Записки хирурга
ПРЕДЛОЖЕНИЕ ДРУГА
Однажды мой друг — школьный учитель, предложил мне выступить перед десятиклассниками, рассказать им о профессии хирурга.
— Ребята стоят перед выбором жизненного пути,— веско сказал он,— и мы практикуем встречи десятиклассников с представителями разных профессий.
Скажу честно, предложение меня не обрадовало: я вообще не люблю выступать, а тут, как понимаю, нужно еще и зажечь сердца молодых людей, напичканных всякой информацией, в том числе и на медицинские темы. Я — не знаменитость, я — обыкновенный «пахарь» от хирургии, правда, не прибедняюсь, и могу сказать о себе, перефразируя Маяковского: — Я хирург, тем и интересен.
И все же… двадцатилетний опыт — это, конечно, немало, но как подать его ребятам? Вечером я долго не мог заснуть, поезд воспоминаний повез меня по местам уже далекой юности, останавливаясь на известных только мне станциях и полустанках…
ВЫБОР
После окончания десятого класса я долго раздумывал — куда пойти учиться? Нравилось многое: манила геология — давнее мое увлечение. Даже теперь, когда эти мечты растаяли в прошлом, прекрасные и загадочные друзы горного хрусталя по-прежнему будоражат мое воображение. Но геологом я не стал: где-то услышал или прочитал, что геология — наука без будущего, себя она, дескать, исчерпала. Это меня потрясло. В молодости, когда кажется, что впереди целая вечность, и дело выбираешь себе на века. Итак, на геологии был поставлен крест.
Другим серьезным моим увлечением была музыка. Я закончил музыкальную школу по классу баяна, педагог ко мне благоволил. Но, не видя у себя большого дарования, я отверг его предложение пойти в музыкальное училище, заявив:
— Если не Моцартом, то — никем!
Наконец, после очередных колебаний, я подал заявление на металлургический факультет Уральского политехнического института, решив продолжать семейную традицию: мой отец работал мастером мартена. Сдав экзамены без особого блеска, был принят в институт. И тут судьба принялась меня колотить. В школе я был едва ли не первым учеником, может, поэтому не научился бороться. Жизнь оказалась жесткой школой: меня никто не выделял из общей массы, более того, мне доставалось чаще других по разным поводам. Это меня обескуражило, короче говоря, я сломался: стал пропускать занятия, лекции. На экзаменах по высшей математике меня срезали…
Известие о том, что я бросил институт, быстро разнеслось по нашему поселку. Судачили, охали, удивлялись, жалели мою мать. Я избегал встреч со знакомыми мне людьми, но они случались. Особенно мне памятна одна. В доме напротив нас жил мой друг Борька со своим дедом, которому было в ту пору лет семьдесят. Это был старый и мудрый еврей, немногословный и ехидный. Мы иногда втихую посмеивались над ним, но, в общем, уважали и даже побаивались. Называл он себя марксистом и с гордостью заявлял, что был трубачом в Первой конной армии Буденного. А по улице ходил в засаленной поддевке и в домашних тапочках на босу ногу, или в калоше на одной ноге и в тапке— на другой. Нас он называл только сукиными детьми. Судьбе было угодно, чтобы я в одну из моих тайных вылазок из дома вышел прямо на Борькиного деда. Бежать было уже поздно, и я шагнул к нему навстречу, как в клетку к удаву. Дед молча схватил меня за ухо сухими и жесткими, как ветви старой сосны, пальцами и стал выкручивать мне ухо. Наконец притомился, отпустил меня и долго не мог отдышаться. Потом вытащил из штанов большущий, серый от времени носовой платок, шумно высморкался и брезгливо посмотрел на меня:
— Если ты, Архипов, думаешь, что диплом тебе принесут на дом, ты ошибаешься. Правда, дураком прожить тоже можно, но тогда зачем ты так долго учился в школе? Пойди и передай своей маме, я ее очень уважаю, что ты сукин сын и круглый болван!
Спустя два месяца, я, уже студент медицинского института, снова встречаюсь с дедом Натаном на улице. Он, конечно, все про меня знает от Борьки.
