На Урале сосны звенят как колокола. Радостно. Прохладное утро, как взгляд рентгенолога, прокалывает иголочками насквозь. Берёзы шумят листьями, словно те из железа. Это или ветер, слетающий по-орлиному с гор, или эхо, что летит со скоростью света. Не видимый, но осязаемый голос гор, как будто тебя окликнули! Эхо уносится прочь. Горы высокие, эхо маленькое, как птичка, пичужка.
В детстве я думал, что стоит подпрыгнуть, оторваться от земли, и сразу окажешься на небе. Где божии коровки и облака на верёвочке, как воздушный шарик, а купол неба, словно линза старого телевизора.
Горизонт выгнул спину как кот. Гора – как праздничный торт. И сейчас вся эта геометрия проверяется опытом, когда глаза выскакивают из орбит, а зрачок прорывает пространство насквозь как бумажный очаг в каморке папы Карло. Окрестность округляется, как живот у беременной. Облака, словно вымороченный выдох. Как будто удивился Творец содеянному, вздохнул устало, и выпорхнуло облако, круглое, как воздушный шарик.
Уральский хребет… Гора, наверное, высечена из букв: г – гордость; о – основа; р – радость; а – первая буква в алфавите и звук счастья при рождении.
Горы – твёрдая порода несогласных, покоренных радостным возгласом идиота. Алфавит жизненных переживаний и воспоминаний. Я приближаюсь к горе или гора наступает на меня, как судьба. А я выпутываюсь из лабиринта тропинки, ведущей из леса, минуя мохнатое приведение – медведицу Машу в клетке, обнаружив себя возле подножия.
Маша томится в клетке, обед – на расстоянии вытянутой руки или лапы с загнутыми коготками, но клетка превращает её обед в зрелище, как в театре.
И в театре не ясно, кто зритель, а кто жертва?
Я – всего лишь ленивый зритель, который не верит в Машину игру в медведицу. Её взгляд ненадежен и обманчив. Актриса играет Машу, я играю альпиниста!
Так и у горы всё: валуны, берёзовая аллейка, наверху превращённая в веник, ресторан на горе, напоминающий гнездо орла, – вроде бы рядом, но попробуй дотянись. Только воображение и спасает.
Подножие горы напоминает башмак, напяленный на чугунную лапу в ремонте обуви. Гора, видимо, это – ремонт обуви. Всё сделано руками, но не человечьими. Руками мастера. Сувенирное изделие под названием «гора». Артикул № 2021.
Уральский позвоночник.
Урал – ура! Когда я кричу, позвонки мои, хрящи мои, видимо, – звенья одной уральской гряды, цепи. Гора звенит как сосны. Гору обрамляет широкая полоска скошенной травы, которая зимой будет спуском, а сейчас её словно прогладили утюгом брючину. Или же это – белая полоска, что ниже копчика на теле женщины, которую обычно не подставляют для загара.
Где-то высоко за облаками вершина, на которую надо забираться пешком. Нельзя обижать такое стихотворение, как гора, подъёмником. Но человеческий муравей выравнивает всё окружающее пространство. Медведя Машу загоняет в клетку, дорогу обувает в асфальт, реку упаковывает, словно стакан с кока-колой, в набережную.
Гора, тебя покорили, тебя, как дикого скакуна, обуздали, и теперь ты покорно подставляешь спину каждому, кто пришел к твоему подножию, похожему на башмак! И кто заплатил за вход!
Гора напоминает роман, который надо написать! Необозримые объёмы, пространства, тяжесть, размер.
Гора – это эпопея! А кабинка фуникулёра – предисловие. Согласные и несогласные выстраиваются в ряд. Я выдыхаю, начинаю, как будто взбираясь, эпизод за эпизодом карабкаться к финалу.
Итак, здравствуй, гора! И эта глыба берёт меня в свои шершавые и надёжные руки и сажает на плечи, как папа в детстве! Папа взрослее меня. На несколько каких-нибудь тысялетий. И я плыву над обрывом, под ногами драконий хребет, берёзы, словно декоративные, тщательно выбеленные стволы. Берёзы выстроились караулом, слева спуск горной трассы, справа бесконечность, даль в голубоватой дымке, как детская мечта.
Чем выше, тем я младше или меньше. Я уменьшаюсь в перспективе. В детстве я карабкался на снежные горки, всегда стремился выше. Но космонавтом не стал. Мечты растворились в млечном пути безумного далёка, как чернильное пятно в стакане воды. Но всё ещё впереди, вернее в вышине, на серой шапке с голубым подбоем.
