Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Семейка Пинежанин и Федька Прянишник

В очередной главке «Обители» излагается художественная версия земной жизни будущего Святого Праведного Симеона Верхотурского

Шапочка в две денежки и та набекрень  — это Федька по прозванию Прянишник. Пряники — медовые, сусляные, сахарные — первое Федькино ремесло. На посаде верхотурском его всякий знает. И не мудрено: и голосом гульливым, и форсом, и лакомством прилипчивым — всем взял Федька. Вокруг него всегда мельтешит ребятня и девки посадские.
Насытив пряниками троицкую округу, Федька шастал вдоль Бабиновки по ямским деревням — уж как ему были рады-радехоньки! В любую избу двери открыты, какую хошь девку в жены бери. Но Федька стерегся, был себе на уме. Пряники — это одно баловство, с них навару не много возьмешь. А девки… Девки не дальше сеновала. Не нагулялся еще Федька Прянишник.

Переправа через реку Туру к селу Меркушино. Фото К. Буллы

Одному в дороге какой интерес? И приглянулся Федьке его же лет ярыжка, портняжным делом промышлявший — Семейка Пинежанин. Кому шубу либо набойку справляет — у того и ночует-столуется. Такой же, сказать, вольношляющийся. Пока Семейка корпит с иглой над овчиной, Прянишник всю округу обойдет со своим сладким товаром.
А на долгое гостевание обоих в Меркушину тянуло. Река Тура в починке Меркуши Федотова у впадения в нее речки Меркушинки по эту пору пристанью обзаводилась, товары хлебные и прочие для сибирских городов к себе тянула — в Верхотурье-то река мелковата оказалась для погрузки судов. Кто только теперь в Меркушиной не толокся! И ямская братия, и крестьяне ближние и дальние, посадские, служилые, промышленные, и, конечно, гуляще-ярыжный народец у всех на подхвате, умельцы кто во что горазд. Да ведь не одна пристань, но и плотбище всамделишное затевалось в Меркушиной! Суда разной вместимости и надобы зачали ладить — дощаники, лодьи, паузки, струги. Судоделов откель только не понаехало. Уж не из самой ли сибирской Мангазеи! Кто товары, а кто свои руки продает. Ярмонка, одним словом.
А без церковки как такому прихотливому месту? Зачалась и церковь во имя главного божьего посланца и покровителя на страшном суде — Архангела Михаила. В 20‑е годы века XVII-го Меркушинский погост собрал своим приходом всю уйму толпившихся вокруг деревень: Чермную, Лошкину, Трубину, Пурегову, Морос­кову, Таскину, Отрадную…
По-разному дружкам в Меркушинский погост охотилось. Федьке ушлый здешний народец глянулся — и в зависть, и в науку. А уж на купцов меркушинских так он наглядеться не мог: что ни борода — то хват. Везде поспевают.

А в Пинежанине ему загадка светилась. Вроде бы свой гулящий парень, и рука мастеровитая, и до работы жаденек, а что-то, что-то в нем не от мира здешнего. Ну откуда вроде бы ярыжке гулящему по эко место грамоте знать? Что тебе сынку боярскому? В Моросковой, помнится, понадобилось миру челобитную изладить, так ведь сразу к Пинежанину: сделай, мол, милость, отпиши воеводе. А читает как! Ровно в этом Евангелии все ему нарисовано. Поп-то меркушинский свой молитвенник то и дело вверх ногами держит. Да Пинежанин и его, Прянишника, считать и цифры складывать надоумил. Федька сразу скумекал: коли знаешь счет, куда как проще полушку в мос­ковский рубль обратить.
Но тут-то вот у них и случилась первая неугода. В Пуреговой было. Свадьба там наладилась в их появление. Пряники шли за милу душу. Отец невесты, из посадских, веселый и шебутной от сивухи, вынул горсть сереб­ряных полушек, стянул Федькину шапчонку и бросил в нее, не считая: гуляй, мол, Прянишник, и свово дружка-ярыжку угости! Ну, Федька и заторопил поскорее дружка от честной компании, пока не одумалась — экое сразу везенье. А Пинежанин вдруг заартачился: стой, говорит, отдай лишнее, не бери грех на душу! Федька сразу-то подумал, шутит дружок: на кой тогда ему и пряники, коли навару с них не будет да еще такого вот, дармового? Пнул по-свойски под зад — не лезь, коли не твое. А как глянул на дружка, а у того заместо лица — ни дать, ни взять икона. В глазах то ли мольба, то ли боль, то ли все вместе. Шарахнулся Федька от юродивого.

