Сеял еще по-летнему солнечный дождь. Со склона сопки, под кедрами которой я сидел, видно море с четкими границами глубин, узкая полоска пляжа с валиком прибойного хлама — в нем так любит копаться старик. В йодистых водорослях он ищет куски отмытого матового угля. И в очаг подкладывает его руками, не запачкав их. Сырой ветер поздней осени, мечущийся по опустевшему побережью, только усилит уют одинокого жилья в отсветах вечернего пламени.
Впрочем, это не для меня. После «бабьего лета» я всегда уезжаю с побережья. А весной, уже в который раз, бросаю ихтиологические занятия, город и возвращаюсь в рыболовецкую артель. Старик остается. Он стережет кунгасы, лебедки, чинит ободранные бурями бока сараев, слушает вой заблудившихся штормов…
Что его удерживает здесь? Радость общения с природой, куда, может, входят его гурманские склонности? Последний месяц часто ужинаю у него и удивляюсь: ни одного повторенного кушанья. И все — из собранного в километровом радиусе, в море, во время отлива. Я спросил его: как можно называть себя современником нынешних дат, находясь в такой изоляции? «Ты забываешь о радио, мальчик»,— он зовет меня так. И утверждает, что живет, по сути, интенсивнее многих: есть время для раздумий.
Я прихожу к нему, когда не ожидается ночной работы. Он редкий* собеседник — непередаваемо немногоречив: пропустив слово или не прислушавшись к интонации, безнадежно потеряешь тему. В паузах — хотя ты и молчишь — он предполагает твои ответы и возражает или соглашается. Он достаточно пожил, чтобы определить характер и интеллект оппонента. Но я солгал бы, сказав, что прихожу к нему только для бесед — вообще-то занимательных. Нет.
Однажды он оставил меня одного в своей большой бревенчатой комнате, сплошь увешанной рыболовными и охотничьими снастями. Невольно я подошел к полке с книгами и стал просматривать их. Вдруг выпала картонная папка, вставленная среди книг, и рассыпалось с десяток фотографий большого формата.
Это были отлично исполненные снимки знаменитых женщин мира. Торопясь спрятать маленькую слабость отшельника, я стал подбирать их и невольно остановился на последнем. Улавливалось необычное: девушка с веслом в руке и лицом Нефертити.
Вот это монтаж, подумал я, разглядывая стройные ножки царицы.
Нет, не то. Просто похожа. Но… слишком похожа! Я быстро разложил все снимки: передо мной или высокое ремесленничество, или явление загадочное. Я несведущ в фотографии, но легко было представить, какую работу пришлось проделать для столь безупречной фальсификации. Рядом с Нефертити ожившая Джоконда, Даниэль Дарье, Марина Влади, неизвестные мне другие красавицы. Все сняты в движении, не позирующими, в разном освещении, но с неизменной деталью пейзажа — рекой. Мне запомнился кусок берега, на всех снимках один и тот же, Я знал его—-в двух километрах от хижины старика.
Насколько я мог заметить в то короткое время, одной и той же была и фигура. Если отбросить фальсификацию, то остается грим, выполненный на уровне шедевра. Нет, слишком натуралистично. Значит… Нет, пока еще ничего не значит: проще обратиться к старику. Но его нет.
Дождь перестал, дунул ветер, солнце высушило крылья кузнечикам, и они вновь затянули свои осенние хоры. Нетерпеливо спускаюсь по зарослям тысячелистника к реке — проверить пришедшую мысль.
Да. Река в месте, где были сделаны снимки, неглубокая — легко перейти вброд. Килевая лодка здесь не пройдет — нужно перетаскивать. Недалеко от отмели в тонком местном бамбуке нахожу скрадок: чисто вырубленный «пятачок» со связанными в верхушках бамбучинами — удобный шалаш, чтобы просидеть ночь и пострелять на рассвете гусей. Валяется рогатина, годная и под ружейную подставку, и как штатив для фотоаппарата.
