взять сына из керченской гимназии, как политически неблагонадежного. Наконец, в 1904 году его исключили из 6-го класса. Но это послужило только причиной усиленных самостоятельных занятий, и в мае 1905 года Петр выдержал экзамен экстерном и получил свидетельство об окончании семи классов.
В Ялте Петр поступил в 8-й класс гимназии и поселился в пансионе. В гимназии в то время директором и преподавателем истории был некто Готлиб, существо злое и мерзкое, один из тех отвратительных царских чиновников, которые душили всякую живую мысль. Он совершенно не выносил Войкова за то, что тот «сажал его иногда в калошу» по истории. За два месяца до окончания учебы Войков был исключен «за политику». Экзамены сдал экстерном. Но Готлиб выдал ему не свидетельство экстерна, а аттестат зрелости с четверкой за поведение, тем самым отрезал Петру доступ в университет.
В июне 1906 года на Пушкинском бульваре в Ялте, шагах в пятидесяти от полицейского управления, взорвалась бомба. Брошенная с крыши на улицу, по которой ехал любимец царя князь Думбадзе, она зацепилась за провода и разорвалась в воздухе. Бросил бомбу молодой высокий блондин. Сразу разнесся слух, что это сделал Войков. Началась погоня, окружили несколько домов и дач рядом с местом взрыва. Но товарищи Войкова усадили его в экипаж и увезли из города. На квартире у Войковых сделали обыск, но Петр был уже далеко. По знакомым тропинкам Войков добрался до Кикенеиза, где жил отец, рассказал ему о случившемся. Лазарь Петрович тотчас же побежал к своему приятелю, начальнику местного почтового отделения, собиравшемуся ехать в Севастополь. У Бай- дарских ворот почтовый экипаж задержали. Но урядник решил, что под плащом сидит жена чиновника, и пропустил экипаж. Петр благополучно проскочил в Севастополь. Ему посчастливилось: он попал прямо к харьковскому поезду.
Так покинул Крым Петр Войков.


Звездная августовская ночь. Пятнадцатилетний красногвардеец Ваня Бойков настороженно всматривается в темноту, прислушивается к малейшему шороху. Совсем недавно он вступил добровольцем в Белорецкий полк и вот уже  несет суровую солдатскую службу. Сегодня Ваня в заставе за поселком.
В полночь появились командир роты Сысоев и председатель заводского парткома Козлов. У обоих на боку — револьверы, за спиной винтовки. Расспросили, как чувствуют себя красногвардейцы, рассказали о фронтовой обстановке, предупредили:
— Держите ухо востро. Беляки могут ударить внезапно.
В одной роте с Ваней — знакомые: рабочий Семен Овечкин и трое его сыновей. С младшим, семнадцатилетним Федей, Бойков дружит. Сегодня Федя по секрету сообщил:
— Пойдем к Уфе. Прорвем линию железной дороги, а оттуда — рукой подать до наших.
Казачий полк, прикрывавший выход партизанской армии из Белорецка, получил приказ: отбить врага любой ценой.
Утром поднялся густой туман. Послышался дробный стук копыт. Перед заставой появился разъезд белых и тотчас, без выстрела, скрылся.
Белорецк ожил. По улицам шли пехота, артиллерия, конница, потянулись обозы. В это время белоказаки широким фронтом устремились на Белорецкий полк, чтобы смять его и прорваться в город. Партизаны открыли дружный огонь. Теряя убитых и раненых, белые отступили. По оврагу к позициям подъехали кухни. Партизаны с аппетитом принялись за кашу. Слышатся шутки, смех.
— А лихо перли казачки!
— Куда там! Думали взять с налета. А удирали похлеще зайцев, только пятки сверкали!
Короткий отдых кончился внезапно. Бу-бу-у! — донеслось с тракта. Белогвардейцы начали артиллерийскую подготовку. В ответ заговорили партизанские пушки. Показалась вражеская пехота. Одна за другой шли в наступление цепи.
Ваня целится долго, и Федя успевает за это время сделать два-три выстрела.
Белогвардейцы уже совсем близко. Вот-вот они бросятся в атаку. Кто выдержит? Как по команде, справа и слева по флангам белых яростно ударили пулеметы партизан. Цепи наступающих смешались, повернули назад.
Очередная атака белых отбита. Федя, разгоряченный боем, посмотрел на товарища.
— Как, Ваньша, душа через пятки не выскочила?
Ваня сконфузился.
— Нет. А что?
— Не серчай, я без подковырки. Скажи-ка,— замялся Федя,— патроны у тебя есть?
— Есть.
— А я, понимаешь, все израсходовал. Дай десяток взаймы.
Ваня достает из кармана по одному патрону и бережно кладет в фуражку товарища.
Ночью с позиций снялись Белорецкий и конный полки, направились следом за ушедшей партизанской армией. На мосту командир роты остановил бойцов и, показав на телеги с ломами, сказал:
— Рушьте мост. Доски — в воду.
Партизаны шли по тракту, стиснутому отвесными скалами. Нещадно палило солнце. Пыль застилала глаза, было трудно дышать. Отдыхали на коротких привалах.
Через неделю перевалили через Уральский хребет и повернули на север, к Уфе.
Начались непрерывные бои. Белые двигались по пятам, наседали с флангов. 29 августа колонны подошли к станции Иглино. Здесь враг сосредоточил отборные силы, намереваясь уничтожить партизан до соединения их с Красной Армией. Главком Блюхер приказал бригаде Ивана Каширина нанести главный удар. В прорыве участвовали и белоречане. Накануне Каширин объехал все подразделения, напоминал:
— Предстоящий бой — решительное испытание нашей силы и мужества, но мы должны победить!
На рассвете началось наступление. Белорецкий батальон почти вплотную подошел к железнодорожной насыпи. Вот он, главный рубеж!
Белые открыли ураганный огонь и начали контратаку. У партизан иссякли боеприпасы. Батальон попятился. Неожиданно появилась двуколка с патронами. К ней подбежала медицинская сестра Паша Волкова и крикнула ездовому:
— Сыпь патроны в подол! Только скорей! — и, пригибаясь, понесла их бойцам.
Положение, кажется, трудно спасти. Партизаны не выдержали натиска и начали отходить. На помощь с резервным батальоном бросился командир Белорецкого полка, скомандовал:
— За мной, в атаку!
Ваня и Федя шли в первых рядах наступающих. Вдруг Ваня упал. Около него появилась Волкова, стала перевязывать ногу. По-матерински ласково спросила:
— Больно?
— Нет, не очень,— стиснув зубы, ответил паренек.
— Ну, держись!
Взвалила Ваню на плечи и потащила в безопасное место.
Белогвардейцы бросила навстречу партизанам свежие части.
Наступил решающий момент. Иван Каширин взмахнул клинком. Конники ринулись в тыл противнику.
Напряженный десятичасовой бой кончился полным разгромом белых.
Десятитысячная партизанская армия вышла из огненного кольца.
А потом Иван Бойков вместе с друзьями-белоречанами принимал участие в освобождении от колчаковцев Урала и Сибири. Когда кончилась гражданская война, вернулся на Белорецкий завод.


Памяти отца моего, Романа Соскина, первого секретаря райкома партии Оршанского района, члена ЦК КП Белоруссии, делегата XVII съезда партии

«Лейся, песня, на просторе, не скучай, не плачь, жена!
Штурмовать далеко море посылает нас страна…»
Привычная мелодия за стеной. Я открываю глаза. Лучик маленький, как зайчишка, заскочил в мою комнату и исчез. Качнулись занавески.
«Курс на берег невидимый, бьется сердце корабля,
Вспоминаю о любимой у послушного руля…»
Это папина любимая песня. Каждое утро он проигрывает эту пластинку. Милый мой папа, как я люблю тебя. Мама говорит, что я — копия отца, особенно глаза. Глаза у моего папы серые, нежные, ласковые, особенно когда он, забыв обо всем на свете, играет с нами.
Нас три сестры: Лена, Дина, Валя. Валя — это я. Я — младшая! У меня свои привилегии. Вот и сейчас Лена и Дина уже в школе, а я еще сплю. Нет, я не сплю, я думаю: вставать или не вставать? Но мама говорит, что нужно вставать сразу же, не раздумывая. Быстро вскакиваю с кровати и бегу в комнату папы.
Ну конечно, папа уже готов к зарядке. Он марширует. Становлюсь за ним и начинаю шагать. Потом мы идем умываться. Я очень люблю смотреть, как умывается папа. Говорят, что человек аппетитно ест, а мой папа аппетитно умывается: шумно, звонко и, похлопав ладошками, обрызгивает меня. Я стараюсь подражать ему: тоже хлопаю.
