Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Петух был последний. Ощипанный, висел он вниз головой над очагом, над корчащимся хворостом, пожираемым змейками дымного пламени. Всего у Шептуна было двенадцать кур и вот этот петух. Двух он съел, одну пожертвовал монастырю, остальные висели в погребе. Другой живности на дворе не наблюдалось.

Следовало что-то придумать. Хотя его и называли Шептуном, но не звали ни попользовать кого, ни судьбу предсказать, ни поворожить на потерянное. Просто мирились с тем, что он ходит к роднику, всегда в заплатанном халате, всегда с замотанной чем-то головой, всегда бормочет. Даже не знали – платит ли подати императору и в монастырь. Или сам монах, странник, а может, идолопоклонник. Нет, не странник. Торчит на одном месте, грядки и куры. И книги. А читает их, только когда нет солнца.

Шептун взял мышеловку, собрал с камней очага петушиный жир и густо намазал заскорузлым пальцем дощечку. Насторожил на ступеньках в погреб. На ночь остался в сенях – чутко дремал у наружной двери. Пробили полночь в монастыре. Холод пробирался сквозь отрепья – ночи после равноденствия ещё очень прохладны. Вот – глухой щелчок и писк.

Почти летя над землёй, в несколько скачков пересёк двор. Ладонь сама находит ею же и отполированную рукоятку ножа, отжимается скоба мышеловки – и мышь в руках, ещё трепещет. Назад, в сени, в дверь, вот и горшок. Точный взмах ножа – отлетела серенькая головка, упали капли крови на росток. Ещё день сосчитан звёздами. Росток прибывает на глазах, день ото дня, значит, всё идёт по предначертанному.

Мышеловка выручила и в следующую ночь, и ещё одну. На четвёртую ночь мышь не пришла. Тринадцать кур, три мыши – шестнадцать дней, половина указанного срока. Не сворачивай назад с полпути – не вернёшься.

Шептун сидел на пороге и думал, думал. Из оцепенения его вывел собачий брех. Удача! За глинобитную ограду полетела тушка мыши. Раздалось ворчание и хруст мелких косточек на зубах. Распах калитки – и тень на замахе пала коршуном вниз. Хлопнула дверь, и там, за ней, в полумраке, отлетела под ударом лохматая голова. Росток получил своё.

Ещё раз выручил Шептуна такой же отверженный людьми призрак мести. А потом у родника, ниже того места, где брали воду люди, там, где только дикие птицы садились напиться – там, валяясь на земле, в грязи и помёте, ловил он их силком из собранного вдоль дороги конского волоса. Пять раз попадались в силок птицы, пять раз отведал росток их крови. Пришлось вынести горшок наружу, на зады хижины-завалюхи, – треснул. То, что в нём росло, превосходило уже рост человека, возвышалось и над глиняным забором. Днём освещалось солнцем, вопреки указанному. Но тянулось и тянулось вверх, в мощи сплетающихся кожистых побегов, буро-красно-зелёных листьев, могучей сизой щетины по краям их. Крючковатые колючки торчали из щетины. Стоило подойти – сумрачно лопотали стебли и листья, гнулись, ища подошедшего, будто в его сторону дул ветер, колючки удлинялись, точно вынюхивая. Корни доломали горшок и шли в сухую землю, буравя и рассаживая её. Трещины бежали под забор.

Ещё дважды Шептуну повезло: из трещин высовывались ящерицы. Им было пора, солнце жгло всё злее, дождей не шло, белёсый накал дневного неба набирал силу. Ящерицы искали воды. Удалось поймать обеих – не за хвост, а за тело. Обе нашли конец под неумолимым ножом. Заметил: когда приближался, неся издыхающую живность – довольно, ликующе хлопали бугристые листья, победно стучали друг о друга колючки. Что принесёт он им, когда звёзды пойдут на следующий круг? Трещины – не сам ли набирающий силу питомец подсказывает, где надо искать? Сходил подальше за родник с мотыгой, нашёл и разрыл сусличью нору. Трёх малышей принёс, замотанных в полу халата. Ещё три дня растущий будет сыт.

Когда прошёл долгожданный дождь, и монастырских коз выгнали к роднику пастись, Шептун знал, что делать. То, что делали предки, когда в далёком пути застигало их безводье и голод. Протыкали ножом шкуру запасного коня и пили его кровь. Где на шее коня это место, знает и мальчишка. У козы – там же. Он дождался, пока пастух отвлечётся, перестанет пялиться на странника, то бормочущего молитвы, то опускающего взор в книгу. Пока он уйдёт за соседний бугор. Книгу – в платок за спину, нож – в рукав. Ближайшая коза коротко и истошно проблеяла, рот наполнился тёплым. Дошёл до калитки, плотно сжав губы. Растущий получил обычное, даже больше, чем в иные дни.

Но остался недоволен. Жёстко шелестели листья – «всю жизнь, всю жизнь, не часть, не часть». Отчётливо слышал Шептун эти слова. И на весах в собственном уме на чашу несвершённого положил сегодняшнее.

Чаши качались перед закрытыми его глазами, когда он привычно размышлял перед очагом о завтрашнем дне. Завтра растёт из вчера, как трава из земли. Мало кому дано видеть завтра в совершенном виде, но ум делает видимым его произрастание.

Наклюнулось семя, видно, тогда, когда он заметил: стали портиться глаза. На ярком солнце не прочесть ни страницы в самой старой из бывших у него трёх книг. Одна о звёздах, другая о травах и деревьях, а в этой были всякие притчи, иные в стихах. И – не прочесть в лучшие, полуденные часы. Чистый жёлтый пергамент.

А потом заметил и другое. Открыл книгу в сенях. Всё видно. Вынес на солнце открытую. Жёлто и пусто, как в песках у солёных озёр. Снова занёс в сени. Медленно проступили знаки. Не глаза, значит, подводили.

Солнце делит небо с луной. Открыл книгу при луне. И опять – ушли знаки. Жёлто и пусто, как в песках у солёных озёр. Не один раз пробовал. При растущей и убывающей луне, при полной и только народившейся. Одно и то же.

Открывал её при свете очага, жирника, огненных часов в кумирне, прилепленной к стене монастыря. Знаки уходили и не возвращались. Пробовал их призвать, громко читая наизусть. Бесполезно. Лишь на рассвете и при вечерней заре, да ещё под холодной крышей, не согретой очагом, знаки дарили свою благосклонность. И однажды пришла мысль: а какую весть шлёт ему безлунное и бессолнечное небо? Самую первую страницу книги раскрыл Шептун. И ярко, серебряно просияли под верхней крышкой переплёта звёзды. Созвездие.

Стал листать книгу. Рисунок созвездия Дуби-Асхар прекрасно узнавался на каждой странице. Прямо поверх написанного. В начале строк, там, куда попадала путеводная звезда, всегда указующая на полночь, Железный кол, Бейджи-Синь – вспыхивало серебряным: В… О… З…

Возьми…

Серебряная звёздная сетка стала меркнуть. Слишком темно, букв уже совсем не видно. Возьми – что и где надо взять?

Время шло, на грядках созрел урожай. Хоть и нищий, едва, впроголодь, хватит на зиму, но Шептун пожертвовал монастырю меру бобов. И был допущен за стены. Служка провёл его во внутреннюю кумирню. Постояв перед древними изваяниями, пошептав (пусть служка думает, что молитвы!), Шептун спросил:

– Скажи, на чём записать мысль, дарованную святым местом? Чтоб не покинула в суете?

