Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Молодой рыжеволосый парень шел по лесной тропе, уже подернутой щетинкой травы и круглыми листками подорожника. Парень был в модной клетчатой рубашке со множеством белых пуговиц. Он пытался запевать, но тут же бросал начатую песню, насвистывал другую, третью. Словом, нетрудно было заключить, что этот парень свалил гору с плеч, и теперь на душе у него сплошной праздник.
Да, так оно и было. Семен Усачев только позавчера сдал экзамены за десятилетку и вот возвращался домой, на контрольный пост высоковольтной линии. С месяц не был он дома.
Быстро, в прискочку, поднялся парень и передал и увидел мачты линии. Отсюда они походили на приземистые козлы ля распиловки дров, а домик под ржавой крышей напоминал гриб-красноголовик.
У самого домика звенел, пенился и мчался ручей. И хотя ручей невелик, и увидеть его отсюда было невозможно, Семен угадывал по приметам, известным только ему, путь этого лесного баловня, который прожил, наверное, века и все еще ребячился — картавил и резвился. Как-то еще в войну мать оставила Сеньку дома одного и ушла по делам. Сенька спал и, когда проснулся, хотел зареветь, чтобы напомнить о себе : но тут ему послышалось, что мать наливает молоко е бутылку. Он быстренько подался на кухню. Матери там не было. Сенька ухватился за занавеску, попробовал встать. Занавеска тотчас оторвалась, и мальчик шлепнулся на поп. Снова собрался зареветь, посопел носом, поднес к глазу кулак, но неожиданно передумал и, ловко переваливаясь с боку на бок, двинулся к распахнутой двери. Здесь он взялся за косяк, преодолел порог и первый раз в жизни коснулся босыми ножонками прохладной травы.
На завалинке дремала курица. Малыш схватил ее за лапу, курица закудахтала и убежала. Эх, Сеньке бы так бегать! Не умеет. Ползет малыш. А в траве-то, оказывается, много всяких твердых предметов.
Сенька все-таки добрался до забора неторопливо подполз под нижнюю жердь. Рубаха задралась, спину сучком поцарапало. По ту сторону жерди в траве росли беленькие цветы. Один цветок внимательно, как доктор больного, ощупывал шмель. Сенька тронул цветок пальцам. Шмель свалился в траву, свирепо зажужжал, и цветок осыпался. Хотел Сенька сердитую муху схватить, но рядом болтал кто-то быстро быстро. Ухватился малыш за тонкий ствол березки, встал и увидел того, кто его дразнил и звал. Это был ручеек.
Сенька сделал ладушки и заковылял к ручью, точно завороженный. Он даже забыл о том, что уже ни за что не держится. Отпечатки маленьких подошв оставались на мокрой земле. Здесь и проложил Семен свою первую в жизнь тропу — в три шага.
Отец Сеньки был на войне. Мать работала за него и, когда вернулась с линии, обмерла, не обнаружив дома ребенка. С остановившимся сердцем заглянула она в подполье, в кладовку, в стайку, за ограду. Еще секунда — и дико закричала бы она на весь лес, но тут в кустах мелькнула головенка с рыжеватым лисьим пушком.
Потом Сенька стал ходить за ручей, отыскивать в траве яркую ягоду-землянику или гриб-подосиновик, издали похожий на обломок кирпича.
Усачев вернулся с войны и привез сыну маленький топорик. Сенька помогал отцу вырубать кустарник. Только трава, цветы, да ягодники имеют право расти под опорами, на которых висят толстые провода высоковольтной линии.
Лес почтительно расступался перед прямой, непоколебимой трассой, но не сдавался. Его можно вынудить отступить, но трудно заставить умереть. Старые корни таились под дерном и каждую весну регулярно выдавали побеги на белый свет.
У отца участок двенадцать километров, и пока он с топором добирался до конца его, возле избы вырастала плотная стена тонкого березняка. Кора на нем, что луковая шелуха, ветви шершавые, клейкие. Местами березки сменял осинник, а возле отводных канав брызгал весенней порой белыми пушистыми каплями ивняк…
Семен бросил на плечо вещевой мешок и начал спускаться с горы, с каждым шагом все глубже погружаясь в прохладный лес, в густые запахи, в дремотный, обомшелый мир.