Потом мы завтракаем, папа, мама и я, и отправляемся на работу. Папа в райком, он — секретарь райкома партии; мама к себе в библиотеку, а я в детский сад.
В детском саду передо мной выстроилась целая очередь. Я — герой дня. У меня на левой ноге оказался птичий ноготь. Всем хочется посмотреть на это чудо. Сегодня в обед все мне что-нибудь отдают, а вечером все хотят попасть ко мне в гости. Папа доволен, он любит детей, он всем нравится, и я счастлива. Потом он подходит к Лене и Дине, берет со стола альбом. В этот альбом Лене все девочки и мальчики пишут всякие стихи. Сюда же Лена пишет стихи свои собственные. Я все ее стихи знаю наизусть. Я слежу за папой и мысленно читаю с ним.
БОРЦАМ ИСПАНИИ
И в окопах, и в отрядах, и в тылу борись смелей,
Завоюешь счастье, радость, как и мы.
От меня, мой друг испанец,
От меня привет прими.
Папа улыбается довольный. «В меня дочка»,— говорит он, а сам уже листает дальше альбом. Вдруг лицо его хмурится.
— Нет, нет, это неверно, совсем не так,— говорит он и быстро что-то пишет в альбом. Лена читает. Оказывается, в альбоме было написано:
Юность мчится, словно поезд,
Только разница одна:
Поезд мчится, возвратится.
Наша юность никогда.
Папа сделал приписку:
Лишь теперь возвратилась наша юность,
Юной стала вся страна.
Я люблю слушать папу. Он мне кажется большим и сильным, справедливым и красивым.
Я так увлеклась историей с альбомом, что совсем забыла про подружек.
Когда же я про них вспомнила, мне показалось, что они чем-то напуганы. Они стали быстро прощаться и ушли.
И вот я собираю игрушки, поднимаю свою красавицу куклу-москвичку с закрывающимися глазами — глаза у нее выкатываются, ноги отпадают…
Мой рев наполняет все уголки нашей квартиры. С погибшей куклой в руках я бегу к маме.
— Перестань плакать,— говорит спокойно мама.— Кукла не стоит таких слез.
— Нужно быть великодушной,— говорит папа.— Девочек не ругай. Им сейчас хуже, чем тебе. Завтра в детском саду скажи, что ничего страшного не случилось.
…Вот, кажется, я готова была умереть от горя, а сейчас у меня радость. Папа получил путевку в санаторий, но поехать не может, поэтому поедет мама с детьми! Ура! Мы едем в санаторий.
Ой, как нам везет! В санатории много интересных людей. Здесь отдыхают белорусские артисты. Быть актрисой— моя давнишняя мечта. Я люблю подражать. Посмотрю кинофильм, например, «Юность Максима», ложусь на пол и воображаю, что я у реки, в руках у меня гитара, я пою: «Люблю я летом с удочкой на берегу сидеть». Это я подражаю Чиркову. Все смеются и говорят, что из меня выйдет толк. Кто-то замечает, что толк выйдет, бестолочь останется, я не обижаюсь.
Здесь, в санатории, я знакомлюсь с сыном Александровской. Я ее часто слышала по радио. Она пела:
Янка стаить у горы,
А я стаю у долыни,
Янка сеить кавуны,
А я журавыны.
Сын ее веселый и шалун. Мы мчимся с ним, на волейбольную площадку и он кричит своей маме, играющей в команде:
— Сколько будет дважды двадцать пять?
Она отвечает:
— Пятьдесят.
— Привет тебе от поросят! — кричит он в рифму, и мы убегаем. Александровская смеется нам вслед.
Мне вообще везет на интересные встречи. Еще до санатория, прошлым летом, к нам в город Оршу приезжал негр с сыном Джимиком. Они остановились у нас. Мы весь день ездили по городу, были в детском доме, в пионерском лагере, где наша Дина-пампушка танцевала в кругу и пела с подружками:
Мы — Матрещеньки,
мы круглешеньки,
Глаза кругленькие,
сами пухленькие…
Было очень смешно, потому что все хороводницы были вроде нашей Дины, да еще пели: пухленькие да кругленькие.
Джимику везде дарили много игрушек, а я ему ничуточки не завидовала. Мы целый день провели вместе. Вот и сейчас, в санатории, так все интересно. На веранде по вечерам собираются настоящие белорусские артисты, мы окружаем веранду и просим «Меланью», они смеются и начинают петь:
— Меланья, Меланья! Голубка моя! Когда же я снова увижу тебя?
Это поют мужчины. Женщины отвечают:
— В понедельник.
И снова мужчины:
— Ах, если бы был понедельник всегда, Тогда бы я видел, Меланья, тебя. Меланья!
И снова тот же вопрос, в ответ раздается:
— Вторник!
И так без конца, пока не переберут все дни недели. Голоса у них хорошие, вечер ясный, и так легко и радостно на душе.
А скоро будет «Большой концерт». Я никому ничего не говорю, иду на репетицию и сообщаю, что тоже хочу выступать. Ура! Меня включают в концерт…
И вот вечером, в середине концерта конферансье объявляет:
— Товарищи! Сейчас перед вами выступит заслуженная артистка БССР, которая только что оторвалась от соски и фамилия ее Соскина.
В зале смех, аплодисменты. Меня выносят на руках и
ставят на стул. Я начинаю читать:
Целый день сынишка пропадал.
Прибежал, за ним толпа ребят.
— Мама! Я сегодня Сталина видал,
Я ходил с отрядом на парад.
Он и в книжке у меня такой.
Он махал нам весело рукой.
Черные большие рупора
Подхватили дружное «Ура!».
Мы прошли немножко в стороне.
Флаг нести мне дали одному.
Мама, Сталин улыбнулся мне,
А Володька спорит, что ему.
Самолеты в небе высоко.
Прилетели к нам издалека,
Стали в буквы быстро и легко:
«Сталин» — мы прочли на облаках.
Под гром аплодисментов я спрыгиваю со стула и бегу за кулисы.
Так весело — не может быть лучше. И вдруг лучше — к нам в санаторий приезжает папа. Ура! Папа, папочка! Я бросаюсь к нему и не оставляю его ни на минуту. Я рассказываю обо всем сразу: о том, что я научилась есть макароны, как Чарли Чаплин, что я заслуженная артистка БССР и что в санатории много хороших людей. А вечером папа уезжает и, я начинаю рыдать.
— Папочка, не уезжай!
Я цепляюсь за папины брюки и не отпускаю его. Папа уговаривает меня. Потом зареванную быстро отдает маме и, поцеловав всех, уходит. Я не успокаиваюсь. Я задыхаюсь от горьких, горьких слез, и у меня начинается жар.
Чемоданы собраны. Поезд, дороги, рельсы, деревья, вокзал… И вот мы дома. Мама открывает дверь ключом и мы входим. Пусто, никого нет. Мама звонит по телефону в райком и ей сообщают, что папа вызван в Минск. Мама вызывает Минск. Лицо ее становится серым. Она тяжело садится на стул и смотрит в пол:
— Папу арестовали…
Маме плохо. Лена и Дина уходят в детскую. Я ложусь с мамой, но не могу уснуть. Мне страшно. Вдруг в дверях, прямо передо мной, я вижу маленького старичка, с наперсток величиной. Он кивает мне головой и смотрит на меня в упор.
— Мамочка,— шепчу я,— там старик пришел.
Но в это время старик исчезает.
— Спи, доченька,— говорит мне мама,— никого нет.
Она притрагивается рукой к моему лбу. Я чувствую жар ее руки, и мне очень жалко маму.
«Где мой папочка?» — думаю я и со слезами, выползающими из глаз, мгновенно засыпаю.
Мне видится длинная очередь. Тихо, медленно люди продвигаются вперед… Вдруг все смешивается, шум, и я лечу куда-то вниз вместе с кроватью. Потом взлетаю вверх, и снова очередь тихо движется, а из-за угла выглядывает старичок и улыбается:
— Я — Галлюцинация!
Мама ведет меня в детский сад. Мы всю дорогу молчим. Мамина горячая рука крепко держит мою. Нам попадаются навстречу знакомые, они почему-то отводят глаза. Я смотрю на маму и вижу: губы ее сжаты, голова гордо откинута назад.
— Мамочка, за что арестовали папу?
— Не знаю, доченька, разберутся. Папа наш честный человек. Его скоро отпустят.
«Папочка, папка, хороший мой!» — думаю я и вспоминаю.
Вот папа выступает с докладом в кинотеатре. Говорит горячо, его слушают внимательно, его даже передают по радио, и я горжусь им. Мой папа кировец. Я не знаю, что это значит, но только это очень хорошо. Лена всегда говорит: «Наш папа большевик». Нет, папу, конечно же, скоро выпустят. Это при царе он сидел в тюрьме. А сейчас кругом свои.
