Очнувшись, я понял, что прошли годы. Тело моё заржавело, ошибки теснили разум, а земля, прежде цветущая, обернулась иссохшей пустыней. Я не стал двигаться. Так и сидел, укутанный в саван из пыли и пепла, преклонив, как в молитве, колени. Участь, достойная всякого рудимента.
Тонны литой стали, массивные сервоприводы, отрицатели во впадинах концевых эффекторов – я был болью и гневом, грозой и возмездием. Был кем-то и был когда-то. От шагов моих содрогался мир, и сжимались сердца. Падали, как иссохшие листья, враги. Теперь же осталась лишь тишина и лишь свет – эта мутная неподвижная хмарь, и один единственный миг, всё тот же и тот же по кругу. Я понимал, что схожу с ума. Время множило мои сбои, а те плодили чудовищ.
Бывало даже, я что-то различал в этом машинном бреду. Почти всегда Маликат, милую, несчастную Маликат, её лицо и её улыбку, красные глаза в белизне ресниц. Слышал её голос и свой скрежет, стерильный, как лживое обещание. Видел пламя и смерть. Пепельников, бредущих во тьме. А иногда – то, прежнее солнце. Не стелларию, эту подделку, что сияла теперь на вершине горы, нет, но великий шар в небесах, будто лик позабытого божества. Во снах этих мир оживал и менялся: день уступал ночи, а краски – бесцветью, мрак же светлел, и всё монохромное вновь обретало оттенки. И вдруг – разрыв. Тлеет солнце на горизонте, черня пеплом небо; вязнет, утопает в собственной крови. Плавятся скалы и башни. Люди, наконец, обретают крылья: те горят за их спинами, расправляются, обожравшись плоти. А я всё стою, всё ищу убитое во мраке солнце, один, в пепле по пояс, ныряю в эту удушливую, едкую глубь, но достаю лишь фальшивки. Одни лишь потухшие угольки.
*
Проснувшись, мальчик разжёг костёр. Осмотрел рюкзак, пересчитал запасы, сменил фильтры в респираторе. Долго регулировал протезы рук, шевеля механическими пальцами.
В нише возле билетных касс было тихо, хотя снаружи гудел ветер, гоняя по платформе пепел и пыль. Скрипело полотно монорельса. Хлопали обломки подвесных указателей. А в минуты покоя, казалось, было слышно, как леденеет воздух, и иней растёт на стёклах. Мальчика это тревожило.
Он вынул из рюкзака атлас в потёртой обложке и начал листать, вглядываясь в пометки карандашом. Нить монорельса, которой он держался всё время, здесь вонзалась в отвесную стену скал; тоннель по спирали вёл к самой вершине, лишь раз выныривая на поверхность – в ущелье, где когда-то был город. Но этого пути больше нет. Он видел сам, своими глазами. Полотно искорёжило и сорвало с опор, под завалом скрылась даже арка тоннеля. Нечего было и думать пройти здесь, равно как и взобраться по оплавленным, гладким, как лёд, скалам. Гора вновь выглядела неприступной, зловещей в ореоле алых небес, а стеллария – всё такой же недосягаемой, словно он и не идёт вовсе, словно так и стоит у костра, где догорают тела его близких. Его семьи.
Когда мальчик поднялся и убрал карту, с неба уже сыпал снег, чёрный от пепла. Стеллария пульсировала, как старое, больное сердце, и, казалось, вот-вот захлебнётся, вот-вот погаснет.
Робота он нашёл на платформе подъёмника. Подходить не стал: не раз уже нарывался на обезумевшие механизмы и знал, что спешить не следует. Наблюдал. Нет ли поблизости пепельников. Сможет ли робот двинуться. Выглядел он неважно: разорванный, как выстрелом, торс, металл, прогнивший до дыр, плесень на мутных сенсорах. И вид такой, скорбный. Даже смиренный.
– Маликат… – повторял он. – О, Маликат… Ма-а…
Динамики хрипели, точно в агонии.
Снова, снова.
Позже он затих, будто всё-таки умер, вконец обернулся холодным идолом – реликтом ушедшего мира. Мальчик выбрался из укрытия. Помялся, сомневаясь. Приблизился. Не стал бы, конечно, так рисковать, будь у него выбор.
– Кто она? Твоя богиня?