Я прилег на охапку мха, лежавшую в шалаше, окруженный сумятицей светотеней этого иллюзорного шуршащего укрытия. Не лучше ли возвратиться домой, на косу, и заняться работой? Можно разрушить тайну, которая для постороннего только издали кажется важной, и сожалеть потом. Да, но пока-то я не совершил ничего предосудительного, И правильно сделал. Занимайся избранным и порученным тебе делом: продли жизнь лососям.
Весь следующий день, препарируя рыб, был занят захватившей меня загадкой. Я знал, что бросить ее — это вычеркнуть оставшиеся дни на бесплодные домыслы. Работал до полуночи, задабривая совесть: утром решил идти к старику.
Дома его снова не застал. Он пришел около десяти, уставший, с тяжелой сумкой. И получилось так, что я не спросил у него ничего.
Я шел по берегу, по упругому песку отлива, мимо гвалта детских голосов чаек, сулящих шторм и вынужденное безделье, радовался этому прогнозу, принятому решению. Стучало сердце. Я торопился. Слева — еще полное прозрачности, стеклянно накатывающееся на берег море, справа— красноватые отвесные скалы в белых полосах птичьих следов. Короткокрылые топорки устрашающе проносились над головой, неся огромные красные клювы.
Приближение шторма вскоре стало заметно: похолодало, пошла мелкая рябь, ветер то начинал дуть, то спадал до минимума. Я заспешил, меня все более захватывал предстоящий поиск.
С вечера приготовив рюкзак, лег с намерением встать рано. Но спать не пришлось. Шторм нарастал, хотя небо было высоким и звездным. Ущербная луна висела над полощущимися на ветру палатками, как над кочевьем.
Вышел за час до восхода солнца. Небо по-прежнему было чисто. Шел верхом, краткий прибрежный путь перемывали и колотили волны. По дороге хватал понемногу лимонник, а позавтракал уже на месте, на другом берегу от старикова скрадка. Позавтракав, неожиданно заснул.
Проснулся от новых звуков. Когда ждешь — просыпаешься. У меня не было фотокамеры, у меня был бинокль.
Как я и предполагал, шлюпку нужно было перетаскивать. Она возвращалась от моря — против течения, была небольшой, ярко-белой. Подвесной моторчик поднят.
Шлюпку, вся напрягшись, подталкивала женщина в шортах и свободной белой блузке. Я был подготовлен, но явление удивляло: заполняя окуляры бинокля, мне и миру улыбалась Эдит Пиаф.
Шлюпка наконец вышла на глубокую воду, ее прибило к камням, женщина забралась в нее и запустила мотор.
Какое-то время я смотрел, как удаляется моя тайна — а может, и не только моя. Потом спрыгнул к реке и по мелководью берега молча побежал за шлюпкой.
Я начал догонять ее, идущую против течения. Ветер дул в спину, и женщина обернулась. Смотрела она с недоумением, но без испуга. Даже приглашающе махнула рукой, одновременно прибавив скорости. Я тоже надбавил, у меня еще был запас сил. Женщина пригладила волосы, рассмеялась и до предела увеличила обороты. Движок у нее был не ахти, но достаточно резв. Я не отставал, на мне уже не было ботинок, в азарте погони сбросил кое-что и из верхней одежды — мокрой, стесняющей движения. Бежал, ни о чем, кроме длительности пути, не думая, изредка взглядывая на лидера. Веселость у нее сменилась неопределенностью: откуда он, зачем и надолго ли? Похоже, она заволновалась. Вскоре я понял, почему: впереди шумел мелкий участок. Шлюпка врезалась, накренилась, мотор заглох, женщина выпрыгнула из нее и побежала впереди меня.
Движения у нее были рассчитанные и легкие, а мои мышцы уже безволила усталость. Нечего было и думать о том, чтобы догнать ее. Да и зачем, собственно? Своей тайны она мне все равно не откроет — в этой-то достаточно нелепой ситуации…
Я остановился, вернулся к шлюпке и, взяв лежавший в ней брезент, лег на берегу.
