Очередной этюд «Обители» повествует о двух знаковых фигурах в бытовании верхотурского Николаевского мужского монастыря – Григория Распутина и старца Макария
Григорий проснулся от осиного гуда. Лежал навзничь, разбросав руки. В чем был — в нательной рубахе и портках. Первое, что увидел, обилие осиных гнезд над головой — они прямо усыпали жердяной настил повети, видно, что никто не тревожил. В щели стреляло солнышко. Куры гомонили внизу за стенами. Ныне грозник* — светло так явилось Григорию — смоленская Божья матерь Одигитрия-путеводительница. И молитва сама пришла на ум: «Ты верным людям всеблагая Одигитрия. Похвала и всея земли Российской утверждение, христианам спасение. Радуйся…»
Что-то зашуршало по левую руку. «Мыши, поди», — мелькнуло ему. Повернул голову. «Господи, спаси и помилуй!». Рядом, свернувшись калачиком, лежала женщина. Рубашка на ней задралась, обнажив белизну ноги. Григорий отшатнулся всем телом, потом вскочил, ударившись головой о жердину потолка — сразу несколко невидимых ос больно вонзились в шею, плечо и спину. Он ринулся в лаз повети, скатился по шаткой лествице и замер: в окружении куриного гвалта простоволосый с плошкой овса в руке, в длиннополой перепоясанной сермяге, стоял старец Макарий, будто осиянный небесным светом. Глаза опущены долу, непрестанная молитва нерасслышима в курином квохтании и мельтешении.
«Видел ли его старец? Как, поди… Он и заплечьем узреет! Да о чем это я, Господи! Во мне бес-то, во мне сидит, раскорячился!»
От кельи старца Григорий невидяще ринулся вглубь Актайской заимки. Кругом уже шло неспешное движение. Богомольцы кучились вблизи паломническких келий. Кому не достало места, копошились у недалекого кострища — готовились в последний переход к мощам Праведного Симеона. На причале слегка колыхались лодки и плотики, а на нешироких сходнях к воде веером раскинулись несколько удочек.
Не попадаясь на глаза, Григорий несся за жердяную ограду в покосные луга, обрамленные кедрачом. Здесь ворошили сено послушники в белых рубахах. Слегка дымил костерок. На разлапистом кедре выше роста человека в луче солнца сияла икона Николы Угодника. Мимо, мимо спешил Григорий, незнамо куда и незнамо зачем. Окружающие его звуки не разнились один от другого, а сливались в беспорядочный гвалт. Что творилось в эти минуты в душе его, какой мятеж!
Ведь он пришел в этот раз в Верхотурье на молитвенную беседу со старцем — умиротворенный и сподобленный. И беседа случилась. До полуночных звезд он слушал бормотание старца Макария, и каждое слово кажущейся бессмыслицы западало в душу, принималось ею как благодать. И, будто незрячие, глаза старца были подняты к небу — знак благоволения к себеседнику.
Но что же случилось потом? Откуда взялась эта распутная богомолка? И как оказались они вдвоем в сенной полуночной повети? Хмельного духа не было в нем и в помине — Григорий давно дал зелью зарок. Значит, бесово дело? Не его ли плотоядный хохот слышит он сейчас вокруг себя — в ветре, голосах, шуршании трав и плеске воды? Значит, он, Григорий Распутин, собой не властен? И годы, годы спасительных странничеств в урало-сибирских монастырях, Киево‑Печерской лавре и на святой горе Афон — все они лукавому псу под хвост? Тогда что он есть собой — человек во плоти или призрак, непрестанно меняющий лики? Тогда кем и зачем послан в земную юдоль?
С той актайской повети потянулась через его жизнь незамолимая и неодолимая драма многоликости. Неподвластная ему и необоримая им.
Разве можно сравнить ее с тем малым греховным недугом, с коим пришел сюда впервые крестьянином сибирского села Покровского Григорием Ефимовым Распутиным, ища спасения? Ну, поворовывал по-соседски, справные жерди увел от чужого остожья, ну, пивком домашним баловался, мог и сгулять от жены по молодому делу, чего греха… Бывало, днями лба не перекрестит. Ребячество, одним словом.