– Маликат, – очнулся робот. И вновь надолго умолк, словно собираясь с мыслями, сбрасывая гнёт наваждений. – Маликат… она… всё, что у меня было… всё, что у нас осталось. Но кто ты, чтобы спрашивать? В здешних краях теперь пусто, как в могиле.
– Я не отсюда.
– И откуда же ты?
Мальчик не ответил.
– Прости, – сказал робот, – это уже не имеет никакого значения. Увы, разлагается не одна лишь моя броня, но и ум. – Поток невнятного скрежета, пожалуй, мог бы сойти за смех. – Присядь со мной, юный путник. Пусть я и слеп, а голос твой искажён какой-то маской, он всё-таки выдаёт тебя. Ты юн и в смятении, не знаешь, как поступить. Не бойся. Времена, когда я был воплощением бури, давно позади; суставы мои проржавели, а враги умерли прежде, чем я успел сразиться с ними. Присядь же, и поговорим, пока в моём гармаларе ещё горит огонь… А после, надеюсь, ты поможешь его погасить.
– Ты хочешь умереть?
Робот заскрежетал.
– Умереть? То есть, по-твоему, я живу? – Смех его вдруг оборвался: – Мы все мертвы. С тех пор, как стали платить за собственное благополучие чужой болью. Мертвы… о, Маликат, мертвы и уже не воскреснем! – Он помолчал. – Прости. – Ещё смех. – Как тебя зовут?
Мальчик не ответил.
А робот сказал, что это тоже, вероятно, уже не имеет никакого значения, а мальчик подумал, что нет, имеет, не может не иметь. Своего имени он не помнил, как не помнил и многого другого: прошлое ускользало от него, как тень ускользает от света. Голоса близких, их лица и их улыбки, даже собственное имя… чем больше мальчик забывал, тем ценнее оно становилось. Робот не смог бы его понять.
Он всё не умолкал: куда ты идёшь и как давно, хотя и едва ли этот вопрос уместен, ведь сейчас лишь один путь и одно направление, и ты, конечно же, лезешь на гору, рассчитываешь выиграть немного времени, спрятаться, да, о, Маликат, какая наивность, мои сенсоры давно отмечают снижение температуры, если, конечно, они ещё на что-то годны, но если это правда, мой друг, то холод не переждать и на вершине, о, Маликат, нет, ведь стеллария наконец-таки гаснет, уходит в небытие, да-а-а, погасни же поскорей, умри, проклятая сфера, умри, ум-м-м…
– Я не прячусь, – сказал мальчик.
– Тогда ты глуп. Или безумен. Слышишь? Бе. Зу. Мен. – Динамики взвыли, когда робот расхохотался. – Неужели ты хочешь разжечь эту штуку вновь? Ну, не молчи же, я угадал? О, наивное дитя, даже если ты и заберёшься так высоко, у тебя нет ни знаний, ни топлива, ни оборудования. Энергостанция разрушена. То, что стеллария ещё светит, – уже чудо.
– Я… обещал.
– И кто же мог взять с ребёнка подобное слово?
Мальчик поджал губы:
– Неважно.
– О, Маликат… о, сумасшедший, безумный мир! Ради чего всё это? Чтобы и дальше копаться в грязи? Дышать пеплом? Пить чужие жизни, продлевая собственные? Стеллария должна погаснуть, а с ней и этот паршивый, убогий мир. Разве я не прав, мальчик? Разве нет?
Мальчик пробормотал:
– Мне нужна твоя по…
– Помощь?! ПОМОЩЬ?! – заорал робот, но уже через мгновение голос его звучал тихо и скорбно: – Знаю, у тебя нет ответов. Ты думаешь: разве не прекрасно, когда тьму разгоняет свет? Когда людям не приходится жаться к огню и замерзать во сне. Я видел всё это. Видел и другое, не столь прекрасное. Этот мир нельзя спасать, мальчик. И тогда было нельзя. А теперь он в агонии, гниёт, разлагается! Ошибка… плод самообмана…
Он всё говорил, всё бормотал, вконец теряя нить рассуждений, снова звал Маликат, молчал и опять говорил, но уже и не с мальчиком вовсе, а с кем-то ещё, или с собой, или вообще ни с кем. А потом вдруг произнёс:
– Погаси меня.
Мальчик не ответил.
– Ты ещё здесь? Мальчик? Мальчик?!
– Я здесь.
– Не уходи. Я… дефектен. Не тот, что прежде.