Когда открыл глаза, то увидел звезды. Вид ночного неба в одиночестве нес мир. Было прохладно, и поверх брезента я нагреб слой песка — дневное тепло.
Мне не в чем упрекнуть себя. Эта странная женщина… Я дождусь ее, появись она хоть через неделю. Но ждать пришлось недолго. Видимо, шлюпка ей постоянно нужна, и она пришла. Пришла так тихо, что я услыхал уже запущенный двигатель — по течению быстро удалялось белое пятно.
Ее дорога — река. Нужно идти, где-то же она обитает… Завернувшись в брезент, я шел по настороженным заводям, навстречу блюдцам зарождающегося тумана. Потом взошло солнце, и я согрел себя бегом.
Было около трех часов дня, когда я увидел укрытие для шлюпки, вырванное у берега взрывом. Отсюда поднималась вверх, к лиственницам неплотная тропинка. За деревьями виднелась поляна и там — совершенно необычное для этих мест здание: двухэтажный каменный дом с высокими окнами.
Дом и примыкающий к нему запущенный яблоневый сад окружала проволочная ограда с арочными раскрытыми воротами. Бронзовая доска извещала: «Приморская сейсмическая станция».
Столбики ограды были из полированного цветного гранита. В глуши — такое расточительство? Я возвратился к входу. Опоры и арка высечены из одного монолита. В доме тишина и неподвижность.
Легкие шаги я услышал, когда она была уже рядом. На миг остановилась, потом подошла и заговорила:
— Это вы?.. Вы бежали вчера — так молча бегут волки. Я думала, вы готовитесь меня съесть. А оказались стеснительным… Заходите. Мы вошли в дом, в обилие дорогого, отделанного камня — порфир и мрамор. Женщина провела меня на кухню, поставила консервы, сухари и сказала:
— Ешьте, что есть, старик не пришел.
Не рассуждая особо, я принялся за еду.
Потом она пришла за мной, и мы поднялись по широкой лестнице, прошли в зал, сели за столик у окна. Она налила грушевого соку в высокие тонкие стаканы.
Дом стоял на вершине пологой сопки, и из окна была видна вся долина с петляющей рекой, вытянутое закатное солнце над гигантской огненной чашей океана. Внизу, в черничных кустах между лиственницами, уже поселилась вечерняя мгла, дышала чутким звериным покоем и свежестью. Тишина была такой прозрачной, что я слышал реку.
Женщина была уже другой, может, это вечернее солнце и тени изменили ее? Глаза удлинились, лицо стало тоньше.
— Мне не ясно еще, зачем ты пришёл сюда? — прерывая молчание, сказала она.— Уже четвертый год я одна. Мой муж умер, едва доведя до конца свою работу. Он родоначальник практической астрономии и первожитель новой материальной эпохи человечества. А я — житель номер два. И никак не могу привыкнуть к этому счастью, так оно ново и так остро.
— Он был стар?
— И да и нет, трудно сказать. Известен день его рождения. И дата смерти. Я покажу его фотографии.
— Люди заняты совершенствованием нынешней жизни, а ты обещаешь новую эпоху…
— Люди не минуют ее! Она неотвратима. Завтра я все расскажу тебе, а теперь отдыхай.
Оставшись один в угловой комнате наверху, я заснул под шорохи первого в этом году по-настоящему осеннего ветра, сухого и прохладного: он пронизывал чащи, пробуя на прочность листья и травы.
Когда я проснулся, потолок был занят немой пляской золотистых теней, вломившихся в проемы окон. Поднявшись и выглянув в сад, я увидел множество рефлекторов, компактными группами установленных среди деревьев. Их почти нестерпимый блеск, обжигая, вселял бодрость.
Я вышел и в двери столкнулся с юной девушкой: льняные волосы, прямые, очень густые и длинные, невесомо лежат на платье из кружев, припухшие губы на худом лице с бледноголубыми глазами, хрупкие пальцы протянутых ко мне рук.
