Как сообщил Валетко, со станции Левшино пригнали два эшелона с пленными красноармейцами числом до полутора тысяч. На месте обнаружилось, однако, что вовсе это не красноармейцы, а просто солдатики, уроженцы сибирских губерний, они возвращались домой из германского плена и под Пермью задержаны были боями на магистрали. Начальник штаба предлагал всех их мобилизовать, но Пепеляев счел опасным держать вблизи линии фронта этих людей, наверняка распропагандированных большевиками. Он распорядился беспрепятственно пропустить эшелоны на восток и телеграфировать генералу Голицину, дабы тот их задержал и рассовал по ,тыловым частям.
Правда, немного утешила другая новость: на складах губснабжения нашли семь тысяч пар новых валенок. Пепеляев вспомнил виденных позавчера убитых из 29-й дивизии — они лежали на снегу в лаптях, в ботиночках, просто в намотанном на ноги и подвязанном веревками тряпье — и подумал, что, видать, появились и у большевиков свои чиновники. Это радовало не меньше, пожалуй, чем захваченные валенки. Вообще все яснее становилось, что трофеи достались богатые — оружие, снаряжение, продовольствие, можно бы и наплевать на купеческие рубли, на пропавший перстень. Пропади они пропадом, выжиги! Но спускать не хотелось.
Пепеляев медленно ехал по Сибирской вверх, к губернаторскому особняку, потом гикнул и пустил Василька вскачь.
— Ну, господин Мурзин,— сказал Грибушин,— насколько я понимаю, вы — калиф на час. Не теряйте времени.
С проницательностью опытного коммерсанта, привыкшего распознавать подлинные отношения между людьми, какими бы словами ни прикрывались эти отношения, он сумел правильно истолковать ситуацию. И Ольга Васильевна женским чутьем поняла: этот альянс между Пепеляевым и Мурзиным — временный, непрочный. Но остальные, в том числе и Шамардин, сильно встревоженный тем, что генерал за него не вступился, к новому представителю власти отнеслись вполне серьезно, с уважением: есть, значит, на то свои причины, Фонштейн, принося тысячу извинений и благоразумно избегая слова «контрибуция», начал выяснять, будет ли предъявленный им вексель зачтен за добровольное пожертвование в пользу воинов-освободителей в том случае, если перстень так и не сыщется. И Каменского занимал тот же вопрос, но применительно к подписанному им обязательству уступить «Людмилу» Сыкулеву-младшему.
— Я свою долю внес,— говорил Каменский,— и знать ничего не знаю. Сами виноваты, что не уследили.
— За вами уследишь,— сказал Шамардин.
Несмотря на грибушинский совет, Мурзин пока выжидал, не торопился. Двое самооборонцев, раненый пулеметчик и китаец Ван-Го, невидимые, с надеждой смотрели на него, а он верил в свою удачу и не торопился.
Час назад, в генеральском кабинете, нахлынул азарт, как позавчера, на камском льду, когда вдруг выхватил револьвер. По-пацаньи захотелось показать себя, утереть пос генералу. Мол, знай наших! Но, поостыв, начал торговаться. Четыре жизни потребовал он взамен, ставя залогом собственную, и это красная цена сыкулевской побрякушке, сколько бы она ни стоила. И уж вообще не имела цены возможность посрамить генерала, чтобы уразумел,, с кем воюет. Его честному слову Мурзин доверял, но на всякий случай пожелал услышать обещание при свидетелях. Поколебавшись, Пепеляев позвал двоих офицеров: дежурного по комендатуре и поручика Валетко и дал слово при них…
Минут десять прошло, и поскольку Мурзин молчал, купцы начали постепенно забывать о его присутствии. Грибушин, склонившись к Ольге Васильевне, вполголоса рассказывал о своем путешествии в Японию, где он изучал правила чайной церемонии, о том, что адмирал Колчак, т ож е / несколько месяцев проживший в Японии, проявляет, как слышно, большой интерес к чайному обряду.
— Вот вам и повод рассказать ему о здешнем самоуправстве,— сказал Каменский, но ответом удостоен не был.
Грибушин с Ольгой Васильевной, будто отгороженные незримой стеной, ни на кого не обращая внимания, разговаривали как у себя дома. Каменский, не принятый в их компанию, с завистью поглядывал на Грибушина.
Сыкулев-младший, угрожающе нависая над Константиновым, сипел:
— Тридцать три тысячи! Язык-от не отсох? Да я за него сорок платил!
— Тридцать три и ни копейки больше,— твердил Константинов.— Возможно, вас обманули, господин Сыкулев.
— А ваш перстень действительно стоил сорок тысяч? — спросил Мурзин.
— Вот те крест, сорок!
— Тогда почему принесли именно его?
— Ты еще спрашиваешь? Сам все отнял и еще спрашиваешь?… Всякую шваль собрали,— закричал вдруг Сыкулев-младший, в упор глядя на Каменского,— ясно дело, покрадут! Чего ногой-то зудишь, а?
— Отойдите от греха подальше,— сквозь зубы проговорил Каменский, однако ногой трясти перестал.
Мурзин вспомнил, что эти двое — давнишние конкуренты. Лет десять назад оба держали свои пароходы на ближних пассажирских линиях и сферы влияния поделить никак не могли. За их борьбой следил весь город, многие бились об заклад, ставя на одного из них, и летними вечерами, когда Мурзин возвращался с завода домой, Наталья докладывала ему, что еще предприняли Каменский или Сыкулев-младший, переманивавшие друг у друга пассажиров. Один свои пароходы раскрасил, как игрушечные, и другой не отстал. Один приобрел новые скамьи, и другой заказал точно такие же. У обоих буфеты с пивом, медные поручни блестят, как на броненосце, капитаны ходят в адмиральских фуражках. Каменский на палубах граммофоны поставил, чтобы ездить веселее, и Сыкулев-младший тут же перенял. Но ни тот, ни другой победить не могут. Наконец прибегли к последнему средству: стали снижать цены на билеты. Каменский на копейку сбавит, Сыкулев — на две, Каменский — на три, а Сыкулев уже целый пятак скостил, и отставать нельзя. До того дошли, что чуть не в убыток себе пассажиров начали возить. Лишь тогда спохватились и решили установить твердые цены, у обоих одинаковые на всех маршрутах. Заключили договор, при свидетелях ударили по рукам, Сыкулев-младший спокойно уехал на север скупать пушнину, а когда вернулся и сошел на берег, то глазам не поверил: его пароходы стояли пустые, народ валом валил к сопернику. Как так? Почему? Значит, нарушил, подлец, договор, переступил рукобитье? Прямо с пристани побежал узнавать, и, ходили слухи, едва кондрашка его не хватила, как узнал, почему. Оказывается, всего лишь бублик положил Каменский на свою чашу весов, и она перетянула: каждому пассажиру, куда бы тот ни ехал, впридачу к билету выдавалось еще и по бублику. Грош ему цена, а обернулся тысячными прибылями. Эх, Сыкулев! Надули тебя, вспомнил Мурзин.
Сейчас бывшие конкуренты продолжали яростно собачиться, подогреваемые Грибушиным, который ловко стравливал их на потеху Ольге Васильевне.
Мурзин прислушивался, присматривался. Еще и для того хотелось найти перстень, чтобы эти люди, презирающие таких, как он сам, не уважающие в других ничего, кроме силы, хитрости и сознания собственной выгоды, поняли бы: его, Мурзина, провести не удастся. Рано или поздно им всем придется жить бок о бок, и это понимание ох как еще пригодится той власти, которую он представлял на самом деле…
Время шло, разговоры начали мельчать, уклоняться в сторону от основного русла. Словно сговорившись, про перстень уже не вспоминали. Казалось, шестеро купцов, ювелир и генеральский адъютант собрались в этой комнате, чтобы посидеть запросто, потолковать о том о сем. Калмыков приставал к Мурзину, просил разрешения послать записочку сыновьям, пускай те принесут сюда обед: у него на обед уха из мороженой рыбки, похлебали бы вместе.
Мурзин же думал о том — кому выгоднее всего завладеть сыкулевским колечком? Хотя для того, чтобы ответить на этот вопрос, не надо было долго думать — разумеется, самому Сыкулеву. Он не только сохранял перстень и получал обратно свою долю контрибуции, но и рассчитывался с Фонштейном, «Людмилу» приобретал совершенно бесплатно, а вдобавок еще надеялся содрать с Пепеляева мыла и свечек на три тысячи рублей. Барыш неплохой, но опасно подозревать человека лишь на том основании, что он имел возможность украсть больше, чем остальные. Мурзин знал этих людей: взять перстень мог любой из шестерых. Даже Грибушин. Да и Шамардина с Константиновым тоже нельзя было пока сбрасывать со счетов.