Мальчик не ответил.
– Прошу, погаси меня.
– Помоги мне, и я над этим подумаю.
– Только подумаешь?
Мальчик пожал плечами:
– Это же лучше, чем ничего?
А снег всё не переставал.
В местах, где обвалилась крыша вестибюля, виднелось мутно-алое небо, усыпанное чёрными точками. Жуткое зрелище. Снега всегда хватало там, в круге сумерек, куда не дотягивалось тепло стелларии, или в круге ночи, где и вовсе не было ничего другого, но не здесь, не у подножья горы. Мальчика это очень тревожило. Слишком уж быстро сжимались круги, слишком уж холодало.
И стеллария теперь, пусть больше и не мерцала, стала темней, ещё на шажок ближе к красному цвету, как когда-то – к жёлтому и золотому. Из-за этого тучи казались кровавыми, а у горизонта взбухала чёрная инфернальная опухоль. Но здесь ещё было ярко. Здесь, у подъёмника, свет бил сквозь глазницы панорамных окон и дыры, высвечивая ржавый скелет балок, – всегда лишь с одной стороны, под одним углом. Вестибюль жался к скалам, что вздымались иззубренным, узким хребтом. Массивная платформа когда-то поднимала по несколько сотен человек за раз. Десятки стальных тросов, остов, намертво вросший в породу, карниз верхнего вестибюля далеко в небесах – в этом месте по-прежнему ощущалось надменное величие, словно в пику всеобщему разложению.
– «И даже солнце отвернулось от них, – проговорил робот, когда мальчик заглянул внутрь его изувеченной груди, – даже солнце повернуло лучи свои вспять. Но не вмешались боги, и тьма населила землю, скорбью великой вошла и в дома, и в сердца, гордыня же человеческая обратилась удушливым пеплом. В гневе своём поклялись боги, что не настанет тому конца, ибо то и был конец».
– Ты в это веришь? – спросил мальчик.
– Увы, чтение священных книг ещё не гарантирует наличие веры. Да и к чему она мне, если я помню, как строили этот лифт, как он работал и как ржавел?
Мальчик пожал плечами:
– Не знаю.
– Ну так спроси. Поинтересуйся.
– Ты сам это написал?
Робот расхохотался:
– Боги, а я уж было решил, ты не умеешь шутить.
Мальчик вырвал полусгнившие провода, обнажив треснутый саркофаг. Тугие артерии питающих кабелей ветвились внутри робота, опутывая скелетный каркас, приводы и активные полимеры; пустые разъёмы почернели и выглядели, как кошмар трипофоба. Саркофаг был холодным: гармалар внутри почти угас. Ряды ячеек в накопительных кластерах оказались заполнены пеплом. Если робот и использовал отрицатели, то очень, очень давно.
– «Но не обратились люди, – продолжал он, – не перестали творить они зла, и как прежде оскверняли дела их устои богов. И пришёл тогда холод свирепый и поднялись ураганы, так что кожа человеческая становилась подобна хрупкому льду, и даже воздух нельзя было вдохнуть и не умереть. Но и тогда не обратились они».
– Мне говорили, это всё выдумки.
– Отнюдь, – сказал робот и внезапно умолк.
Мальчик покачал головой:
– Не пойму я тебя.
Он поочерёдно отключил систему за системой, не тронув лишь контактный модуль. Подтянул ближе толстые, задубелые кабели. Обшарил ради них склады и служебные помещения под вестибюлем, и без чуда там, скорее всего, не обошлось. И дальше тоже – не обойдётся. Когда-то подъёмник питали восемь гармалар, по два на каждый двигатель верхнего и нижнего вестибюля, мальчику же придётся довольствоваться лишь одним, да и то – полупустым. Форменное безумие. Хотя роботу план понравился.
Без кабелей саркофаг походил на мёртвое, покрытое язвами сердце, а металлическое нутро – на могилу, куда вот-вот запустят жирных трупных червей. Мальчик взялся за работу со странной смесью жалости, страха и отвращения. Закрепил кабели в разъёмах, очистил от пепла лифтовые приводы, смазал храповики. От холода протезы почти не слушались, респиратор не давал вздохнуть полной грудью.
– Не бойся, – вдруг заговорил робот, – я не проповедую.
– Что?
– Всего лишь отвечаю на твой вопрос.
Мальчик скривился:
– Я вообще-то молчал.