Мечты сбываются. Но только там, где и живут, подобно духу святому, как голубь в духовной своей голубятне. Наверху!
Подъём, медленное восхождение в небесные пределы и чертоги. В вышине, в высоте, есть что-то пафосное. Высокое. И теперь, спустя время, рассеянно коготочками скребущее циферблат, я, словно отыгрываюсь на горе за свои испарившиеся мечты, иду искать свою детскую мечту о космонавтах, крановщиках, самолётах.
На фуникулёре! Первый этаж, второй…словно подъём на лифте во вчера. Лифт выходит кабинкой наружу. В высотке на Котельнической набережной был такой лифт. Из его прозрачного гробика была видна Москва-река, словно змейка, уползающая за горизонт.
И я волоку на себе, как груз прошлого, парк с берёзами, запутанными тропками, клеткой и актрисой Машей в клетке, магазинами и сувенирами, дородной продавщицей в серых лосинах, как Маша в звериной шкуре, сидящей в палатке с мороженым. Продавщица в серых лосинах, как будто укротительница в цирке. В детстве я любил цирк, потом повзрослел, любовь, словно пузырьки углекислого газа, лопнула, исчезла, цирк уехал. Возможно любовь, как тетя Люда из хутора Пролетарка, всё еще жива. Просто мне нужно срочно вернуться, словно в командировку, в прошлое. И что там сейчас, что творится в этих пределах мною досягаемого в эмпиреях детства и несбывшихся мечтаний?
Вагончик качает, словно будущность, уравновешивая мои шансы на то, чтобы я на 60-м году если и не догнал самого себя, то хотя бы сформулировал. Роман пишется, не спеша, трудно.
Итак, про горы…
А на уральском хребте берёзы, словно восклицательные знаки, небо, что распахнутая страница. Башкирский зной – градусов 30, горы – это всегда жаропонижающее. Теперь всё ясно: если надо успокоиться, то лезь на гору. На вершину мира. На вершину фразового глагола: And top of that! Там, на воздушном и облачном Олимпе, как награда на белой подушечке, пирожное бизе со взбитыми сливками.
Вершина! Она прозрачная и воздушная. И тихо, и свято, как на литургии. И я, оглянувшись, как на прописи, на эти годы, вдруг если и не пойму, то хотя бы увижу: струящуюся вдалеке голубую дымку, серые крестики и нолики дорог, домики, семь озёр, синие ветра, словно волны, накатывающие на берег, бьющие наотмашь по лицу. Там ли моя или не моя, но жизнь? Там ли прошлое, край, куда не возвращаются?
А здесь? Край неба, рай, и где-то на облаке должны быть папа с мамой! Мама жамкает своими беззубыми, как в детстве, деснами краюху хлеба. А папа мастерит кожаный ремешок для своих протезов. Но меня к ним не пускают. Сегодня не приемный день что ли. Угрюмые скалы падают, почти отвесно, вниз, пропасть под нами расцветает, как эдельвейс, как зев голодной актрисы, играющей медведицу. Белая звезда бездны причащает меня страхом. Белый цветок счастья, черный цветок небытия. Страх завораживает, как в детстве темнота, как война и голод, которые видели и знали мама с папой. А я, затаив дыхание, слушал. Слушал и ничего не понимал.
Страх – окаменевшая, словно гипсовая, форма пустоты. Страх смерти упакован, как будто завтрак в самолёте, в контейнер, бояться нечего. Горы скованы мощными цепями. Стреноженные мечты. Сбылось лишь то, что я постарел, хотя и не чаял.
Седой космонавт, я долго готовился, но полетели другие. Я – запасной, и обо мне уже забыли, но я все ещё где-то там, в глубокой глубине, запасе – надеюсь. И всё мое прошлое, что за спиной, как мешок или парашют, стропы которого замыкает горная цепь. И, если мне суждено вернуться, я должен раскрыть парашют, дёрнув за кольцо, чтобы приземлиться в ту же самую точку, из которой начал своё сочинение. С белой строки, с заглавной…
Сквозь стекло солнечный зайчик мигает нервным тиком, мчась с горы в обратном направлении, катясь ко всем чертям под гору. Кабинка покачивается, пропасть, вечность проскальзывают сквозь окошко, просеивается лучами жаркого башкирского солнца, опрокинувшего на вершину свой желток, словно на сковородку. На вершине сердце сладостно замирает. И если бы я задумался, как должен выглядеть самый лучший день в моей жизни, то ничего лучше выдумать не мог, как выйти из кабинки на вершине. Самый лучший день – на вершине!