Служка сунул ему кусок пергамента. На следующую ночь Шептун продолжал, записывая угольком из очага. Возьми земли с могилы младенца… И снова стало темно.

Ещё несколько рассветов минуло. Ледяных, зимних, с длинными лёгкими тенями на снегу от Железного кола. Ещё несколько слов прибавилось. Пока не заметил Шептун, что верхняя крышка переплёта обведена по всем трём обрезам тончайшей, тоньше волоса, линией. Ни один монастырский писец не смог бы провести такую – очинить столь тонко хоть тростниковый калям, хоть перо перелётного гуся, не под силу рукам человеческим.

Перо – не под силу. А вот нож заточить до такой тонкости Шептун мог.

Луна стала полной, сошла на убыль и покинула небеса, когда он раскрыл крышку. Помогая себе не только ножом, но и составом из трав и выпаренного сто восемь раз рассола солёных озёр, настоенным на талой, отогретой у сердца воде – способен был этот состав размочить любой клей. И в безлунную, но звёздную ночь вынул заключённую меж двух дощечек пластину. Ярким серебром лучилась она при звёздном сиянии. Железный кол горел сверху. Неистовым досиня светом. Клал пластину на страницу – вспыхивала буква, что оказывалась под ним.

Возьми земли с могилы младенца, первой воды, упавшей весною с крыши, и золы ростков вьюнка-повители, соскобли ножом старого булата сей звёздной пыли, смешай и посади это семя в глиняный нерасписанный горшок, служивший до того разную службу. Каждый день, считанный звёздами, поливай посев живой кровью. Тридцать третий день даст великое.

Семя обнаружилось прямо под пластинкой. Напоминало тыквенное, но было расцвечено всеми цветами, от обычных в растительном царстве красных и оранжевых до редких синих и лиловых, встречающихся только в мире цветов и бабочек. Под кожистой, твёрдой оболочкой сухие мозолистые пальцы Шептуна ощутили налитое, жизнеспособное тело.

Посадить было несложно. Проследил, куда пошёл сосед с мотыгой – ночь накануне и предыдущую криком кричал у него в доме младенец, а тут стихло. Проследил и заметил маленький взрыхлённый бугорок в степи. Вот и земля. Зола повители – ещё проще. Звёздная пыль – поскоблил книгочей пластинку с созвездием, дал опилкам упасть в землю. Поймать первую каплю воды, упавшую с крыши, когда стал таять снег, тоже задача для ученика, задача на наблюдение и терпение. Первая капля упала прямо в горшок. Больше с тех пор не отведывал Шептун горячего варева, хотя пожаловаться на голод не мог – копчёной курятины было в достатке, и мука из обжаренного ячменя ещё имелась.

Наступал тридцатый день роста, обещанного книгой, и было ясно, что надлежит делать. У монастырского пастуха, как у всех, одно лицо и одна спина. Обрушился сзади удар – и тьма, а очнулся пастух с обмотанной чёрным лоскутом головой. Пока рвал и сдирал лоскут – ищи-свищи. Коня нет. Взбежал на пригорок – не видать ничего и никого в просторе, только стадо будто чем-то напугано. А пересчитал скотину – так и есть, одного козлёнка не хватает.

Кровью козлёнка в этот день насытился растущий. Живою – точилась она под корни, покуда козлёнок не испустил дух. Ни шкурой его, ни мясом пользоваться Шептун не собирался – когда стемнело, перебрался через ограду и оставил убоину там, где начиналась тропа к роднику. А вернуться под свою крышу без помехи уже не вышло. Заступили путь монастырские стражи.

– Стой! Имя! Признавайся – ты козу свёл?

– Пускай дыхнёт, я молоко почую.

– Дыхни давай!

Шептун дыхнул. Козьим молоком не пахло. Тот, что хвалился учуять, обнюхал и руки Шептуна. Молоком не пахло.

– Кровью пахнет, – заявил наконец страж. – Веди домой.

Заглянули в завалюху данника и в погреб. Кур резал, коптил, вон висят, пояснил хозяин. Далеко собрался? Стражи мялись, наконец, один вцепился в руку несговорчивого. Тот отпрыгнул, распрямившись бамбуковым побегом. Лишь чиркнули ногти хватавшего по коже, выделанной временем, как седельная. Зашелестело во тьме: «ссюда, ссюда». Быстрей ласточки прянул Шептун под дерево, что нынче поливал кровью козлёнка. Застучали вокруг шипы – тр-тр-тра-та – марш идущего воинства маленьких неуязвимых бойцов. Ветра не было, но заплескались ветви с грозным свистом. Не подойти было к хозяину теперь. Стражи сделали несколько попыток, но каждая кончалась стоном боли и проклятьями. Ударил вдалеке полуночный гонг. Звёзды начали отсчёт нового дня. А стражи всё не выпускали Шептуна из убежища.

Шептун умел спать и стоя, прислонившись к опоре, но не решался. То, что охраняет его – не столб калитки, чесать об это бока – может быть сочтено за оскорбление. Стоял и наблюдал, что ещё предпримут стражи. Медленно текли звёзды вокруг Железного кола. Движения стражей делались всё рыхлей и неуверенней. Вот один сделал выпад, взмах посоха – и задёргался, как муха в паутине, кряхтя от боли. Крепко держали крючковатые колючки дерева! Сразу две ветви вцепились в руку посягателя и тянули эту руку вверх и вперёд, туда, где стоял признанный ими повелитель. По рукаву расползались мокрые тёмные пятна. Со стуком упал посох на ссохшуюся глину двора, пойманный пытался тормозить каблуками, но расстояние между ним и Шептуном сокращалось, а в шелесте ветвей слышался теперь мясной, хрящевой хруст. И книжник понял. Нож распорол горло полувисящего. Колючки тут же отпустили, и последнюю свою минуту оплошавший страж провёл в руках Шептуна у ствола дерева, орошая его соком жизни. А потом, как опустевший бурдюк, ополз к подножию.

Шептун перевёл дух и услышал дробный топот удирающего стражника, оставшегося в одиночестве. Теперь ветви дерева шелестели в невообразимой высоте. Плеском и клёкотом летящей на полночь гусиной стаи доносился их голос. Пока беглец подымет тревогу, пока настоятель совершит необходимые обряды, пока… – пройдёт немало времени. Он уложил мертвеца вдоль стены хижины, там, куда солнце не заглядывало, сложил как надо его руки и ноги, закрыл лицо полой халата. И предался отдыху. Сегодня растущий получил пищу, о новой позаботиться будет пора с новым ударом полуночного гонга.

Однако отдыхать долго не пришлось. Земля, к которой обращено было правое ухо Шептуна, низким гулом дала знать: идут. Лязг металла слышался в том гуле, тяжкая поступь многих обутых в тяжёлые сапоги ног и клокочущая в глотках месть. Уже не за козлёнка – за собрата. То есть за право питаться податью с округи, проводя месяцы летнего зноя в тени кумирен.

Солнце выжигало небосвод добела, как сковородку перед укладкой во вьюк. Но встав, Шептун его не увидел. Дом и двор полностью укрывало пятнистым шатром. Густые сумерки стояли под его сенью, осторожно приходилось ступать, иначе нога могла угодить в ров, проникающий в землю до сердца тьмы её. Рвы бежали от дерева к ограде, поглощая её по частям. Издали казался шатёр не то горой – бурые валуны, зелёные заросли, сизый ковыль, не то спящим драконом – бурая шкура, зелёная щетина, сизый дым из ноздрей. Поэтому идущие карать тоже не увидели ни Шептуна, ни его дома. Лишь калитку в обвалившейся глинобитной стене. И о том, что они рядом, догадался хозяин калитки лишь по неразборчивым возгласам. Точно из далёкого далёка донеслось обрывками: во имя Неба… нечестивец… триста воплощений – и ещё что-то, что Шептун уже не трудился разбирать.