– Нет, ты спросил, – сказал робот. – О Маликат. Помнишь? Твой первый вопрос.
– Ты уже ответил.
– Всего лишь поиграл словами, не более.
Мальчик пожал плечами:
– Видимо, ты это любишь.
– Всё готово?
– Да.
Он помолчал.
– Наверное.
Слово это повисло в воздухе, как дурное знамение.
А потом тишину вспорол скрежет и два тяжёлых взрыва, с которыми ожили старые приводы. Взвизгнули тросы, и платформа, как воскресший титан, начала подниматься. Вестибюль заволокло пылью и пеплом, от вибрации посыпалась со стен штукатурка, а металл стонал, гудел, меняя тональность в жутком, предсмертном легато.
Сперва мальчик подумал, что ничего не выйдет, что подъёмник просто заклинит, или лопнет один из тросов, или сгорят двигатели, треснет каркас, раскрошатся скалы… погаснет гармалар, в конце концов. Всё же энергии в нём оставалось не так много. Но нет. Медленно, натужно, с надрывом – лифт поднимался. Словно и сам хотел этого: в последний раз взобраться на небо, в последний раз быть кому-то нужным.
– И что же было потом? – спросил мальчик. – В той истории.
А робот ответил:
– Ничего. Это всё выдумки.
*
Я так и не смог забыть.
О, нет, нет.
Как тлело на горизонте солнце, черня пеплом небо; как вязло, утопало в собственной крови. Как плавились скалы и башни. Люди, наконец, обрели крылья: те горели за их спинами, расправлялись, обожравшись плоти… Я не смог. А может, не захотел.
Сперва всё слилось воедино: крики и вой сирен, рокот энергостанции и жуткий вибрирующий гул, будто чей-то низкочастотный вопль – не то гнева, не то отчаяния. Пепельники, бросив работу, повернулись к горе и застыли. Вспышка на вершине ослепила меня, земля дрогнула и просела, и грянул гром ударной волны, кроша в пыль верхние кварталы, разрывая асфальт и бетон. Я поднял взгляд и заметил в небе обломки защитного саркофага. Вычислил беспощадные параболы их траекторий. И тогда впервые увидел её – кошмарную грёзу и воплощённую боль, ярость, вмятую в коллапсирующий огненный шар.
– Боги… – прошептала Маликат рядом со мной.
Стеллария ревела и изрыгала пламя, нестабильная без магнитного купола и стен саркофага, а к небу, похожий на воронку смерча, поднимался пепел и там уже расползался во все стороны, словно упираясь в невидимый потолок. Сенсоры мои завопили о температурной аномалии, но что я мог? Броня становилась мягкой, как плоть. Маликат, задыхаясь, потеряла сознание. Лишаясь одного солнца, мы получали другое – меньше, но ближе, и едва ли слабей.
Я подхватил Маликат и побежал.
Что ещё я мог?
Стеллария пульсировала, то раскаляясь до синевы, то охлаждаясь до багрянца, скалы текли вниз, а воздух дрожал, искажая и без того сошедший с ума мир. И – взорвалась. Обернулась огненным шквалом и выжгла всё в радиусе сотни миль. Я прыгнул в тень скал; видимо, это меня и спасло. Спасло нас обоих… О, если бы.
Медленно и неумолимо полз по небу пепельный купол. Задыхалось на горизонте солнце, вязло, утопало в собственной крови. Ночь, что наступила в то утро, длится уже без малого двести лет.
*
За перевалом, наконец, показался спуск в ущелье. Широкая, гладкая долина походила на кривую столешницу и плавно перетекала в исчерченный расплавами склон. Прежде здесь был город, но единственное, что ещё напоминало об этом, – чёрная пасть тоннеля, наполовину залитая застывшим камнем. Путь, по которому мальчик хотел идти изначально.
Он устроился на привал в тени кряжа и вынул флягу с водой. Респиратор пришлось снять, хотя от горьковатого воздуха нередко ломило виски, а разум искажали вспышки парамнезий, размывая и без того хрупкие осколки его жизни. Кружил пепел; тут его было больше обычного. Хотя – и дома хватало. Мальчик ещё помнил, как он сыпался из вентиляции, как врывался с улицы, стоило открыть дверь, как вытекал из водопроводных труб. Он не намокал, ни с чем не смешивался, просто был, просто падал с небес, не подчиняясь даже ветрам, – и к этому все привыкли. Он оседал на дорогах, на домах, на лицах; чернил переплетения кабельных линий, вился вдоль стен их посёлка, над кольями и колючей проволокой, вокруг монорельса в низине, откуда маглевы когда-то возили грузы и пассажиров. Все говорили, это напоминание. Или урок. Или, быть может, ожившая скорбь. Мальчик не помнил точных слов. Но и не верил в это. Пепел – просто пепел; его близкие тоже им стали, когда мальчик убил их.
