Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Всего лишь - плыть по течению

Если отягощающая ритмичность буден стала для вас сверх всякого терпения, если она сделала вас раздражительным и вздорным, если  вы хотите почувствовать себя совсем другим человеком — есть верный способ: сесть в лодку и отправиться вниз по реке.
Для начала вам придется искать, откуда плыть и куда. Древний способ решения этой задачи — выбрать реку, которую хотя бы в двух местах пересекает железнодорожная линия, и сплыть от одной станции до другой. Карта подскажет тысячи вариантов.
Но такой маршрут оттолкнул меня и моего сына своей видимой простотой. Нет, уж лучше забраться подальше от шума колес на рельсах! Мы задумали было сплывать из тихого поселка Маслянино в город Искитим. Но тут нам встретился старожил тех мест и сказал разочарованно, что ниже Маслянина места обжитые.
— Вам придется ехать между двумя рядами стирающих женщин… Они вас замучают расспросами.
Мы снова взялись за карту, сантиметр за сантиметром стали исследовать таежные верховья Верди. Названия деревушек — Лапинка, Майка — манили нас. Мы радовались, что граница между Алтаем и Кузбассом проведена здесь по линейке— верный признак необжитости мест.
Но заглянувший к нам егерь из тех мест сказал, что Бердь тут еще не Бердь, а ручеек.
— Не пришлось бы вам в этой Лапинке зазимовать до половодья,— предостерег он.— Начинать надо ниже — с Мочиг.
Да, путешествие начинается с карты. И не будь ее, оно потеряло бы значительную часть очарования. Колесико нашего курвиметра покорно следовало капризным изгибам реки и в конце концов ка шкале отложилось расстояние, равное двумстам километрам на местности. Не много, но и не мало. Другое удивило, что Бердь в верховьях ка каждые сто километров своего пути теряет в высоте столько же, сколько Обь за тысячу. Так карта открыла, что мы, намереваясь сплавляться по реке равнинной, попадаем на горную реку.
Бердь сливалась в одну струю и ухитрялась проходить в узкую щель между двумя валунами. Как здесь проплывем мы на нашей перегруженной резиновой лодчонке?
Пришлось разрабатывать тактику: подвели лодку к повороту, я, сидя на корме, шестом придерживаю ее на месте, и она разворачивается носом прямо в узкие ворота. Маневр стоил огромных усилий. И все же, как это ни удивительно, первый порог мы прошли. Совсем не удивительно другое: не прошли мы второго. Застряли в таких же, а может быть, более узких воротах, и веселая Бердь потекла поверх нашей лодки с рюкзаками, палаткой, спальными мешками. Хорошо, что, рассчитывая на это, мы упаковали бродяжьи пожитки в полиэтиленовые мешки. На ближайшей же галечной косе пришлось выливать воду из сапог и из лодки.
Еще дома за скорость течения приняли самое малое из возможного — три километра в час. И стали прикидывать: если хотя бы десять часов в сутки будем плыть только по воле течения, не садясь за весла, то за день пройдем километров тридцать. На весь путь хватит нам семи дней. Да день-два на всякий случай останутся в резерве.
И с первого же дня стало ясно: единственное, в чем мы не ошиблись,— так это в том, что оставили резерв времени. Река сразу же обнаружила свой капризный нрав. Бывали участки, когда на перекате вся она устремлялась к яру, неслась со споростью пассажирского поезда: еле успевали отталкиваться шестами от берега и спасать головы от нависшего низко ивняка.
Но вот бег нашей лодки на глазах замедлялся, она останавливалась совсем. И нам приходилось-таки садиться за весла.
В пути всякое было. Как-то залюбовался я горою, покрытой папоротником и камнем-плитняком. Прошло с полчаса — по курсу показалась еще одна точно такая же гора. Сфотографировал ее. Минут через сорок — третья, удивительно похожая на две первых. Что за навязчивое видение! И вдруг понимаю: Бердь змеею вьется по широкой пойме, то приближает, то удаляет одну и ту же гору.
От Мочиг до Петеней Бердь не тронута человеком. Справа — болотины. Слева — крутизна сопок. Время от времени подходят они вплотную к реке, и мы убеждаемся, что по этим густо заросшим пихтою и осиною крутым склонам не только человеку — зверю трудно пройти.