Воду он запас вчера. Полную круглую тыкву воды. Еды не было: погребица раскололась, ушло всё в чрево земное. Неважно. Завтрашний день и послезавтрашний. И явится Великое.

Он не молился. К чему кричать о своём ничтожестве, если есть книги со строгим описанием того, что и как именно надо сделать – и что получится. Нужно это – действуй. Нужно другое – собирай сведения и ищи, опираясь на них. От малого к Великому.

К полуночному гонгу воды в тыкве убыло на треть. Рвов во дворе, напротив, прибыло. Выходить становилось всё труднее и опасней. Малую нужду Шептун справил, стоя на пороге. Он не видит монастырских усмирителей – значит, и они его не видят, а если увидят, будет то же, что вчера. Оскорбил он их взоры или нет. Видно, растущий сам знает, где взять ему пищу, Шептун при нём теперь вроде волка-загонщика в стае. Звон гонга плыл над краем, каждый удар, разлетаясь искрами, обращался в созвездие Дуби-Асхар и синим пронзал тьму грядущего. Но не являлось из этой тьмы никого, в ком текла бы живая кровь.

Ночь теперь не отличалась от дня. Ни темнотой, ни прохладой. Зелёно-ржавые сумерки всё более бурели, багровели, наливались жаром. С порога едва виден был ствол дерева, весь точно из перевитых змей или исполинских повителей. Каждая толщиной с ногу Шептуна или даже со всё его тело. Их покрывала броня зазубренных щетин и колючек, то крючковатых, то подобных стилетам. Деревянных ли на ощупь? Не сказать уже, от ствола дышало огненно, как от угольев очага, не подпуская вплотную. Он знал, что сумеет подойти настолько, чтобы, полоснув по горлу очередной твари, брызнувшей струёй окропить своего грозного питомца. Но не ближе. Только где взять такой вот живой бурдюк, источник, жизни которого предназначено перелиться в жизнь созревающего Великого? И сколько ещё у него времени? Солнца и звёзд не видно, огненных часов нет. Лишь он сам, мерою времени и места, добра и зла. И, приблизившись насколько мог, он черканул ножом левое запястье наискось.

Кровь ударила. Почти не видел – ощутил. Взмахнул рукой, чтобы капли долетели до ствола. Послышалось шипение. Слегка замутило, зыбкая волна слабости прошла по ногам, но он знал границу опасности, и лишь выждав два-три десятка ударов сердца, перетянул руку полосой ткани, отрезанной от полы халата. Шипение сменилось постепенно ублаготворённым шелестом чудовищной листвы: «хх-рр-шшо… хх-рр-шшо…».

Полуночный гонг разбудил его. Рука не болела, лишь сердце билось как будто сразу в двух местах – одно в груди, другое в запястье. И хотелось пить. Он осушил и бросил за порог тыкву, ибо с пустыми руками встают перед лицом Великого.

Наточил нож – на ощупь, совсем темно стало в хижине. Вышел на порог. И там не светлее. Лишь отдельные ржавые сполохи, тени света пробегают по стволу, по свивающимся древесным вервиям, точно каждое дрожит в усилии пропустить через себя некое густое вещество, сокращается, проталкивая комки. Еле разобрал: сдвинута, краем упирается в землю крыша его халупёнки. Так толсто стало дерево. И земли во дворе не стало – лишь разбегаются корни, сплетаются, горбятся, выпирают там и сям, заполняют своей массой всё видимое во мраке.

Кожу на лице стянуло словно невидимым пламенем. Так бывает, если бросить в очаг смолистый корень можжевельника – жарче всего он горит, розовым, неярким, но палящим огнём. А сейчас такой же жар шёл от дерева. И будто всё тело Шептуна съёжилось на нём, стало лёгким, высохло, как упавшая в самый сильный мороз птица высыхает к весне в комок перьев, лучших перьев для письма.

Высохло – этого нельзя было допустить. Влага ещё нужна. И пока не ушла вся – сорвал повязку с запястья и снова черканул ножом. Боль – обычная, несильная, трепыхнулась пойманной птицей и замерла. Зашипела кровь на щетинах и шипах, заплескало, засвистало наверху. И впились крюки колючек. Всюду. В руки, рёбра, спину, лодыжки. Подхватило, скрутило, как сам, бывало, скручивал халат, постирав в озерце дождевой воды. Где сейчас та вода… Сухим жаром будто заткнуло глотку, задавило крик. Руки тянуло вверх и в стороны, стонали на разрыв жилы. Ноги вырывало из суставов в стороны и вниз. И гудело тело, испаряясь, трескалась и рвалась кожа, не будучи более в силах вместить то, что было его плотью, а теперь удлинялось, вытягивалось силой неодолимой. Трижды и трижды трескалась на клочке, равном пальцу. Истекала кровью. И все соки, что были ещё внутри, устремились наружу – он чувствовал, как по ногам течёт жидкое и густое, разъедает трещины солью тела. Спазма сжала желудок, он захлёбывался отвратительной жижей. Но сильнее всего был жар, словно сверху, от головы, шла по жилам вся теплота солнца, выжигая изнутри мышцы и кости. От очень сильной боли, Шептун знал, человек лишается чувств, и в этом его спасение – если бы душа не могла скрыться на время в преддверие тьмы и перебыть там самое худое, то разорвалось бы сердце. Однако его душа не желала благодетельного бесчувствия, и сердце тоже каким-то тёмным духом не останавливалось, не лопалось в клочки. Весь мир стал болью, чёрно-красной, ревущей, как туча песка во время урагана, и не было ни пощады, ни даже голоса для жалобы.

Монастырские усмирители еле могли приблизиться к ограде хижины Шептуна – та исходила зноем, как груда кирпича после обжига. За ней творилось невиданное. Клубился мрак, словно извергаясь оттуда, как свет изливается из очага или светильника. Складывался в фигуру могучего дерева. Со стволом, точно сплетённым из многих толстых, змееподобных стволов. Что – змееподобных! Если бы были такие змеи, то пришлось бы признать, что старые сказки о драконах эль-таннинах – правда. А иногда было видно только бурую крону, ниспадавшую до земли, взволнованно живущую без ветра собственной опасной жизнью. От ограды бежали трещины, в них проваливались и исчезали ящерицы, суслики, конь начальника отряда вместе с перемётными сумами тоже канул в такую – и ни ржанья, ни храпа, никакого либо звука.

Начальник после этого пришёл в ярость, обрушил копьём часть ограды, и саманные обломки рухнули во тьму. Низкий грохот их падения, на пределе слуха, нехорошо отдался у некоторых стражников в коленях. Оковало колени как свинцом, перестали они гнуться. И пошли разговоры о том, что-де, если там такой жар и дым, так ослушник сам задохнётся, и поделом.

Начальник пришёл в ещё большую ярость и пронзил копьём одного болтуна, оказавшегося ближе всего. Перебросил тело через ограду. Кануло в огонь и мрак. Разговоры стихли.