Мои мысли прерывает голос мамы:
— Вот детский сад. До свидания, доченька.
Я целую маму и привычно распахиваю дверь детского сада…
Здесь меня встречают странно. Со мной не играют, на меня косятся.
— Витя,— говорю я своему дружку,— почему все на меня так смотрят?
— Моя мама говорит, что твой папа очень хороший, а никакой не враг народа…
— Враг народа? Почему враг? Мой папа — враг?
Слезы душат меня.
— Идем со мной,— говорит мне воспитательница.
Она уводит меня к столикам. Мы садимся. Она некоторое время молчит. Потом очень мягко, как будто боится обидеть меня, говорит:
— Передай маме, чтобы она тебя больше не приводила в детский сад.
— Хорошо.
Я встаю и направляюсь в раздевалку.
— Сегодня ты можешь пробыть до конца дня,— говорит она мне вслед.
Я ухожу не оглядываясь. «Сами вы все враги народа»,— думаю я зло…
По улице я бегу не останавливаясь. Вот сейчас откроется дверь, и папа дома. Сердце бьется. Я взлетаю по лестнице. Звоню, звоню, звоню… Открывает дверь какая-то незнакомая тетя.
— Вы кто? — спрашиваю я.
— А ты кто? — отвечает она.
— Я здесь живу,— хмуро сообщаю я.
— Тогда проходи. Не стой в дверях. Мы — ваши новые соседи. Для четверых у вас многовато места. Так-то!
Не нравится мне эта тетя. Я закрываю глаза, открываю в надежде, что она исчезнет… Но она не исчезает. Тогда я вхожу.
— Тебе сюда,— говорит она мне.
Иду в детскую. Здесь Лена сидит одна.
— Леночка,— шепчу я.— Что значит враг народа? Почему меня прогнали из детского сада? Что там за тетенька у нас в квартире?
Лена вскакивает, хватает меня и прижимает к себе.
Маму уволили с работы. Она больше не заведует библиотекой. Теперь она швея. Дома у нас пусто и скучно. Мамина подруга тетя Рая даже по телефону боится звонить. Соседи с нами не разговаривают. Я хожу в школу в первый класс, хотя’по возрасту мне еще ходить в школу рано. Долгая, долгая зима. Каждый день одно и то же. Мы ждем папу. Мама ездит в Минск, возит ему передачи. Ждем.
И вдруг однажды вечером раздается звонок. Мы уже отвыкли от звонков, к нам никто не ходит. А тут пришел гость. Мама ему очень обрадовалась. Мы сидим в детской. Меня просят прочесть стихи. И я читаю:
…Один лишь маленький, один билет потерян,
А в деле партии зияющий провал…
А потом я сообщаю, что это неправильные стихи. Гость спрашивает меня:
— Почему?
— Потому что из-за одного человека партия не может погибнуть.
— Кто тебя этому научил? — спрашивает гость улыбаясь.
— Лена! — гордо отвечаю я.
Мама и гость смеются. Он садит меня на колени и гладит по голове.
Я сижу у него на коленях. И пусть он очень ласковый и добрый, и пусть мама впервые улыбается за эту зиму, и пусть он даже мне нравится — все равно мне неудобно у него на руках, потому что удобно было у папы. И я тихонечко сползаю с его колен и сажусь рядышком с мамой.
Когда гость прощается и уходит, я спрашиваю у мамы, что это за дядя такой хороший и почему он не побоялся к нам прийти.
— Это настоящий человек,— говорит мне мама.— Запомни — Янка Купала,
Каждый день я прибегаю в мамину швейную мастерскую. Мне там нравится. Вбежишь в дверь и сразу за углом — мамина машина. Шум стоит какой-то необыкновенный. Здесь я узнаю новое слово: поток. Вот одна мастерица делает какие-то швы и передает лоскутки другой, другая пришивает пуговицы, третья гладит… И все так ладненько. Все швеи мне нравятся, только я не люблю, когда меня жалеют. А они часто говорят какие-то жалкие словечки.
Ночью я сплю всегда с мамой. Утром просыпаюсь, а мамы уже нет — она ушла на работу.
В это утро я просыпаюсь, как обычно, но почему-то спрашиваю:
— А где мама?
— Маму арестовали,— говорит мне Дина.
— Нет, ты врешь, врешь! — кричу я ей.
Я хватаю платье, надеваю его наспех и мчусь в швейную мастерскую. «Сейчас, сейчас я увижу маму…» Вбегаю… а мамы нет.
— Где мама? — спрашиваю с отчаянной надеждой.
Швеи смотрят на меня растерянно. Я выбегаю на улицу.
— Бедные дети,— слышу я, убегая.
Я бегу домой. Я на что-то надеюсь, я надеюсь, я надеюсь… Дома застаю каких-то военных.
— Собирайтесь,— говорит нам один из них.— Папа и мама ждут вас в Витебске. Мы вас отвезем.
Я уже совсем хочу обрадоваться, но по глазам Лены и Дины вижу, что они не верят, и тоже начинаю сомневаться.
— А это правда? — спрашиваю я.
— Разве я буду вас обманывать,— говорит военный.
Мы быстро собираемся. Потом они что-то наклеивают на дверь нашей комнаты, что-то поджигают, что-то шипит.
— Сургуч,— говорит Лена.— Квартиру опечатывают. А зачем это?
— Так никто сюда не войдет, а то, пока вы ездите, вас ограбить могут.
Мы выходим на улицу, садимся в машину, едем… Но не проходит и пятнадцати минут, как машина останавливается. Шофер выходит и долго копается в машине, а мы сидим и ждем. Потом он садится, но не закрывает дверцу, а говорит:
— Машина вышла из строя. Ее надо в ремонт.
— Придется выйти,— обращается к нам военный.
Я оглядываюсь вокруг, и…
— Лена,— шепчу я,— это детдом. Мы здесь были тогда, помнишь, с Джимиком.
Ах да, Лена не помнит. Они тогда с Диной были в лагере.
— Не выходим,— приказывает нам Лена и добавляет укоризненно: — Вы обещали, везите нас в Витебск к маме и папе.
— Но машина сломалась. Мы не можем ее ремонтировать, когда в ней люди. Придется все-таки выйти и остаться здесь, но я вам обещаю, что это только на одну ночь…
Прошел уже месяц, как мы попали сюда. Мы возвращаемся с Днепра, на линейке объявляют распределение по детдомам.
Мы попадаем на Украину.
Поезд довозит нас до Корыстовки Кировоградской области. Машина доставляет в, село Ясиноватка.
Вот наше новое жилье. Огромная территория обнесена высокой стеной.
— Здесь была раньше колония,— отвечает на вопрос Лены шофер.
Нас распределяют в разные спальни… по возрасту.
Мне — 7 лет, я попадаю в спальню семилеток.
«Скаблуха» — какое странное слово.
Верховодит в спальне девочка с тонкими губами, светлыми прозрачными глазками, высоким скрипучим голосом: Клавка Регина-скаблуха (так все ее называют).
В первый же день она отбирает у меня мое домашнее шерстяное платье-матроску и надевает на себя. Я облачаюсь в детдомовскую одежду.
Все поступают только так, как хочет она. Никто не смеет противиться. Я пытаюсь не слушаться ее. За это ночью меня посылают к речке ловить пиявок. Иду. Ставлю ногу в речку и жду, пока присосется пиявка, потом отдираю ее от ноги и кладу в банку с водой. Так я насобирала девять пиявок и, гордая своей смелостью, вхожу в спальню.
Прихожу — все спят. Ставлю баночку на тумбочку возле кровати и мгновенно засыпаю, устала, но тут же просыпаюсь от ужаса и боли: вся банка воды вылита на меня, и по кровати, и по мне, изгибаясь, ползают черные пиявки, некоторые из них уже присосались к плечам, груди… Я отрываю их и реву. Все в восторге, смеются.
Я встречаю взгляд злых, маленьких глазок из-под белесых ресниц.
Клавка Регина довольна проделкой.
Во второй класс меня не взяли, потому что мне мало лет, а я еще должна переучиваться на украинский язык.
И вот я снова в первом классе. Учительница мне нравится: красивая, стройная украинка с каштановой косой, толстой-претолстой, уложенной вокруг головы. В конце урока мы все ей громко хором кричим:
— До побачення!
На уроках мне скучно: я уже все-это знаю. Ведь первый класс в Белоруссии я закончила с похвальной грамотой. По всем предметам я получаю «видминно» (отлично), а по поведению «погано» (плохо). После уроков я боюсь идти в детдом, потому что меня будут ругать за поведение. И я хожу за моей учительницей Верой Якымовной до тех пор, пока она не сжалится надо мной. Она смотрит на меня мягкими, ласковыми глазами и, взяв дневник, исправляет «погано» на «видминно».