Среди осинника, такого плотного, что кроны деревьев на дальних холмах можно было принять за зеленые лужайки, остроконечными зубьями возвышались черно-синие пихты. Вершины их время от времени цеплялись за низкие сырые облака. Мне захотелось войти в этот странный лес, попытка закончилась смешно и печально. Внизу он зарос такими густыми травами и кустарником, что углубиться далее полусотни метров не удалось. Зато обратно я вышел промокшим до нитки: с каждой ветки при малейшем движении обрушивался холодный душ.
Потом удалось мне не раз наблюдать такой лес на Восточном Алтае и в Горной Шории, на Кузнецком Ала-Тау и на Западном Саяне, но впечатление от первой встречи не поблекло.
Чернь — так называют в Южной Сибири горные леса с преобладанием пихты и осины в отличие от беликов — массивов высокоствольной березы. Чернь словно притягивает дожди. Уроженец крохотной таежной деревеньки рассказывал мне, что мальчишкою был убежден: во всем мире почти непрерывно идет дождь и стоят туманы.
Стоит, однако, хоть на минуту выглянуть солнцу — куда только девается хмурость пейзажа. Воздух наполняется пением птиц, жужжанием шмелей и слегка дурманящим ароматом таежного разнотравья. Над зонтиками дягиля и сныти, над огромными темно-красными цветами марьина корня вьются осы и бронзовки, порхают бабочки. Тучами нападают на путника комары и оводы.
Но чернь не везде одинакова. В тех местах, где сплошняком высится старый пихтач — в тайге в самый солнечный день господствует мрак, да такой глубокий, что травы тут не уживаются, и под ногами шуршит лишь россыпь опавшей хвои. Разгоряченный ходьбою, приложишь к щеке бархатистую лапу пихты и ощущаешь, как отдает она тебе прохладу леса.
Вечер провели с Борисом у костра. Ночь была непроглядно-темной. Изредка только слышался из тайги хруст сучьев. Да как-то рядом на тихом плесе раздался вдруг такой мощный всплеск, словно бы туша какая-то с размаху обрушилась в воду.
Еще в деревне нам говорили, что к осени подрастают медвежата, пришла пора обучать их приемам охоты. Вот и решила медведица, что начать практику лучше всего с совхозных телят. За последние дни не раз врывалась эта дерзкая компания в гущу стада и крушила налево-направо, словно бы у таежной хозяйки была уверенность, что совхоз не успел получить лицензии на отстрел.
Греясь у костра и оглядываясь по сторонам, Борис спросил:
— А что если медведица решит потренировать своих медвежат на нас?
— Она не так глупа,— ответил я, но сам далеко не был в этом уверен.
Яркое утреннее солнце вместе с легким ветерком развеивало все наши опасения. Чернь уж не была так мрачна. Скорее — наоборот. Самый замечательный реликт черни — липа сибирская. Та самая, которой в других таежных зонах когда-то пришлось отступать перед злыми морозами.
Где-то на южном Салаире, в Горной Шории сохранилось чудо — целые липовые острова.
Чернь замечательна и своими животными. Старожил и знаток здешних мест егерь Г. Дараев по объеденным лапкам пихты учил меня узнавать зимние стоянки лосей. Издали наблюдали мы за молодой лисою, выжившей из норы сурка. Рассказал он, как недавно имел удовольствие держать в руках еще беспомощных барсучат. Теперь — новая забота: появились волки.
Осенью заросли Салаира привлекают немало любителей собирать смородину и малину. И на всех хватило бы, да трудность в том, как до ягоды добраться. Каждый шаг стоит великих усилий. Перелезать через поваленное дерево — все равно что стать акробатом. Сапог то оказывается накрепко опутанным ветками кустарника и стеблями прошлогодней травы, то внезапно проваливается в яму. Сломать здесь ногу — пара пустяков, а тогда уж и с места не сдвинешься. «Одному в тайгу не ходить» — таков таежный закон. Исключение разве для егерей да лесников.
Вот почему дикую ягоду собирают пока в основном вблизи дорог. Сколько ее остается в глуби таежных массивов — занимает ботаников-ресурсоведов. И для сибиряка, испытывающего недостаток витаминов, это не безразлично.