А на второй день стояния перед хижиной крамольника, уже только так называли Шептуна меж собой монастырские, стемнело совсем, до кромешной черноты. И раздался страшный гул, от которого у людей пошла кровь из носа, а некоторые упали на колени, ибо они перестали держать. Во тьме лишь иногда удавалось различить стремящуюся на глазах вверх крону дерева, извивающиеся побеги, налитые рдяным железом, сплетённые в чудовищный ствол – а одним из побегов было человеческое тело. Истощённое, одетое в лохмотья халата, что рвались на глазах и спадали с него, а руки и ноги вплетались, закручивались вместе со змеящимися верёвками, волокнами, составлявшими исполинский ствол, становились его частью. Корни тоже удлинялись на глазах, ползли во все стороны, обрушивая землю куда-то внутрь самой себя. Кто мог бежать, кинулись в стороны, но грохот и обвал настигали.

Добежать до монастыря удалось менее чем полудюжине стражей. А через какое-то время туда ощупью добрался гонец с требованием немедленного ответа, не пострадало ли от нисшедшего с небес дыма собранное в качестве подати – но нашёл одни обгорелые остовы зданий. Все гонги сплавились в подобие медных голов с кристаллической кожурой. В капли-корольки слилась и свинцовая черепица. Растрескались яростно пышущие стены, когда истлели, обратились даже не в уголь, а в тончайшую сажу деревянные перекрытия. Уцелело лишь двое затворников, находившихся в преддвериях Прыжка Льва в Великую Пустоту – и только по глиняной трубе, выведенной в бывшие покои настоятеля, мог слышать их гонец.

– Ход зёрен света и тепла отведён тигром земного праха по разумению своему, и лишь льву чёрного простора дана сила действовать, – услышал он, прежде чем частицы его собственного тела вовлеклись, посредством жара, во всеобщий круговорот.

 

Аномалия была здесь. Причём не только магнитная, гравитационная и радиационная одновременно, но и аномалия альбедо. Такого не описывал ни один учебник, ни одна монография. Аэрофотосъёмка регистрировала тёмное, почти чёрное пятно – под определёнными углами такой эффект даёт вода. Озеро или болото. Но в неприметной долине между двух хребтов, заросших редкостойной тайгой, не было даже родника.

Савостин вновь и вновь складывал карты – здесь! Вот оно, это пятно, вот мензульный столик, вот его координаты. С точностью до десяти секунд дуги большого круга. До двухсот примерно метров. Куда уж точнее.

Доползти сюда пешком от Чуйского тракта, почти от Ташанты, само по себе приключение. Неделя пути. По ночам дьявольски холодно, здесь за две тысячи над балтийским нулём, две с половиной, может быть. И переть на себе весь поисковый металлолом удовольствие ниже среднего. А ещё жратва, карабины, котелок и прочее. Но дороги хотя бы для вездехода здесь нет. Поэтому нет и палатки – только шалаши. И спальники облегчённые, и Чорос, который знает все здешние травы, дичь и рыбу. И заменил своим знанием две трети жратвы по весу – крупа гораздо легче консервов.

Савостин ещё раз сложил карты со снимками. Взял снимки месячной давности и весенние, по только что сбежавшему половодью. Совершенно одинаково.

Одинаково… Весной и летом, в половодье и…

Почему ж родник не попался? Вода хотя бы для чая. Как Чорос без чая, местного, солёного, с копчёным салом? А ведь не пустыня. Трава. Жухлая, август, но…

Оказывается, он смотрит прямо на Чороса. Ему в висок, в мясистую скулу. Тот полуобернулся, кивнул:

– Сегодня бомба не ищем, вода ищем? Да. Внутри.

И потопал по ломкой, хрусткой траве каблуком.

– А близко?

– Сажень пяток, однако.

Первые, от кого Чорос научился русскому языку, были сектанты-беловодцы. И странный это был русский. С «самарским русским» геофизика Савостина имевший мало общего. Вместо метров – сажени, вместо килограммов – фунты и пуды.

Савостин с изумлением увидел, как Чорос прошёл десяток шагов, внимательно глядя под ноги, лёг на землю и приложил к ней ухо. Переполз метра на три, послушал там. Развернулся на сто восемьдесят градусов, головой туда, где были ноги – и в таком положении послушал.

– Речка, – сказал, не поднимаясь. – Водопад, однако.

– Копать давай? – полуспросил Савостин.

Пусто было в голове. Никак не ухватить было за хвост эту многопараметрическую аномалию. Места, где раньше хранилось оружие массового поражения, обычно узнавались по развалинам построек – кроме, разумеется, всех видов геофизической съёмки. Тут не было ничего.

– Тол есть? Лопата не пробьёшь.

– Как так?

– Труба. Каменный. Не пробьёшь.

Каменная труба – опера какая-то. Не счесть алмазов в каменных пещерах. О! Что он сказал?

– Пещера, что ль? Дак подо всей долиной, или… А не видно снаружи… Вон кустик…

Выпаливал несвязное, а в голове точно фары приближались, разгоняя мутную мглу – и наконец выстроилось: не во всю ж долину эта труба, то есть пещера, растения откуда-то же берут воду! Трещины, протечки в трубе. Вон там пятно более сочной, более зелёной травы…

Уже темнело, а они с Чоросом копали и копали. Один уставал – лопату брал другой, а сменившийся шёл с топором наверх. Приносил одну жердь и несколько сосновых веток для шалаша. И снова копал. Почва была щебниста, хрустела и скрежетала под лопатой. Когда ушли на глубину больше роста человека, пришлось прерваться. Дальше нужен кто-то, кто будет стоять наверху и выбрасывать землю из ведра. Ужин – консервы и полфляжки воды. Завтрак – галеты и по глотку. Шурф медленно углублялся. Фляжка Чороса к вечеру опустела, как ни экономили. Ночью разостлали на земле майки и полотенца, утром из них удалось выжать почти кружку воды. Ура! Позавтракали, запивая галеты. Побродив по долине, Чорос нашёл какие-то листья:

– Жуй, меньше воды уйдёт.

Листья оказались кисловаты, и правда, перебили жажду.

Шурф углублялся. Уже не пили – только смачивали губы, жевали чоросовы листья. Есть не хотелось. Жажда совсем заглушила голод. Даже не слезились глаза, когда туда попадала земля. Молчали, – надо было держать рот закрытым, беречь последнюю влагу в горле: когда сомкнётся глотка всухую и не сможет проглотить – это будет конец. Болели глаза, потому что веки скребли по глазным яблокам с противным «хррр». Савостин – его черёд был стоять наверху – не уверен был, что видит Чороса в глубокой яме, что вообще что-то видит. Даже хвост верёвки, на которой болталось ведро – вот, только что в руках держал! – даже он куда-то исчез.

Э! Как так исчез!

И снизу, словно эхом его мысли, донеслось:

– Э… э… э…

Должен был быть плеск, но плеска не было. Савостин схватил запасную верёвку, привязал на ощупь к жерди, выдернутой из шалаша, кинул жердь поперёк шурфа и полез. Почти свалился, цепляя сапогами стенки. Верёвка кончилась, а дна не было. Было что-то округлое, выпуклое, он схватился в охапку – и его понесло по спирали. Нет, по какой-то другой кривой. Вниз, но не прямо, не вертикально. Будто ехал по перилам, но завязанным лихими узлами. Да нет, не может быть перил, это от жажды мерещится, институт вспомнил, там последний… нет, крайний раз, крайний, не последний, ещё не закопали! – дурачился так. В пятки жёстко поддало, он не удержался на ногах и растянулся.