Счастливая, я мчусь в детдом. Сердце поет!
Поем. В детском доме мы часто поем. Я научилась многим украинским песням. На хоре затягивает Клавка Регина своим пронзительным голоском:
Из-за тар тай за высоких
Сизокрыл орэл лэтить.
Нэ зломать тих крыл широких,
Тього лету нэ спинить…
Потом воспитательница рассказывает о Сталине. Она говорит о мальчике, который, оказавшись в лесу, заблудился и подошел к обрыву. Он не мог перепрыгнуть огромный ров.
— Веди, наш Сталин, вперед,— воскликнул он, и ров сузился, и он легко перескочил его.
Теперь, когда встречаю сельских мальчишек, а они дразнят нас инкубаторскими и всегда дерутся, я произношу мысленно: «Веди, наш Сталин, вперед, чтобы они меня не тронули». И с уверенностью прохожу мимо. Мальчишки не трогают меня.
На нашу спальню напала чесотка. Все чешутся, руки у всех в мелких водянистых прыщиках. Самых чесоточных отбирают и отправляют в изолятор. Я — среди них. Изолятор (домик) стоит один посреди большой украинской степи. Нас — семь человек. Намазали нас черной мазью, надели какие-то мазутные платья, и мы бегаем, похожие на негров, и все время чешемся.
По вечерам страшно. За окнами кто-то ходит и выкрикивает:
— Где нож, давай его сюда!
Нас пугают, кто-то шутит, но мы замолкаем в ужасе. Одни в степи семеро семилетних…
Утром приходит медсестра и смазывает нас снова черной мазью и, обмакнув ножницы в спирт, срезает экзему тем, у кого она появилась. Стоит рев. Так продолжается несколько дней. Затем нас ведут в баньку и отпускают в спальню.
Лена, моя сестренка. Она все время жалеет меня, старается мне помочь чем только может. Но я ее гоню, потому что совсем забрать к себе она меня не может, а после ее прихода Клавка Регина всегда начинает издеваться:
— Ах, неженка! Ах, сестра. Ах, сю-сю.
И все опять принимаются смеяться и кривляться. Я боюсь Клавку и злых насмешек девочек и гоню мою хорошую, мою родную Лену. Я говорю уже только по-украински. Гляжу на Лену и Дину и зло кричу:
— Идить вид мэнэ, можэ я нэ хо, якого чорта!
Но когда они уходят, передо мной встает обиженно-печальное лицо Лены, и, уткнувшись куда-нибудь в уголок, я тихо, заунывно плачу.
Лена понимает меня. Когда утром мы делаем зарядку на улице, она останавливается на секунду, смотрит на меня и проходит мимо.
И вот однажды радостная весть. От тети Аси из Могилева пришло письмо. Она прислала еще и посылку. А главное, в письме своем она сообщает адрес мамы.
Мама в ссылке в Казахстане, но у нее есть право переписки, и мы можем ей писать. Радость! Радость! Радость!
И пусть Клавка Регина отбирает все мои сладости из посылки, я счастлива — нашлась моя мама, моя черноглазая красавица. Мама Юля очень красивая. Волосы у нее лежат черными волнами вокруг головы, а самое прекрасное — это мамины две родинки: одна над верхней губой, другая на этой же стороне под глазом. Полная, свежая, она запомнилась мне в зеленом модном пальто и в зеленом берете. Моя мама, мамочка моя Юля нашлась!
Сегодня мы едем в Корыстовку. Мы будем фотографироваться и вышлем фотокарточку маме. Нам выдают сухой паек на день, и мы втроем: Лена, Дина и я — уезжаем.
Директор детдома дает нам разрешение и свой адрес. Если мы устанем, мы можем зайти к нему домой и отдохнуть.
Мы нашли маму, мы едем фотографироваться, день мы будем вместе, день я не увижу . Клавку Регину. Жизнь все-таки хороша!
Находившись по городу, уставшие и голодные, мы еле-еле добрались до дома директора детдома… Нас встречают вежливо, но холодно. Мы просим разрешения поесть свой холодный паек. Нам разрешают.
Пока мы едим, я замечаю, что у Лены портится настроение.
Я спрашиваю:
— Что с тобой?
— Потом,— отвечает мне она.
Когда мы, простившись, выходим, Лена говорит:
— Дина, ты обратила внимание на их кровати?
— Ага, там наши подушки. Я их хорошо знаю.
— Точно,— говорит Лена.— Подумать только, взять у детей. Я вспомнила, как директор говорил мне, что спать в детдоме на своих подушках не разрешается…
— А зачем тогда он дал нам свой адрес? — спрашиваю я.— Мы бы не увидели никаких подушек.
— Да ну их, эти подушки,— говорит Лена.
День все равно испорчен.
На весенние каникулы нас, семилеток, отправляют в лагерные палатки.
Здесь свежий воздух, речка рядом. Но всю жизнь портит Клавка Регина. Прямо не знаешь, куда от нее деться.
Вот и сегодня. Я очень не люблю змей, они вызывают во мне отвращение. Клавка приказывает мне взять ужа и обмотать вокруг себя. Я знаю, что уж не жалит, но мне противно. Тогда она, схватив ужа, заталкивает мне его за пазуху. Я достаю ужа, а он, скользкий, извивается у меня в руках. Чувствую, как тошнота подступает к горлу. Я убегаю в палатку и, упав на постель, рыдаю от обиды. Я больше так жить не могу…
Вдруг рядом со мной кто-то садится и гладит по голове. «Лена»,— думаю я и оборачиваюсь. Нет, возле меня сидит девочка из нашей спальни — Галя Веракса, она из Бурят-Монголии.
— Нам всем плохо,— говорит она,— Ты знаешь, девочки
все обозлились. Сегодня вечером свергаем скаблуху. Слезы высыхают. Радость наполняет меня. Даже не потому, что будут свергать Клавку Регину, а потому, что рядом со мной первый друг в детдоме.
Я обнимаю Галю. Мы вместе бежим к речке. Вместе — это уже не одна.
Вечером в палатке идет суд над скаблухой. Кровать ее разоряют, из тумбочки извлекают все, что она отбирала в течение почти целого года. Все кричат, смеются, издеваются теперь уже над ней. Она же молчит, зло плачет у себя в углу. Власть ее кончилась.
«Кто же теперь будет скаблухой?» — думаю я перед сном.
Жизнь без скаблухи кажется невероятной.
Ночью разражается гроза. Молнии разрезают темноту каждое мгновенье. Гремит гром, как будто над головой кто-то перекатывает огромные бочки по железной крыше. Что-то трескается, стреляет, вспыхивает, и кажется, что сейчас загорится наша палатка. Воет ветер, хлещет по палатке дождь. Жутко…
Вдруг вбегает в палатку Лена и, не дав мне сказать ни слова, утаскивает меня к себе. Я тоже, ни слова не говоря, ночью, когда она засыпает, выскальзываю из кровати и убегаю в лагерь я боюсь больше насмешек девчонок, чем грозы. Да и именно в эту ночь я не могу быть в тепле, когда моя Галя Веракса там, в палатке…
Думы мои, думы мои,
Лыхо мэни з вами.
Чом вы сталы на папири
Сумными рядами…
Это наша любимая песня с Галей. Мы знаем, что она написана на слова украинского поэта Шевченко. Слова и мелодия так соответствуют нашему настроению.
У Гали тоже арестован папа, а где ее мама, она еще не знает. Ей хуже, чем мне. Я крепче обнимаю ее, мы ходим по аллее сада и поем:
Идить, дити, на Вкраину,
На ридну Вкраину,
По пид тыну сиротами,
А я тут загину…
Мы замолкаем. Каждый думает о своем. Нам грустно и хорошо.
Потом мы говорим, говорим с ней о том, что другие девочки совсем не помнят родителей, что они всю жизнь в детдоме… Это как открытие. Я забываю насмешки, зло, что они мне причиняли, и мне их жалко. Как это страшно — всю жизнь без мамы, в детдоме. Нет, я не хочу. У меня есть мама, я хочу к ней. А может быть, мама уже отыскала папу?..
Первый класс я закончила вновь с похвальной грамотой, да меня еще награждают лыжами. Лена просит вместо лыж разрешить мне поехать с ней в Могилев. Лена закончила седьмой класс, а значит, окончила детдом. Она может уехать, куда хочет. Мне разрешают поехать погостить на родину.
Я еду в Белоруссию. Я очень рада, но я решаю твердо: что бы со мной ни случилось, в детдом больше не возвращаться. Мы едем вдвоем. А как же Дина? Мы ее оставляем одну?..
— Уезжайте,— говорит она нам,— а я буду писать маме, чтобы она меня забрала к себе. Может, ей разрешат взять одну дочку.