— Здравствуй, сегодня я незнакомка! Мне нравится быть женщиной своего воображения.
— Это…ты? — с усилием заговорил я с нею.
— Тебе неприятно? Я хотела сделать тебе подарок, украсив себя… Пойдем в лес, к реке. Осенью она теплая. Я расскажу о своих превращениях. Возможно, скоро они надоедят мне и станут доступны многим. А пока они — моя жизнь, оставленная тем, кому я верила, когда над ним смеялись.
— Ты обещала показать мне его.
— Его фотографии? Они со мной.
Мы вышли, прошли по саду, где я набрал яблок в полу рубашки. Спустились к реке, к завалу из деревьев, принесенных паводком и отбеленных солнцем* и удобно устроились на стволах. Мыли яблоки в бегущей под ногами воде. Они были хрустящими и ломкими.
— Я хочу плакать — жаль последних лет,— сказала она, улыбаясь.— Не обращай внимания… Вот он, смотри.
С фотографии глядело лицо мужчины около пятидесяти, упрямое и чуть скорбное.
— Здесь он в пору самого плодотворного своего периода. Он получил доказательства самонаращивания комет из творческого ничто Вселенной и сделал об этом доклад в астрономическом обществе. Приверженец теории расширяющейся — при стабильной плотности — Вселенной, он говорил, что его работа — отмычка к предпоследней двери тайны творения. Провозглашая бесконечность времени и пространства, говорил он, мы упускаем в этой связи характеристику материи: бесконечна ли она? Да, отвечают, бесконечна. Спрашивается: в каком она движении — в прямом или обратном? Сжимается или расширяется мир? Его состояние, отвечают, меняется участками, Вселенная пульсирует в последовательности: сжатие, взрыв с продолжительной эволюцией, где возможна органическая жизнь, и опять сжатие. Но такая законченность — это лесть собственной ограниченности! Нет, говорил он, я экспериментально утверждаю — акт творения беспрерывен, он следует за временем однозначным движением. И отбросив мистику, надо изучать творца — ничто, вакуум, Тайну тайн… Плохо, возможно, что не был он, как все, не стремился к публичным откровениям. Для удовлетворения честолюбия ему достаточно было получаса внутреннего торжества. Много лет назад он материализовал свою теорию триумфально-прикладным образом — постройкой, а вернее, созданием нашего дома: ни разу не ударив молотком и не шевельнув лопатой. Ему бы тогда же открыться своим друзьям и противникам, но нет, из скромности или эгоизма он умер в безвестности. Я не определила всего в нем, потому что мы редко виделись вот так рядом. Он все время работал, работал. Я подозреваю: у него были возможности жить вечно, но из-за занятости он отложил их разработку, а смерть стерегла его. Я бы тоже умерла, да в доме был третий. Сейчас он старик, живет на побережье. Он ушел в день похорон. Я и теперь езжу к нему за обедами… А вот эта фотография мужа сделана, когда он только обосновался здесь, выпросил разрешение построить сейсмическую станцию и навсегда исчез для всех своих знакомых.
Снимок запечатлел счастливого старого человека в одежде лесного бродяги.
— Он установил здесь свои еще вручную сделанные приспособления и стал улавливать самозарождающуюся материю мира, те неопределенные первозданные частицы, которые преобразуются в элементарные, только пройдя структурную решетку направляющей молекулы. Если, например, он клал в выходной раструб, соединенный с рефлекторами приема, микрораспилы мрамора, то мог возводить мраморные стены. Ты же видел наш дом. Потом он создал аппарат для получения органогенов, а затем и агрегат космологической органопластики — лишь он остается до сих пор в рабочем состоянии… Работы мужа кладут конец экономическим проблемам мира. Он сожалел только, что его метод легок и прост, а поэтому опасен в руках незрелых личностей… Вот на этой фотографии он — в год, когда мы начали жить вместе. Он в совершенстве овладел операцией внешних превращений.
Я увидел искрящегося в широкой улыбке юношу.
— А таким он любил быть, когда закрывался в кабинете на несколько недель.
