Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

1.НАЧАЛО
Когда интернат открылся, я перешел во второй класс. Воспитательница привела меня в спальню, где на койках была навалена одежда, и сказала:
— Выбирай.
Я долго выбирал, а выбрав и переодевшись, вышел из’ спальни в зал, где стоял бильярд и громадилось большое зеркало — трюмо. И первым, кого я встретил, был Колька Радин.
Он подошел ко мне и, усмехаясь, спросил:
— Новенький?
— Да,— признался я.
— В морду хошь?
— Нет,— оробел я.
— Плохо,— сказал он.
— Почему? — спросил я, сам не зная зачем.
Он засмеялся, выставив мелкие колючие зубы:
— Потому что рыжий.
Я не поняли
— Кто?
— Ты.
Самое странное было в том, что он был рыжее меня, и я огрызнулся:
— Сам ты рыжий!
— Что?! — Он подступил ко мне вплотную.— Ты рыжий! Понял?
И я не выдержал. Ударил в сузившиеся желтые глаза, как учил меня отец: прямо, со всей силы, в нос.
И мы схватились, упали на пол, забарахтались,  а когда нас разняли, то трудно было определить, кто из нас кто: кровь из разбитых носов залепила лица, новая форма была в пятнах. Нас послали мыться, а потом наказали, заперев в одной комнате до обеда. Так мы и подружились.

2. ЛЕВОЧКА…
С того дня, как мы пришли в интернат, мир как бы разделился па два противоположных лагеря: на нас, живущих в интернате, и домашников, которые жили в бараках за интернатским забором. Они дразнили нас инкубаторскими. Вражду начали именно они.
Теперь я понял, почему мы не ладили. Домашники завидовали нашей добротной одежде, разнообразной жизни, трехразовому питанию с первым, вторым и третьим, бесплатному кино и еще многому другому, что казалось им никогда недоступным. Мы же завидовали одному — свободе домашников. И еще, конечно, тому, что их не могли назвать безотцовщиной, как нередко, жалеючи, называли нас.
Часто между нами возникали драки.
Побеждали обычно мы. Нас было не больше, чем домашников, но мы были дружнее. Даже самые слабые и робкие из нас, и те никогда не уклонялись от потасовок, стояли до конца. Мы были коллективом.
Никогда не дрался один Левка. Он был сыном старшего воспитателя, ходил каждую неделю в чем-нибудь новом, всегда в белоснежных рубашках, повязанных у горла черным бантом, и до блеска начищенных ботинках. Учителя называли его Левочкой. Он был наш и вроде не наш. Наш — потому что учился вместе с нами, а не наш по той причине, что жил дома, у него были отец и мать, бабушка и дедушка и многочисленные тети. Эти тети, тощие и плоские, приходили за ним после занятий и* уводили в музыкальную школу. Там Левочка учился играть на пианино.
Поначалу мы относились к Левочке равнодушно, но позже, узнав о пианино, стали над ним смеяться. Нам казалось, что музыкой могут заниматься лишь девчонки.
— Левочка-девчоночка,— издевались мы,— покажи пальчики…
Он никогда не жаловался учителям или отцу, а нам очень хотелось этого, только его безропотное молчание сдерживало нас от более решительных поступков. Чего только мы не выдумывали, надеясь вывести его из себя, принудить к жалобе, но он терпел и молчал.
В актовом зале стояло пианино. Выбрав время, когда учителя ушли на педсовет, мы отомкнули гвоздем замок крышки и принялись в несколько рук бить по клавишам.
— А ты хоть так умеешь, Левочка-девчоночка?..
Он поднял на нас затравленные глаза и молча подошел к инструменту. Мы расступились, а Левочка, ведь совсем маленький мальчик, встал у черной громады, поднял руки и опустил их на клавиши…
…Последний звук давно уже уснул внутри черного ящика, Левочка ушел в класс, а музыка все звучала и звучала.
— Я видела маму,— тихо сказала Галя Павлова.
Никто ей не ответил. Мы стояли молча, наедине с собой, пытаясь понять, что в нас произошло. Мы не знали, что именно, но знали, что это сделала музыка, а музыку — наш Левка.