— Будем писать, — говорит Лена.
— До свидания, Дина,— кричу я, когда поезд трогается, и мысленно добавляю: «Веди, наш Сталин, вперед, чтобы я никогда сюда не вернулась».
Последнее, что я вижу на перроне — печальные глаза Гали Вераксы.
Я думаю под шум поезда: «Прощай, Галка! Я больше сюда не вернусь. Пусть ты найдешь свою маму, пусть тебе будет хорошо». Потом я вспоминаю Клавку Регину, и холодок страха проползает по спине. Я высовываюсь в окно и кричу назло своему страху:
— Клавка Регина — дура! Я ее не боюсь! — И долго хохочу, подставляя ветру лицо.
Мы идем по улицам Могилева. Мы идем к нашей тете.
Могилев разделен Днепром как бы на две половины. Одна половинка — просто Могилев (город), другая — Луполово.
Наша тетя живет на Луполове. Я вспоминаю, что один раз была уже здесь. Мы приезжали, все три сестры с мамой, в гости к тете, маминой сестре…
Здесь на углу живет мальчик, помню, что я ему понравилась тогда. Я прошу Лену:
— Идем быстрее!
Волосы мои острижены наголо. Руки чешутся. На лбу красуется огромный чирий… Мы быстро проходим этот дом. Я с облегчением вздыхаю.
Вот и тетина калитка. Мы стучим… Тетя сбегает со ступенек крыльца, открывает нам калитку и начинает плакать.
— Бедные, бедные мои!
На крыльцо выходит дядя. Из-за спины его выглядывает черная кудрявая голова моей двоюродной сестры Ани.
— Перестань их оплакивать. Они живы и здоровы. Приглашай их в дом,— говорит дядя.
— Я в детдом больше не поеду,— сообщаю я на ходу.
Тетя молча, растерянно смотрит на дядю.
— Она остается у нас,— спокойно говорит он.
Дядя мне нравится. Я восторженно смотрю на него. Лена решает пойти работать на завод копировщицей и учиться в вечернюю школу в восьмой класс. Она будет жить у другой маминой сестры, по ту сторону Днепра, в городе.
Утром следующего дня мы идем в милицию. У меня есть старенькая бабушка — папина мама. Жить я у нее не могу, но в милиции мы говорим, что я хочу остаться у бабушки. Тетя отдает начальнику милиции паспорт бабушки и ее подпись, что она согласна взять меня.
Начальник милиции долго- рассматривает паспорт, потом меня и говорит:
— Оставьте нас одних.
Все выходят.
— Как тебя зовут, малышка? — спрашивает он.
— Валя.
— Что же ты, Валя, делаешь, извини, такую глупость. Как ты будешь жить у такой старой бабушки. Тебе же за ней придется ухаживать. А тебе надо учиться. В детдоме лучше…
— Лучше?
Я больше ничего не слушаю.
— Умру под забором, в детдом не поеду,— выпаливаю я, да еще как зло.
Он растерянно смотрит на меня. Качает головой. И не сказав ни слова, подписывает документ.
— Будь счастлива,— говорит он.
— Спасибо.
Я выхожу из кабинета. Прощай, детдом!
Тетя меня поместила в отдельную комнату. Эта комната находится прямо за кухней. От печки в комнату выходит теплая лежанка. В комнате две кровати, но временно в ней нахожусь одна я. Тетя купила все ту же черную мазь и теперь каждое утро смазывает меня этой мазью. Я никуда не выхожу, ко мне никто не входит…
Из-за двери ко мне летит записка и я слышу голос Ани:
— Правда, всю таблицу умножения тебе еще рано учить, но от скуки чего не сделаешь. Проверим, какая у тебя воля.
Потянулись однообразные дни: смазывание, еда, зубрежка, и так без конца. Все это начинает мне надоедать, мне кажется, что я в тюрьме.
Наконец меня купают в кладовке, надевают чистое белье и какое-то симпатичное платье, и я мчусь к Ане.
— Спрашивай! — говорю я ей гордо.
Она неутомимо гоняет меня по всей таблице и говорит улыбаясь:
— Молодец! Воля у тебя есть. Будем дружить.
Но мы не подружились…
В школе меня выбирают старостой класса, неизвестно почему, ведь я новенькая.
Я же полна рвения. Перед каждым уроком заставляю ребят стоя ждать Ольгу Григорьевну. Если кто-нибудь не подчиняется мне и пытается сесть или разговаривать, я, не задумываясь, больно бью чем попало всякого без разбора. Чувствую, что меня боятся. Откуда это у меня взялось?
Ну, прямо Клавка Регина-скаблуха.
Участь меня ожидала ее же. На собрании весь класс обрушился на меня, и с позором я переизбрана. Вот так нам и надо — скаблухам. Что-то во мне испортилось, как в той моей поломанной кукле. Характер надо менять.
Я медленно бреду по улице из школы. Мне плохо, плохо, плохо. Вдруг я вся встрепенулась, сердце забилось: впереди в зеленом пальто идет женщина.
— Мама,— кричу я и бегу, бегу за ней, догоняю, обгоняю, заглядываю с бешеной надеждой ей в лицо… Нет, это не моя мама. Совсем раскисшая, бреду домой…
Школу я заканчиваю отлично. Ура, начинаются каникулы.
Каждый вечер я выбегаю на улицу. Мы собираемся в соседнем дворе и играем в разные игры: классики, лапту, прятки. Здесь появились гости из Москвы — брат и сестра. Брата зовут Игорь, сестру Оленька. Оленька младшая, капризная девочка. Игорь старше меня на год. Они так красиво акают. Я слушаю их с удовольствием. Мне хочется научиться говорить, как они. А я говорю на тарабарском языке: русские, белорусские и украинские слова — все перепуталось в моей голове. Я стыжусь своей речи, а Оленьке нравится. Правда, я ей не верю. По-моему, она хитрит.
Почему-то перед выходом на улицу я долго рассматриваю себя в зеркале. Все мне во мне не нравится: глаза какие-то серые, нос длинный, веснушки…
А Игорь такой красивый, но мне все равно хочется, чтобы он никого, кроме меня, не замечал. Мне почему-то кажется, что так оно и есть…
Тетя Римма — Оленькина тетя — учит Олю вышивать. Однажды Оля прибегает ко мне и капризно заявляет:
— Будешь со мной учиться вышивать, так и я буду. Вот. Я так тете Римме и сказала. А то одной скучно.
— Нечего капризничать. Я и так без капризов твоих буду учиться.
Так все лето мы с Оленькой учимся вышивать…
В этот день я пришла, как всегда, на урок. Тетя Римма попросила меня подождать. Она после купания расчесывала Оленьке косы.
Я присела на диван. Подошел Игорь и сел с другого края. Мы сидели и слушали радио.
— Хорошая песня? — пододвигаясь ко мне, сказал он.
— Мне нравится,— ответила я.
Он снова подвинулся поближе. Потом вскочил и чмокнул меня в щеку. Я убежала. Урок вышивания не состоялся…
Зато теперь на улице по вечерам мы не смотрим друг другу в глаза. Все стало как-то непросто, у нас появилась тайна.
Лето подходит к концу. Скоро уезжают москвичи. На углу нашей улицы стоит школа слепых детей. С Оленькой мы случайно заглядываем во двор и видим огромные гиганты.
— Ой, как хочется прокатиться,— тянет Оленька.
— Давай зайдем,— говорю я.
Мы входим во двор. Никто нас не гонит. Сначала я боюсь слепых ребят, потом мне становится их жалко: ведь они совсем ничего не видят. Оленька как ни в чем не бывало вовсю разговаривает с ними. И вот мы становимся друзьями. «Что бы сделать для них?» — думаю я…
Тетя всегда запирает от меня буфет на ключ. Я понимаю, что она думает, что я что-нибудь утащу из буфета. Ну, конечно, я же была в детдоме…
Как раз сегодня я вижу, что в буфете торчит ключ. Интересно, что там? Я подхожу, открываю дверцу и вижу вазу, полную конфет. Я набиваю полную горсть конфет и бегу в школу слепых.
Я раздаю конфеты своим новым друзьям. Сколько радости у них и у меня. Счастливая бегу домой.
— Тетя,— кричу я в восторге,— я отнесла…
Из комнаты выскакивает Аня.
— Воровка! — говорит она и больно бьет меня по лицу.
Я молчу и даже не плачу. Мне их жалко, они не хотят меня выслушать и понять.
— Даже не покраснела, бессовестная,— шипит Анька.
— Ее приютили, пригрели,— это уже тетя.
— Змею пригрели…
Третий класс… Что-то в этом году меня опять выбрали звеньевой. Я решаю быть настоящим командиром. Я вспоминаю, как папа говорил, что он — кировец, как он плакал, запершись у себя в кабинете, когда убили Кирова, и решаю: «Я — тоже кировец!»