Кто знает, по какому пути: глубинных ли экспедиций заготовителей, постепенного ли окультуривания диких ягодников пойдет заготовка таежных деликатесов. Ясно одно: дело это перспективное.
После полузаброшенного села Мочиги на карте значилось Сафатово. Но от него на берегу и следа мы не приметили. Процесс этот закономерный. Мелкие таежные деревушки не просто вымирают. Жители их переселяются в более крупные поселки, такие, как Дубровка — центральная усадьба совхоза «Восточный». Там и новая школа, и больница, клуб. И ежедневный рейс самолета в Новосибирск.
И все-таки жалко было, что редкой красоты места перестают быть обжитыми. И в этой, и в других поездках сколько пришлось повстречать изб еще крепких, но с выставленными окнами и без дверей. А ведь, вложив небольшие средства, можно было бы разместить в них пионерский лагерь, летний колхозный дом отдыха, туристскую базу. Чтобы вдали от шума и суеты буден человек отдохнул душою, вглядываясь в первозданную красоту тихих таежных мест.
Чем ниже спускались — тем люднее были места. Чернь теперь подходила к реке клиньями. Между ними все чаще росли березы по ковру папоротников. Время от времени на пригорках высились великаны — несимметричные, непричесанные лиственницы. А дальше пошли сосняки, приветливые, как в средней полосе России. Были они первым признаком песков и близкой уже Суенги — самого крупного притока Берди.
Надо всем этим сияло солнце, и настроение было бодрое. Опыта нашего на второй же день пути поприбавилось. Раньше, когда мы решали, покупать ли резиновую лодку, нас в ней прельщал малый вес да возможность складывать ее в рюкзак. Мы ждали от нее прочности и вместимости, а во всех остальных качествах приравнивали к лодке деревянной. Мы боялись переоценить ее, и с первых же дней путешествия убедились, что недооценивали.
На водяных бурунах нашу лодку не раскачивало с борта на борт, грозя перевернуть, как это бывает с деревянной плоскодонкой, Резиновый челн плавно скользил по волнам, словно был не в споре, а в дружбе с ними. Если проход меж валунами оказывался узковат — стоило встать, и надувные борта уступали напору с боков, лодка протискивалась в ворота, которые для деревянной оказались бы неприступными.
Чем дальше мы плыли, тем все больше открывали удивительные свойства этой невзрачной посудины. Подводные камни вскоре нас перестали беспокоить. Резина только скользила по их ребрам да наши ноги ощущали, как камни проходят под нами.
И все же удивляла нас не столько лодка, сколько вода. Казалось бы, та самая, с какой мы долго не расставались на Волге и на Оби. Но там волны ходили на просторе, от берега до берега. Здесь с первого же дня на нашем пути возникли волны, которые упрямо стояли на месте. Там волны были от ветра, здесь — от течения. Мы неслись по ним, и нас покачивало, как на полевой дороге. Потом мы к ним быстро привыкли и даже знали наперед, за каким поворотом их ждать. Признак был прост: как только река сужалась и струи с обеих берегов, словно бы пускаясь на перегонки, сливались в одну — так начиналась гряда стоячих волн. И на этой, малой, реке водяные бугры на стремнине возвышались до метра. Они нас волновали, но только поначалу. Потом мы привыкли скакать по ним вместе с лодкой, хлопая днищем и держась за борта, чтобы не вывалиться.
На любой реке какая-то струя может идти против общего течения. Волжане ее называют суводью. Используя
суводи, опытный рыбак часть пути вверх проезжает, отдыхая от весел. На малой горной реке суводи были такими сильными, что создавали круговерть, попав в которую, не сразу и выберешься. Надо было заметить такую ловушку издали и с ходу проскочить ее.
Так было и у Суенги. Решили проскочить. А перед этим, словно по иронии судьбы, вели разговор о том, какая прочная нам попалась лодка и что надо бы написать на завод-изготовитель, отблагодарить работницу, которая ее клеила. Тут-то и напоролись мы на трубу, забитую браконьерами для привязывания снастей на хариуса. Вода в лодку хлынула ключом. Вытащили — дыра в полметра длиною.
Пришлось сушить днище, потом терпеливо клеить его. А после выдерживать некоторое время из опасения, как бы оно не разлезлось по шву. Потеряли часа три самого лучшего времени. Но этим последствия не ограничились. Прокол подействовал психологически.