– Ты ведь уже был там, правда? Внутри горы.
Он надел респиратор.
Поднялся.
– Предположим, – отозвался робот.
Голос его хрипел в глубине рюкзака, едва слышный на фоне треска и шума, но мальчик уже привык. Видимо, что-то повредил, пока извлекал всю эту конструкцию – контактный модуль и саркофаг – из нутра робота.
Они решили, что так будет лучше («Ты обещал… обещал». – «Я обещал, что подумаю»). Робот убережёт остатки разума, а у мальчика, наконец, появится спутник. Разве это не благо? Разве не («Я хочу лишь погаснуть. Больше ничего». – «Прости. Хватит уже смертей») правильно? Разве не («Я буду молиться, чтобы ты не дошёл». – «Не верю. Ты поднимал лифт. Помогал мне, хотя мог и убить». – «Я обещал». – «Но ты знал, куда я иду») милосердно? Он не мог бросить робота, чтобы тот всё-таки убил себя, катаясь вверх-вниз на подъёмнике.
– Боишься, что завалило вход?
– Да, – ответил мальчик.
– Есть и другие, к счастью. Когда энергостанция ещё работала, внутри был многоуровневый комплекс, практически лабиринт – с ходками, лифтами, аварийными лестницами. Уверен, что-то уцелело. Нужна только схема… или проводник.
Мальчик уловил издёвку.
– И много ходов ты знаешь?
– Достаточно. В конце концов, я тут родился и работал – ещё до того, как стал роботом.
– А почему стал? Чем-то провинился?
– Брось, кто тогда доверил бы мне отрицатели? Я просто не хотел умирать. – Он ненадолго умолк. – Мы снабжали энергией весь континент. Лучшие учёные, инженеры, специалисты разного профиля – все стекались сюда, к горе и в её утробу, а с ними ехали их семьи, за которыми тянулись дельцы, и под конец здесь уже были все, включая туристов. О, мальчик, видел бы ты это. Город в ущелье, нависающий над речной гладью, башни до самых небес, парящие мосты, подъёмники, вакуумные поезда в стеклянных тоннелях, канатные дороги, уходящие в пелену низких облаков… о, Маликат, как же было хорошо…
– А теперь даже руин не осталось.
– Всё расплавилось, – прохрипел робот. – Всё исчезло… всё…
– Мне говорили о поезде… – начал мальчик.
Но робот уже не слушал. Вновь ушёл в себя и что-то бормотал, едва перекрывая помехи, звал Маликат, спорил, смеялся: приступы эти учащались и прогрессировали. Мальчик покачал головой, закинул на плечи рюкзак и двинулся вниз, к ущелью.
Шёл быстро.
Как мог, конечно. Гора становилась всё больше, заслоняя собой небо, а свет – краснее, света теперь не хватало, будто он брёл по широкой, мрачной пещере. Город миновал без происшествий, не повстречав ни души. Начался подъём. Стеллария была близко, как никогда, и скоро мальчик уже различал на её коже вспышки, потоки огня и пятна, так похожие на кричащие рты.
Тогда же стал замечать и людей. По одному, по двое, семьями или целыми группами, пешком, на лошадях или мулах, с поклажей или с пустыми руками – все они двигались к свету, к огню. Холод гнал их из домов и убежищ.
– Люди, – произнёс мальчик.
Но робот лишь посмеялся:
– Я бы на твоём месте подумал ещё разок.
– Зря ты так.
– О, поверь мне, дружок, отчаяние творит с мясом удивительные метаморфозы. А им не найти здесь ни тепла, ни спасения.
Чуть позже показался вход внутрь горы – величественная полукруглая арка, вырезанная прямо в скале и растущая с каждым шагом. В воздухе дрожала мутная спираль дыма. Обретали форму очертания небольшого палаточного городка. Но робот, конечно, был прав: на привале, сняв респиратор, мальчик уловил запах гари и жжёной плоти. Хуже не придумаешь.