3. ЛЯЛИН…
Его привели в наш класс два милиционера и сказали:
— Вот ваш новый товарищ. «Новый товарищ» сплюнул па пол, растер плевок разбитым футбольным бутсом и изрек:
— Волк свинье не товарищ.
— Гусь,— поправили милиционеры и ушли, громко топоча сапогами.
А Петька Лялин остался. И началось…
В классе:
— Л ялик, перестань резать парту!
— Какую?
В столовой:
— Лялин, не бросайся хлебом!
— Куда?
В спальне:
— Лялин, все уже легли, а ты?
— А я не лег…
Воспитательницы разводили руками, звонили  в милицию, созывали педсоветы, а Лялин говорил нам:
— Все это мура!
И мы соглашались. Мы страшно завидовали Петьке. Завидовали его исколотым рукам, его расхлябанной походке, длинному чубу, прикрывающему маленькие юркие глаза, папиросам, которые он курил в открытую, не прячась в саду или  в уборной, а особенно слову, каким называл себя Лялин,— урка.
— Урка,— объяснял он,— это вор.
И часами рассказывал, как воровал, как сбывал краденое на толкучке, обводя вокруг пальца ментов, и как потом встречали его па малине знатные воры и первыми протягивали руки.
— Я,— хвалился Петька,— вор в законе и в
любой колонии свой человек.
И мы верили ему, хотя ничего такого за ним не замечали, и продолжали завидовать. И не только его необычной жизни, но и тому, как он играл в хоккей и работал в мастерской. Любой инструмент оживал в его татуированных руках, и делал то, что желал Петька. И клюшки, какими мы гоняли шайбу, и стулья, на которых сидели, и шахматные фигурки — все умел делать Петька Лялин. И учитель по труду, Степан Петрович, один защищал его на бесчисленных педсоветах, а после говорил Петьке, хмурясь и кашляя:
— Ты вот что, брат, кончай…
И Лялин на несколько дней смирел, воспитатели облегченно вздыхали. А потом на Петьку будто накатывало: он срывал уроки, бил стекла, курил у кабинета директора, а иногда куда-то пропадал и возвращался через неделю-две. И после очередного такого возвращения педсовет постановил: при малейшем нарушении передать Петьку Лялина в исправительную колонию. На этот раз Степан Петрович не сказал Петьке своего обычного: «Ты вот что, брат, кончай…», а молча ушел, сутуля и без того сутулые плечи.
Лялин, проводив его взглядом из-под чуба, поднялся на второй этаж в класс и впервые стал делать домашнее задание.
И мы не удивились, мы поняли, что иначе Петьке нельзя.
С этого дня Лялина стало не узнать.
— Исправился,— гордились собой учителя.— Молодец!
Петька слушал и уходил в мастерскую к Степану Петровичу, с которым проводил все свободное время.
Наступила весна, когда Толик Шелков принес из дома длинный острый нож с разноцветной наборной ручкой, и после уроков, окруженный нами, принялся метать его в дверь, Нож, взвизгнув в воздухе, ударялся в нее то ручкой, то плашмя. И сколько Толик ни бросал, сколько ни клялся, что бросать умеет, нож не втыкался в дерево.
Нож взял Петька Лялин.
Как-то по-особому вложив его в ладонь, отвел руку за спину и, подавшись немного вперед, метнул. И в то мгновение, когда нож вонзился в дверь, она распахнулась и в проеме застыл завуч, Михаил Павлович, не спуская глаз с дрожащей ручки ножа на уровне своего контуженного в войну плеча.
Мы сбились в кучу.
— Лялии, со мной.
Петька побледнел, сжал тонкие губы…
— Это не Лялин,— вдруг услышали мы.— Это я.
Михаил Павлович посмотрел на Толика Шелкова.— Значит, будешь исключеп ты.
Когда Толик, плача, выплелся из учительской, где проходил педсовет, нас, сразу замолчавших, растолкал Петька Лялин и шагнул навстречу самому себе, в еще незакрывшуюся дверь…