Перенесение мощей
св. Праведного Симеона
из села Меркушино в Верхотурский монастырь

Разошлись в тот раз их пути-дорожки. А тянуло его к Пинежанину. Что-то таил он недоступное для Федьки, непонятное. Однова из Меркушиной в Лаптеву переправились. Семейка там надолго задержался — шубейку исправлял вдовице стрелецкой. Федька успел до Отрадновой прогуляться, весь свой медовый товар распродал, веселый в Лаптеву возвернулся. Вдова — куда деваться — пус­тила на ночь, места, говорит, всем хватит. Только дочь свою ему на глаза не дает. Семейка шубу ладит, помалкивает. А за полночь ни свет ни заря будит Прянишника — уже и котомку свою собрал.
— Так ведь шуба-то у тебя недолажена.
— Да там, — махнул рукой Семейка, — только по подолу иглой пройтись. Хозяйка вон сама навострилась.
— А рассчиталась ли она с тобой?
— У нее, вишь ли, ноне корова пала, а дочка-то на выданье… — шепчет, расталкивая его, Семейка.
Федька в ум не возьмет — при чем тут корова? А как дошло до него — только рукой махнул: шут гороховый, что с него взять?
Федьку-то ныне своя задумка греет, и не шутошная. Кабак посадский. Не-а, сам он до зелья не большой охотник. А вот пивоварню свою наладить, подкопив деньжат, — это тебе не пряником стараться. Охочих до пива на посаде и в ямщицком углу — пруд пруди. Да и сам Тобольск, сказать, здешним пивом пробавляется. Значит, божье дело! Вот бы Семейку Пинежанина в товарищи! С его-то грамотой широко-о можно дело поставить.
Федька однажды возьми да намекни Пинежанину. А на том лица не стало: щеки пятнами пошли, глаза замокрели. Что ты, что ты, запричитал, разве не видишь, сколько лиха от кабака? Бабам, детям, вере православной? Крест нашарил под Федькиной рубахой: целуй, говорит, что не будешь бесовского замышлять. И не рад Федька, что дернуло его сказать.
И ведь до чего непутевый был! На купчину однова натакался в Пуреговой. Всю его семью обрядил шубами. Купец с купчихой не знали, куда усадить, чем угодить. Проси, говорят, сколь хошь, не обидим. А Семейка памятку свою достал из котомки, вот, мол, тут у меня все до полушки просчитано: сколь за что. Купчина за живот взялся от смеха. Да ты, мол, паря, свое называй, а не написанное. И толкает ему в котомку чешуйки серебра* горстьми без счета, кошель едва крыльями не машет — так облегчился.
* В ту пору на Руси из серебра чеканились монеты трех номиналов: копейки, денги и полушки. Счетный так называемый московский рубль составляли 100 копеек, или 200 денег, или 400 полушек. Их называли серебряными чешуйками.
Вышли за околицу. От Пуреговой до погоста поболе десятка верст — топать да топать. А Семейка присел у дороги, памятку свою достал — уголек у него завсегда в кармане. Слышит Федька: пятнадцать гривен Матрене лошкинской — мужа-работника схоронила давеча, а у нее семеро по лавкам; десять Степке Важанину из Тас­киной завтре не забыть, слыхал ведь, лошадь у него ногу повредила — забить пришлось, а в хозяйстве куда без лошади. Ой, лихо мне! А погорельцы-те отрадновские! Как мог запамятовать! Да и церкви Архангела Михаила надо пособить…
— Ты себе-то копейку оставь, дурачина! Аль ты Богу племянник? Посмотрю, вон нутром маешься и телесами в чем душа…
Насупился, приумолк Пинежанин, но всю дорогу губами шевелил, прикидывал — кого бы еще даровой дачей обогреть.
Ни кола, ни угла у Семейки. Где обопнется — там и стол, там и крыша. А рубль наработает, так он ему персты обжигает — скорее надо чью-то дыру заткнуть. Простецкое Семейкино нестяжание особливо бесило Прянишника. И благость его неуемная. Однова попали они на потеху. В Чермной пьяный муж бабу свою учил всем, что под руку попало. Почитай, всю деревню собрал на потеху. Хохоту было! А Семейка растолкал народ и загородил бабу. Надо быть, и ему досталось — не лезь под руку. Бабе что сделается? Мужик проспится и не вспомнит. А Пинежанина, почитай, всю ночь дрожь колотила и слезами-то он исходил. Ровно это он бил. Ровно это его били. Ну не юродивый ли? Перед людьми неловко. А ведь сам-то, сам-то!.. В чем душа…