И некоторое время валялся, пока не сообразил, что лежит на мокром. Мокрое! Можно сосать! Какие-то капли влаги попадали в горло, доходили до скорёжившихся от безводья внутренностей. Стонал. Или кто-то рядом стонал. Наконец оказался в силах оторваться от мокрого песка и поднять голову. Чороса не было. Был сумрак, еле-еле брезжил в нём луч сверху, из жерла шурфа, и в этом еле сереньком свете начальник поисковой группы был один.

Один, ни шороха возле, вот только стон…

И ещё это, похожее на перила, на спираль, на узлы – нет, не на то и не на другое. Что-то дикарски мощное, плетёное из гнутых труб толщиной с человека. И эти трубы стонали.

Савостин встал. Его зашатало, и он опёрся на трубы. Снова опустился на колени и начал сосать песок. Заставил себя оторваться. Где Чорос? Обошёл вокруг витой конструкции, перебирая руками. Это, что ли, он говорил, каменная труба? Под ноги попалось дерматиновое ведро. Короткая лопата для рытья шурфов. Сам-то напарник где?

А вот эта вещь точно чужая.

Чашка, нет, пиала. Без ручки. Испачканная… Чем? Провёл пальцем, понюхал – пахнет чем-то съедобным, лизнул – сладко. И в ней… У них такой штуки точно не было. Огарок свечки! Понюхал и его. Пахло цветами. Или духами.

И всё время этот стон. Постучал по трубам. Нет, не трубы. Потому что не полые. Плотное внутри, сплетённая из стержней толщиной в мужское тело геометрическая форма.

Ноги заплелись – упал, опять пососал мокрое. Башка соображала всё лучше и лучше. Вот только стон мешал. Из этого подземелья ведь придётся вылезать. А как? Наверно, так, как тот, кто принёс пиалу. И свечку. Свечка ведь горела прежде, чем потухнуть. Нагар есть. И стеарин, или из чего она там, таким узором сплавлен – если бы уронили, как он ведро уронил, отбилось бы, помялось. Какого вообще размера пещера? Позвал негромко – «ау». Понеслись такие многосложные отзвуки, что стало ясней ясного: огромная, целое метро. Потеряешься. Как Чорос.

А кстати, все стержни плотные? Или всё-таки трубы есть? Может, в трубу упал и стонет там? Снова застучал подряд. Плотная. Плотная. Камень. Камень. А вот – вроде тоже не пустая, а стон усилился. Там!

Обхлопал карманы. Зажигалка! Огонёк выхватил из сумрака ноги. Изваянные из камня босые ноги, ступни, пальцы которых сливались с поверхностью каменного ствола, плавно переходили в подобие ветвей. Бездумно провёл пальцем по чему-то похожему на кость лодыжки с его голову величиной – раздался негромкий, но полный боли вой. Явно издаваемый живым существом. Рука отдёрнулась сама.

Чорос – не может быть. Тут всё из камня, камню нечем чувствовать. Это воображение разыгралось. Заняться делом, искать – и всё будет тип-топ. Добраться до стенки пещеры. Сделал два шага в сторону от каменной фигуры. Свет наверху исчез, темнота пала кромешная. Поспешно щёлкнул зажигалкой. Нет, нельзя! Кончится газ – и каюк. Всё же успел увидеть обширную пустоту вокруг. Стен скудный язычок пламени из тьмы не выхватил.

Вернулся, взял в руки верёвку, привязанную к ведру. Натянул. Можно, если не усердствовать. Не сдвигать с места ведро. Отошёл на всю её длину, метров десять. Опять щёлкнул зажигалкой. Вон где стена! В каких-то прихотливых узорах. Ну, да, здесь же сочится вода, она и постаралась. Чорос слышал даже водопад. К нему и пошёл?

Геофизик вернулся к каменным ногам и вновь поаукал. Только эхо. Подождал. Нет, никто не отзывается. И водопада не слышно. У Чороса слух острей. Если он пошёл к водопаду, тогда кто же стонет?

Стоп. Не о том думаешь, Гошка! Это же статуя. Ноги, вырезанные на камне. И тут кто-то бывает, свечки жжёт, сладости из пиалы пьёт. Чороса – они? Что они с ним сделали, где он… Дрожь нетерпения свела мышцы в ком жаркой готовности – бежать, драться. Опять замер, прислушался. Нет, только однообразный, выедающий мозги стон. Похоже, из статуи.

Мысли бились какими-то толчками, по штуке падали в пустую голову. Взял пиалу, насосал из песка воды, сплёвывая в неё. Полную. Вылил наземь. Куда потечёт? Водопад – в противоположной стороне, наверно. Уходит куда-то ниже, то, что удаётся высосать из песка – остатки, брызги от него, что ль. Руки уже отвязывали от ведра верёвку, расплетали. Две верёвки. Расплести на нитки одну. Вторая-то понадобится – нужна хоть одна, способная удержать его вес. Помогал себе складным ножом. Получился клубок в несколько десятков метров. Уже не нуль. Пошёл «вверх по течению».

Приблизились, обступили стены. Раз, другой наткнулся. Когда бечёвка кончилась, и решился щёлкнуть ещё раз зажигалкой – он стоял в коридоре шириной метра полтора, высотой метра четыре. Казалось, что впереди стены сближаются, а свод потолка понижается. Хотя это могли быть шалости перспективы. Боковых ходов не было, и Савостин решился. Аккуратно положил верёвку, подошёл к левой стене, так же аккуратно поставил пиалу. Снова щёлкнул зажигалкой – сверился с компасом, компас всегда был в кармане. Ход шёл точно на юг. Вряд ли случайно. Побрёл, ведя левой рукой по мокрому камню.

Тьма давила на глаза. То и дело мелькали цветные пятна, прочерки, как в неисправном мониторе. Чудились то какие-то башни, деревья, то мёртвый или умирающий Чорос. Савостин тряс головой, отгоняя наваждение – и вновь брёл, медленно, везя левой ногой по полу – здесь пол пещеры был уже не песчаный со щебнем, а сплошной каменный. Часто задевал правую стену – так сузился ход. Изо всех сил крепился, чтоб не зажечь зажигалку ради взгляда на часы. Что даст ему время? Надо найти Чороса, а там и водопад, а там и… Кажется, эта аномалия – не хранилище устаревшего, протухшего оружия, подлежащего вывозу силами войск ООН, и не бункер управления боевыми дронами. Статуя, пиала и свечка – не из той оперы.

Стон, звучавший в ушах всё время, начал меняться. Теперь явственно различались интонации, на которые могло быть способно только разумное существо. Разок уже было – когда погладил каменную ногу. Он замер. Звуки приближались. Спереди. С юга. Кто-то шёл навстречу.

– Ау? – позвал он.

И понял, что видит. На камень легли отсветы. Еле заметные, но набиравшие силу. Жёлтые. Будто от лампочки накаливания, какие сохранились только по складам и бункерам. Звук приближался. Голос поющего без слов.

По глазам ударило с ослепительной силой. Звезда, сошедшая в подземелье. Хотя всего-то это был дрожащий огонёк свечи, укреплённой на островерхой шапке.

– Чорос? Там?

Поющий не удостоил ответом. А Савостину было некуда податься, чтоб хотя бы уступить дорогу – так непреклонно шёл навстречу этот человек в жёлтом плаще, украшенном живыми цветами. Не видит? А тогда зачем ему свет? Приблизился вплотную, не сбавляя шага – взметнулся плащ, ударило, взорвалась под ложечкой словно граната, и упал на глаза мрак. Когда поисковик отдышался, было опять темно.

А верёвка-то!