4. ЖИВАЯ СТЕНА
У всех мальчишек есть большие и маленькие тайны.
Нашей тайной был кривоногий, черно-белый, рыжехвостый щенок Верный.
Мы нашли его за кочегаркой, на куче шлака, еще слепым и липким. Он тыкался розовой пуговкой носа в труп огромной собаки — его матери — и мяукал. Мяукал как котенок. Мы взяли его с собой, незаметно пронесли в спальню и спрятали от воспитателей в стенном шкафу, где хранились половые тряпки и вставленные одно в одно, как матрешки, ведра. Там он высиживал до обеда, а после обеда приходили мы и, выставив за дверь дежурного, кормили щенка и играли с ним.
Верный оказался невероятно смышленым. Уже через месяц он выучился ходить на задних лапах, а позже мы научили его сердиться, как сердился учитель по физкультуре, отчитывая кого-нибудь из нас.
— Верный,— просили мы,— посердись.
Щенок, для вида поломавшись немного, подтягивал под живот хвост и осторожно крался к двери. Подкравшись, косил по сторонам, затем вставал на задние лапы и, прильнув вислым ухом к двери, прислушивался, морща как бы в раздумье мордочку. Войдя в роль, он прижимался к полу и, побыв в таком положении с полминуты, вскакивал и бегал взад и вперед, громко и отрывисто повизгивая. Точно так, как делал физорг.
Представления и погубили Верного.
Однажды, увлекшись игрой щенка, мы забыли выставить дежурного, забавляясь, не заметили учителя физкультуры, бесшумно вошедшего в спальню. Он досмотрел все до конца, а потом, растолкав нас, ошеломленных, схватил щенка и швырнул его в распахнутое по-весеннему окно.
С третьего этажа.
Мы бросились вниз…
Жестокость рождает жестокость.
В этот же день мы изрезали ножом новый плащ физрука, а на следующее утро отказались учиться. Отказались не только мы — вся школа, с первого по восьмой класс.
Мы собрались в актовом зале и встали вдоль стен, наблюдая за физруком, который метался между нами, то угрожая, то заискивая. А мы молчали и не двигались. Но когда он бросился к выходу, его не пропустили. Перед ним сомкнулась стена.
Живая стена.
Наконец пришла директор, Ксения Михайловна, и сказала:
— Я вам обещаю, что этот,— она кивнула на подскочившего к ней физрука,— получит по заслугам.
Больше мы его не видели.
Никогда.

5. ПИСЬМО ГАГАРИНУ
Нашему интернату присвоили имя Юрия Алексеевича Гагарина. В честь такого события приехали шефы. И не просто, а с подарком. Им был настоящий истребитель марки «Як». На таких воевали в войну.
На улицах стояла весна, всех нас выстроили на стадионе, говорили разные речи, а потом лучших учеников сфотографировали возле истребителя. На следующий день один из снимков появился в областной газете. Самолет же остался стоять на стадионе.
Все свободное время мы проводили возле него: протирали фюзеляж, стекла кабины, которую Толик Шелков называл фонарем, мыли колеса — шасси, а раздобыв красной краски, подновили звезды на крыльях. Истребитель блестел, как новый.
Через полмесяца, когда мы забыли уже о пальто, задули сильные ветры, повалил снег, и истребитель перетащили в гараж, отняв у него крылья. А на двустворные ворота навесили амбарный замок.
— Это ничего,— утешали мы друг друга,— вот наладится погода…
Погода наладилась, а замок с ворот не снимали.
Отчаявшись увидеть свой самолет, мы решили написать письмо Гагарину. Писали мы его много дней, споря между собой о каждом слове, наконец, запечатали конверт «АВИА», а в положенных графах написали: «Москва. Летчику-космонавту СССР Юрию Алексеевичу Гагарину». И, конечно, обратный адрес не забыли.
Мы не сомневались, что письмо дойдет и Гагарин нам ответит, поэтому ждали терпеливо, тщательно скрывая нашу тайну от учителей и воспитателей. Забыли об одном — летних каникулах…
Первого сентября, вернувшись в интернат, мы сразу же увидели наш истребитель.
Он стоял, подняв нос в небо, на каменном постаменте.
Не знаю, возможно, учителя специально спрятали самолет до летних каникул в гараж, чтобы потом поставить его на постамент. И все-таки хочется верить, что письмо от Юрия Алексеевича было.



Перейти к верхней панели