Да, взять мог любой, но рисковать стал бы не всякий. Вот Исмагилов, тот лихой джигит, вполне способен, однако его, как утверждает Шамардин, привели сюда буквально за минуту до того, как вошел Пепеляев и обнаружилась пропажа. А эти восемь человек провели рядом с черной коробочкой около получаса. Подумав, Мурзин временно снял подозрение с Калмыкова и Фонштейна, известных своей трусостью. Затем присоединил к ним ювелира Константинова, но уже по другой причине — он внушал доверие. Он внушал доверие тем, пожалуй, как старательно пытался скрыть свою бедность; все на нем было почищено, отглажено, и Мурзин далеко не сразу понял, что костюму его — сто лет в обед. Человек богатый и не желающий выдавать свое богатство может прийти в лохмотьях, в дырявых сапогах, как Фонштейн, в драной шубе, как Сыкулев-младший, но Константинов нищету не выставлял напоказ, напротив — хотел скрыть. Чувство собственного достоинства, вот что все отчетливее видел Мурзин в этом лысом странноватом старичке, и подозревать его, видимо, не имело смысла.
Итак, Фонштейн, Калмыков. Чуть в стороне— Константинов. И Грибушин, пожалуй, он до обычной кражи вряд ли опустится. Эта птица другого полета. А Ольга Васильевна? Весной, когда дом Чагиных взят был под наблюдение, она, вероятно, это заметила и сама донесла в ЧК на мужа, чтобы сохранить себе жизнь и свободу. Хитрая баба, от нее всего можно ожидать. Но осторожная. Ради перстня, пускай даже ценой в тридцать три тысячи рублей, рисковать репутацией не станет. Зато, например, могла подбить Каменского, обещав ему за это свою любовь. И теперь нарочно на него не смотрит, любезничает с Грибушиным. А Каменский за ней давно увивается, даже катер назвал ее именем, на что покойный Чагин ответил по-своему: самое дешевое и грубое мыло начал штемпелевать печаткой «каменское». Значит, Каменский. Впрочем, и Грибушин, по всему видать, зол на генерала, вполне может подложить ему свинью, убедив себя, что это не кража вовсе, а нечто иное. Мурзин от Калмыкова и Фонштейна мысленно передвинул Грибушина поближе к Ольге Васильевне и Каменскому. К ним же приставил и Сыкулева-младшего: ему сам бог велел украсть, он в своем праве. И не трус, нет. А Шамардин? Для него это дело самое безопасное, и по физиономии видать, что высокими принципами не отягощен. Разве Пепеляев стал бы его подозревать?
И все-таки вначале Мурзин решил понять другое: не кто взял, а куда дел, если взял. Можно, скажем, незаметно выбросить за окно. В сугроб, чтобы после подобрать. Но сугробы перед губернаторским особняком расчищены, а швырять просто так, на добычу первому же прохожему, рисковать с единственной целью — насолить генералу, на это мог отважиться только один человек — Грибушин.
Мурзин откровенно оглядывал залу, в то же время наблюдая и за купцами, как в игре «горячо — холодно». Кинуть перстень в камин? Но и эта мысль Пепеляева уже осенила: пламя заливали водой, Шамардин лично разгребал головни, но ничего не нашел. Или нашел и спрятал? Ведь его-то не обыскивали…
Положить в люстру, в один из плафонов? Нет, надо для этого поставить стул на стол, вскарабкаться. Куда там!
Оставался еще паркет: могли украдкой сунуть под паркетину. Мурзин медленно прошелся по зале, то и дело останавливаясь и сапогом пробуя пол, но истертые, давным-давно не вощеные дощечки лежали плотно, прочно, ни одна даже едва уловимым раскачиваньем не выдавала под собой тайника.
— Послушайте, капитан,— спросил Мурзин, глазами указывая на Ольгу Васильевну,— а кто обыскивал даму?
Шамардин отвечал, что приглашали из канцелярии ремингтонистку Милонову.
— Я хочу с ней поговорить,— сказал Мурзин, и через пару минут, приведенная юнкером-часовым, появилась эта Милонова, робкая барышня с толстыми плечами.
Мурзин взял два стула, отнес их в комнатушку, где отдыхали губернаторы. Затем провел туда Милонову и прикрыл за собой дверь.
Беседовали долго. Вскоре Милонова, разрыдавшись, призналась, что Ольга Васильевна при ней ничего с себя не снимала, только дала осмотреть ридикюль, откуда сама же и вынула серебряный рубль. Пожалев ее, Милонова взяла этот рубль и обманула генерала, сказала ему, будто обыск произвела самый тщательный.
Отпустив Милонову, Мурзин вышел в залу, где Шамардин, подмигнув уже совершенно по-дружески, шепнул:
— Кобылка! На ощупь-то какова?
Он решил, что раз Милонова плачет, значит, ее обыскивали.
— Ольга Васильевна,— сказал Мурзин,— я хотел бы поговорить с вами наедине. Прошу в ту комнату.
Сесть она отказалась, сказав, что ничего, перед таким важным начальником постоит, ноги не отсохнут: перед генералом сидела, а уж перед ним постоит, окажет уважение.
— Мне известно,— перебил Мурзин,— что вы сумели избежать досмотра.
— Мало я ей дала, паршивке,— сказала Ольга Васильевна.
— Зачем вы так? Эта девушка вас пожалела.
— Допустим… И что вам угодно?
— Почему вы не дали себя обыскать?
Она пожала плечами.
— Неужели непонятно? Я женщина. Впрочем, для вас ведь все равны. Все товарищи. Пожалуйста, зовите эту паршивку,— Ольга Васильевна вынула одну руку из муфты и начала стряхивать с плеча шубку.
— Что, прямо при мне? — спросил Мурзин.
— Можете присутствовать, если хотите.— Она смерила его презрительным взглядом.— Вы для меня не мужчина.
— А кто же?
— Покойник,— ответила Ольга Васильевна, вдевая в муфту другую руку и сбрасывая шубку на стул.
Мурзин остановил ее:
— Можете не трудиться… Дайте-ка мне вашу муфту.
Сунул руку внутрь, в меховое тепло, нащупал карман, где не было ничего кроме носового платка, довольно грязного. Взглянув на Ольгу Васильевну, не заметил и тени тревоги, зато увидел, что левая рука, с которой он только что сам снял муфту, сведена в кулак. Ну, не то чтобы совсем в кулак, но пальцы напряжены, поджаты как-то ненатурально.
— Что у вас там?
Она молчала.
— Я спрашиваю…
— Он,— прошептала Ольга Васильевна, косясь на дверь.— Перстень… Не говорите никому! Не скажете, я вам после половину отдам.
— Распилим или как? — Мурзин не поверил, потому что глаза ее смотрели хитро, обещали другое.
— Половину цены. Соглашайтесь!
— Зачем покойнику деньги!
— За пятнадцать-то тысяч от двух смертей откупитесь.— Она подняла сжатый кулак и держала его у самого своего лица, слегка поворачивая из стороны в сторону, будто поддразнивая.
Ольга Васильевна подскочила к окну, распахнула фортку.
— Выброшу, и ничего не докажете.
Мурзин схватил ее за руку. Рассмеявшись, она тут же развела пальцы: на ладони лежала не то пружинка, не то проволочка — маленькая, изогнутая, чуть сизая на свету, в радужных переливах, словно побывала в огне.
— Что это?— ошарашенно спросил Мурзин.
— Что-что? Зубочистка, вот что. .
— Зубочистка?— усомнился Мурзин, уже понимая: издевается над ним, стерва такая, голову морочит.— Почему вы ее прятали-то?
— А шутила,— сказала Ольга Васильевна.— И потом, сами подумайте, какая женщина захочет афишировать, что у нее зубы дырявые?
— Я же для вас не мужчина.
— Вот я и признаюсь: дырявые, дырявые.— Ольга Васильевна улыбнулась ослепительно.
Отпустив ее, Мурзин пригласил Каменского. Тот с готовностью откликнулся на зов, плотно прикрыл за собой дверь и тут же, не дожидаясь вопросов, начал излагать свои соображения: перстень украл Грибушин, чтобы соблазнит Ольгу Васильевну. Не зря он в Японии полгода прожил, его там всяким штукам научили. А удобный момент представился, когда пришел Исмагилов, стал говорить, что ничего не даст, лучше помирать будет. Все его обступили, один Грибушин остался сидеть за столом, рядом с коробочкой.
— А вы,— спросил Мурзин,— где были в это время?
— Где и все. Исмагилова уговаривал, чтобы не упирался.
— А Ольга Васильевна?
— Что вам Ольга Васильевна?— встревожился Каменский.— Она тут ни при чем.
— Но вы считаете, что ее можно соблазнить этим перстнем?
— Нет,— сказал Каменский,— нельзя. Ее не купишь. Это Петр Осипыч так считает.
— И все-таки где находилась Ольга Васильевна в то время, как вы уговаривали Исмагилова?— Кажется, она стояла у камина. Грела руки.—У нее же муфта есть.
— Уж я-то знаю лучше других,— весохмо проговорил Каменский.— У Ольги Васильевны всегда мерзнут руки. Это от сердца. Она слишком близко все принимает к сердцу… Хотите, дам один совет?
— Ну,— сказал Мурзин.