Дома никого не было. Семен попил из кринки молока, сменил клетчатую рубашку на старую косоворотку, взял в чулане топор, попробовал острие пальцем и пошел отыскивать отца. Он легко перемахнул через тот самый забор, под который когда-то полз на животе, и ахнул: вместо ручейка зияла черная канавка, как запекшаяся рана. По дну в скорбном молчании сачилась хилая струйка воды. Обнажились гладкие камни. Под водой они казались голубоватыми, а на самом деле были серыми.
Здесь, на этих камнях, журчал неугомонный ручеек, рассказывая голопузому мальчишке о густом и высоком лесе, о песнях, которые он там слышал, о птицах, зверьках и букашках, которые ему встречались.
Медленно побрел Семен вдоль ручья, вышел на трассу и увидел отца. Тот был без фуражки, в кирзовых сапогах. Линялая рубаха, не заправленная в штаны, промокла на его глыбистых лопатках. На потной, сморщенной шее отца —сухие былинки, в рыжеватых волосах запутались пленки бересты. Еще кряжистей и суше сделался отец.
Ухватив несколько березок в горсть, он наклонялся и, ахнув, срубал под самый корень.
Пенечки брызгали влагой. Сок сейчас же густел на срезах, заклеивал их пленкой, чтобы не утекла вовсе жизнь из корней.
Семен поздоровался с отцом, сел рядом на трухлявую валежину. Отец закурил, подумал и протянул кисет сыну. Парень повременил, помялся и принял кисет. Отец ухмыльнулся и дал ему прикурить. Морщась, будто от дыма, он еще раз искоса осмотрел сына, как бы оценивая его взглядом:
—Вот, вырос, выучился —замени. Натешился я, рад и на пенсию.—Он подождал ответа и, кашлянув, прибавил: — Конечно, по силе возможности помогать стану…
Семен молчал. Насторожило Усачева это молчание. Чувствуя что-то неладное, отец, как на торге, начал сбивчиво хвалить свою службу, местность, материальные выгоды. Эта непривычная, растерянная скороговорка отца заставила Семена еще больше нахмуриться. Он не решался сказать сразу, что хотел, и начал издалека:
— Между прочим, знаешь ли ты, папа, что на одном твоем участке были свалены десятки тысяч деревьев, — и, перехватив удивленный взгляд отца, добавил:— Много тысяч, а трасса эта тянется на триста пятьдесят километров. Трасс таких а нашей стране тысячи…
—Тебе-то какое дело до этого?
Семен, не отвечая на вопрос отца, продолжал свое:
—А аварии все-таки бывают, и судьба огромных предприятий иногда зависит от каких-то пустяков, случайностей.
—Ничего не попишешь, такая отрасль, —пожал плечами Усачев и сделал вид, будто он все еще не догадывается, к чему Семен завел весь этот разговор.— Тебе легче будет. Уже сплошь металлические опоры ставят, скоро до нас дойдут, а таким опорам сносу нет.
—Опоры железные, тумбы бетонные, техника усовершенствованная, а лес губят, как и прежде. Вся тайга в морщинах…
—Такая отрасль… —снова начал Усачев, но на этот раз сын не дослушал его:
—Дело не в этом. Люди отрасли создали. Значит, должны они придумать, как лес сохранять. А то затвердили: отрасль, отрасль. Любая отрасль для жизни создается!— Семен повременил.—Не буду я тебя сейчас заменять, дальше учиться поеду.
Отец поднял на сына угрюмые глаза, хотел прикрикнуть, дать ему разок по загривку, но что-то было в нем сейчас такое, чего нельзя сокрушить подзатыльником. Усачев засовал руками, отыскивая спички:
— А я-то надеялся, обихаживал участок, честь по чести… Ладонь от топора затвердела, что копыто…
— Душа у тебя еще сильнее затвердела! — сказал Семен и тут же пожалел об этом. Лицо отца сделалось чужим, надбровные дуги набрякли и стали похожими на увесистые камни. —Ты мою душу не тронь! рявкнул он.— Это такая отрасль… Не о душе думал, когда кулаков зорил, из пулемета фашистов резал, лес корежил, а о вас, сопляках…—Усачев смолк, сердито пыхтя, снял сапог, рывками перемотал портянку и возмущенно плюнул: —Не сидели вы с лучинкой, не жрали хлеб с лебедой! — Он сунул ногу в сапог и яростно, с клекотом в горле рассмеялся: —Видали, душа у нас затвердела! —и резко повернулся к Семену: — Что стало бы с тобой, грамотей, если бы твой родитель мягкодушным оказался?