Глубокий старик, подавшийся из кресла к объективу: крупный нос, загнутый к впалому рту, оставшийся все-таки волевым лемех подбородка, обвисшая кожа, молоды только в венцах морщинок глаза, исполосован складками лоб, грудь запахнута меховым халатом, который удерживает деформированная рука столетнего земледельца…
Я вполуха слушал ее дальнейший лепет о долгих зимних ночах, сливающихся с серыми днями, в течение которых можно несколько раз встречаться с разными обликом людьми. У меня не было желания спрашивать ни сколько ей лет, ни подробности техники превращений.
Свершилось! Появилась возможность начать путь без поглощающего энергию и жизнь ярма ненужных благ, ценность которых — только в малодоступности…
— Смотри, кумжа,— крикнула она.
Внизу у дна метнулись в тень два радужных бока лососей.
— Давай ловить их острогой, ладно? Я потушу их…
Остаток дня я сбивал плот, сделал две остроги, заготовил дров для костра, смолья для факела, лист металла.
К реке она пришла уже красным вечером — шоколадной, в браслетах, негритянкой. Смеясь, оттолкнула плот, а когда нас вынесло на середину реки, где почти не было течения между двумя галечными наносами, мы бросили якорь — обвязанные камни.
Она любила всяческие удовольствия, постоянно желала их и, видимо, жила ими. Первые рыбины она изжарила на угольях, завернутыми в пергамент вместе с очищенными кедровыми орешками и листочками полыни.
Потом, когда я устал и рыбы было много, порывом ветра снесло в воду наш костер. Нам было тепло в шумящей лесом ночи на вздрагивающем плоту, который водило течением.
— Посмотри на меня,— шептала она,— ты поймешь, что фраза: все тлен, все прах — обманна. Вон и там, в сонмищах мерцающих миров, возможен наш дом. Милый, люби меня и сделай гибким свой разум, за зиму ты должен освоить лабораторию…
В свежем воздухе осени, кружась, как разноцветные листья, прошло несколько дней, не нарушаемых ничем, кроме мыслей. Но мысли, как жертвы, гасли в безмятежных вечерах, бесконечных ночах с ароматной истомой таежных полян и редколесья, в утрах — праздничных все новыми обликами хозяйки дома, в ветреных солнечных днях. Знакомство с приборами ее превращений не пошло еще далее восторгов.
Было решено, что нам в этой глуши на зиму нужны кое-какие припасы. Я сел в шлюпку и спустился к побережью. В бригаде, на удивление, никто не беспокоился о моем отсутствии: «Старик сказал, что ты в гостях». Я сразу же отправился к нему. Он, насвистывая, строгал долбленку.
— Здравствуй, старик.
— Здравствуй, мальчик. Голоден?
— Да, но сначала ответь. Почему ты ушел от нее и вообще из того дома?
— Видишь ли, такие вещи каждый понимает по-своему: я не меняю счастья оставаться самим собой. Та, у кого ты был, не моложе меня, а ее муж был много старше, но они дети. Останься я там на год, она бы втянула и меня в их игру. Я любуюсь ею издали: она прекрасна и, запомни, имеет на это право — пока ей будет угодно. Это ее заслуга, что он развил свои случайные мысли до такого открытия…
— Я пойду, старик, можно?
— Ты смущаешь меня. Конечно, можно, иди, только не торопись с выводами.
В тот же вечер я был у нее. Комнаты дома в мерцании свечей и заполнены музыкой. В строгом рисунке звучал блюз Равеля. Двери заперты. Я позвонил. Вышла она.
— Ты приехал? Вот и хорошо, сегодня музыкальный вечер. Заходи быстрей!
— Нет, я послушаю с улицы, иди.
— Дверь открыта.
— Да, спасибо.
Я отошел от дома, чтобы видеть окна, весь в грустной власти блюза, хотя уже необычайно высокий женский голос пел «Горные вершины».
Я спустился к морю. Нет, мой час еще не пришел…