— Не доверяйте мужчинам с холодными руками и женщинам — с горячими. Я говорю исходя из собственного опыта.
— И почему так?
— Не знаю. Загадка природы. Вот, например, у Грибушина пальцы всегда холодные, словно только что умывался.
— А у Сыкулева?
— Как лед. ,
— Тогда, может, он украл?
— Может, и он. С него станется.
— Так все же кто, Сыкулев или Грибушин?
— Возможно, они сговорились между собой,— подумав, отвечал Каменский,— И при обыске передавали перстень друг другу. Вот его и не нашли.
Это была толковая м.ысль, но Мурзин отверг ее еще раньше: ни один из купцов не доверял другому настолько, чтобы взять его в компаньоны.
Каменский ушел, его место занял Сыкулев-младший, который немедленно обвинил в краже своего бывшего конкурента: тот, мол, известный ловкач; в купеческом собрании веселил публику фокусами — с платком, с монеткой, все-то у него пропадало, и сыскать не могли.
Шамардин, добровольно возложивший на себя обязанности мурзинского адъютанта, вводил приглашенных для беседы и выводил их обратно в залу, но присутствовать при разговорах Мурзин ему не разрешал, пользуясь полученной от Пепеляева властью, закрывал дверь у Шамардина перед носом.
Остановив Сыкулева-младшего, который честил Каменского на все лады, припоминая тому и бублик, и еще какие-то грехи десятилетней давности, Мурзин сказал:
— Не найду ваш перстень, меня расстреляют.
Сказал и посмотрел Сыкулеву-младшему в глаза, на чудо не надеясь, не к жалости взывая, не к состраданию, а так, любопытствуя, что почувствует человек, если взял-то сам, какой тяжестью лягут эти слова на его душу. И лягут ли? Но Сыкулев мгновенно потерял к Мурзину всякий интерес, как только понял, что перед ним не представитель власти, а калиф на час, и можно, значит, не церемониться. Встал и пошел.
Шамардин, заглянув, спросил:
— Кто следующий?
— Калмыков,— ответил Мурзин.— Потом Фонштейн.
Каменский и Сыкулев-младший даже не пытались оправдаться, мысль о том, что они тоже могут подпасть под подозрение, казалась им несерьезной, каждый считал себя свидетелем, не более. Но Калмыков и Фонштейн, вызванный следом, сразу же начали клясться и божиться, что не виноваты.
Фонштейн сказал так:
— Тысяча извинений, господин Мурзин, вы ведь знаете: если украдет русский, говорят, что украл вор, а если украдет еврей, говорят, что украл еврей. Вы же понимаете, я не могу себе такого позволить. Тем более теперь..,
Но едва Мурзин стал спрашивать, кто, по его мнению, мог украсть перстень, Фонштейн указал на Калмыкова, как и Калмыков прежде— на Фонштейна. Даже здесь, в разговоре с глазу на глаз, эти двое боялись бросить тень на Грибушина, Чагину, Каменского или Сыкулева-младшего, людей могущественных и способных отомстить, но остерегались и Мурзина. Вдруг тот заподозрит их в нежелании помочь следствию? В итоге Калмыков с Фонштейном предпочли самый безопасный вариант: обвинили друг друга, хотя никаких доказательств и не привели.
Затем Шамардин привел Грибушина. Сели.
— Почему,— спросил Мурзин,— вы сказали генералу, что перстня вообще не было? Шутить изволили?
— Ничуть. Возможно, все мы стали жертвами гипноза.
— Это еще что за штука?
— Внушение,— снисходительно пояснил Грибушин.— Вам такое не приходило в голову? И зря. Сыкулев — человек с сильной волей, он вполне мог внушить нам, будто принес то, чего в действительности не существует. Или существует, но в другом месте. А потом появился генерал, тоже человек с сильной волей, и пелена спала с глаз.
— За дурака меня держите?
— Угадали,— кивнул Грибушин.— Но это к делу не относится.
— А себя вы считаете человеком со слабой волей?
— Но я же говорил генералу, что коробочка с самого начала была пуста. И вам повторяю: пуста, пуста. Могу дать честное слово. Или перекреститься. Что предпочитаете?
— Петр Осипыч,— после паузы спросил Мурзин,— а сами вы могли бы украсть это колечко?
— Да ,— серьезно ответил Грибушин.— В нынешней ситуации — да, не скрою, потому что я принципиальный противник любого насилия. Терпимость и ясное сознание собственной выгоды, вот на чем зиждется демократия. А мы еще не созрели для нее. Увы! Я мог бы украсть, потому что других возможностей выразить протест у меня нет. Но красть было нечего.— Он улыбнулся.— Но и вы тогда ответьте честно. Если не найдете перстень, вас расстреляют?
— Да .— Как и в разговоре с Сыкулевым-младшим, Мурзин посмотрел Грибушину прямо в.глаза, где разгорелись и потухли кошачьи зеленые огонечки’.
— Мне жаль вас,— сказал Грибушин.— Я помню, что вы не все отняли у меня при реквизиции. Но нельзя найти то, чего нет. Коробочка была пуста. Вы заметили, Сыкулев нюхает табак? Так вот, когда он доставал из кармана кисет, он нечаянно выронил коробочку. Она упала на пол и раскрылась. И она была пуста…
Грибушин вернулся в залу, Мурзин остался один, велев Шамардину со следующим обождать. Холодок безнадежности уже проник в душу. И лихорадочная мельтешня начиналась в голове — предвестница отчаяния. Каменский указал на Грибушина, Грибушин — на Сыкулева-младшего, Сыкулев — на Каменского; круг замкнулся. Бред наползал, как едучий дым, и не хотелось дышать им в последние, может быть, часы жизни. Подташнивало не то от голода, не то от безнадежности, не то от этого дыма.
Вошел Константинов.
Разговор с ним получился путаный, бестолковый, потому что мурзинские вопросы ювелир большей частью оставлял без ответа, говорил о своем. Прежде всего он сказал, что исчезновение перстня его не очень-то удивляет, с драгоценностями такого ранга всегда случаются самые загадочные истории. У драгоценных камней, говорил Константинов, есть душа, как у живых тварей, и чем прекраснее камень, тем душа в нем тоньше и живее…
Опрятный старичок с розовой лысиной, по-детски важный; Мурзин слушал его, и Константинов казался похожим на китайца Ван-Го — то же одиночество заметно в нем, печаль чужака, вежливая покорность не людям, а судьбе, не от трусости идущая, а от сознания, что некие грозные стихии подхватили тебя и несут, и нет смысла им сопротивляться, нужно лишь не позабыть о том, что ты — человек.
— Я предвидел это,— грустно говорил Константинов.— Русские драгоценности исчезают, должны исчезнуть. Силы, в них заключенные, не желают участвовать в братоубийственной войне. А перстень господина Сыкулева сработан русскими мастерами, в таких вещах я не ошибаюсь. И алмазы в нем российские.
В коридоре между кабинетом и каминной залой Пепеляева остановил поручик Валетко.
— Привел? — спросил Пепеляев.
— Никак нет. Нельзя.
— А что такое? .
— Да шлепнули их сегодня ночью.
— Всех четверых?
— Всех.— Валетко сделал такой жест, будто смахивал крошки со стола, и смотрел вопросительно, поскольку слышал обещание, данное Мурзину. ‘
— Ступай-ка ты к Веретенникову,— сказал Пепеляев, не отвечая на этот взгляд.
Подполковник Веретенников командовал конно-санитарным отрядом и лазаретом.
— Зачем?— насторожился Валетко.
— Полечись. А то без руки ведь останешься, герой. Мне безрукие адъютанты не нужны.
Уже догадываясь, что теперь, видимо, он и при обеих руках не нужен будет генералу, Валетко начал отнекиваться — мол, совсем не болит, заживает. Но отвечено было с отеческой суровостью: это приказ, обсуждению не подлежит, и Валетко повиновался.
Пепеляев двинулся к каминной зале, уже взялся за дверную ручку, когда то ли от напряжения, то ли от медного холода, потекшего по пальцам, внезапно явилась мысль простая и ясная: он понял, куда девалось колечко. Как же раньше-то не сообразил? Отпустил ручку и под удивленными взглядами двоих юнкеров, охранявших дверь каминной залы, отошел в сторон у— подумать спокойно. Мысль была такая: купцов обыскивали по одному, заводя в соседнюю комнатушку, и вор, прежде чем туда идти, мог незаметно передать перстень сообщнику. А потом взял обратно, когда того повели. Ах, выжиги! Пепеляев курил уже вторую папиросу, пытаясь угадать, кто были эти двое. Именно двое, не больше. Три человека — это заговор, а где заговор, там и доносчик. Да и к чему им делить добычу на троих?
Снова шагнул к двери и снова остановился, послал одного из юнкеров привести сюда дежурного по комендатуре и ремингтонистку Милонову. План уже был готов. Коли так, обыскать всех разом, голубчиков. Одновременно. Раздеть догола. Мужчин в зале, а Чагину — в соседней комнатушке. Пускай потом жалуются, черт с ними! Зато попомнят генерала Пепеляева! Другого способа он не видел.