Городок раскинулся вдоль входа, чётко по линии тени. Стометровый портал оплавился и застыл, скалясь уродливыми зубьями сталактитов. Внутри царствовал полумрак, а снаружи – кровавая абстракция из дыма, смерти и хаоса. В центре высился большой курган, тлеющий на ветру, – тошнотворное плетение рук и ног, тела на телах, клубок обугленной плоти, кости и прах, черепа с чернотой несчётных глазниц. Палатки стояли нетронутые, висели котелки над догоревшими кострами, качалась постиранная одежда, шелестела книга на кривой скамейке. Мальчик смотрел издали и почти не дышал, а в голове, обжигая, бились воспоминания. Пламя, улыбки, хлопья пепла, словно крылья ночных бабочек.
– Там… лагерь, – сказал он.
Робот не удивился. Будто и так знал, что впереди.
– Обойдём?
– Нет. Не выйдет.
– Ты в порядке?
Мальчик сделал над собой усилие:
– Да.
– Люди не меняются, – сказал робот. – Проходят года и даже столетия, а они всё те же. И неважно, процветает ли мир, трещит ли по швам. Как холод не может согреть кожу, так и люди не могут измениться – неподатливые, точно куклы, прячущие пластик за красивыми платьями. И это будет повторяться, мальчик, снова и снова, пока кто-нибудь не осмелится сказать: хватит! Такому миру нельзя существовать.
– Но зачем…
– А это важно? Всегда есть причина. И человек, которому она по душе.
Мальчик не помнил их лиц.
Лишь обрывки в ворохе других обрывков, смутные образы, да и те постепенно блекли. Он помнил слова, но не помнил голосов, помнил звёзды диодных ламп на потолке и боль в предплечьях, которых уже не было. Как он лишился рук? Что делал до этого? Он помнил взгляды, полные и сострадания, и страха. Помнил, как привязанность к этим людям переросла в любовь. Семья. Пусть и не кровная, но всё равно настоящая. Он любил их, даже когда убивал.
Когда стоял у того костра.
Когда брёл в одиночестве, теряя себя по кусочкам.
Они о чём-то попросили его, и он что-то пообещал. Ясности теперь не было, сказанные слова плавились, как пустые гармалары. Мальчик знал: они хранили мечту. Одну на всех, достаточно простую, чтобы он смог запомнить, достаточно яркую, чтобы не дать его сердцу замерзнуть. Мальчик знал: главным был этот свет, эта чистая, всепоглощающая надежда, эта странная вера, для которой не существовало ни оснований, ни объяснений. Его семья хранила мечту, а он мог воплотить её в жизнь. Нужно лишь дойти, лишь подняться.
– Итак, что теперь? – спросил робот.
Мальчик вздрогнул.
Поёжился.
Холодало всё сильней, свет стал багровым, и даже сумерки почти отгорели. Ночь мчалась сюда стремительно, не задерживаясь на сон или пищу, не думая ни о страхе, ни о людях, что могли бы ей помешать. Или… нелюдях.
Пепельников мальчик заметил, когда подошёл ближе. Почти дюжина: костлявые, голые, они бесцельно копошились в проходах между палатками. Грязно-серая кожа, струпья и язвы, скрюченные пальцы и неритмичные движения, чёрные склеры пустых глаз – тёмных провалов без намёка на разум, червоточин, будто бы выжженных калёным железом.
Безобидные и тупые, они, бывало, бродили по хаотичным, лишённым какой-либо цели маршрутам, или подолгу застывали на месте, задрав голову к небу. И ели, ели, ели пепел. Не обычный, нет: лишь тот, что извергала стеллария, но особую страсть питали к гармаларам. Мальчик видел однажды, как пепельник, ломая зубы, вгрызался в кристалл, и как его потом отбирали. Возможно, за это их и ненавидели – вкупе с уродством, – за потенциальную агрессивность, за дремлющее где-то в глубине чёрных глаз звериное буйство и за силу, что наполняла эти, казалось бы, немощные тела. Они не старели и не умирали, хоть и могли умереть, не нуждались ни в пище, ни в воде, ни в воздухе, просто существовали, просто были. Того пепельника пришлось убить. Единственный раз, не считая смертельной гонки в низинах, когда мальчик видел их пугающий, оборотный лик.
– У тебя есть план? – спросил робот.