Поспешил назад. Теперь грёб правой ногой. Там, где стоит пиала, начинается верёвка. Без верёвки не выбраться… Паника прыгала в рёбрах, колотила маленькими кулачками по черепу изнутри. Вдруг ворвалось: а Чорос? Стало стыдно. Пиалы не попадалось. Но на верёвку наступил, когда снова увидел отсветы.

Неизвестный сидел на собственных пятках, коленями на мокром песке, и пел. Теперь – со словами, но языка Савостин не знал. Кажется, это был язык Чороса. Или похожий. Песня сливалась в двухголосье со стоном, шедшим из статуи. Между поющим и статуей на песке стояла пиала, кажется, та самая. И кувшин.

Как ни странно, пришло облегчение. Железная уверенность: на песке не Чорос, и в статуе стонет не Чорос. Очень уж было несовместимо это пение с повседневным поведением напарника, техника поисковой экспедиции ООН по обезвреживанию ОМП, Чороса Аргымаева. И геофизик подошёл ближе:

– Здравствуйте! Hello! Чорос?

Незнакомец опять не удостоил его ни единым движением. Видимо, обряд с пиалой и кувшином был для него самодовлеющ. Савостин ждал. Всё как бы исчезало постепенно: мокрая спецовка-энцефалитка, тяжёлые сапоги, усталые ноги, проблеск света далеко вверху, странный певец, каменная статуя-дерево… Нет, оно-то как раз осталось, оно и было песней, сплетались между собой и со звуками мелодии каменные стволы его, и ноги того, кто был тут со времён незапамятных, и Савостин, его дыхание, взгляд, мысли. Хотел встряхнуться – этак недолго и уснуть стоя, кто его знает, может быть, в свечке на шапке подмешано спайса какого-нибудь… стаффа… чем пахнет-то, обнюхался уже… А там светит звезда, и вокруг неё расходится прана знания и преобразования, но энергию разящую дерево из семени знания на Землю не допустит. Дичь какая. Похоже, проснуться-таки удалось, потому что пришелец совершенно наяву налил из кувшина в пиалу, отпил сам и протянул Савостину не оставляющим сомнения жестом.

Только что ударил, в коридоре, и вот. И вообще – посторонний, сектант, чёрт те кто.

Хотя будь это Чорос, он бы очень обиделся.

Или его земляк. Почему – чёрт-те кто? Человек или – дьявол задери, провались все эти условности! Уже провалился. И продолжать? Тьфу.

Решительно преодолел три шага, отделявших его от незнакомца, взял из рук его пиалу и отхлебнул. Очень непривычный вкус, но сладко. Похоже, козье молоко, и что-то ещё добавлено. Вернул пиалу, тот плеснул на камень статуи, а потом снял со своей шапки свечку, опустил пиалу на песок и поставил свечку внутрь, прямо в молоко. И, посмотрев на Савостина, сделал жест, также не оставлявший сомнений: иди со мной.

На миру и смерть красна, мелькнуло в мозгу. Пропал человек, Чорос пропал – кто, как не люди, помогут его найти. Подземный ход был нескончаем. Некоторую часть его пришлось идти в крутой подъём, против бушующей, бившей в лодыжки воды – у Савостина в сапоги не залилось, а во что обут спутник, он так и не увидел. Под водой были камни. Булыжники. И приходилось в абсолютной темноте, хватаясь за мокрые стены, ощупью ступать по ним, рискуя каждую минуту оскользнуться и грохнуться головой об камни в ледяной поток. Потом спутник сказал что-то предостерегающее и остановился. Вода рокотала – вот теперь водопад был рядом. По ногам било камнями, в лицо летели брызги. На миг подземелье озарилось вспышкой – это провожатый высек искру огнивом. В двух метрах перед путниками колебалась занавесь воды, низвергавшейся откуда-то из-под неизмеримо высокого свода. Он успел увидеть карниз, огибающий чашу водопада по краю.

Достал зажигалку. Если уж не на такую крайность, так на лешего она вообще. Малый в плаще шёл невозмутимо, явно зная на ощупь каждую пядь камня. Савостин ступил на мокрый и скользкий карниз. Камни шатались под ногами, огонёк дрожал, но он преодолел вслед за плащом метров пять над пропастью, поглощавшей часть воды водопада. За карнизом был такой же идущий в гору подземный ход, как тот, между статуей и водопадом, только сухой. Он окончился в крохотной круглой на ощупь каморке. Рука незнакомца сильно толкнула в плечо – назад и вниз, и Савостин упал. Шорох плаща подсказал, что провожатый лезет куда-то вверх. Мешать ему глупо, только он может вывести отсюда. И Савостин снова щёлкнул зажигалкой – да, тот полз по круто наклонному ходу вроде горлышка очень большого кувшина, без всяких ступенек, без верёвок, просто на животе по шершавой поверхности. Вот обрез горлышка – мелькнул сильный, почти ослепительный свет – и всё, опустилась какая-то крышка, раздалось «пумм!», говорящее о герметичности запора.

Вскочил было с полу, даже крикнул «эй, там», да что уж теперь. Вот это попал.

Некоторое время стоял, прислонясь к стене. В горах, в тайге, у чёрта на рогах, даже под землёй – сам себе хозяин, и потому – помоги себе сам, тогда чья угодно помощь впрок. А под замком? Что можно сделать в каменной клетке, где даже шагу не ступить?

Чороса, видно, тоже в такую же засунули.

А ведь сюда же как-то вошли? Снова в ход пошла зажигалка. Да, вот – заложенный плитой проём. Когда заложили? Почему не увидел и не услышал? Потрогал – больше всего похоже на глину, обожжённую глину. Постучал костяшками. Глухо. Как в танке. В полу есть отверстие. Понятно. Из него даже слегка тянет сквозняком. И ничем не пахнет. Тоже вполне вписывается – если здесь такие подземные пустоты. Попробовал одолеть горлышко. Таки да, по шершавому не скользко. Круглая плита закрывает отверстие плотно. Водил и водил пальцами, уже на ощупь. Откололась и с сухим скоком полетела вниз крошка глины. Ну, раз ты крошишься… Пошарил по карманам. Вот и складной ножик.

 

Намгбу сидел перед светильником и всё слышал. Не ушами, конечно. Если смотреть на фитилёк точно в том месте, где начинается пламя, где невидимая часть пламени переходит в видимую, то начинаешь чувствовать эхо того, что чувствует дух поглотителя. Этому он учился много лет подряд. Сроки истекали, исчисленное звёздами подходило к концу. Который должен стать новым началом, ибо истинной, совершенной пустоты нет в мире вещей – конец пребывания в одном воплощении есть новое воплощение. Одиннадцать тысяч дней пребывания в потоке силы, лепящей твердь из пустоты, за каждое пролитие живой крови. Выдержать боль, рождаемую столь мощным усилием растяжения, можно только обладая каменным телом и не обладая сердцем, о чём позаботились те, кто направляет ход зёрен тепла и света. Можно смягчить эту боль вестью грядущего освобождения – возлиянием напитка из молока и мёда, настоенного на первых ростках шамбалы. Ежедневно он носил поглотителю этот напиток. Возливал его с пением мантры призывания на землю праведности. В нынешнем своём воплощении он отмолил уже три пролития живой крови, а до того делал это же, находясь в другом теле.

Он слышал стоны поглотителя. Уже несколько десятков дней, считанных звёздами, тот не только стонал не смолкая, но и присоединял свой голос к пению Намгбу. Обратившись мыслями к настоятелю хийда, пожелав ему в душе долгой жизни, услышал подтверждение своей догадки: грядёт обещанное.