— Ручей-то высох,—тихо сообщил Семен.
Усачев осекся, с минуту помолчал.
—А я, думаешь, слепой?—И, злясь на себя за то, что сбился с грозного тона, скова повысил голос:—Сводят
леса и будут сводить. Чего ты сделаешь?! Вон она, жизнь, как вышагивает… Попробуй останови! —В голосе отца слышалось торжество и злорадство.—Нет, не верти носом, а гляди, гляди!—Усачев показывал пальцем, ноготь у которого сделался от табака вроде желудя, на высокие опоры, махающие через горы, леса и реки.
—А зачем ее останавливать? Надо сделать так, чтобы и электричество, и лес…
—Как этакое сумеешь, умник? — ехидно прищурился Усачев, и Семену показалось, что отец хитрит, подзуживает его.
—Если бы я знал…—с сожалением выдохнул Семен и мечтательно до б а вил:— Может быть, надо поднять провода над лесом, может, наоборот, положить их в землю или давать ток по радиоволнам— не знаю я еще, но надо ж чего-нибудь придумать! —Семен неожиданно выкинул руку: —Вон, гляди, плачет порубленный тобой лесок, плачет!
Парень саданул свой топор так, что он до топорища вошел в гнилую валежину, и зашагал прочь. На выпуклой груди его трепетала от ветра расстегнутая косоворотка. Семен шагал размашисто, высоко нес свою голову с вихрастой мальчишеской макушкой. Чем дальше провожал его Усачев взглядом, тем спокойней становился его взгляд. Ни растерянности, ни злости на лице Усачеза не было. Надбровные дуги раздвинулись, обозначив глубоко упрятанные глаза. В глазах этих, чуть зеленоватых, уже начинающих выцветать, таилась затененная мудрость человека, способного без сожаления выпалывать васильки, маки и другие милые цветочки ради того, чтобы лучше росли хлеба.
Усачев докурил цигарку до того, что стало жечь губы, и тихо, но властно позвал:
— Семка-а!
Минуту было тихо. Потом затрещали мелкие сучки, зачавкала под сапогами болотина. Усачев плюнул на ладони, не торопясь срубил пучок гибкого тальника.
Появился Семен с непримиримо спаявшимися на переносье бровями. Отец искоса глянул на него, слегка усмехнулся и бросил окрапленные зеленым дождиком прутья в большую кучу, приготовленную для сжигания, затем напился из весенней, уже полувысохшей лужи мягкой снеговой воды и, утираясь подолом рубахи, закряхтел, почмокивая губами:
—Не та водица, не та…
Он лег вниз лицом на траву, подмяв под себя прохладные желтые цветочки, и долго лежал, не шевелясь.
Как и в прежние годы, к нему летел со всех сторон привычный шум леса: птичий перезвон, , стрекот и жужжание всевозможной мелкоты. И только не слышалось одной, самой привычной, самой живой песни —песни ручья.
Усачез резко поднял голову от травы, сел. К щеке его, испеченной солнцем, шершавой, как хлебная корка, при клеился зеленый листок.
—Ладно,—решительно стукнул он себя увесистым кулаком по колену.— Пять, если надо —десять лет еще покланяюсь я пенькам, но с одним уговором: когда настанет черед в домовину меня класть —омоете из нашего ручья.
Семен встрепенулся, собираясь что-то сказать, но отец сам заговорил непривычным, назидательным тоном, и оттого, видимо, у него получалось это сердито:
—Весь мой век жизнь об руку со смертью шла, надо бы это учесть тем, кто любит рассуждать о душе.
Семен вспыхнул, потупился, а отец задумался. Сын уважительно помалкивал. Он знал, что отец его любит рассуждать молчком. И мысли в его голове рождаются неторопливые, грузные, что мельничные жернова, и такие же твердые.Если уж он что надумал или сказал — этому надо верить.



Перейти к верхней панели