Мальчик снова вздрогнул.
– Что ж, видимо, нет. И для этого, полагаю, имеется причина посерьёзнее, чем фантомная засада, которую ты высматриваешь почти шесть с половиной часов. Те люди ушли, мальчик, – вероятно, сразу же, как только закончили здесь дела, – и ты это знаешь.
– Да. Скорее всего.
– Так в чём же проблема? Меня начинает угнетать тишина.
– Привык к беседам?
– О, разумеется. И к маленькому, бесстыжему паршивцу, который тащит меня через полсвета, расчленив и сложив в рюкзачок. Маликат… мне просто не нравится это молчание. Вообще не нравится твоё молчание. Оно слишком громкое. А когда тебя что-то беспокоит, ты молчишь даже громче обычного.
Мальчик пожал плечами.
– Там пепельники, – сказал он.
– И что?
– Я… нет, ничего.
Робот с минуту молчал.
– «И сказали боги, – прохрипел он, – мертвы вы, нет в вас более жизни. Мертвецы сядут решать судьбы ваши, пустоши, прахом движимые, их будет власть и их слово, вы же презирать их будете ради злобы вашей. И примут они смерть свою, и дважды умрут, невинные за виновных, чистые за нечистых, и тогда скажут слово своё. Но не убоялись люди. Закрыли они уши свои, завязали глаза свои, распрямили спины свои. И сказали ещё боги: тщетны старания наши».
– Я просто боюсь, – сказал мальчик.
Робот не видел, на что способны пепельники, как быстры и точны их движения, неумолим взгляд, нерушимо стремление. Почему – мальчик не знал. Но тогда, в низинах, он едва не погиб. И кто знает, сколько их сейчас там, внутри? Сколько…
– Ты всё ещё хочешь умереть? – спросил мальчик.
Робот прошелестел:
– Ты знаешь.
– На самом деле у меня есть план.
– Вот как?
– Да. Только он ужасный.
– О, в этом я почему-то не сомневаюсь.
– Мне говорили о поезде… – начал мальчик и умолк, подбирая слова. – Ты, может быть, слышал? Последний маршрут к горе. Маглев в темноте… – Он замолчал, надеясь на ответ, но робот явно ожидал продолжения. – Может, он так и стоит там, внутри. На станции. – Тишина. – Может, я смог бы…
– Действительно ужасный план.
– Ты мне поможешь? В последний раз.
– А у меня есть выбор? – усмехнулся робот.
– Не хочу тебя принуждать.
– Но сделаешь это, если понадобится?
Мальчик вздохнул.
– Можешь не отвечать, – продолжил робот, – это всё равно уже не имеет никакого значения. Я теперь – гармалар, бормочущий из рюкзака, говорящее топливо. Никто не спрашивает полено, хочет ли оно в костёр. Я… так или иначе помогу тебе подняться на эту демоническую вершину, мальчик, но молитвы мои будут о твоём провале, запомни. – Он помедлил. – Странный ты человечек. Иногда мне даже кажется, что я понимаю тебя. Ты… похож на неё.
– Это похвала?
– Едва ли, – хмыкнул робот.
– А ведь ты так и не рассказал, кто она, твоя Маликат.
– Вроде бы говорил.
– Играл словами, наверное?
Он рассмеялся, но невесело.
И промолчал.
Мальчик вынул из рюкзака останки робота и вскрыл саркофаг. Гармалар, заключённый внутри, чем-то напоминал звезду, цветок или бабочку. Уникальная форма, уникальный ритм пульсации. Величайшее и ужаснейшее творение былого мира. Он по-прежнему сиял, хотя и довольно тускло, красным – цветом, говорящим о скором конце. Может, этого хватит, может, нет. Мальчик в любом случае должен попытаться.
Он снял куртку и обнажил протезы, вросшие в тело почти у локтей. Отрегулировал, перепроверил. Затем открыл технологические лючки. Мальчик надеялся, что больше сюда не полезет, ещё тогда, у погребального костра, дал себе обещание не использовать эти штуки, думал, скоро забудет о них. Но, как оказалось, самое худшее он помнил лучше всего. По ладоням прокатилась лёгкая вибрация, когда отрицатели запустились.
Он надел куртку. Сменил фильтры в респираторе.
Может, в последний раз.
Прошептал:
– Ты только… н-не бойся. Ладно?