— Архипов,— слышу глуховатый голос Натана,— если ты зайдешь к нам и случайно увидишь моего сукина сына Борьку, который варит суп, скажи ему, чтобы мясо из супа вытащил и не ел, мерзавец, я из него приготовлю второе…
Пока я соображал, из кого он будет делать второе, старик отдышался и закончил:
— И передай своей маме, я ее очень уважаю, что сын у нее не такой круглый болван, как я думал!
ВЫСШЕЕ ОБРАЗОВАНИЕ
Учился я неровно: то отличный ответ по химии, то едва не «завал» по истории КПСС. Даже анатомию сдал на «тройку». Но с четвертого курса, когда пошли, в основном, клинические дисциплины, стал учиться хорошо.
Решение стать хирургом созрело на третьем курсе. Это было связано, во-первых, с началом занятий по хирургии, во-вторых, с преподавателем Владимиром Ивановичем Тютюнником, в которого мы все влюбились сразу и бесповоротно. Среднего роста,. немного мешковатый, насупленный и немногословный, он был прекрасным хирургом, талантливым ученым и симпатичным человеком. Он еще и прекрасно рисовал, отлично фотографировал. Диссертация, в которой все, вплоть до оформления, было выполнено его руками, говорят, «прошла на ура».
Впереди у него открывалось интересное будущее, но все закончилось трагически и неожиданно для нас: Тютюнник спился, потерял семью, науку и, наконец, хирургию. Работал потом где придется, сейчас след его потерялся окончательно. Но в то время он производил на нас ошеломляющее впечатление, и мы все, как один, решили стать хирургами.
Запомнился четвертый курс, клиника. факультетской хирургии. Идет разбор больного с воспалительной опухолью на лице. Преподаватель вызывает меня и предлагает провести опрос больного; уточнить жалобы, начало заболевания, его развитие и т .д . Я выхожу вперед и не знаю, с чего начать, все слова куда-то исчезают, в голове тихо, как в музее. Больной ехидно смотрит на меня и ждет. Я набираю в легкие побольше воздуха и так игриво говорю:
— Ну-с, и когда же вас этак разбарабанило?
Вместо ответа больной начинает багроветь «коллеги» ржут, а преподаватель возвращает меня на место. Потом, уже без больного, мне устраивается нахлобучка:
— Это что за стиль, Архипов? Пытаетесь подделаться под больного? А ну, как ошибетесь? Кем он вам показался? Дворником? Конюхом? Сапожником? А он, между прочим, инженер, интеллигентный человек.
Я все понял и с тех пор говорю только на своем языке. В институте нас, кроме медицины, учат многому. А вот родному русскому языку нет места в учебной программе. Между тем, истории болезней, которые пишут иные студенты, являются шедеврами безграмотности: «…больной обстоятельств травмы не помнит, так как был «под мухой», но указывает, что ему в глаз прилетел кулак неизвестного товарища, в результате он, потеряв сознание, обратился в органы, которые и доставили его сюда».
Да простят меня коллеги, но многие из них оставили знаки препинания в последнем сочинении на вступительных экзаменах.
О почерке врачей ходят анекдоты. Но я не могу представить себе хирурга на приеме в поликлинике, который бы неторопливо и разборчиво делал записи в амбулаторной карте, когда за дверью кабинета толпа больных, а норма времени на одного пациента— шесть минут, и за это время надо успеть поговорить с больным человеком, обследовать его, сделать перевязку или даже операцию и все записать! Вот тебе и каллиграфия!
А как мы говорим? В лучшем случае, это набор стандартных фраз, которые стучат по голове, как капли холодного осеннего дождя, и ничего, кроме раздражения, не вызывают. А раньше считалось, что если после разговора с врачом больному не стало легче — то это не врач!
Почему бы в медицинском институте не преподавать русский язык и риторику? Смешно? А мне — нисколько, мне даже грустно от того, что этого, наверное, никогда не будет.
ГОД 1967-й
Пошел второй год моей работы. Я по образованию детский врач, поэтому на ставку работаю в детской консультации, а на полставки хирургом в стационаре. Пришел, помню, в отделение к заведующей Ю. Р. Мехоношиной:
— Хочу работать хирургом!
— А зачем вам это надо?
— Хочу,— долдоню упрямо,— мечта детства.