И купцов, и Константинова тоже Мурзин просил рассказать, что происходило в зале перед тем, как прибыл Пепеляев и обнаружилась пропажа. Слушал и сравнивал. Рассказывали примерно одинаково: все сидели и стояли вокруг стола, на котором лежала коробочка с перстнем, один Исмагилов .пришел в самый последний момент и к столу не приближался. Правда, Каменский утверждал, будто Грибушин, когда все стали уговаривать Исмагилова не упрямиться, остался за столом, а сам’ Грибушин об этом умолчал; правда, Сыкулев-младший, по его же собственным словам, все время сидел на месте, а Каменский видел, как он расхаживал по зале и даже выходил в соседнюю комнатушку; правда, Сыкулев-младший заметил, что Каменский примерял кольцо себе на палец, а затем — на палец Ольге Васильевне, которой оно оказалось как раз впору, а Каменский про это не упоминал, но, в общем, все говорили приблизительно одно и то же.
Ничего нового не добавил и Шамардин, вошедший с таким видом, словно его не на допрос позвали, а на совет — вместе подумать, обсудить дальнейшие действия.
Купцы, сообщил Шамардин, в половине седьмого утра, когда согласились наконец сделать добровольное пожертвование, под конвоем отпущены были по домам. Отправились, видимо, поесть горяченького, ибо кроме Сыкулева-младшего и Фонштейна, приволокшего вексель, никто ничего не принес. Могли бы и не ходить. Но он, Шамардин, времени даром не терял. Даже чаю хлебнуть не успел, сразу помчался к Константинову на квартиру, вытащил его из постели и доставил в комендатуру. Затем стали поджидать купцов, которые явились почти одновременно, если не считать Калмыкова, прискакавшего раньше всех. Остальные собрались без четверти восемь, а Пепеляев прибыл около половины девятого. Без десяти минут восемь Шамардин принял у Сыкулева-младшего коробочку с перстнем, осмотрел его и вместе с коробочкой передал Константинову. Тот изучал перстень минуты три, после чего коробочку закрыли и поставили в центр стола.
— И никто больше ее не трогал, не раскрывал?— спросил Мурзин.
— Хватали сперва, но я приказал, чтоб не лапали.
— А кто последний брал, не помните?
— Сыкулев,— сказал Шамардин и тут же передумал.— Нет, Каменский… Или Грибушин?
— Значит, потом коробочка все время лежала на столе?
— Да, я сидел возле.
— И коробочка была закрыта?
— В том-то и дело, что закрыта.
— Выходит,— спокойно сказал Мурзин,—
кроме вас некому было и взять. Так выходит?
Оставив потрясенного Шамардина, вышел в залу, где при его появлении сразу сделалось тихо, разговоры смолкли. Ольга Васильевна, по-прежнему царственно-невозмутимая, сидела рядом с Сыкулевым-младшим, в ее сложенных щепотью пальцах мелькнула и скрылась в муфте пружинка-зубочистка.. Вероятно, и Сыкулева она не считала за мужчину. Ольга Васильевна была безмятежна, а собеседник ее сопел громче обычного и царапал палкой паркет. На коленях он держал принесенный из дому облезлый портфель, который Мурзин обследовал давно, часа два назад. В нем лежали шерстяные носки и толстая вязаная кофта. Все это, как объяснил Сыкулев-младший, он захватил на тот случай, если Пепеляев на что-нибудь разгневается и опять прикажет погасить камин.
Так оно и случилось: когда искали перстень, пламя заливали водой, но после снова разожгли, и кофта пока не пригодилась.
От бешеного генерала всего можно было ожидать. Калмыков и Фонштейн, надеясь на лучшее, но готовясь и к худшему, тоже предусмотрительно явились не налегке: один с баулом, другой — с маленьким чемоданчиком. Там находились теплые вещи, кое-какая снедь, немного денег, а у Калмыкова еще и библия. Сейчас эти двое примостились рядышком, что-то жевали. По лицам их Мурзин понял, что они уже покаялись друг другу в своем грехе и простили друг друга.
Тот Мурзин, который отправился в соседнюю комнатушку вести допрос, еще ничего не знал, а этот, вышедший обратно в залу, мог знать многое. Все смотрели на него, ждали, что скажет. Лишь Константинов, отвернувшись, глядел в окошко. Мурзин подошел к нему и тоже поглядел на улицу: двое солдат вели куда-то старика Гнеточкина, безобидного чудака, последние десять лет страстно мечтавшего состоять при всех начальниках для говорения им правды. Указывая на окно, Гнеточкин о чем-то возбужденно рассказывал своим конвоирам. В открытую форточку доносился его голос:
— Отсюда и вылетела…
Солдатики слушали с интересом.
Шамардин, пытаясь оправдаться, но шепотом, чтобы другие не слышали, встал рядом с Мурзйным. При виде его Гнеточкин вдруг отшатнулся, заорал с исказившимся лицом:
— Он! Это он! Его душа вылетела! По глазам вижу!
Конвоиры с двух сторон подхватили его под руки, поволокли по улице, а Гнеточкин вырывался, кричал:
— Куда вы меня тащите? Это он вам приказал? Он, я знаю!
Калмыков, тоже подскочивший к окну, покрутил пальцем у виска.
— Что там такое?— не вставая, поинтересовался Грибушин.
— Опять Гнеточкин скандалит,— объяснил Калмыков.
Месяца два назад Гнеточкина совсем уж было собрались запереть в дурдоме, но Мурзин его отстоял. Он считал, что этот человек нужен городу. Встречая его на улице, каждый невольно задумывался вот о чем: а есть, может, и в самом деле какая-то правда, ему одному ведомая и скрытая от всех? И неуютно делалось под взглядом этих воспаленных, вечно слезящихся глаз. Ворочалась в них темная полубезумная тоска по справедливости, и Мурзин жалел Гнеточкина, защищал от начальников, которые его гоняли, привечал, потому что оба они мечтали об одном — о всеобщей правде, только достичь ее хотели по-разному., Эх, Гнеточкин! Теперь уж некому будет за него вступиться.
— Чего он на меня?— кипятился Шамардин.— По морданции бы ему, чтоб заткнулся!
— Вам велено не выходить отсюда,— напомнил Мурзин.
Не обращая, внимания на ропщущего Шамардина, мимо зубоврачебного кресла, которое бессмысленностью и никчемностью своей в этой зале неприятно саднило душу, прошел к столу, сел, взял в руки черную коробочку. Он ничего не знал, говорить не о чем, но возникло почему-то странное чувство, будто все уже понял, догадался когда-то давно, а потом забыл, и сейчас нужно не сообразить, не понять, а именно вспомнить, как вспоминаешь утром промелькнувший и забытый сон, который, кажется, не этой ночью приснился, а бог весть когда.
Коробочка была закрыта. Сидя за столом под взглядами шестерых купцов, Константинова и Шамардина, Мурзин держал в руке коробочку, силился вспомнить и не мог — память скользила по всему тому, о чем рассказывали эти люди. Ей, бедной, не за что было зацепиться.
Пепеляев не вошел, а влетел в залу, за ним — дежурный по комендатуре, двое юнкеров и Милонова.
— Ну что?
Вопрос Пепеляева обращен был к Мурзину, но Шамардин, словно именно он играл здесь главную роль, успел ответить первым:
— Ищем, ваше превосходительство… Ищем!
Мурзин ничего не сказал.
— Встань,— велел ему Пепеляев.
Он встал, не выпуская из пальцев коробочку.
— Господа-а!— спохватившись, провозгласил Дежурный по комендатуре.
Грибушин и Ольга Васильевна нехотя поднялись, прочие уже и так стояли.
— Садитесь, мадам,— сказал Пепеляев и снова повернулся к Мурзину.— Что, провели тебя Сил Силычи?
— Не меня одного.
— Ну, это мы еще посмотрим… Спрашиваю в последний раз, господа: где перстень?
— Скажу за всех,— ответил Грибушин.— Нам нечего добавить к тому, что мы уже сообщили вам и вашему помощнику…
Грибушин продолжал рассуждать, и Пепеляев решил, что все, хватит ходить в дураках.
— Сейчас все вы подвергнетесь повторному обыску,— объявил он.— Мадам, прошу пройти в ту комнату.
Поведя плечиком, Ольга Васильевна пошла, куда было велено. Милонова последовала за ней.
— Прошу раздеваться,— сказал Пепеляев, когда за женщинами закрылась дверь.
— Что значит раздеваться?—опросил Каменский.
— То и значит,— объяснил Пепеляев.— Раздеваться. Снять с себя одежду.
— Как?— поразился Каменский.— Прямо здесь, при всех?
— Надеюсь, вы шутите,— сказал Грибушин.
— Не более, чем вы.
— Я не стану,— плачущим голосом заявил Каменский.— Пожалуйста, обыскивайте по одному, там.— Он кивнул на дверь комнатушки, куда ушли Милонова с Ольгой Васильевной.— А здесь я не стану. Мы не мужики и не арестанты, чтобы раздеваться друг при друге.