— Ну как, проскочим? — спрашивал я Бориса перед очередным порогом.
— Мне надоело чинить! — отвечал он раздраженно, как будто бы всю дорогу только и делал, что чинил.
Но вот, наконец, и Маслянино — конечная цель путешествия. Расспросив, где аэропорт, мы заночевали, по возможности, ближе к нему,
Не успели разбить палатку, как, видно, в ознаменование конца нашего странствия, разразилась гроза.
Потом дома мы сидели за столом и Борис удивлялся, как, оказывается, может быть вкусен обычный свежевыпеченный хлеб. И когда мне вспоминаются верховья Берди, я спрашиваю себя: что может быть лучше размеренного и наполненного внезапностями то стремительного, то неспешного движения вниз по течению реки? Как, оказывается, нужно человеку из теплого спального мешка попадать вдруг в гущу холодного утреннего тумана, по едва заметным движениям на поверхности воды угадывать силу и направление струй, всегда быть готовым к броску из последних сил поперек стремнины (иначе напорешься на корягу), умаяться и заснуть так крепко, чтобы долгая ночь — как одно мгновение.
Если бы мы еще раз поплыли по такой небольшой реке, как Бердь, мы бы уже не метались, когда нас несло под крутой берег, не тревожились бы, услышав шум водослива. И все путешествие напоминало бы размеренную прогулку по тропинке старого парка. Кому-то нравится повторение пройденного…
Кто-то повторения не приемлет. Кто-то, как по ступеням, подымается по категориям трудности маршрутов. Как? На это дадут ответ страницы отчета сотрудника одного института (после сплава по Берди я стал приглядываться к «плотоманам», как их сам назвал). Того самого сотрудника, с кем удивительно совпал у нас ход мыслей о смене отягощающего ритма буден.
Вот как вспоминает он прохождение по реке высшей категории трудности.
«От берега и косого вала, начинающегося от подзодной скалы, три весла замерли над водою. Один из нас сделал мощный гребок за корму, пытаясь поставить нос плота по течению. Но произошло нечто поразившее нас. Плот дважды сильно качнуло на пологих волнах, корма, не слушаясь рулевого управления, обогнала нос, и в таком положении, почти задом наперед, плот двинулся в пенистый слив.
Борт, попавший туда первым, остановился, будто натолкнувшись на стену, и стал медленно подниматься, подпираемый остальной  частью резинового плота, еще продолжавшей плыть. Поднявшись до высшей точки, он неторопливо опустился, но было поздно: все остальное успело проплыть под ним».
Дочитав до этого места, я сказал себе: «Вот что может стоячая волна, если она в десять раз больше тех, по каким скакали мы!» Да, плот перевернуло. И дальше события разыгрывались следующим образом.
«В несколько взмахов отставшие догнали убегавший корабль, и тот, увлекаемый стремниною, демонстрируя
небу свое черное дно, понесся вниз по течению и к середине реки. Четыре головы: три в шлемах и одна без,— держались около него как приклеенные».
Потом оказалось, что одного из невольно искупавшихся дважды успело стукнуть о камни, а другой с трудом освободил ноги, запутавшиеся в веревках. Но самым неприятным была нехватка воздуха: дыхание сбивалось в непрерывной свистопляске волн. Предусмотрительно сделанный леер оказался под водой,  за него было почти невозможно держаться. Пришлось хвататься пальцами за мокрый брезент и проделывать эту операцию снова и снова. Силы «щипка» не хватало, чтобы противостоять попыткам плота вырваться из рук.
Страх приходит с ощущением собственной беспомощности. Тогда он ощущается почти физически.
«В двенадцатом пороге один из нашего экипажа вдруг почувствовал, что веревки стягивают ему горло, и он судорожно пытался выбраться из капкана. На «спокойном» участке они с надеждой всматривались в берег, но тот не приближался. И вот впереди опять заплясали буруны. Измученные, ослабевшие и начинавшие замерзать люди вместе с перевернутым плотом неслись ко входу в шивер…»
Так река с первой же встречи показала, что с нею не шутят. Выбравшись кое-как на берег, они долго приходили в себя, если только могут придти в себя промокшие до костей, озябшие, почти не стоявшие на ногах люди. Они решили, было, даже возвращаться.