Приняли на полставки. Сделал пару-другую самостоятельных операций, посмотрели на мою работу, сказали: «Можешь!» — и включили в дежурства.
Я был на седьмом небе! В те дни мне казалось, что хирургия — близкая к осуществлению мечта. Теперь, когда я проработал в хирургии двадцать лет, не могу сказать, что достиг совершенства. Бывают минуты отчаяния, страха, жутки х колебаний.
Помню, работал со мной в поликлинике врач-интерн, он стажировался по хирургии после окончания института, а я уже в то время работал пятый год. Он был молодой, очень чистенький и аккуратный, совершенно бесстрашный парень, брался за любое дело, не испытывая малейшего страха: оперировать — пожалуйста! Править переломы — будьте любезны! Больной кричит от боли — ничего, потерпит. Вот такой холодненький, чистенький мальчик, белые манжеты, галстучек, модные туфельки на каблучках и абсолютная уверенность в себе, в своем мастерстве. Когда же у него самого случился острый аппендицит, он потребовал, чтобы его оперировал только заведующий отделением и непременно под общим обезболиванием.
— Я,— сказал он,— совершенно не выношу боли.
Итак, 1967 год. Из отделения бегу на участок обслуживать вызова, затем возвращаюсь в поликлинику, наскоро заполняю амбулаторные карты на больных детишек и иду в медицинское училище, где веду курс детских болезней. Штатных преподавателей не хватает, и нас, молодых врачей, почти насильно обязывали преподавать. Позже узнал от своих учеников, что мне дали прозвище «Новорожденный».
А ночью за мной приезжает машина и отвозит в стационар, где меня ждет хирургический больной.
Срочный вызов в соседнюю деревню в двадцати километрах от нас. Сообщили по телефону: пьяный шофер, посадив в машину жену и ребенка четырех лет, поехал по старой дороге, где был разобран мост через реку…
Дело было вечером, мы выехали немедленно. Рядом с водителем «скорой» сидел Алексей Иванович Калин, хирург-травматолог, и сосредоточенно глядел вперед. Я был почти влюблен в Калина. Небольшого роста, напористый, энергичный, смелый и физически очень сильный человек. В портфеле он постоянно носил гантели, я был уверен, что они и сейчас с ним, зато бутерброд, наверняка, забыл.
Приехали быстро. От местного хирурга узнали подробности трагедии: ребенок погиб на месте происшествия, родители пока этого не знают. У матери сломано бедро, у отца перелом многих ребер, шок, нарастающий гемоторакс, мужик возбужден, пульс слабый, давление низкое. Возможно ранение легкого. Алексей Иванович делает плевральную пункцию, получает кровь, решает оперировать. Наркоза нет, а везти к нам нельзя — больной нетранспортабельный. Моется операционная сестра, и мы с Калиным: он — оператор, я ему помогаю. Не могу в деталях восстановить много лет спустя в памяти эту операцию, но главное помню — зрелище было ужасное: вскрытая грудная клетка, больной кашляет, легкое заплевывает нас кровью, мужик матерится неистощимо, но однообразно, вскакивает на операционном столе, мы наваливаемся на него и оперируем. Калин ушивает рану в легком, перевязывает кровоточащие сосуды, зашивает грудную клетку, оставляя дренаж. Операция закончена, больной затихает, пульс стал лучше, артериальное давление поднялось и стабилизировалось. Но радости победы не было, а было ощущение законченности какой-то трудной, но бесполезной работы. Нас благодарят, Калин устало отмахивается, мы даже отказываемся от традиционного ужина и уезжаем. По дороге Калин не проронил ни слова и только, прощаясь у дома, сказал:
— Убийцу спасали. Ребенок погиб, а эта сволочь живет. Таких убивать надо, а мы их спасаем…
Понимаю, что сказано это в сердцах, и не осуждаю.
Калин достоин того, чтобы рассказать о нем подробнее. После института четыре года работал он в районной больнице на севере Пермской области, потом закончил ординатуру, хирург-травматолог. Сейчас — в крупной окружной больнице. Активен, работоспособен, жаждет деятельности, многое умеет и делает хорошо. Порывист, резковат, порой даже груб. Ошибок не прощает. Помню, что-то я не доделал по дежурству. Он пришел рано, как всегда, быстро пробежался по больным, нашел мою недоделку и ко мне: «Почему не сделал?»