Устав, скорее, от однообразия крестьянской доли, наведался любопытства ради в ближайший от села Покровского монастырь — мужской Верхотурский Николы Угодника.
А монастырь тогда, в конце XIX столетия, менял свой привычный штатный образ жизни на давно забытый доекатерининский еще — общежительный (сейчас бы сказали — рыночный). Снова учился быть самодостаточным. Своими невеликими и малоспособными силешками добывать средства к жизни. Для многих черноризцев получалось, что от чего ушли, к тому пришли. В миру крестьянская круговерть, и в обители не слаще…
Святой Синод прислал на Верхотурье опытных архипастырей из древней Валаамской обители. Монастырь наделили землей, лесными и луговыми угодьями. В его стенах появились разного рода мастерские — послушникам дела прибавилось, да и черноризцы вспомнили, кто во что горазд. На забытой было монастырской заимке на речке Актай, где прежде обретались только сторожа-послушники да косцы в страдную пору, появились разные хозяйственные постройки. Сено, лес, рыбу, птичий и звериный доход, грибы и ягоды, орех кедровый теперь давала заимка монастырю. А потом повернула к Актаю паломническая тропа на пути к Симеону. Понадобились кельи для пристанища и ночевки, часовенка-церковка, что тебе гриб-боровик, выросла под кедрами, а еще одна — над Симеоновским источником.
Но всякое даже благое дело — палка о двух концах: один в руках всевышнего покоится, а за другой лукавый тут же уцепился. Монашеская братия к физическому труду не ахти как приноровлена. А жить-то надо. Дядя на блюдечке теперь не принесет. В Синод и судебные органы стали поступать жалобы: там монастырь себе покосных угодьев взял да прирезал, там чьи-то удачные рыбные ловли проверил, а где-то, сказать, пару-тройку готовых стожков умыкнул. Голь на выдумки хитра. Не умея еще хозяйствовать, черноризные святители стали сдавать монастырскую землю в выгодную аренду, искать богатых покровителей и благодателей, коим ой как надобилось замолить мирские грехи…
И в монашествующей общине тихо вызревала внутренняя смута. Иные ведь уходили в стены монастыря от суеты и соблазнов, а тут — на тебе! — почитай, все мирские пагубы сами к ним явились, едва прикрытые иноческими атрибутами. Поди разгляди в каждом, где у него вера, а где только видимость ее. И стали множиться среди монастырской братии молитвенники и юродивые христа ради, старцы и скитники. Принялись искать веру и спасение в одиночных кельях за стенами монастыря.
В такой вот, потревоженной миром, верхотурской обители и объявился впервые молодой крестьянин Тюменского уезда Тобольской губернии. На монашескую стезю ничуть его не потянуло — тот же строгий устав, что и в крестьянской обыденности. Шило на мыло?..
Но прознал тогда Григорий об актайском «пастухе Михаиле» — восемь верст до его заимки. Пастухом рогатого стада отбывал он монашеское послушание еще в монастыре. Но тяготила суета и многолюдство. «Бегай за скотинкой, молитовку-то прочесть и некогда». Приняв монашество под именем Макария, он испросил у отца Ксенофонта позволения удалиться в Актайскую заимку да там и осел в одиночной келейке, оставшись и в старчестве у всех на устах «пастухом Михаилом»**. Вместо рогатого стада птичьим себя окружил.
И вот случилась их встреча. В копотливом курином обществе Григорию предстал невысокий тщедушный человечек в сермяжном тулупе на все времена года. На лице ни улыбки, ни гнева — одна бесконечная молитвенность. Десница его, если не занята каким задельем, все и всех осеняет крестным знамением, а уста не перестают творить молитвенный разговор. Полупотухший взгляд то в горнем вознесении, то опущен долу, и говорит, что старец видит не очами.
— Бог в помощь, отец Макарий, — сказал Григорий. И вдруг закоснело у него в горле, потерялись все уготовленные слова. — Вот спать веснами не могу, отче…
— Ко-ко-ко… Не суйтеся, не суйтеся, всем Бог даст, уродила землица… А пошто ко мне-то, мил человек? Малое зерно, малое… Не сподобился… Вона святой Симеон… Большое стадо, а все петухи, все петухи… Молитовкой токо, мил человек. Без молитовки у Бога не заслужить. А что взял не свое, положи, где было. Там и положи. Богу, мил человек, и куры жаль, а черт порося возьмет.