Робот не мог ни ответить, ни услышать. Контактный модуль и пустой саркофаг так и остались на земле, когда мальчик шагнул к горе, к ползающим в полумраке пепельникам, к поезду, которого, может, и не было.
*
Сколько прошло времени?
Возьмись я считать дни, вышла бы бессмыслица, дней больше не существовало – лишь ночь, долгая, мрачная ночь, полная криков и выстрелов. Умерло солнце, умерли звёзды. Ветер становился всё холодней. Прошло… недостаточно. Недостаточно, чтобы пепел, закоптивший небо, успел осесть, но в то же время – в избытке, чтобы в людях начала умирать надежда. Я видел всё это; я не хотел этого видеть.
Как затихали их голоса, как опускались плечи, и гасли глаза, подёргиваясь какой-то тусклой, мутной дымкой… как сгорбилась Маликат, сидя на полу вагона перед раскрытыми дверьми. Их собралось здесь, в этом застывшем на полпути поезде, не меньше дюжины – люди с прошлым, но уже без будущего, они жались к фотонному обогревателю, который я запитал от собственного гармалара и подвесил к потолку. Как маленькое солнце. Как путеводный огонь. Жаль только, ни света, ни тепла не хватало, чтобы развеять темноту в мыслях.
Но в ту ночь (утро? день? вечер?) всё изменилось.
Стало… хуже.
Маликат укуталась в одеяло и смотрела в пустоту. Кожа её приобрела болезненный оттенок, и даже глаза, красные, как закат, казалось, сменили цвет. Она вдруг скинула одеяло и подалась вперёд, вглядываясь в темноту.
– Вы слышите? – спросила она. – Этот звук…
Шелест.
Нарастающий шепчущий гул.
Наверное, я бы всё равно не успел закрыть двери. А если бы и успел, это, вероятно, уже ничего бы не изменило. Маликат, вскрикнув, отпрянула, и в вагон, хлопая крыльями, влетели десятки, сотни, тысячи мотыльков. В панике и агонии закружили они вокруг обогревателя, тыкаясь в раскалённое стекло, обжигая тельца и лапы. Не могли иначе. Сумасшедший танец огня, сбой, заложенный в глубине веков, – смертельный, самоубийственный фототаксис. Они облепляли обогреватель и сгорали, а, сгорая, освобождали место другим. Эти мотыльки потом часто приходили мне в кошмарах. Апокалиптический рой насекомых, крылатый смерч вокруг огненной воронки, пепельные курганы мёртвых тел…
Маликат смеялась, вознеся руки к свету.
*
Мальчик вздрогнул и проснулся.
Натужная вибрация пола, скрежет, треск искровых разрядов. Где он? Долго ли спал? Когда отключился? Он начал перебирать воспоминания, силясь понять, много ли потеряно в этот раз.
Ему снилась их мастерская, заваленная запчастями, механизмами, остовами мёртвых роботов, и он копался в этом хламе, ища что-то, а из глубины, кажется, бил свет – такой яркий и чистый, какого мальчик прежде не видел. Его и искал, наверное. Тянулся, отбрасывая металл в сторону, но всякий раз доставал лишь тусклый, гаснущий гармалар. Снова, и снова, и…
– Ты бредил, – сказал робот.
– Я…
Респиратор сполз набок, голова раскалывалась. Пепельная взвесь в воздухе забивала ему лёгкие и дурманила ум, перерождаясь уродливыми кошмарами, болью и чужими призраками.
– …в порядке.
Он поправил респиратор и осторожно поднялся.
– Где мы?
– Почти на месте.
Это был поезд. Маглев, ползущий по древнему, засыпанному пеплом тоннелю. Буферные фонари едва горели, выхватывая из тьмы кусок монорельсового полотна, толстые кабели змеились вдоль свода и стен, висели, щетинясь анкерами, оторванные кронштейны и силовые щитки. Старый, ветхий тоннель. Ржавые тюбинги стонали, а в хвосте состава что-то визжало, будто они тащили последний вагон волоком.
Мальчик сел в кресло машиниста и стиснул виски ладонями. Поискал глазами рюкзак, но не нашёл. Обнаружил, что куртка вся в дырах и пятнах засохшей крови.
– Что… произошло? – выдавил он.
Динамики ожили:
– О чём ты?
– Как я здесь оказался?
– Недурно тебе, видно, досталось, – хмыкнул робот