Я честно сказал, что не знал. Он взорвался: «Какое больному дело до того, что ты не знал? Он должен получить все, что ему положено, а если ты не знаешь, то не должен самостоятельно дежурить!»
Я сначала опешил, потом разозлился и нагрубил ему в ответ. Но не таков Калин, чтобы отступить. Он сверкнул глазами и, жестко отрубая каждую фразу, проговорил, переходя неожиданно на «вы», чтобы подчеркнуть возникшую между нами дистанцию: «Оставьте свою гордость для другого, более подходящего раза, здесь не магазин, где можно чуточку недовесить, и от этого никто не умрет. Будьте любезны сделать все, что от вас требовалось, а разговоры в пользу бедных оставим на потом».
Он самолюбив. Идет операция — резекция желудка. Оперирует Алексей Иванович.
Резекция желудка — это одна из вершин брюшной хирургии, она красива, и старые хирурги ее очень любят. Для них такие операции всегда особое событие: они обставляют ее, как фокусники свой номер, чудодействуют, у каждого есть свои секреты и излюбленные приемы, которые они не выдают, и каждое неловкое движение помощников вызывает у них гнев.
Сегодняшние хирурги оперируют не хуже «стариков», но они утратили таинство действия, приобретенного многотрудным опытом хирургии, превратились в этаких «технарей » от хирургии — и пропало чудо, пропало искусство. Это, примерно, то же самое, если бы на сцену вышел виртуоз — скрипач в майке.
Итак, оперирует Калин. Наступил трудный и ответственный этап операции — обработка культи двенадцатиперстной кишки.
— Алексей Иванович,— вдруг предлагает ему заведующая,— давайте это сделаю я.
— Извините, Юлия Романовна,— тихо, но твердо возражает оператор,— я справлюсь сам.
Я замечаю, что кончики ушей у Калина побелели, но руки работают четко.
— Попробуйте,— обижается заведующая.
Дальше операция проходит при полном обоюдном молчании, слышится только легкое посапывание Калина, прерываемое звуками работающих инструментов хирурга. Наконец, культя благополучно упечатана. Я рад за Калина и неожиданно громко облегченно вздыхаю. Юлия Романовна хмыкает в маску, а Калин бросает на меня сердитый взгляд: он уверен в себе, не любит сентиментальности и не нуждается в поддержке — он сам силен. Однако вижу, как он немного возбужден после операции, весело потирает руки и шутит.
Ночью поступил мужчина с закрытой травмой живота. Дежурил Калин, быстро разобрался с симптоматикой — оказался разрыв селезенки. Алексей Иванович прооперировал пострадавшего вовремя — удалил поврежденный орган, перелил кровь. Все прошло нормально. Звонит анестезиологам: «Ну, как там мой мужик? Давление держит? Хорошо! Начал материться? Хм, ну, будет жить!» — Калин удовлетворенно откинулся в кресло, потом окинул взглядом ординаторскую: «Ну, что, орлы, будем чай пить?» Зазвонил телефон, звонил кто-то надсадно и упорно — междугородная. Калин снял трубку: «Хирургия. Калин. Да, поступил. Тяжелое. Повреждена селезенка. Да, убрали. Нормально. Да. Да. Да. Не надо. Зачем? Обойдемся. Не стоит. До свидания»,— хирург с силою положил трубку на рычаги, рука его слегка подрагивала. Я понял, что разговор был для него не из легких. Калин подул на чай, сделал глоток, зажмурился, потом поднял на нас глаза: «Знаете, кто звонил? Из области. Наш мужик оказался большой шишкой. Спрашивали, чем надо помочь, не выслать ли профессора? Да…»
Он помолчал, а потом спросил, обращаясь ко мне:
«А когда у нас помирал колхозник Вялков, ты не помнишь, Сергей, кто-нибудь звонил?»
Я промолчал, понимая, что в этой грустной шутке Калин прячет свою злость. Свою профессиональную гордость он берег, а сегодня она была уязвлена. Вечером мы пошли в ресторан отмечать день рождения одного из наших хирургов. Калин оттаял, расслабился, шутил и читал стихи:
Подымем стаканы, содвинем их разом!