«Господи, — пронеслось у Григория, — откуда он про жерди-то знает?..»
Многому надоумил старец провидческим своим бормотанием. Помнится, вернувшись, шел Григорий по улице своего села, напевая и приплясывая, а ведь ни в одном глазу! Другая жизнь пошла у Григория. Сколько-то поживется ему в хозяйстве, в крестьянских трудах с дочками-малолетками и женой и опять тянет вон из села, в святые места. Вот и на Афон сподобил господь. А на возврате — непременно в актайский скит к пастуху Михаилу. И тому Григорий, видать, пришелся — глаз перед ним не опускал, притчами потчевал — не скупился.
Годы минули. В Покровском Григория односельчане едва не за святого принялись держать, сорокалетнего мужика величали отцом Григорием. Ему и самому провидческая мудрость стала даваться. И вот тебе на — актайская поветь! Что выбегал тогда Григорий в метаниях по лесной дебри под хохот бесовской?
Скоро не кто-нибудь — столица российская узрела молитвенного сибирского мужика Григория Распутина. Да что там столица! Дворец императорский в Царском Селе! Более чтимого предсказателя и врачевателя не знала теперь царская чета. Величала Григория не иначе как «нашим Другом» — «нашим» строчной буквой, а «Другом» — заглавной. Светские дамы дворцового окружения давали себя мужику ущипнуть и к щечке, а то и к губкам приложиться. Церковные иерархи ночами кляли его, а днями ему потворствовали. Министры и толстосумы по безграмотной его записке вершили политику империи внутри и снаружи, слали крупные суммы и богатые дары. Опешившая царева охрана на жалобы его хулителей не знала, как подобраться к «голубой рубахе», если та богоизбранную чету запросто и принародно слюнявила «папой» и «мамой».
Глянув со стороны на себя теперешнего, Григорий своими закорючками, не озаботившись толмачом, накарябал царю просьбу обновить ему фамилию: Распутиных, мол, в Сибири и на Руси порядочно, а он, мол, вовсе не они. Так появился в царском приближении крестьянский сын Григорий Ефимович Распутин-Новый.
Верхотурскую обитель Григорий не забыл. Мало того, зачастил к мощам Симеона Праведного. А уж обитель-то как рада была цареву милостивцу и угоднику! Умельцы-древоделы специально для него (а ходили слухи, мол, для его высочества наследника Алексея) возвели обочь монастыря прямо-таки игрушечный дом-гостиницу, где высокочтимый «земеля» мог с комфортом отдохнуть с дороги, хотя уже не пешим ходом теперь прибывал, а кавалькадой в окоружении дворцовой свиты.
Но не сидится ему, сказать-то, вблизи Симеона, тянет в актайскую заимку, в келью старца Макария. А тот встречает столичного гостя опущенным взором. Голубая Григорьева рубаха игривым пояском подпоясана, штаны заправлены в высокие добротной кожи сапоги. На руках держит кота и поглаживает ласково. Коты к Григорию, прямо сказать, льнули — издали чуяли его, как корень валерианы, и всюду сопровождали мяукающей вереницей. Одного, сказать, поля ягоды.