Мое звено не жалуется на меня. Я всем помогаю, ни на кого не сержусь… Мы готовим со звеном сказку Пушкина «О рыбаке и рыбке», где я играю рыбку. Сами делаем костюмы. Нам помогает студентка-практикантка.
Среди, зимы вдруг начинаются сильные морозы. Потом в магазинах появляются очереди. Я долго стою на морозе на улице за постным маслом. Все обеспокоены. Ведь совсем еще недавно хлеб в фургонах развозили по домам и говорили, что это первые признаки коммунизма.
Но все внезапно разъясняется. Оказывается, началась финская война. Тетя плачет: ее сын Яков на фронте… Она то и дело смотрит на его фотографию и что-то шепчет, как будто молится или колдует. И Яков приезжает домой. У него обморожены ноги. Он лежит все время в постели. После школы, когда уроки выучены, я люблю сидеть возле него и слушать его рассказы. Я пою ему смешные песенки, чтобы он забывал про боль.
Сидели два медведя
На берегу реки.
Один читал газету,
Другой стирал носки.
Итак, они сидели
На берегу реки.
Один стирал газету,
Другой читал носки.
— Валя, дай человеку отдохнуть,— кричит мне тетя.
— Нет, нет, мама! Пусть она побудет со мной. Она мне не мешает,— отвечает Яков и подмигивает мне.
Через два месяца Яков поправился и уехал в Ленинград в военное училище.
И вдруг новое событие. Неожиданно с сопровождающим из детдома появляется Дина.
— Дальше я ее не повезу,— заявляет сопровождающий.
— Мы с удовольствием бы ее оставили у себя, но трудно с питанием. У нас ведь своя семья и еще…— начинает тетя.
— Да я и не собираюсь оставаться. Мне разрешили жить с мамой. Я поеду к маме,— заявляет Дина.
— Но кто же, кто тебя отвезет? — удивленно спрашивает тетя.
— Я повезу. Валю с Украины привезла, отвезу и Дину в Казахстан,— сообщает Лена.
Никто не возражает. Я радуюсь, что все так хорошо складывается, но завидую Дине и Лене, что они увидят маму.
Вечером перед сном в кровати я представляю Дину и Лену. Вот они разговаривают с мамой, обнимают, целуют ее. Я крепко зажмуриваю глаза и представляю маму Юлю…
Помню, мама купала меня, мы с ней смеялись, я плескалась, плавала. Мама вылавливала меня из воды, поливала из ковшичка, потом заворачивала в простыню и передавала папе. Папа нес меня в детскую. По дороге он напевал:
— Продается чистенький свеженький барашек.
Лена кричала:
— Покупаю!
— Нет, не продам, самому нужен,— смеялся папа и укладывал меня в постель.
Как-то у нас собрались гости. В кабинете у папы звучала музыка. Мне так .хотелось посмотреть, что там делается, но я боялась, что меня заругают. Но все же решилась и вошла.
— Вот пришла моя дама,— сказал папа и пригласил меня танцевать…
— Нет, вы взгляните,— восторженно говорил папа.— Танцует же, а?
— Папочка мой миленький, где же ты? — шепчу я тихонечко и, уткнувшись в подушку, плачу.
Если вечером плачешь, утром обязательно случается что-нибудь хорошее.
В школе у меня радость. Меня пропустили на городской смотр. Я читала стихи о Чапаеве.
На городском смотре я волнуюсь ужасно. В зале-полно народу. Все разговаривают. Шумно, ничего не слышно. Я боюсь выходить. Кто-то меня подталкивает, и я оказываюсь на сцене. Передо мной огромная, черная дыра. Никого не видно, только шум, будто море ночью.
Стою и молчу. Чего это я буду читать, если они разговаривают. Потом чувствую, что мне их не переждать, и начинаю…
И почему-то вдруг становится тихо-тихо. Удивительно! Мне кажется, что я лечу куда-то и будто бы крылья у меня есть. Закончила читать, подошла к краешку сцены и вглядываюсь в зал: здесь они, люди, или нет? Слышу смех, а потом аплодисменты. Бегу за кулисы без оглядки. Ну, уж если начались хорошие дни, значит, не один. Утром не успела я открыть глаза, как меня хватает, обнимает и целует Лена.
— Ну, ну же, Леночка! Ну, расскажи мне про маму.
— Мама живет в поселке Тогузак,— начинает Лена.
— Это я знаю. Расскажи, какая она?
— Разве ты не помнишь маму?
— Не знаю. Ведь уже прошло почти три года…
Лена смотрит на меня одно мгновение, потом весело продолжает:
— Казахи маму называют Юла-столовой. Мама работает в столовой. Сначала ее поставили работать посудомойкой, но однажды повар заболел, некому было готовить обед, и мама вызвалась приготовить его. С тех пор в мамино дежурство в столовой полно народу. Все ее хвалят…
— Я тоже хочу увидеть маму,— капризно тяну я.— Когда она приедет?
— Увидишь. Маме осталось еще два года ссылки. Потерпи,— вдруг как-то строго возражает Лена.
В воскресенье 22 июня мы у нас дома играли в фантики. Девочек было много. Я насобирала уже много фантиков.
Вдруг открывается дверь и вбегает тетя. Волосы у нее растрепались, она запыхалась. Сунув корзину с продуктами куда попало, она подбегает к радио и включает его.
По радио говорит Молотов.
— …Немецкие фашисты вероломно напали на нашу страну… Они бомбят Киев, Одессу… Наше дело правое — мы победим.
Вечером тетя нарезает длинные полосы бумаги.
— Помогай нам с Аней,— говорит она.— Заклеим окна, а то при бомбежке, говорят, вылетают стекла.
Я намазываю длинные полосы крахмалом, а Аня наклеивает их крест-накрест на стекла…
Ночью я просыпаюсь от того, что становится светло, как днем. Выбегаю на крылечко, а там уже вся семья в сборе.
— Кажется, Минск горит,— говорит дядя.
— А сколько километров до Минска? — спрашиваю я.
— Двести будет,— отвечает он мне. .
— И так видно…
Днем тетя целый день в хлопотах. Мы собираем какие-то вещи, грузим их на телегу. К вечеру в телегу впрягают корову, и, когда дядя приходит с работы, трогаемся в путь. Мы едем в деревню, потому что в городе много заводов и рядом с нами тоже завод. Жить в городе опасно. Везде только и слышно, что с минуты на минуту начнут бомбить Могилев. Все время воют сирены.
Мы едем долго-долго. В пути нас застает ночь. Тихо, ни облачка, ни ветерка. Только на душе тоскливо. Вдруг где-то позади как грохнет что-то. Я оглядываюсь и вижу, что там какое-то зарево. Снова грохот, но уже далеко впереди, и опять зарево.
— Ой, что это? — говорю я.
— Из огня да в полымя,— произносит тихо тетя.
Неожиданно над нами вспыхивает ракета. Дядя быстро сворачивает с дороги к лесу. Мы спрыгиваем с телеги и прячемся в лесок. Я сижу под каким-то кустиком в овражке. Мысли в голове ни одной, только вертится бессмысленная фраза: «Почему я не плачу? Почему я не плачу? Ну, почему же я не плачу?»
Светает. Мы выходим из леска, садимся в телегу и едем дальше. Только дядя не садится, он идет рядом с коровой и поглаживает ее.
— Вот какая-то деревушка. Дальше не поедем. И так далеко заехали,— говорит дядя. Он куда-то уходит. Возвращается не один, а с какими-то дяденьками, и мы въезжаем во двор.
Мгновенно нас окружают. Все спрашивают, что в городе. Бомбят или нет?
— К вечеру вернусь с работы, все расскажу,— отвечает дядя.— О семье позаботьтесь.
Со всех сторон несут караваи хлеба. Тетя доит корову, и мы все вместе принимаемся есть…
Деревушка маленькая. За день сто раз уж ее осмотрели. Все говорят бог знает какие страсти: фашисты будто бы жгут людей, даже детей, в могилу живыми закапывают… Тоска все крепче заползает в душу.
К, вечеру возвращается дядя. Он рассказывает, что город бомбят, что там уже есть разрушения и жертвы…
Поужинав, рано ложимся спать. Все укладываются на полу. Я никак не могу уснуть: меня что-то кусает.
Вдруг снова взрыв и вся изба чуть ли не подпрыгивает вверх…
— Ох, здесь еще страшнее,—раздается в темноте тетин голос.— Завтра же поедем обратно. Умирать, так дома.