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Спустя много лет я встретил Калина на хирургической конференции в Перми. Подошел к нему, а он меня… не узнал. Меня это огорчило, но, что делать, видно, тогда я ему не показался. Главное другое: его уроки мне многое
дали.
А память? Память надо заслужить…
ОТ ВЕЛИКОГО — ДО СМЕШНОГО
Суббота, раннее утро. Я возвращаюсь домой после дежурства, настроение чрезвычайно приподнятое: впервые ушил прободную язву желудка, это уже кое-что значит, это не какой-нибудь аппендицитишко, это — большая хирургия! А какие глаза были у анестезистки Лидочки! И от того, что рядом была любящая тебя душа и любимая настоящая работа, жизнь превращалась в праздник, хотелось делать и делать добро, душа пела басом, а мышцы ныли от приятной усталости. Прохожие, как мне казалось, с любопытством глядели на меня, провожая глазами абсолютно счастливого человека.
Городок, где я работаю, маленький, дома больше одноэтажные, тротуары дощатые. Но люблю я этот тихий городок, поленницы сложенных возле домов дров, терпко пахнущих смолой, легкий дым из труб, ватаги мальчишек, играющих в незатейливые уличные игры.
Показался мой дом — старое двухэтажное здание, где я живу на втором этаже в небольшой комнате без удобств, без воды и газа, с печным отоплением. Летом в комнате пахнет плесенью, а зимой углы покрываются инеем, утрами температура снижается до десяти градусов. Но зато какое блаженство я испытываю, сидя у весело горящей печки! Она согревает меня и заменяет собеседника. Какие это были вечера! Вот скрипнула и открылась дверь из квартиры на первом этаже, и в просвете ее показалась соседка Нина Петровна:
— Доктор! — взволнованно проговорила она,— доктор, помогите!
— Что случилось, Нина Петровна?
Соседка умоляюще простерла ко мне руки:
— Доктор! Прошу вас, помогите! — и она буквально втащила меня в квартиру.— У меня роды!
На моем лице появилось, наверное, что-то вроде улыбки, и Нина Петровна поспешно исправилась:
— Ой! Что же я говорю? Моя кошечка не может разродиться, туловище котенка родилось, а головка не выходит!
Вот тебе раз! Такого оборота дела я никак не ожидал.
— Но я ведь не гинеколог, Нина Петровна, а тем более не ветеринар, и в этом деле ничего не смыслю,— попытался объяснить я.
— Ах, доктор, но вы же давали клятву Гиппократа, так сделайте же хоть что-нибудь!
Запрещенный болевой прием. Я не знаю, как бы реагировал на такую просьбу сегодня, но тогда все-таки сбегал к себе за перчатками и робко пошел к роженице. Кошка, действительно, страдала: она то беспокойно ложилась на подстилку, то начинала ползать и жалобно мяукать. Меня к себе подпустила спокойно, словно поняла, что я хочу ей помочь. Я, действительно, попытался извлечь котенка, но все мои усилия были напрасны. Я погладил кошку и, махнув рукой, расстроенный ушел к себе.
Попытался заснуть — ничего не вышло, потом взял книгу — и задремал. Снились цветные кошмары, разбудил звонок в дверь, снова вызвали в больницу. Так бывает: не успел отдохнуть после дежурства и снова на работу. Людей мало — отпуска, лето. Спрашиваю в приемном покое, что случилось. Сестра отвечает, что привезли больного с кишечной непроходимостью, и Стрельцов уже моется.
Быстро переодеваюсь и иду в операционную.
Стрельцов виновато улыбается глазами (на лице маска) и говорит глуховато:
— Прости, дорогой, но отдыхать будешь на пенсии.
— В профсоюз пожалуюсь,— ворчу я и встаю к столу, напротив Володьки.