А надо было знать, что такое возвращаться по берегу, который то и дело осыпался глыбами камня весом в тонны. Надо было учесть, что сюда добирались они сначала современным воздушным лайнером, потом — «кукурузником», взятым чуть ли не с бою, потом — благодаря лишь счастливой случайности — на редкой в тех местах моторной лодке и, наконец, пешком, с тяжелой поклажей за спиною.
Вечером они отогрелись у костра, отпились чаем, и страх отступил, но не сам собой. Главное было не в костре, а в знании лоций. Обсудили все за и против, подвергли критике тактику прохождения, и вариант возвращения постепенно уступил место решимости плыть по течению.
Предложение плыть было принято с восторгом, как будто только в этом и была цель жизни. Но это совсем не значило, что дальше было легче.
Да, они переворачивались, отчаивались, приходили в себя, но только теперь поняли, что такое приличный вал. Дойдя до дна впадины, нос плота, словно нехотя, начал набирать угол атаки, в то время как корма продолжала опускаться. Передние гребцы увидели перед собой стену воды — было невероятно, что жидкая вода может стоять вот так, почти вертикальной, упругой стеной.
Нос плота вонзился в стену, и было неясно, сумеет ли он пробить ее и вынырнуть по ту сторону или толщины стоячего вала хватит, чтобы смять и опрокинуть посудину.
«В то мгновение, когда гребень волны навис над плотом, находившийся на носу ухватился одной рукой за веревку и с воем бросился вперед, стараясь придавить нос своим телом. Ныряя под гребень, он успел заметить, как товарищ инстинктивно подался назад. Но плот прошил-таки вал и, слегка развернувшись, опять заскользил во впадину.
— Носом!!! — и сидевшие на корме успели выровнять посудину.
Плот опять полез наверх. На этот раз вперед, навстречу вспененной верхушке вала кинулись уже двое.
Вскоре никто бы уже не смог сказать, сколько валов преодолел плот. Никто не замечал ни берегов, ни того, что дождь прекратился…»
Да, им, конечно, было уже не до того, чтобы любоваться дикой природой Забайкалья, где все это происходило. Недаром же некоторые из плотогонов с одинаковой охотою идут по рекам Сибири, берега которых поросли могучим кедром, и по горным потокам Средней Азии, где нередко, кроме валунов и голых скал, ничего не увидишь на расстоянии сотен километров…
«Плыть по течению», вопреки общепринятому смыслу этих слов, стало опаснейшей и захватывающей игрою, которую я про себя назвал плотоманией. И казалось, игре этой нет разумных границ.
Но вот однажды редакционная командировка занесла меня в один из самых глухих уголков Алтая…
Дела позади. Мы третий день терпеливо и безнадежно ждем вертолета. Жена лесника, белокурая, крепко сбитая Таня, поит нас парным молоком. Приходится от нечего делать заняться земляникой. Эх! Если б заранее знать, сколько дней таких будет — Можно было б легко набрать ее на варенье на всю зиму.
Но вот и ягод больше не хотелось. Я прилег в тени под кустом таволожника, уже без всякого удовольствия рассматривал эти курумники, где сверху нависают десятитонные глыбы, на водопады и другие невероятные вещи.
И вдруг глазам своим не поверил. По этой, почти необитаемой земле шли двое в кедах и штормовках, немилосердно загоревшие и заросшие.
Один был крупный, сероглазый красавец с пышной шевелюрой. Другой — среднего росточка, сухощавый, и волос у него был соответственно жиденький. А на отвороте штормовки висела на засаленном ремешке какая-то огромная медаль, пробитая гвоздем и привязанная сквозь дыру белым грязным шнурком. И был он весь каким-то зачуханным.
Я думал, что они спросят, куда они попали и есть ли тут магазин. А я их удивлю: нет.
Но удивили все же они меня:
— Вы улетаете на вертолете?
— Уже третий день,— согласился я.
Это их не смутило: ждать, видно, было для них делом привычным.
— Вы не могли бы взять с собой еще одного человека? — спросили они и при слове «человек» как-то неловко отвели глаза.
Я уточнил, что вертолетом не командую и что пилоты жалуются на движки: греются они в летнее время.