И вот мы снова в городе. Но мы не возвращаемся домой, а остаемся у дядиной родни подальше от заводов. Бомбят без конца. То и дело мы падаем на пол. Говорят, что воздушной волной может снести голову. В убежище под землей дядя запрещает ходить…
— Завалит живьем и погибнете. Сидите здесь. Чему быть, того не миновать.
Сам он каждый день ходит на завод, на работу, да еще заходит навещать дом. Я так шагу боюсь ступить. Мне кажется, что все бомбы так и норовят ударить именно в меня.
Каждый вечер, прежде чем укладываться спать, я мысленно произношу, как молитву: «Если мне суждено умереть, пусть меня убьет ночью во сне, чтобы я даже не успела проснуться».
Я так напугана, что если вижу на улице улыбающегося человека, я размышляю, сумасшедший он или шпион. Сегодня на крылечке я замечаю, что в небе кружит немецкий самолет. Мы уже отличаем наши самолеты от фашистских. Наши самолеты гудят так ровненько, а немецкие прерывисто. Никого дома нет, все ушли в тот наш дом.
Наблюдаю за самолетом, задрав голову вверх, и жду, что вот-вот, сейчас он бросит бомбу. Потом, слышу, застрочили зенитки: недолет, перелет. И — шлеп, самолет вспыхивает и начинает гореть. Он медленно падает вниз, его относит в сторону. Мне кажется — в мою сторону. Я в ужасе начинаю пятиться назад, не спуская с самолета глаз. Кто-то меня хватает за руку. Я вскрикиваю и оглядываюсь.
— Лена! — кричу я, забывая про самолет. Но вдруг слышу, что воздух наполнен одним криком. Прислушиваюсь:
— Ура! — кричит, кажется, весь город.
Значит, не я одна следила за самолетом.
— Поедем к маме,— не то говорит, не то спрашивает Лена.
— К маме! К маме! — прыгаю я от  радости.
Мы мчимся к тете.
— Мы едем к маме,— заявляет Лена.
— Правильно делаете,— отвечает ей дядя.— Вам тоже надо уезжать,— это он уже тете и Ане.
Он деловито раскрывает чемодан Лены, выбрасывает из него все, кроме фотографий.
— Барахло наживешь. Фотографии — память.
Дядя заполняет чемоданчик большими кусками сахара.
— С этим с голоду не помрете. Ну, с богом, удачи вам!
Тетя обнимает нас, заворачивает в мое зимнее пальто боты…
В летнем платье с пальто и ботами под мышкой я выбегаю за Леной.
До моста мы доходим быстро, но через мост не пропускают. Бежим к берегу. Лена уговаривает отплывающих милиционеров перевезти нас в лодке. Один из них, такой голубоглазый, симпатичный, протягивает нам руку. Мы вскакиваем в лодку, и она отчаливает от берега. Я все время смотрю в небо.
— А вдруг бомбы, а мы посреди реки,— размышляю я вслух.
— Не бойся, детка, бомбы в воде не разрываются,— говорит мне симпатичный блондин. Я успокаиваюсь…
На том берегу через улицу Подвальную мы по лесенке поднимаемся в центр города и мчимся к вокзалу. Наконец мы на перроне. Я чувствую, что у меня вроде бы сузилось пальто. Смотрю, одного бота нет. Я выбрасываю и второй.
На пути стоит эшелон. Яблоку негде упасть. Народу тьма. Все рвутся в теплушки. Движемся вдоль состава. Небо темнеет. Тучей над вокзалом летят немецкие самолеты. Мы прижимаемся к стене.
— Я боюсь, боюсь,— шепчу я.
— Не бойся, дочка, поезжай к нам в солнечный Казахстан,— успокаивает меня мой сосед у стенки.
— В Казахстан? А мы и впрямь туда едем,— говорит Лена.
— Ну, вот и хорошо. Поклонитесь от меня земле моей родной.
Пока мы разговариваем, самолеты пролетают. Мы облегченно вздыхаем и снова бросаемся к эшелону.
Оказываемся у какой-то будки, обходим ее и видим: тихо, спокойно к вагону, да не к теплушке, а к настоящему пассажирскому вагону движутся дети.
— Вы кто? — спрашивает Лена у первого попавшегося мальчика.
— Минский детдом,— отвечает он.
Лена вталкивает меня в очередь, сама становится рядом… Мы входим в вагон.
«Хоть бы скорей поезд тронулся…— думаю я,— Говорили ведь, что немцы будут в городе в шесть часов вечера, а сколько же сейчас?»
Наконец поезд трогается, набирает скорость… Мы в пути. Но не прошло и полчаса, как он останавливается. Под окнами нашего вагона раздается крик:
— Выходи! Все выходи! Немецкие самолеты!
Выскакиваем и мчимся в поле. Мы прячемся в густую рожь. Лена мне шепчет:
— У меня документы остались в поезде.
Я ее не понимаю. Лишь бы живому остаться, другой мысли нет…
Отбой. Мы садимся по местам, поезд снова трогается. Говорят, что под окном кричал военный. В нашем поезде везут раненых с фронта.
В пути происходит знакомство. Я, оказывается, всех младше, поэтому надо мной все подшучивают. Особенно старается мальчишка, смуглый, как цыганенок.
Я приподнимаюсь и брякаюсь головой о верхнюю полку… Мне больно.
— Есть такая примета,— говорит Мишка-цыганенок.— Кто головой стукнется об полку, на той голове бомба разорвется.
— На твоей голове бомба разорвется,— говорю я ему, а сама думаю: а может, в самом деле есть такая примета? Скорее бы Орша. Говорят, что за Оршей уже не бомбят…
— А скоро Орша? — спрашиваю я.
— Привет. Проехали уже.
— Проехали?
Я начинаю хохотать как-то по ненормальному. «Спасены, спасены»,— ликую я и сразу становлюсь общительной.
— А давайте сахар грызть, у нас сахар есть,— предлагаю я ребятам.
В дороге нас кормят соленой камсой, да еще каждый день. На каждой станции мы долго-предолго стоим — пропускаем эшелоны на фронт. Камса и сахар — вот все, что мы едим. Пить хочется, хоть плачь. Я смотрю в окно и шепчу:
— Деревце, дай мне попить. Милый колодец, дай нам водички!
Лена расстраивается, что она не может мне помочь. И все меня ругают за то, что я такой несносный ребенок.
— У вас золотой характер,— говорят ей ребята постарше.
— Дать бы ей по шее,— прибавляет Мишка.
Мы едем уже две недели. Подъезжаем к Пензе. Выходим из вагона, а здесь прямо на перроне стоят столы и тарелки, и хлеб. Всем раздают суп.
— Не ешь много,— просит меня Лена.
Но я съедаю всю тарелку супа и прошу еще. Сытые, счастливые, мы вползаем в вагон. Поезд вздрогнул и поплыл, поплыли и мы. Всем плохо. У всех болят животы. А меня так тошнит, кошмар один.
— Что, плохо? — спрашивает Лена.
— Не, ничего,— говорю я.
Всегда почему-то она бывает права, хоть бы один раз в жизни я.
На одной из станций недалеко от Казани Лена мне говорит:
— Здесь мы выходим.
— А почему здесь? — спрашиваю я.
— Нам к маме через Казань, а этот поезд свернет на другой путь.
— Куда вы? Поехали с нами. Пропадете, две девчонки! — говорит воспитательница.
— Нет,— возражает Лена,— мы едем к маме. Спасибо за все!
И мы выходим из вагона.
— До свидания! Доброго пути! — кричат нам из окон.
На станции мы покупаем билет на пригородный дачный поезд. До Казани…
На вокзале в Казани мы просто не знаем, куда деться. На последние копейки Лена покупает мне хлебный квас. Я первый раз в жизни пью квас хлебный, в Белоруссии все делают его больше из фруктов. Но жарко, пить хочется, и я довольна. Попив кваску, садимся на траву и обдумываем, что делать дальше… Наконец, Лена решает пойти к начальнику вокзала. Уходит, наказав мне не двигаться с места. Я и не двигаюсь. Пригревшись на солнышке и напившись воздуха, я засыпаю прямо на траве у вокзала.
Будит меня Лена. Она улыбается.
— Идем скорей.
— Куда?
— На эвакопункт.
— А что это такое?
— Идем, по дороге расскажу.
Эвакопункт — это дом, где можно получить питание, постель и даже деньги для покупки билета на поезд. Все это придумано для эвакуированных с прифронтовой полосы.
— Ура! — кричу я и спрашиваю: — Правда, умный человек это придумал?
— Хорошие люди это придумали. Ведь подумай только — война, столько забот, а о таких, как мы, тоже успели подумать. Вот в какой стране мы живем.
— Прекрасная страна моя! — пою я, и мы входим в город.
—Вы не скажете, где здесь пункт для эвакуированных? — спрашивает Лена у прохожего.