Зачем те, кто направляет ход зёрен, прислали чужих – пока не знал. Один чужой был поглощён водопадом – Намгбу прочитал его мысли, полные стремления к воде – следовательно, обрёл искомое. Другой чужой совершил с ним вместе одно возлияние. Правда, вначале чуть не помешал должному. Но в итоге сам вошёл в преддверие Прыжка Льва в Великую Пустоту – следовательно, так проложена была линия его судьбы. Вопросив духов: нужна ли новому избранному телесная пища? – Намгбу получил ответ: нет, ибо он не стремится к покою, дух его не сыт совершённым в нынешнем облике. Следовательно, бесполезно насыщать тело, ибо у несытых по природе горло делается тоньше волоса, обрекая их на муки голода в течение четырёх тысяч лет, считанных звёздами.

 

Консервный нож почти источился о глину, фактически кирпич – это Савостин знал на ощупь. Он проковырял в плите, запиравшей его узилище, выемку, где помещался кулак и полруки до локтя. Сколько ещё осталось – не знал. Еды нет. Воды нет. Без воды человек может суток пять-шесть. И всё, амба. Пока шурф копали, убедился, что не слишком вынослив по этой части. Значит, надо торопиться, сколь можно. Ковырял непрерывно, лишь изредка отдыхал лёжа на дне круглой своей тюрьмы, из горлышка сползал, если задрёмывал прямо у работы. Выковыриваемую крошку сметал вниз, в отверстие. Самая тонкая пыль забивалась в нос, в глаза, коркой вставала в горле и где-то ниже. Корка трескалась, выступала кровь. Она тоже ссыхалась в корку и воняла. В жизни не доводилось Савостину нюхать более мерзкого запаха. Отвращение стояло в горле колом – хуже жажды, нарастающей слабости и муторной пустоты в коленках – он знал, это страх. И тогда стискивал зубы, и снова долбил и скрёб проклятую глину.

И настал момент, когда нож пробил что-то – и чуть не выпал из руки. Савостин заорал – «а-а-а!» – но горло перехватило, он мучительно закашлялся. Солёная кровь и кирпичная пыль вязли на зубах и забивали дыхание. Наконец совладал с кашлем и сколько-то лежал в изнеможении, стараясь не отрубиться и не сползти вниз. Вряд ли бы смог снова подняться.

Долбить, долбить, ещё, ещё. Рука ушла в дыру по локоть. Острые края ломались под пальцами. Высунуть руку наружу и ощупать. Верёвка! Захватил и потянул. Изо всех сил. Верёвка шла сверху, и похоже, на ней висело что-то тяжёлое. Втянул внутрь петлю, взялся обеими руками и налёг всем весом. Усилия были впрок, петля вытягивалась всё глубже в камеру. Вдруг Савостин осознал, что ноги его висят свободно. Плита в днище огромного кувшина, оказавшегося для него ловушкой, отошла куда-то. И мало того, снизу идёт свет.

Чуть не заорал снова, но вовремя сообразил, что нельзя. И отпускать верёвку нельзя, пока не выпростаешься из кувшина весь. Тянул, тянул, тянул, упираясь плечами и ногами в стенки. И опускался всё ниже. Пока не увидел ослепительное сияние и не ощутил ногами твердь. Только тогда выпустил из рук верёвку – и услышал над головой глухой удар: пумм! А сам, не в силах устоять прямо, осел наземь и очутился лицом к лицу с кем-то, сидящим скрестив ноги.

Похоже, сидящий его не видел. Закрыв глаза, слегка раскачивался перед плошкой, в которой плавал горящий фитилёк. Савостин некоторое время привыкал к свету, потом рассмотрел совсем молодое лицо, без бороды и усов. Бритая голова, жёлтый плащ, не то в заплатах, не то в каких-то нашивках. И рядом кувшин. Длинный, узкогорлый, с ручкой. Схватил, себя не помня. Булькает! Выхлебал залпом – необыкновенно вкусное! Кое-как встал, и в это время сидящий очнулся. Чёрные узкие глаза распахнулись в пол-лица, дёрнулся рот, но парень тут же овладел собой и заговорил не то запел, глядя сквозь стоявшего перед ним. Молится, понял поисковик. Стараясь, чтоб не вышло грубо, взял малого за плечо и слегка потряс:

– Пошли наружу. К людям.

Теперь горло повиновалось, и можно было говорить.

Тот смолк и поднял голову, но не понимал. Савостин показал на плошку, потом на парня. Тот догадался, взял плошку и протянул Савостину. Поисковик покачал головой и заперебирал пальцами – «пойдём». Вот тут черноглазый понял. Пошли – он впереди, Савостин сзади.

В это время Намгбу услышал страх ученика, призывавшего мир к неспокойному духу затворника. И почуял, как душа ученика исчезла куда-то из управляемой им духовной сферы. Послал свою душу вдогонку за нею – но нигде в доступных тонкому зрению трёх ближайших к материальному миру оболочках она не обнаруживалась. Вдобавок ощутил брешь в собственной оболочке тонкого тела. Что-то угрожало спокойствию самого Намгбу. Рука привычно нащупала чётки, где бусины из слоновой кости чередовались с янтарными и агатовыми. В уме столь же размеренно-обыкновенно поплыл текст молитв, призывающих мир. Сыпалась дробь мгновений, иссушающих, изнашивающих плоть, близился конец его земного срока, вечная карусель воплощений продолжалась.

 

Фитилёк в плошке освещал лишь стены и пол из цельного, грубо тёсаного камня, но не путь и его цель – надежда была лишь на то, что вожатый помнит, как попал сюда сам. Тот мурлыкал под нос прихотливые мелодии с непонятными словами, потом нащупал руку Савостина и потащил его за собой. Проход был узок, обоими боками приходилось отирать стены. Прошли несколько поворотов, миновали входы в такие же узкие щели, два или три раза проход расширялся в нишу, где стояла статуя или висел пучок сухих цветов. Ход привёл к тяжеленной кованой двери. Преодолев её под скрип петель, они очутились на площади, мощёной квадратными плитами, среди поистине циклопических зданий. Свет бил и терзал глаза. Сверху нависал обрывистый, скалистый, буро-оранжевый от лучей низкого солнца гребень горы, вонзавшийся в фиолетовое небо. Его мощь скрадывала масштаб, делала постройки зрительно скромнее, но даже меньший из трёх окаймлявших площадь флигелей этого исполинского замка раз в тридцать превосходил рост человека. Вот этого бритоголового парня. Ростом он с один тёсаный каменный блок. Таких блоков в стене штук тридцать по высоте. На родине, в той же Самаре, это была бы десятиэтажка.

Перед глазами Савостина зарябили точки и чёрточки – очень уж отвык от света. Переждал, пока зрение заработает. Вожатый не торопил.

Теперь бросилось в глаза, что стены построек куда темнее скал, взмётывающихся в небо – и не потому, что там, наверху, больше солнца. Как будто закопчены пожаром. Верх стен местами разрушен. Похож на скальный гребень. Тот – хлестало дождями, морозами, жёстким излучением миллионы лет. И не изгладило. Эти стены – может быть, сотни лет подвергались тому же самому. А ремонтировать некому. Ну, кто здесь ещё есть, кроме запершего глиняную ловушку и вот этого парня?

Они пересекли площадь и вошли в такую же дверь, из какой вышли. Ручка была в виде языка, свисавшего из пасти змеи – нет, не змея то была, а змей. Дракон, извивающийся чешуйчатыми кольцами. Чешуя казалась оплавленной. Оплавлены, полустёрты были и черты лица, и фигура сидевшего на драконе всадника. Да и ручку словно измяло – лишь бронзовый блеск, наведённый руками, иногда берущимися за неё, говорил об обитаемости места.