Кабинки, развернувшись, пустые уходят вниз. Цепочка кабинок, как пустой патронташ. Гробики, увозящие нереализованные мечты обратно к подножию. Где их, освежив и опрыскав из пульверизатора, уже обновлённые, предложат другому ребёнку, который будет взбираться вслед за мной. По лестнице желаний. Здесь, наверху, формируется стандартный набор: деньги, машина, удача, успех… И мне не остаётся ничего другого, как благодушно и праздно поглядывать на пологий склон, на то, как скалы угрюмо и дико опрокидывают пространство в пропасть, а чаша неба вобрала в себя воздух, словно купол парашюта.
Гора – это храм. Мне нечего больше хотеть, а только молиться. На вершине, где пронзительно свистят ветра, камни под ногами хрустят суставами, даль в голубой дымке, словно вымысел, а облако седое, как папина голова. На вершине мира пусто и ветренно. Семь озёр голубеют вдали. Семь свечей, семь шутих новогодней хлопушки. Семь сестёр моих. Семь несбывшихся желаний. Гора терпелива, она несёт мое маленькое бренное тельце, словно папа в детстве на своих огромных плечах по Дворцовой на демонстрации 1 мая. И небо можно трогать руками, можно глотать большими жадными глотками, как кислородный коктейль в аптеке. Можно рвать на куски как теплый хлеб. Крошки осыпаются каменным эхом.
Я подхожу на полусогнутых ногах к огромному пористому валуну, этой увеличенной в размерах пемзе, которой можно оттереть годовые наслоения, ей возможно более сотни тысяч лет. Шаг вперёд и дальше пустота, невесомость. Небо над головой раскрывается парашютом.
Шершавый каменный идол. Великан, вросший в скалу. С его отвесной стены лететь – только птицей. А на спине, на хребте его только петь. Петь под шорох башкирского курая песню «Урал-тау». И гулять по степи на гнедой кобыле, грабить и томить барана на костре. И складывать песню, бесконечную, как песок в часах.
Урал-тау!
В башкирском все согласные, словно склоны, по которым вниз бежит сухой знойный ручей курая. Курай – песня бесконечна, башкирский край, просторный, как вышитый халат, распахни его и полсвета заграбастай. И целого мира мало. Не об этом ли твоя песня, курай?
Небо, как лисья шапка башкира, нахлобученная на лоб. Глаза башкиров раскосые, лица широкие и плоские, как солнце. Татаро-монгольское иго их песни бесконечно. Песня протяжна, как пугачёвское войско. И бесконечна, как ночь. Я в стане наряженных в кожаные сапожки с загнутыми вверх носками и лисьими шапками гласных и согласных. Курай шелестит, как листва. Башкиры поют гимн Уралу, словно лаская тело любимой.
Урал-тау!
Песня про то, как Урал делит весь свет пополам. Одни реки текут от него вспять на восток, впадая в реку Урал, другие – на запад, впадая в реку Белую. Азия справа, Европа слева. Семь озёр, как семь сестёр большого брата, на плечах которого я взобрался на вершину мира. Песенный простор, тягучий, словно курай.
Слава Уралу – поют ветра.
Утро зарделось румянцем, как любимая, чья незагорелая полоска светлее белозубой улыбки. Устроившись на краю скалы, как Врубелевский Демон, я вижу сразу все семь озёр и нахожу точку опоры. Я нахожу точку покоя.
Урал-тау!
Семь озёр, семь звёзд. Семь сестёр моих. Камешки крошками с барского стола падают, словно звёзды. Звёзды возносятся ввысь, мечты сгорают налету. А красавица смерть в чёрном подвенечном платье смотрит, не моргая. Из бездны. Но Господь, тот седой старик, пастух, которого я встретил среди скал, наверное, он примиряет нас с нею. Надо спросить у башкир. В их песне вся история мироздания. Песня напоминает гору. Большую, как мохнатый пёс.
Семь озёр, голубоватая дымка. И протяжный плач курая.
И больше ничего. Каменная глыба – это плечи Отца, а песня – колыбельная, её поёт мать, качающая синюю люльку в своих тёплых материнских руках.
И я все ещё маленький.
И всё впереди.
Вернее наверху!
Одиночества,
отчаяния
и счастья!