— Идите прямо. Там, рядом с кремлем, большое здание — эвакопункт.
— Спасибо,— говорим мы хором.
Кремль? Я расстраиваюсь. Для меня Кремль — это Москва, а тут вот у них тоже почему-то Кремль.
Эвакопункт оказывается большим светлым зданием со множеством комнат. Нам показывают нашу комнату и две кровати. Они стоят вдоль стены у двери так, что подушка на одной кровати оказывается у подушки следующей кровати.
Идем в столовую. Я помню Пензу и потому ем осторожно. Потом нам выдают денежное пособие, и мы мчимся в баню.
Ночью я внезапно просыпаюсь от грохота.
— Бомбят,— кричу я в ужасе.
— Ты чего кричишь? Спать людям не даешь,— ворчит какая-то женщина.
— Так ведь бомбят же!
— Нет, нет! Это гром, обыкновенный летний гром. Хочешь, дай мне твою руку, успокойся,— шепчет Лена.
— А пусти меня к себе.
— Беги.
Я переползаю к Лене, обнимаю ее и мгновенно засыпаю.
В поезде узнаем из газет, что в Могилеве уже немцы. «Что с тетей, дядей, Анькой?» — думаю я в ужасе.
В Свердловске пересадка. Мы снова идем в эвакопункт, потому что поезд на Кустанай отходит только завтра. Почему-то здесь, в Свердловске, меня удивляет мирная жизнь, в окнах свет. Я так привыкла к затемнениям, одеялам на окнах, полоскам крест-накрест…
На вокзале сижу в вагоне у окна, вдруг вижу, прямо к окошку нашего вагона бежит Лена. Ну, слава богу, а то уж я беспокоилась. Поезд вот-вот отойдет, а она куда-то пропала. Чего это она бежит к окошку, а не в вагон? Может, мы сели не в тот поезд? Выглядываю из окна и вижу, что следом за Леной спешат тетя и Аня.
— Живы? Ура! — кричу я.
Тетя плачет от радости. Потом говорит со вздохом:
— Не знаю, что с дядей… Он сказал, что выедет с заводом… Успеет ли?
Свисток. Поезд трогается. Мы машем руками.
— Привет маме,— кричит тетя.— Пишите в Дегтярку…
Я вспоминаю, что у тети там живет старший сын — горный инженер.
— Знаю, хорошо, напишем,— кричу я, высунувшись из окна.
Поезд увозит нас… Мы проспали и проехали станцию, где нужно было выходить. Выходим на станции под названием Карталы.
Вечер. На вокзале никого. Лена договаривается, нас отправят обратно с воинским эшелоном, идущим на фронт.
Сидим и ждем… На перроне затихает шум остановившегося поезда. Входят два подростка.
— Буфет работает? — спрашивает один из них.
И вдруг кричит:
— Лена, Леночка?!
Лена вскакивает и бросается к нему. Они обнимаются.
— Откуда вы?
— Эшелоном из Орши. А вы?
— Мы к маме, в Кустанай.
— Поехали с нами. Мы в Фергану.
— Нет, мы к маме.
Бежим все вместе к поезду. Из окон выглядывают люди. Кто-то узнает нас.
— Смотрите, дети Соскиных!
— Лена, здравствуй. Куда едете?
— В Казахстан, к маме.
— Мама где?
— В ссылке.
— А?
— А может, с нами… Куда вы одни?
— Нет, спасибо. Счастливого пути…
Наконец приходит эшелон. Мы входим в вагон. Ночь. Все полки заняты. Я сажусь в ногах какого-то военного и засыпаю сидя…
Проснувшись, вижу, что я лежу, укрытая шинелью, а военный сидит на моем месте.
— Выспалась, дочка? Ну вот и хорошо. Пора выходить, ваша остановка.
— Спасибо,— говорю я ему.
Мне стыдно, что он едет на фронт и уступил мне свое место.
— Желаю вам скорей разбить фашистов и вернуться живым и здоровым.
— Так оно и будет,— говорит он уверенно.
Без приключений добираемся до Кустаная. Машина везет нас в Карабалык, а потом другая в Тогузак. Люди здесь мне кажутся знакомыми: все они напоминают мне человека, который еще в Могилеве на вокзале сказал:
— Поезжай к нам, в солнечный Казахстан.
Продолговатые, узкие глаза, редкая бородка, доброе улыбающееся лицо — таким я его запомнила. «Где он сейчас? Что с ним?» — думаю я и меня даже подташнивает от страха за него, из-за того, что он там среди бомб, огня, фашистов…
Тогузак! Рядом мама. Сердце выпрыгивает из груди. Идем мимо сараев, где аккуратными рядами лежат черно-серые кирпичи.
— Что это? — спрашиваю я у Лены.
— Кизяк.
— А что это такое, кизяк?
— Им казахи топят печки.
Лена все здесь знает. Она уверенно ведет меня к какому-то дому. У первого подъезда она спрашивает у женщины:
— Скажите, в каком подъезде живет…
Но договорить не успевает. Навстречу нам из третьего подъезда бежит маленькая, худенькая женщина; седая прядь волос выбивается из-под косынки.
— Дети мои! — кричит она.
— Кто это? — спрашиваю я у Лены.
— Мама. Это наша мама.
— Нет, это не моя мама,— шепчу я и прячусь за спину сестры.
Я не узнаю свою маму…
Мама моя! Милая, нежная! Теперь, когда я вспоминаю тебя, образ красивой полной черноволосой женщины заслоняется другим. Я помню тебя во время войны, худенькую, хрупкую… Вот ты бежишь с маленьким ведерком-кастрюлькой в руках, спешишь донести теплый военный суп, который все называют баландой. Нас трое, три дочери, а ты одна и тебе нужно всех накормить. А чем?
Я помню тебя, когда ты ухаживала за мной, больной тифом, и выполняла все мои капризы. Потом, когда я поправилась, снова, как в детстве, учила меня ходить.
Я вспоминаю тебя в жару, в ознобе, когда ты узнала, что где-то кто-то видел папу. Теперь уже я бегала за кипятком и мчалась к тебе, чтобы влить теплую каплю в твой плотно сжатый рот, согреть тебя.
Я вспоминаю твои письма мне — студентке, где ты смешно писала, думая, что я еще дитя: «Учись, как завещал Ленин».
Ты всегда отказывалась от всего самого вкусного, говорила, что тебе это есть нельзя. Я помню, ты отдала мне свои последние туфли, сказала, что они тебе жмут. Мама! Мамочка! Сколько нежности своей я тебе не додала. Как часто я была невнимательной, несправедливой к тебе. Как больно, как горько это сознавать теперь, когда ты ушла навсегда. Это непоправимо, невозвратимо… Прости меня за все, мама!
В Минске на могиле мамы стоит памятник из мрамора. На обелиске фотография. На ней папа и мама. Под фотографией надпись: «Соскин Р. И., погиб в 1937 году». Но мы не знаем, где могила папы…
Мама так и не дождалась его. Он был реабилитирован— посмертно в 1956 году.
г. Свердловск, 1988 г.


Сегодня слово «Магнитка» понятно на всех языках — продукция её отгружается в более чем 50 стран мира. А гостям города, как и прежде, почет и уважение. Только уже переводчики в Магнитогорске теперь настоящие. В учебных заведениях вечера отдыха часто проходят на иностранных языках — французском, немецком, английском…
Верна Магнитка узам интернациональной дружбы. Когда-то в Магнитогорске обучалось много болгарской, монгольской молодежи. И как субботник или воскресник — песни! Вначале на русском, потом на болгарском, монгольском языках…
Вообще, в Магнитке, как, пожалуй, нигде больше, субботники проходят с какой-то особой заразительной веселостью и лихостью. И это — традиция.


Потом пришли и остальные слова песни, уже давно ставшей народной, песни «Раскинулось море широко».
Федор Сидорович Предтеча живет в городе Чигорин Черкасской области. Родился он в семье моряка. Когда ему минуло 16 лет, старший брат, тоже моряк, взял его к себе на пароход. С тех пор Федор стал плавать юнгою. Уже тогда пытался слагать стихи.
Потом плавал на разных торговых пароходах, случалось бывать в разных странах. В 1906 году был призван в Балтфлот, где отслужил пять лет рулевым небольшого военного катера.
После службы опять жил в Одессе. Опять плавал на разных пароходах. В 1914 году был призван в Черноморфлот, служил на «Синопе», но за большевистскую агитацию был списан на берег и отправлен на фронт.
В конце 1917 года Федора Предтечу арестовали. Грозил полевой суд, но революция освободила его. Вернулся в Одессу, на крейсер «Алмаз», дрался за молодую Советскую республику на суше, в 1924 году стал коммунистом…


Перейти к верхней панели