За дверью был зал, тускло освещённый окошком под самым потолком и такой же масляной плошкой, как у бритого парня. Кажется, опять галерея статуй. Дальше этого зала их не пустили. Такой же молодой и бритый, в таком же латаном плаще, прямо брат-близнец, шагнул навстречу и произнёс повелительную фразу. После короткого разговора исчез и вновь возник с чашкой и лепёшкой в руках. Еда! Оказывается, Савостин был зверски голоден. Сжевал лепёшку, не разобрав вкуса, выхлебал чашку единым глотком – кажется, это был местный жирный и солёный чай. Горячий, аж слёзы брызнули. Но после него тело стало лучше слушаться.

– Лацаб ждёт, – сказал «близнец». И добавил, поманив рукой: – Зюда.

Савостин понял: сюда. «Ждёт» – тоже было понятно. Кто ждёт – выяснится по месту.

После каких-то запутанных тёмных коридоров он очутился в комнатке, увешанной цветными, расписными тканями, совсем без окна, освещённой свечами, горевшими необыкновенно пахуче. В углу сидел, собравшись в комок, сморщенный старичок. А рядом, прямо на полу, была устроена постель, и на ней, запрокинув голову, спал Чорос.

 

Водопад остался позади, и порядок движения процессии восстановился. Во главе шёл лацаб – правая рука настоятеля монастыря-хийда, тот самый сморщенный старичок. Это он услышал предсмертный ужас Чороса, падающего в бездну вместе с дикой, бешеной водой. Яростно борясь за жизнь, сибиряк сумел зацепиться за камень в кромешной тьме, заползти в пещеру ниже уровнем, отдышаться. А потом лацаб целые сутки жёг курения и призывал долгую жизнь тому, кто избран принести весть – и призывы эти достигли внутреннего слуха бедствующего, и он полз и полз по никем не хоженым уже тысячу лет норам и щелям, пока не встретил служку, посланного лацабом. Только тут последние силы покинули техника поисковой экспедиции – но уже там, куда не пускают смерть просто так. Теперь оба члена поисковой группы, перепоясанные синими шарфами, символизирующими небо и разум, шли за Намгбу, который держался от лацаба в двух или трёх шагах и делал привычное – нёс приношение из молока и мёда. А позади поисковиков шли два послушника с гирляндами цветов и пели мантры.

Намгбу, скрестив ноги, сел перед каменным столпом, на котором Савостин заметил изваяние, и возлил напиток. Поставил свечку в пиалу. Поплыл благовонный дым. Колыхались в дыму стены пещеры, плыли, искажались лица и тела стоящих вокруг. Сливались в двухголосие стон, идущий из камня, и песнопение. Потом присоединился третий голос. Низкий, слышимый даже не ушами, а костями, коленями, хребтиной. Дрожь пронизала геофизика, ноги сами сорвались с места… куда? – нет, это подбросило, оторвало от земли силою самой земли. Столп из многих витых стволов дрожал и расседался, сыпались камни, и вдруг Чорос крикнул:

– Человек! Упадёт!

И стремглав кинулся вперёд. Басовый гул Земли перешёл в грохот, столп рассыпался окончательно, Чорос стоял среди обломков и держал почти что на руках человека. Савостин перемахнул груду камней одним прыжком и подхватил бессильное тело. От него пахло скотным двором, терпким потом, дымом и травами. До того резко, что выедало глаза. Открылся беззубый рот и прохрипел какие-то слова. Сбоку раздался стон лацаба – полузасыпанный камнями, ветхий монах нашёл-таки силы привстать и ответить ясной, звонкой фразой. Чорос дёрнул головой в сторону начальника и сказал:

– Говорит, деревом звезду снял с неба. Тебя выбрал, тебе семечко дерева.

 

Пречистенка оправдывала своё название – снег падал действительно пречистый. Плавно снижаясь, голубоватый, крупно-вырезной. Как диковинная небесная листва в листопад. Савостин сидел в рядах для приглашённых гостей и слушал. Докладывали здесь, в рериховском центре, только что восстановленном по случаю столетия памяти Николая Константиновича, те, кто разбирался. А он, среди таких же, имеющих отношение, но сбоку – слушал.

Над кафедрой висела карта звёздного неба Северного полушария. Только что некто возбуждённый, словно фехтуя указкой с неведомым противником где-то в Тельце, вывалил на слушателей охапку цифр, относившихся к сверхновой SN 1054, к Крабовидной туманности. Перемежая астрономию с чтением отрывков текста почти что на родном языке Чороса.

Книгу, из которой были выписки, Савостин видел. Там, в обгорелых стенах под оранжево-кирпичными скалами и фиолетовым небом. Почти чёрный, очень тёмно-бурый кожаный переплёт, видавший на своём веку – своих более чем двенадцати веках, говорил лацаб, сморщенный старичок по имени Болсан – пожары, нашествия, расклейки, склейки, руки многих читателей. Болсан знал по-русски десяток бытовых фраз, не больше. Понимал его только Чорос. И как мог, переводил.

Выходило, что в тысяча пятьсот девяносто седьмом году – это уже в Москве Савостин узнал, что от тибетского счёта Болсана нужно отнять пятьсот сорок три года, тогда получится 1054-й год новой эры – человек, которого выбрали где-то там, далеко, посадил в соседней долине семечко дерева. Дерево выросло – и в урочный день проглотило, Чорос сказал именно так, весь жар огня, который зажгли – тут техник опять долго подбирал слово, но в конце концов решился и выдохнул: духи, то есть черти. Где-то там, не на Земле. Однако, чтобы вырасти, оно вначале проглотило того, кто выращивал. Сделало своей частью.

А в других краях, например, в стране жёлтого царя, огонь в небе было видно днём. Ярче солнца горел! И люди убивали людей, и были болезни, и высохла вода в реках.

– Жёлтый – китайский, что ли? – спросил Савостин у товарища по маршруту. Слово «китайский» Болсан, оказывается, знал – и закивал.

– Итак, – возвысил голос докладчик, – нашей группой был исследован переплёт данного манускрипта. При рентгеновском просвечивании внутри была обнаружена металлическая пластина с отверстиями, расположение которых соответствует расположению звёзд в созвездии Малой Медведицы. Изображение созвездия ориентировано: Полярная звезда находится вверху пластины. Получив разрешение на вскрытие переплёта, мы извлекли пластину и в ультрафиолетовых лучах сфотографировали в нижней её части ещё одно изображение созвездия, не чеканенное, а травленое и простым глазом в обычном видимом свете незаметное…

Рядом с картой появилась увеличенная фотография. Действительно. Вот указка коснулась карты – Орион, вот фотография – тот же контур. Орион, и точно. Одна звезда словно бы выделена. На современной карте – Бетельгейзе.

Вот к чему он про сверхновую, про Крабовидную заправлял, подумал Савостин. Там – тысячу лет назад, а сейчас от этой ждут такого же взрыва.

– Кроме того, – продолжал докладчик, – наряду с пластиной был обнаружен объект предположительно растительного происхождения, скорее всего – зерно. Сейчас оно передано в Ботанический институт имени Комарова на предмет установления видовой принадлежности, а также определения всхожести…

Савостин глянул в окно. Снег прекратился. Вызвездило. Орион висел над крышами, и Бетельгейзе бархатно переливалась красно-оранжевым.

 

–//–

Вернуться в Содержание журнала