У Пепеляева дернулась верхняя губа.
— Всем снять обувь и раздеться до белья! Одежду для осмотра передавать им.— Он указал на свою свиту, которая стала расползаться по комнате.
— А наша честь?— выкрикнул Каменский.
— Честь? Да какая у вас честь! Лучше не вынуждайте меня прибегать к силе. Я жду!
— Господин генерал!— бросился к нему Константинов.— Это невозможно. Умоляю вас, остановитесь! Такое унижение. Как все мы потом будем смотреть в глаза друг другу?
— И вы тоже раздевайтесь,— приказал Пепеляев.
— Я?— не поверил Константинов.— Вы мне говорите?
Калмыков и Фонштейн уже расстегивали пуговицы. Один юнкер подошел к Грибушину, другой — к Сыкулеву-младшему, дежурный по комендатуре — Каменскому, который вздохнул и повиновался. Но Грибушин, отпихнув подошедшего юнкера, закричал:
— Не прикасайтесь ко мне!
Смирился он лишь после того, как Пепеляев с перекошенным лицом выхватил револьвер.
— Прошу вас, не надо,— шептал Константинов, с которого Шамардин грубо стаскивал пиджак: раздевал с удовольствием, наслаждаясь вновь обретенным полномочием, ловко поворачивал туда-сюда, покрикивал.
Вскоре пятеро купцов и Константинов, раздетые, стояли в нескольких шагах один от другого — на такое расстояние развел их Пепеляев, чтобы не могли передавать перстень из рук в руки. Все в нательных рубахах и в подштанниках, один Грибушин из протеста , разделся донага, решив обратить публичное раздевание в спектакль, унижающий не его самого, а того, кто это затеял; стоял совершенно голый, не прикрывая срама, уперев руки в полные чресла. Из протеста же он расшвырял, одежду по комнате: пиджак полетел в один угол, сапоги — в другой, сорочка — в третий. Юнкера ходили, подбирали все это с полу. Константинов, стараясь ни на кого не смотреть, беззвучно шевелил губами и заслонял клоунские заплатки на белье.
Помощники генерала рылись в карманах, вынимали стельки из сапог, переворачивали и трясли валенки, щупали подкладку у пиджаков и поддевок. Под руками Шамардина треснули и разошлись по шву константиновские штаны.
И Мурзин, глядя на этих людей, почувствовал вдруг, что ему стыдно на них смотреть, одетому — на голых. Пускай эти люди, за исключением Константинова и, может быть, еще Калмыкова, не стоили сочувствия, сами всю жизнь раздевали и обирали других, но сейчас, присутствуя при их унижении, Мурзин ни малейшего злорадства не испытывал, напротив, хотелось отвести взгляд, не смотреть. Сам он никогда, пожалуй, не смог бы заставить себя сделать то, что Пепеляев сделал спокойно, не колеблясь.
Мурзин стоял у стола, сжимая в руке коробочку. Найдет генерал перстень или не найдет, было почти безразлично. Ему-то что? Жизнь кончалась. Он уже видел, как на камском льду, у дрорубей, под дулами винтовок скидывают с себя жалкую одежду двое самооборонцев, раненый пулеметчик и китаец Ван-Го, которому не быть больше Иваном Егорычем. И рядом с ними стоит он сам. Прикипают к наледи босые ноги, последним холодом охватывает душу и тело. Залп, черная вода всплеснула, кровь на. снегу. Шамардин аккуратно скатывает снятый с Мурзина жилет. Хороший жилет, теплый, постирать и носить под кителем.
Мурзин вертел в пальцах коробочку, но до сих пор не открывал. Безумная надежда была: вот сейчас откроет, а перстень уже там, подкинутый перепуганным вором. Надавил шпенек, пружинкой откинуло картонную крышку. Пусто. Он потрогал кусочек синего бархата, устилающий донце, как лоскут какой-нибудь — кошачье лукошко; обломанный ноготь неприятно зацепил материю, и тогда наконец вспомнилось то, о чем все время хотел вспомнить и не мог.
Пацаном, еще в Царевококшайске, его иногда звала к себе в дом соседская барыня — играть в лото с ее больным сыном, не встававшим с постели. Играли часа по четыре кряду, и на это время им ставили у кровати тарелку с пирожными. Как-то Мурзин попросил пару штук для сестер, но барыня прочитала нотацию и не дала. А унести без спросу нельзя: когда уходил домой, горничная в прихожей обшаривала, ощупывала, чтобы чего не стибрил, раз нашла в карманах по пирожному, отобрала да еще за ухо надергала. Сестры предлагали выбросить им по пироженке в окошко, но окно выходило во двор, куда им не пробраться. Все-таки, в конце концов, додумались: Мурзин притащил под рубахой своего кота. Вместе с барининым сыном, который страшно обрадовался новому развлечению, веревочкой подвязали коту под брюхо два пирожных и пустили за окно, во двор, на улицу. А там уж его сестры караулили. Правда, во дворе, пытаясь избавиться от поклажи, кот валялся на мусоре, и сестричкам немногое досталось— одни корки, давленные и перемазанные грязным кремом.
— А кошки тут не было? — спросил Мурзин, когда Пепеляев проходил мимо с чьими-то сапогами в руках.
Тот поглядел, не понимая.
— Кошки, говорю, не было? Могли к ней привязать и выпустить за дверь.
— А ведь точно, ваше превосходительство, была,— задумчиво сказал дежурный по комендатуре.
И один из юнкеров подтвердил: была кошка. Где-то около бродила, мявкала.
— Серая,— встрепенулся Сыкулев-младший.
И со всех сторон посыпалось на генерала: черая, черная, нет, серая; Калмыков с Фонштейном тоже ее видали, но им она показалась белой, как снег.
— Может, не одна была? — предположил П епеляев.
Через минуту губернаторский особняк огласился топотом, криками: юнкера побежали ловить кошку. В течение дня ее замечали в разных местах, ремингтонистки в канцелярии слышали мяуканье, но теперь никто не знал, куда она девалась. Дежурный по комендатуре то и дело выглядывал в коридор, давал указания, где еще поискать, Обыск закончен был второпях, купцы начали потихоньку одеваться. Лишь Константинов по-прежнему стоял неподвижно, отвернувшись к окну.
Пепеляев достал часы, щелкнул крышкой: половина четвертого. Перстень пропал, шума не избежать, и Шамардин, конечно, сегодня же донесет в Омск, что генерал Пепеляев самоуправствует, игнорирует циркуляры и якшается с пленными большевиками.
Держа коробочку в одной руке, Мурзин внезапно отломил картонную крышку, освободил и вытащил стальную пружинку. Она была в точности такой же, какую Ольга Васильевна использовала в качестве зубочистки, только светлая, блестящая, без сизоватого отлива.
Вот уже и Константинов стал одеваться, грустно разглядывая порванные Шамардиным штаны.
— Капитана тоже надо обыскивать,— сказал Мурзин.— Чем он лучше других?
Вдалеке хлопнула дверь, юнкера пробежали по коридору в обратном направлении.
Пепеляев решил, что можно авансом выдать Шамардину за будущий донос.
— Давай,— сказал он.— Пускай все убедятся, что ты чист. Раздевайся.
— Да я его и так обыщу, можно не раздеваться,— предложил Мурзин.
— Ишь ты!— возмутился, Пепеляев.— Офицера обыскивать! Свои обыщут.
— Он у меня голый по льду побегает перед смертью,— пообещал Шамардин, расстегивая портупею.
Грибушин, Каменский и Сыкулев-младший, уже одетые, наблюдали, как он раздевается, с нескрываемым удовлетворением. Дежурный по комендатуре взял протянутые Шамардиным галифе, вывернул карманы, всем своим видом показывая, что делает это не по своей воле, а по приказу, и на пол порхнул махонький кусочек синего бархата с почернелыми обугленными краями. Бесшумно порхнул, никто не обратил на это внимания. Быстро нагнувшись и опередив Шамардина, который тоже потянулся к обгорелой бархотке, Мурзин поднял ее, вгляделся: точно такая же устилала дно коробочки. На ладони поднес Пепеляеву:
— Гляньте-ка.
Но генерал уже не слышал и не смотрел, потому что в этот момент вбежали юнкера, передний прижимал к груди огромного рыжего кота, отловленного на дворе, за сараями.
— Он самый,— убежденно произнес Калмыков, хотя недавно говорил про белоснежную кошку, а это был кот, причем рыжий.
— Он, он,— закивал Сыкулев-младший.
Кот жмурился и закладывал уши от страха. Его завалили на стол, один юнкер прижал задние лапы, другой — передние, дежурный по комендатуре копался в густой шерсти, искал привязанный ниточкой перстень. Пепеляев стоял в стороне.