М. Нестеров. Святой Симеон Верхотурский. 1905

Случилось как-то на подходе к Трубиной уже на закате дня. Примолк вдруг Семейка, осунулся весь и пот выступил на челе. Наскоро попрощавшись с Федькой, свернул на дорожку к реке, а Прянишник, не будь прост, переждал чуток и решил подсмотреть: куда это он и зачем.
Тропа вывела на ез Микитки Трубина — плетеную запруду для ловли нельмы. Видать, был здесь его дружок нередким гостем — в береговую траву уже было воткнуто удилище, и гулял по течению реки поплавок. Федька близко навострился, схоронившись за кустами. Друг-ярыжка сидел на камне под большой елью, скрючившись и покачиваясь от чревного недуга. Долго прошло, когда он пал на колени, икону достал из-под рубахи. Федька видел его бледный — то ли в поту, то ли в слезах — лик и молитву слышал. Это был совсем другой Семейка — весь страдание и уязвимость, весь — молитва и боль. Такого Семейку он не знал и не видел в миру. На людях он мнился Прянишнику шутом, недотепой.
Не много пожил в сей юдоли Семейка Пинежанин, едва ли три десятка лет одолел — прибрал Бог племянника своего в обитель небесную. Похоронили у приходского Архангело-Михайловского храма, коему то и дело отдавал он последнее. Погоревала округа о нестяжательном шубнике да, казалось, и забыла. И крест его на могилке недолго простоял. Ан нет! Что ни деревня при меркушинском погосте, что ни дом в ней, а идешь — словно бы он Семайкиным солнечным зайчиком метится, невольно поклоном осенишь.
А Федька… Ярыжному Федьке прянишный промысел только фамилию оставил. Осел вскоре Федька в дворишке близ ограды Никольского монастыря и с подельником наладился пиво варить для посадского кабака. Да так разохотился — сотнями ведра считал Семейкиной наукой. Вое­вода верхотурский даже Москву вопрошал: не прикрыть ли посадский кабак — житья от него нет. На что получил упрек в недалекости, мол, сие заведение казне дюже надобно: сколько по Бабиновке народу-то прет и редко кто кабак минует. Так что двору воеводскому не грех за казну и потерпеть.

Митрополит Сибирский и Тобольский Игнатий (Римский-Корсаков)

…Поздние жития праведного Симеона Верхотурского лукаво трактуют нам чудотворца ищущим лишь богомыслия в уединении. Когда мы читаем в «Летописи» В. С. Баранова, что Симеон «избегал несродных его душе смут и треволнений», а у религиозного философа Г. Федотова, что «любовь к тишине и уединению привели его в сибирскую глушь», мы воспринимаем это как житийный штамп. «Открыватель» Симеона и первый его биограф митрополит Тобольский и Сибирский преосвященный Игнатий (Римский-Корсаков) в своей «Повести известной и свидетельствованной…» явил нам Симеона милостивым мирянином, носителем бескорыстия и нестяжания. Как и сын Божий, он обрел святость земным подвигом всей своей жизни и продлил собой очень малонаселенный ряд святых мирян.

 

Вернуться в Содержание журнала



Перейти к верхней панели