Но лик Григория Ефимовича, когда подошел он к старцу, никак не вязался с прочей наружностью. Борода не ухожена, врастреп. Длинные темно-русые волосы ниспадали на молитвенно полуприкрытые «в масло окунутые» глаза. Хитреца и нездешность куда-то из них подевалась, не было ее и в помине. Вид молитвенный и скорбный. Такой, какого враз и по мановению не обретешь. Старцу явился тот божий человек, от коего, как говорили, шла «тяга», этакая черноземная святость, могущая исцелить и наставить молитве. Этот мужик в своей голубой рубахе мог заполночь войти в покои императрицы, с молитвой положить руку на голову стонущего от болей наследника Алексея, пораженного наследственной в мужском ее роду гемофилией, и болезнь послушно и необъяснимо отступала, и мальчик засыпал под его ладонью, и мать готова была пасть на колени и целовать мужику ноги…
А старец не поднимал ему навстречу глаз. Он ходил по двору, озирая свое куриное стадо и осеняя все встречное крестом; он словно бы не замечал Григория и сопровождавших его дворцовых дам, что послушно шли по двору, внимая бормотанию старца. Григорий пытался представить ему фрейлин государыни:
— Анна Вырубова, святой отец. Привезла от Ее императорского величества приглашение посетить Царское Село. Не изволишь ли благословить? Юлия Ден, святой отец, подружка императрицы…
А старец поднял на руки присевшую перед ним курицу, ощупал, огладил:
— Все так, мил человек, все так. С личика, глянь, яичко, а внутри — болтун… И сколь ж ты, милая, ленишься нестись? Уж не закормил ли я тебя? Ну иди, иди… Слыхом, грех на тебе, мил человек?.. А не в кичке Бог-от, не в кичке…***
— Так ведь не согрешишь, святой отец, не покаешься. А не покаешься — не спасешься. — Наклонившись близко к лицу Макария, Григорий зашептал: — Они ведь, бабы-те мои, все княгини да графини, святой отец, а мне, мужику, в баньке спинку моют. Спесь-от придворную с их и сгоняю. Чтобы вот каялись, спасались чтоб. Велик ли грех-от? Незамолим ли?
— Поди же ты, послушники пошли… — ворчливо продолжал свое старец. — Посадишь у порога, а он — под образа… Вчерась наказал насест поправить — вот-вот обломится, наделает беды… Не божевольный ты, гляжу, а напускной, юродишься. Грех, мил человек, и покаянная молитовка — не родня, ой, не родня! Невольный только и простим, а знаемый — непокаян. Не макай куском в солоницу, мил человек, не макай…****
Ко времени этой беседы в окружении куриного квохтанья от того Распутина, что бегал по заимке от поветного греха, и следа не осталось. Его молитва обратилась в фикцию, а лукавый открыто хохотал ему в лицо. Да уж и не вместе ли они хохотали?
Время шло к ночи 16 декабря 1916 года, когда Распутин был убит в доме князя Феликса Юсупова на Мойке, а тело сброшено в воду Малой Невки. Едва ли эту черносотенную расправу можно назвать политической акцией — заурядное уголовное убийство. В России оно уже ничего не могло изменить. «Распутин — все, Распутин — всюду», — вынужден был написать Александр Блок в январе 1918‑го. А Василий Розанов за год перед тем тоже провидчески сказал, что Распутин — вовсе не анекдот, а «история страшной серьезности». Иные современники Распутина считали даже, что и судьба нашей страны сложилась бы иначе, не окажись этот мужик в столице.
Кем бы ни был он послан на нашу голову — Богом или дьяволом — но Россия не выдержала испытания Распутиным, первым и последним мужиком, молитвенно и греховно добравшимся до верха власти предержащей. Россиян обуял этот молитвенный грех двуликости. «Никогда вперед не знаешь, — размышлял о соотечественниках Достоевский, — в монастырь ли они поступят или деревню сожгут».
А пастух Михаил, в старчестве отец Макарий, на веки вечные остался верен своей молитовке. Не слукавил нигде. Дважды возил его Распутин в Петербург на показ императорской чете — вот, мол, какие у меня наставники. И такая вот легенда ходила по верхотурской округе. Утром царь позвал к себе старца и спросил, как ему почивалось.
— Плохо я спал, — ответил Макарий.
— Почему же плохо?
— Твои дела лежат у меня на сердце.
— А каковы мои дела?
— Так что плохо с тобой, — заключил старец.
На допросах в чрезвычайке Временного правительства он и на Григория не навел хулы: «…каких-либо дурных поступков, — сказал, — за Распутиным и приезжавшими с ним… не заметил».
После того допроса старец жил недолго. Вседержитель прибрал молитвенника к себе в июле 1917‑го. Могила на братском монастырском кладбище скоро затерялась. Бог его знает.
* Грозник — народное название месяца июля.
** Кика, кичка — женский головной убор с «рогами»; иносказательно: дело не в женщине.
*** Старец Макарий — в миру Михаил Васильевич Поликарпов.
**** Намек на Иуду Искариота: «И после сего куска вошел
Вернуться в Содержание журнала