Мурзин взглянул на Грибушина, который с иронически вздернутыми бровями наблюдал суматоху вокруг кота. Уже ясно было: этот человек догадался первым, хотя и не обо всем, но никому не сказал кроме Ольги Васильевны, только ей одной. Пускай оценит его ум, его проницательность. После этого разве она сможет отказать ему в любви? И еще он хотел отплатить Пепеляеву за контрибуцию, Мурзину — за реквизицию. Сдал им карты и сел следить за игрой, усадив рядом Ольгу Васильевну, чтобы вместе насладиться их тупостью, беспомощностью, неспособностью ничего понять. А ведь знают столько же, сколько и он, Грибушин. Что видел, то им и рассказал. Пожалуйста, делайте выводы. Если не гипноз, то что?
Шамардин, скользнув мимо, шепнул:
— Отдай бархотку, отпущу, когда на Каму поведут…
Не ответив, Мурзин шагнул к Грибушину:
— Спасибо за правду, Петр Осипыч. Коробочка-то и в самом деле была пуста.
Из соседней комнатушки выглянула Милонова. Убедившись, что все мужчины уже одеты, поманила Ольгу Васильевну.
— Умный вы человек, Петр Осипыч,— сказал Мурзин,— а в бабах не разбираетесь. У госпожи Чагиной свои расчеты.
— О чем вы?— вскинулся Грибушин.
— Рассказывали ей, что коробочка была пуста?
— Ну, заладил, как попугай. Я про это и вам говорил, и генералу.
— Но об одном не говорили.
— Интересно, о чем же?
— Коробочка была пуста,— повторил Мурзин.— Да. Только другая коробочка.
— Она вам сказала?— поразился Грибушин.— Она? Ольга Васильевна?
— Думаете, пожалела меня? Нет у нее свои расчеты.— Оставив разом скисшего Грибушина обдумывать сказанное, Мурзин двинулся к Ольге Васильевне; та успела заметить пружинку в его руке и смотрела, не отрываясь.
Опять возник за плечом Шамардин:
— Отдай бархотку, не то каюк тебе!
Надеясь на чудо, юнкера не отпускали кота, хотя на нем не было ничего, кроме блох. Милонова, краснея, докладывала генералу, что досмотр она произвела, но кольца не обнаружила. Внезапно Пепеляев метнулся к столу. Оттолкнув юнкеров, ухватил кота за задние лапы, крутанул в воздухе и с силой швырнул Мурзину прямо в лицо. Кот впился когтями в шею, кровь потекла за ворот гимнастерки.
— Ну? — бешеным шепотом спросил Пепеляев.— Что еще скажешь?
Мурзин стряхнул кота на пол, и тот стреканул за дверь.
Все смотрели на Мурзина, лишь Грибушин — на Ольгу Васильевну, которая осторожно, бочком, все ближе и ближе придвигалась к окну.
— Да хватит ему измываться над нами!—
Шамардин выхватил револьвер, но Пепеляев успел ударить его по руке снизу вверх; пуля, срикошетировав от вентиляционной решетки под потолком, с низким шмелиным гудением пролетела над головами и вошла в стену, в переборку, отделявшую залу от соседней комнатушки.
Уже спокойнее, уже поигрывая отнятым у Шамардина револьвером, Пепеляев спросил:
— Так что скажешь?
Купцы, при выстреле прыснувшие в разные стороны, теперь старались держаться за спиной у генерала, чтобы случайно не угодить под пулю, если тот вздумает стрелять. Один Мурзин остался в центре комнаты.
Уже начав говорить, он заметил, что форточка в окне, возле которого минуту назад стояла Ольга Васильевна, открыта. А ведь Каменский, раздеваясь, ее закрывал, эту форточку. И лицо Ольги Васильевны вновь стало царственно-безмятежным, словно все происходящее никак к ней не относилось. Само собой, пружинку она выкинула на улицу, воспользовавшись паникой, но Мурзин продолжал говорить, потому что бархотка-то была при нем, он крепко сжимал ее в кулаке.
Открыл рот Калмыков, потупился Фонштейн, из осторожности делая вид, будто ничего не слышит; Каменский дрыгает полосатым коленом, Грибушин свесил голову на грудь, напрягся Константинов, уверенный в том, что вора найти невозможно, ибо его нет; Сыкулев-младший пыхтит и скребет палкой пол. Отдельно от них замерли дежурный по комендатуре, двое юнкеров и Милонова. Пуля ударила в стену над ее головой, прическу запорошило осыпавшейся побелкой, словно седина пробилась в волосах; и от этого лицо Милоновой кажется бабьим, вдруг постаревшим.
Мурзин говорил, и все, даже Фонштейн украдкой, не только слушали, но и еще и следили за его взглядом, ждали, на кого он посмотрит. А Мурзин, пожалуй, чаще всего поглядывал на Грибушина с Ольгой Васильевной. Но он решил ничего про них не говорить. Зачем, если все равно не докажешь? Пружинка вылетела за окно, пропала, и говорить о ней не стоило. Грибушин с Ольгой Васильевной могли быть спокойны. Бог им судья и совесть, ежели есть.
Кот здорово разодрал шею. Мурзин трогал царапины, пальцы были в крови. Константинов достал платок, но не успел протянуть, выронил на пол, когда услышал, что, оказывается, не одна была коробочка, а две, совершенно одинаковых, в каждой лежало по синей бархотке.
Было две коробочки, объяснял Мурзин. Одна, с перстнем, лежала на столе, другая — у вора в кармане, пустая, и незаметно поменять их местами было не так уж сложно. А вынуть прямо в кармане перстень и бросить коробочку в камин, чтобы на случай обыска избавиться от улики,— еще проще. Имени *вора он не называл. Зачем? Догадаться легко, семи пядей во лбу иметь не надо. И не говорил о том, что Ольга Васильевна, с которой Грибушин поделился своей догадкой, позднее извлекла из камина пружинку от сгоревшей коробочки — сизую, потемневшую в огне. Потом, уже на свободе, шантажируя похитителя, можно взять с него отступного. Вот что ей важно, и плевать она хотела на Грибушина с его любовью и проницательностью. У нее свои расчеты.
А у Шамардина — свои, похожие.
Но ни он, ни Ольга Васильевна так, видимо, и не поняли, куда потом девался перстень. Да и Грибушин, скорее всего, об этом не знает.
— Коробочка брошена была в огонь неудачно, не успела сгореть до конца,— говорил Мурзин, держа на ладони обгорелый лоскуток синего бархата.— Вспомните, кто угли-то в камине разгребал…
— Врет он, ваше превосходительство! — забрал Шамардин, схватив со стола коробочку с отломанной крышкой.— Где тут бархотка?
Мурзин увидел белеющее донце и все понял. Зачем, дурак, оставил коробочку на столе?
— Не верьте ему, ваше превосходительство! Он эту бархотку сам вынул, сжег, а на меня валит. Помирать-то не хочется!
— А из чьих галифе она выпала? Все видели.
— Кто видел? Кто?— кричал Шамардин.
Видели Калмыков с Фонштейном, но промолчали, остерегаясь впутываться в эту свару, и Грибушин тоже промолчал, потому что не желал помогать ни Мурзину, ни Пепеляеву; остальные, среди них и дежурный по комендатуре, как раз в тот момент отвлечены были котом.
Свидетелей не нашлось, и Шамардин почувствовал себя увереннее. Ведь не станет же Мурзин требовать, чтобы его снова обыскали.
Пепеляев молчал, с подозрением поглядывая на своего адъютанта: почему решил вдруг стрелять в Мурзина? Он ничего не понимал, но не хотел требовать разъяснений, чтобы не выглядеть глупее других, которые, значит, что-то понимали, если ни о чем не спрашивали.
— Раз такой умный,— предложил Шамардин,— пускай скажет, где перстень.
— Ну,— спросил Пепеляев,— где? Может, в кармане у тебя лежит?
— Дайте мне двоих конвоиров и полчаса времени,— сказал Мурзин.— Я принесу.
— Так его здесь нет? Как так?
— Принесу, так увидите.
Подумав, Пепеляев ткнул пальцем в дежурного по комендатуре, затем в одного из юнкеров:
— Ты и ты… Пойдете с ним. Но смотрите у меня!
— Никуда не денется,— пообещал дежурный.
— И я с ними,— вызвался Шамардин.— Револьвер мой позвольте, ваше превосходительство.
— Чтобы застрелить его при попытке к бегству?— спросил Пепеляев — Останешься здесь. Понял?
— Полагаюсь на вашу честь, генерал,— сказал Мурзин.— Вы помните свое слово?
— Отпущу, не бойся.
— Не меня одного.
— Иди-иди,— поморщился Пепеляев.— Много что-то разговариваешь.
Когда за Мурзиным с его конвоирами закрылась дверь, Пепеляев перевел взгляд на купцов, которые в шеренгу по одному замерли вдоль стены, ежась под его взглядом, отбрасывающим их одного за другим в сторону, как костяшки на счетах. Грибушин, Каменский, Чагина. Внезапно Сыкулев-младший выронил свою палку и медленно стал сползать по стене вниз, пока не опустился на корточки, страшно хрипя и с ужасом глядя на генерала вылупленными глазами.