Они, видно, такого поворота не ожидали. Немного даже растерялись и начали издалека. Сказали, что сплывают на плотах, что сначала все шло хорошо, а вот вчера один потонул…
По логике вещей не было в этом ничего неожиданного. Такие дикие уж тут места. И реки дикие. И вчера, сидя на толстых корневищах сосны над мощным шумным потоком, я с опаскою думал, что вот плотогонов в этом году много и как бы не было несчастья.
Мы дошли до дома лесника, на скамейке сидел, пожалуй, еще молодой человек, явно не сам лесник. Небольшого росточка, с римским профилем и белой жесткой бородкой. Вид у него был неприступный, как у побитого, который не хочет казаться побитым. Он, как оказалось, был старшим группы.
Я пожал ему руку и спросил о результатах невеселых его дел. Он сказал, что полчаса тому назад они дали по телефону молнию в КСС (контрольно-спасательную службу).
К пространным разговорам он был не расположен. Судя по всему, твердо знал свое и не желал знать чужого. И вряд ли можно было рассчитывать, что по моему совету он позвонит в прокуратуру, и тем более — на его излияния о подробностях происшедшего. И я сел рядом, решив хоть таким образом выразить сочувствие.
Помолчали.
— Он не из интеллигентов? — почему-то спросил я.
— Из них самых,— подтвердил он, и тут его прорвало. Может, потому, что рядом не было, наконец, своих, с которыми вынужден он был молчать эти сутки, взяв на себя всю ответственность за происшедшее, может, потому, что рассчитывал хоть на какую-то помощь.
Он рассказал, что с покойником дружили они семьями. И что сейчас вот жены их и дети купаются, собирают себе грибы под Калинином, ни о чем не подозревают.
И эта подробность показалась мне страшнее самой смерти. Я на какое-то время потерял способность смотреть на происходящее, рационально. Все хотел спросить его, дал ли он туда телеграмму, и не мог.
Мы сидели на крыльце, может быть, час, может быть,— три, вели неспешный разговор, естественно, все о том же.
Начальник отряда — а это был он — стал вспоминать, как неделю назад они с комфортом, на большом пассажирском вертолете добирались до райцентра. Потом был стремительный марш-бросок по каменистой и по болотистой высокогорной тундре в разгар цветения альпийских лугов.
Им было не до цветов. Они вглядывались в каждое приближающееся ущелье с жаждою скорее увидеть их новую реку, их завтрашнюю судьбу.
И они ее, наконец, увидели. Она была такова, что глаза у них  сделались квадратными. Им приходилось видеть реки. Когда-то самой страшной считалась Катунь. Плот из бревнышек — по-местному салик — она проглатывала на пороге, чтобы ниже с силою выбросить его из воды. Когда-то на Катуни они собирали  плот подлиннее, пошире и «как утюгом гладили ее трехметровые буруны».
Теперь же Катунь лишь условно можно назвать рекою. Это была бешеная струя, с невероятной силой пробивалась она в теснине между огромных валунов по беспрерывным порогам. От расстройства на нее не хотелось смотреть, но она влекла к себе их взгляды, словно бы обладая гипнотической силой.
Плот переворачивался вместе с ними, и, как ни странно, они оставались невредимыми. Правда, смыло один рюкзак. Выловили — но настроение было испорчено. Особенно у владельца.
На самом страшном пороге их плот закружило каруселью и перебросило через полутораметровый валун. Они прошли порог там, где никто никогда не проходил его и  где, согласно расчетам, пройти было невозможно.
Вечером, за кружкой чая, владелец спасенного рюкзака говорил: «Если погибнем все — куда бы ни шло. Если погибнет один — остальным будет трудно».
С плота его сбросило на пустяковом перекате, который и порогом назвать было как-то неудобно. Он оказался перед плотом. Командир протянул ему руку, но вытащить не успел — плот несло на камни. Успел только крикнуть: «Ныряй!»
И тот нырнул и благополучно вынырнул сзади.
Ему бросили веревку и он сумел ухватиться за конец. Веревка и стала его подтапливать.
Ее обрубили.
Под водой он пробыл всего секунд пятнадцать.
Старший оборвал рассказ. И я понял, что он заново перебирал подробности, может быть, подвергал сомнению сам смысл таких походов. Самые мужественные из плотогонов потом признавались мне, что на плоту бывает страшно.
…На другой день встали все спозаранку.