Господи, ну, конечно! Кто как не он мог принести с собой два одинаковых футляра? Ведь Грибушин говорил… В то же мгновение Пепеляев крутанулся на каблуках и коротко, мощно ткнул Шамардина кулаком в переносье. Сшибая стулья, тот отлетел, рухнул на пол. Напряглась и дрогнула рука с револьвером, Пепеляев едва не нажал спуск, но сдержался, швырнул револьвер Шамардину — пускай сам, подлец, приставит его к виску. И отвернулся, встал лицом в окно. Ждал выстрела. Не дождавшись, обернулся.
Стреляться Шамардин и не думал, спокойно засовывал револьвер в кобуру, собираясь идти.
По Сибирской вниз, к Каме, затем квартал вдоль, Покровки и опять вниз, уже по Красноуфимской, сначала вниз, после вверх — улица поднималась на береговой холм, по ней вышли к длинному двухэтажному зданию духовной семинарии, где недавно еще находился Дом Трудолюбия в одном крыле, клуб латышских стрелков «Циня» — в другом, а со вчерашнего дня разместился лазарет. Город за спиной курится дымами. Холодно. Скоро стемнеет. Впереди Кама, леса на противоположном берегу, сплошной грядой уходящие к горизонту, слева — мечеть справа, над обрывом — Спасо-Преображенский собор, желто-белая уступчатая колокольня; навершье креста на ней было той условной точкой, которой отмечался город на географических картах. Вот она, эта точка, в бледнеющем зимнем небе. Где-то на правом берегу, в прокуренном вагоне, штабные сейчас тычут в нее карандашами, изогнутые красные стрелы, как кометы с хвостами, летят к ней с запада, обозначая направления ударов. Ой, летят ли?
— А сказал полчаса,— укорил дежурный по комендатуре.
— Ну, час,— ответил Мурзин.— К теще на блины опаздываешь?
Подошли к сыкулевскому дому — широкому, грузному, темному, как перестоявший боровик. Во дворе, над крышей дровяного сарая, издалека заметный, торчит домик голубятни, похожий на тюремную башенку, поставленный так, чтобы камским ветром не сносило на него дым из трубы.
Мурзин сам держал голубей и сыкулевских знал хорошо, на всю Пермь славились его голоногие вертуны, на лету кубарем идущие через хвост, и хохлатые беззобые плюмажники, и розовые трубачи, и особенно чистяки — снежнобелые, ослепительно ходящие на кругах на такой высоте, что в солнечные дни теряются в сиянии, в блеске, лишь через бинокль или в корыте с водой, как в зеркале, можно тогда следить их полет. При всей своей скупости Сыкулев-младший на голубей денег не жалел, аж из Франции выписал однажды каких-то горбатых уродов с курицу величиной, но в то же время не брезговал и переманить пару-тройку с чужих голубятен. Дней десять назад сманил у Мурзина голубку — чернокрылую, с перевязками. Соседские пацаны, лазавшие по крышам, донесли, что живет у Сыкулева, в его терему. Видимо, это была месть за реквизицию; Мурзин хотел идти разбираться, да уж не до того стало: фронт надвигался С востока, Пепеляев захватил Кунгур.
— Здесь, что ли?— спросил дежурный по комендатуре.
Стояли перед массивными потемневшими воротами, и Мурзин вновь почувствовал себя кречетом, но уже не взлетающим с руки, а из поднебесья падающим на добычу: он заметил одинокого голубя — пестро-белого, с глинистыми мазками, сидящего на крыше голубятни, и померещилось даже, что видит на лапке остренький лучик, пятнышко света ценой в четыре жизни, не считая его, Мурзина, собственной. Божья птица, человечья душа, сегодня утром прошумевшая крыльями перед лицом у Гнеточкина. Этого голубя Сыкулев-младший принес в портфеле вместе с шерстяными носками и кофтой, как Мурзин когда-то — своего кота, и когда все стали уговаривать Исмагилова не упрямиться, потихоньку вышел в соседнюю комнатушку, привязал перстень к розовой лапке и выпустил голубя за окно.
Постучали и стояли у ворот; в окно пробарабанили и в калитку, уже сыкулевская сожительница, откинув край занавески, увидала, кто пришел, и ждали, чтобы открыла калитку в воротах, заложенную на засов, когда от лазарета, с другой стороны улицы пьяно окликнул поручик Валетко:
— Никола-ай! Подь-ка сюда!
Стоял, пошатываясь,— рука на перевязи, фуражка ухарски сбита на затылок, мрачно манил пальцем дежурного по комендатуре. Тот подошел, они заговорили о чем-то, как вдруг Валетко заорал:
— Шкура ты! А честное слово?
Дежурный по комендатуре стал хватать его, не пускать, но Валетко, вырвавшись, направился к Мурзину, высоко поднимая ноги, будто шел по лестнице, а здоровой рукой держась за невидимые перила.
— Очумел, харя пьяная?— тоже заорал наконец дежурный.— Куда?
Валетко остановился, глядя Мурзину прямо в глаза:
— Нашел, значит?
— Нашел,— сказал Мурзин.
— И отдашь?
— Как договорились.
— А ведь дружки-то твои там.— Валетко махнул рукой в сторону Камы.— Плывут…— Он повернулся к дежурному по комендатуре.— Ты, шкура, ему говорить не хочешь? А честное слово? Или не слыхал? Не при тебе дадено?
— Мелет, пьяный, сам не знает чего,— сказал Мурзину дежурный по комендатуре.
— Да что с нами говорить, со шкурами!— Валетко матернулся и, покачиваясь, пошел обратно к лазарету по своей невидимой лестнице. Проводив его взглядом, который не сулил пепеляевскому адъютанту ничего хорошего, дежурный достал из кобуры револьвер, ткнул Мурзина дулом в подреберье:
— Чего встал? Иди лови.
Мурзин поглядел на птичий терем, там томилась взаперти его чернокрылая, с перевязочками. И зачем только рассказал им по дороге про сыкулевского гончика? Не пойдешь, сами изловят — не велика хитрость, достанется Пепеляеву, обернется лошадьми, подводами, фуражом, хлебом…
Уже открылась калитка, за ней маячила сожительница Сыкулева — похожая на садовую беседку,— необъятной толщины бабища,— причитала, чуя неладное. Само собой, на голубятню она залезть не могла, крыша сарая проломилась бы. Да и куда ей карабкаться по этой лесенке!
Дежурный перехватил револьвер за дуло:
— Иди! Не то счас по зубам.
И Мурзин пошел, услышав за спиной облегченный вздох юнкера,— тот, видать, окончательно убедился, что со шкурами воюет, не заслуживающими рыцарского к себе отношения, и ему стало спокойнее.
Под наставленным револьвером баба с воплями и руганью принесла ключ от голубятни. Дежурный по комендатуре остался внизу, а Мурзин и юнкер, который на всякий случай передернул затвор винтовки, взобрались на крышу сарая, откуда Мурзин уже один полез выше, к голубятне; снял замок, приоткрыл дверцу и сразу отлегло от сердца: слава богу, чернокрылая тут, сидит, нахохлившись, в уголку, одна, всем чужая, как Ван-Го в камере. Он приспустился на пару ступенек и стал ждать, когда пестро-белый порхнет в свой теремок, где колготились товарищи, лениво молотили клювами по рассыпанному пшену — Сыкулев утром успел разбросать, и щедро. Птицы у него были порядочные, без зова не вылетали.
Пестро-белый нерешительно царапал когтями железную кровельку, по вершку придвигался к ее краю и с подозрением, казалось, косил на стоявших внизу людей. Но вот слетел на порожек, еще помедлил и вошел внутрь церемонно, как умеют ходить только голуби, с каждым шажком подавая вперед гладкую умненькую головку. Мурзин быстро нырнул вслед, и опахнуло привычным, даже на морозе не исчезающим запахом помета, воскрылий, несколько птиц вспорхнули, заполошно забили крыльями, вспугнутым пухом повеяло в лицо. Не без труда поймал он сыкулевского курьера с глинистыми мазками на перьях, перекусил нитку, потом бережно взял свою чернокрылую, оставшуюся безучастной, погладил, подышал ей в клювик, чувствуя пальцами маленькое, но живое и ровное тепло птичьего- тельца, и она словно скинула оцепенение, закрутила бесхохлой головкой. Мурзин почувствовал, как напрягаются у нее крылья, словно у механической птицы, когда начинаешь поворачивать ключик завода. Он привязал перстень к ее лапке, закрыл голубятню. Спускаясь, увидел внизу сыкулевскую сожительницу, она плакала, сидя прямо на снегу, кривя огромное плоское лицо. Рядом стоял дежурный по комендатуре с револьвером в опущенной руке. Уже темнеет, на правом берегу тишина — ни выстрела, ни паровозного вскрика. И в городе тоже тихо, все попрятались по домам, носа не .высунут за ворота. После шести часов вечера всякая власть нынче строга и нелицеприятна: что белые, что красные.
Юнкер, ждавший на крыше сарая, сразу потянулся к перстню, хотел сорвать его с лапки, но Мурзин не дал, сказав, что пускай, дескать, их превосходительство все как есть увидят, в натуре. Сам он этот перстень второпях рассмотреть не успел. Да и что глядеть-то? Ну, колечко.
— Так ведь не тот голубь-то,— удивился юнкер.— Тот белый.
— Да я на другого перевязал,— объяснил Мурзин.
— А зачем?
— Этот красивше. Вишь, какой молодец! Нам все одно, а их превосходительство полюбуются.
Мурзин держал голубку перед грудью, белели перевязочки на ее крыльях, чуть покачивался перстень.
Юнкер приблизил к нему безусое, по-мальчишески надменное лицо, сказал доверительно:
— А шкура ты и есть…
— Жить то хочется,— улыбнулся в ответ Мурзин.
Сарай стоял в ряду других’сара ев и амбаров, протянувшихся вдоль границы сыкулевских владений, с крыши видна была Монастырская, сани возле лазарета, а в противоположную сторону простирался соседский огород, где темнели две укутанные от мороза мешками не то яблоньки, не то вишни, и за огородом, за банькой и забором, за безжизненным домом, в котором не освещено было ни одно окно, параллельно Монастырской раскидывалось непривычно пустынное белое полотно Торговой улицы: лавки и магазины закрыты, ни прохожих, ни проезжих.
Дежурному по комендатуре тоже не терпелось пощупать перстень.
— Чего вы там?— кричал он.— А ну, слазьте!
Юнкера надо было скинуть с крыши, иначе бежать нет смысла, пристрелит сверху. Сделав шаг вправо, Мурзин встал так, чтобы юнкер спиной прикрывал его от дежурного,— на случай, если сразу спихнуть не удастся, и дежурный станет стрелять; приготовился ухватить винтовку за ствол, а перед тем выпустить голубку, отвлечь внимание, но спихивать юнкера не пришлось, тот первым шагнул к лестнице. Расслабленный презрением к человеку, постыдно думающему о том, как потрафить врагам, расстрелявшим его товарищей, забыв про всякую осторожность, излишнюю, казалось, по отношению к такому ничтожеству, как Мурзин, более того — унижающую самого конвоира, юнкер спокойно, даже не обернувшись, первым начал спускаться по лестнице. Он еще не успел ступить на землю с последней ступеньки, как Мурзин с силой подбросил вверх свою чернокрылую и сам, пригнувшись, в тот же момент спрыгнул в огород по другую сторону сарая.
Хрен им! Если и убьют, перстень все равно не получат. Кому придет в голову искать на мурзинской голубятне? Да и вдвоем далеко не побегут, один останется караулить. Им не его поймать важнее, а голубя. Голубь-то, они думают, сыкулевский, полетает и сядет на ту же крышу. А вот хрен им!
Он спрыгнул в огород и побежал в сторону Торговой. На бегу заложил три пальца в рот, оглушительным свистом разорвало воздух, ударило снизу в пернатое тельце, голубку словно еще раз подкинули — уже там, в высоте, она стремительно взмыла вверх и пошла, пошла над крышами в темнеющем низком небе, пропала, после чего бахнуло два выстрела, револьверный и винтовочный — то ли голубке вдогонку, то ли Мурзину. Он махнул через забор, пересек улицу, краем глаза увидев сзади, на крыше сыкулевского сарая, силуэт юнкера с нацеленной в небо винтовкой, нырнул в чей-то палисадник и минут через пятнадцать, никем не преследуемый, огородами уже выбирался к своему дому — напрямик, вслед за чернокрылой.
Ночью, отсидевшись в овраге за Петропавловским собором, он по льду уходил на правый берег. Голубку запирать не стал, отпустил на свободу, чтобы не изжарили соседи; перстень, снятый с ее лапки, завернутый в тряпочку, лежал в сапоге. От снега и простора над Камой было светло без луны, могли заметить с обрыва, и он шел быстро, почти бежал по узенькой тропке — вдалеке она виделась отчетливо, а вблизи то и дело терялась, ускользала из-под ног, сапоги проваливались, хотя и неглубоко, потому что снег здесь раздувало ветром. Под ним бесшумно текла Кама; двое самооборонцев, начпуль Лесново-Выборгского полка, насмерть стоявший позавчера у Петропавловского собора со своими восемью пулеметами, и китаец Ван-Го плыли во мраке, в ледяном крошеве, их волокло течением, переворачивало, поднимало вверх, обдирало лица о ледяной потолок. В кладбищенском логу лежали рядом неукротимый Мышлаков, родившийся в ста шагах от этого лога, и Яша Двигубский, занесенный сюда из какого-то местечка под Минском. Город оставался за спиной, отодвигался в темноту, ветер свистел, как в трубе, потом вдруг совсем близко Мурзин увидел сосны правого берега и пошел осторожнее— впереди показались мостки у конепойных прорубей. Проруби затянуло тонким ледком, под ним плоскими черными пузырями играла вода.
«Катастрофа на Уральском фронте началась с боев под Кушвой, где были расположены части 29-й дивизии. Полки этой дивизии находились бессменно в боях пять месяцев, потеряли наиболее боеспособный элемент из сознательных ура ль ски х рабочих, к моменту неприятельского наступления не получали хлеба пять дней и при наступивших 25— 30 градусах мороза не имели ни валенок, ни теплой одежды… В штабе армии образовалось засилье чуждых Советской власти элементов, относившихся привычно по-чиновничьи к чужому для них делу. Что же касается партийных товарищей, занимавших ответственные штабные должности, то они растворились, ассимилировавшись в чуждой им среде, потеряли связь с партией, а вместе с тем и чувство партийной ответственности за дело, им врученное… Не было развито должной инициативы для использования всех имеющихся ресурсов и не было принято самоочевидных мер охраны, как посылка в сторону противника разведки, как выставление в оголенные со стороны города участки фронта застав (Мотовилиха, Сибирский тракт)…»
Из доклада Уральского областного комитета РКП (б) в ЦК РКП (б) о причинах падения Перми и необходимости расследования обстоятельств поражения 3-й армии. 30 декабря 1918 г.
«Генерал Пепеляев! Вы думаете в феврале взять Якутск, в марте — всю область, в апреле — Бодайбо и Киренск, а весной наступать на Иркутск, затем форсированным маршем пройти Сибирь и в 24-м году быть в Москве. Но суровое лицо жизни — это железная действительность, а не роман, не сказка… Я вспоминаю кавказскую басню про барана, который ожирел и стал просить бога, чтобы тот послал ему встречу с волком. Не будьте же глухи и слепы, не проливайте напрасно крови! Вторично предлагаю вам сложить оружие и сдаться на милость Советской власти. Помните, что она сильна и непобедима, и добровольно сдавшегося врага почти всегда милует».
Письмо краскома И. Я. Стродта к А. Н. Пепеляеву, который в Харбине собрал отряд бело-гвардейцев-эмигрантов, высадился на Охотском побережье и двинулся в глубь Якутии. 1 марта 1923 г.
«Я лично окружил штаб, где находился сам Пепеляев, щ и стал требовать, чтобы мне открыли, и приказал взятому с собой полковнику Варгасову передать через дверь, чтобы они сдавались, так как дома окружены, и что нас много, и я им даю гарантию сохранения жизни до народного суда. Через десять минут открыли двери, я забежал и увидел около десяти человек, часть из них были в одном белье, генерал же одет. На вопрос мой, кто Пепеляев, он ответил: «Я». Я подал ему руку и предложил сейчас же предложить гарнизону сложить оружие, на что он с колебанием дал согласие.,.»
Из донесения командира экспедиционного отряда С. С. Вострецова о ликвидации остатков пепеляевской «Сибирской добровольческой дружины» в районе Охотска и Аяна. Июнь 1923 год.
«Приговорен судом к расстрелу, замененному ВЦИК 10-летним заключением».
БСЭ, т. 19
«Как колчаковщина была я , ребятки, проживала у отца в селе Нижние Муллы. А когда красные Пермь назад взяли, и Сергей Павлович с ними вернулся. Сперва в милиции служил, а потом отпросился у начальства обратно в завод. Он, милые мои ребятки, слесарь был, по орудийным замкам. Тогда уж у нас был сын Ванечка по фамилии Мышлаков, приемный. Он когда вырос, Ванечка-то, хотел нашу фамилию взять, но Сергей Павлович говорит: «Нет, носи отцову…» Отца его белые расстреляли, а Ванечку на этой войне убило. Хороший был мальчик и к технике очень способный. Сам телефон сделал. У нас ни коровы не было, ни козы, а молоко брали у соседей, Вороновых, они за три дома жили. Ванечка к ним телефон и провел. Вечером позвонит, спрашивает: «Что, корову-то подоили?» Марья Воронова говорит в трубку: «Подоили, иди уж!» Он тогда берет банку и идет. А иной раз скажет, не подоили еще. Ну, он тогда не идет…»
Из воспоминаний Натальи Степановны Мурзиной, записанных учениками школы №9 г. Перми. Апрель 1969 г.