Командир погибшего вел себя достойно: он был полон решимости сильного человека, попавшего в почти безвыходное положение. Он через каждые полчаса звонил в район, в область: ему надо было вывозить труп на медицинскую экспертизу.
Когда на КСС, на прокуратуру и милицию пропали все надежды, жена лесника вдруг сказала, что слышит шум мотора.
Мы наперегонки кинулись отвязывать и уводить неспешных лошадей, всласть пасущихся на посадочной площадке. Владельцу амулета лошадь досталась упрямая: сухонький, он еле оттащил ее.
— Труп?— удивился обходительный первый пилот.— Не имею права,— и только повел плечами.
— Нам нужен приказ — и мы тогда постараемся поскорее прибыть,— добавил второй.
Нам оставалось сочувственно разводить руками: правила есть правила,— мы обещали, что там, в области, расскажем и будем настаивать…
Винты набирали обороты. Машина все чаще подрагивала в такт им. Я смотрел с сожалением то на оставшихся там, то с какой-то еще надеждою на пилотов. И вдруг первый что-то сказал второму. Тот согласно кивнул. Винты замедлили свой бег. Мы спешно выгружали рюкзаки. Минут через двадцать туристы вместе с погибшим товарищем улетели, а я вынужден был остаться.
Проводив нежданных гостей, жены лесников завели тихий разговор о том, что людям дали отпуск, чтобы хорошо отдохнуть, а они вот мучаются, и что эта плотомания не доведет до добра. Я слушал их и думал, что гибель товарища — это слишком дорогая цена за игру с водой.
…Месяц-другой спустя я узнал о разборе дела. Командира понизили в разряде, но вины его не нашли. Потому я и не назвал его фамилии. Да, такое случается и с кандидатами в мастера.
А что говорить о многочисленном племени диких плотогонов, которые не проходят маршрутных комиссий и постараются скрыться от глаз КСС?
В автобусе, по дороге в областной центр, я познакомился с заядлым плотогоном из Зыряновска. Он с удовольствием принялся мне рассказывать об отчаянных своих друзьях. Один новатор построил плот из детских воздушных шариков, с какими ходят на демонстрацию. И даже спустился на нем по реке. Другой зашел еще дальше: надул огромную камеру от трактора «Беларусь», привязал к ней сверху звено от забора и поплыл.
Потом он ударился в воспоминания:
— Мчимся — вдруг впереди бревно. Висит над семой водой. Смотрю — она (показал на одну из спутниц), как обезьяна, вскочила на дерево. А та (показывает на другую) зацепилась штаниной и висит вниз головой…
В автобусе громко смеялись, а мне было не до смеха. Я ехал как с похорон.
Потом он говорил о том, что зыряновцы даже детей берут с собой на плоты…
Прошло еще несколько месяцев, и на одной научной конференции ко мне решительно подошел крепко сбитый человек с жесткой светлой бородкой, пожал мне руку и сказал одно слово:
— Спасибо!
— За что?
— За вертолет.
И тут только я узнал командира, который похоронил товарища. Я не стал спрашивать его о походах — был уверен, что он оставил плотоманию. Но он вдруг сам стал рассказывать, как недавно сплывал на Саянах. Отряда ему не доверили — поплыл рядовым. Потом говорил о планах вернуться на ту реку, где поход не удалось закончить.
Я слушал его с нескрываемым удивлением.
— Куда вас несет?— сказал я ему.— Плыли бы вы по тихой реке да любовались пейзажами!
Он немного смутился, но тут же пошел в наступление. И я узнал человека, который знает свое и не хочет знать чужого.
— Надо увидеть и успеть среагировать на опасность,— говорил он, — надо проверить себя на резкость. Я очень многое понял и пережил в том походе.
Он говорил, что большинство современных людей отвыкло от такой вот борьбы за жизнь. А ведь сотни тысяч лет назад такая борьба была ежедневной, и в человеке заложена неистребимая тяга к испытаниям.
И вдруг я открыл для себя, что человек так странно устроен: от будничного напряжения он уходит, чтобы расслабиться. И после напряжения у конвейера, после денного и нощного истощения сил в лаборатории он берет на себя напряжение несравнимо большее, называя это отдыхом. И говорит потом, что просто плыл по течению.



Перейти к верхней панели