Оперирует Владимир Эдуардович Стрельцов. Я ему немножко завидую: всего на три года раньше меня кончил институт, а уже опытный хирург, знает свое дело, на мой взгляд, великолепно. Высокого роста, гордо посаженная голова, благородные манеры, вежлив, грамотен, всегда в накрахмаленном халате. Говорит красивым бархатным баритоном, неплохо поет. Но самое красивое в нем — это руки: мягкие, в то же время сильные кисти, гибкие и длинные, как у музыканта, пальцы. Вот он моет руки перед операцией, моет как-то по особенному, изящно, потом ловко надевает халат, поданный операционной сестрой, потом перчатки и не спеша подходит к больному. Обрабатывает тщательно операционное поле, накрывает больного простыней. В руке скальпель.
— Можно? — он обращается к анестезиологу.— «Начинайте»,— и Володька преображается, движения его рук быстры, но никакой суеты, все как будто отмеряно заранее, все продумано вперед. Говорит во время операции мало, никогда не повышает голоса, даже тогда, когда бывает трудно. Мне это очень нравится.
Часто дежурит и берет меня в помощники на крупные операции. Я охотно помогаю и учусь у него. Мы с ним друзья. Вот только зря ему после операции сестра наливает в стакан спирт…
— Володька,— говорю я,— неладно ты делаешь, добром это не кончится, утонешь. Погубишь свой талант.
Он отшучивается:
— Это дело тенорам вредит, а для баса — как живая вода! — Поет своим низким красивым голосом, немного куражась:
На заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит.
Прошли годы. Личная жизнь у Стрельцова сложилась неудачно: от первой жены он ушел сам, вторая — ушла от него. Володька мотался по стране, работал в крупных клиниках, но нигде подолгу не приживался. Я случайно встретился с ним на одной из межобластных конференций и едва узнал: потухший, блуждающий взгляд, сдавленный смешок, мешки под глазами. Руки его были по-прежнему красивы, но когда он закуривал, я заметил, что эти, некогда сильные и умные, пальцы дрожали…
— Работаю в поликлинике,— глухо сказал он, не поднимая на меня глаз,— оперирую мало, вот так, Серега. Не всем же быть счастливыми,. а вообще, что оно такое, счастье? Ты знаешь, хирургию я люблю безумно, правда, взаимностью она мне не платит, но я еще добьюсь любви этой коварной женщины.
Он невесело засмеялся, обнял меня за плечи:
— Ну, а ты как живешь? Небось, процветаешь? Не кандидат ли наук, нет? А ведь у меня кандидатская была почти готова… Знаешь что — зайдем в ресторан, посидим за рюмочкой, поговорим. Не хочешь? Ну, как знаешь…
Он помолчал, молчал и я. Мне хотелось, чтобы он поскорее ушел. Он это понял, взял меня за пуговицу пиджака:
— Будь добр, одолжи мне рублей десять,— я пока на мели, как приеду домой — сразу вышлю…
Деньги я ему, конечно, дал. Попрощались, я пожал его красивую руку, и он ушел быстро, у входа в ресторан обернулся, махнул мне рукой и рванул на себя дверь…
ИЗ ДНЕВНИКА
Копался в старых тетрадях и наткнулся на дневник, который я писал несколько лет, не окончил и забросил. Теперь, листая его, выхватил отдельные эпизоды прошедшего.
5 марта 1981 г.
Предложили работать на кафедре хирургии ассистентом.
Как будто преимущества очевидны, но более трезвый анализ показал:
— мне скоро сорок лет, потеря темпа — минимум десять лет, мои сверстники уже кандидаты наук и имеют солидный педагогический стаж;
— ежедневная работа со студентами. Я же способен провести два-три занятия и только;
— нудная, нервная и абсолютно не гарантированная от провала работа над диссертацией. Мне, пожалуй, это не под силу;
— и самое главное — отсутствие желания. Наверно, всему свое время.
Итак, жизненная операция под названием «Последний шанс» провалилась с треском — я отказался.
Прав ли я? Не знаю, но уж, по крайней мере, честен, хотя бы перед самим собой.
2 апреля 1981 года.
Назначили заведующим отделением.
Мучают сомнения: справлюсь ли?
За специальные вопросы не волнуюсь, а вот как быть с пьяными санитарками, дефицитом кадров, нехваткой белья, лекарств и т. д.?
Бросили, как щенка в воду: сразу общий обход, за спиной любопытные глаза — ну как?
Что будет, то будет, начнем работать. Поблагодарил прежнего зава, расстались дружелюбно (по крайней мере, мне так показалось) .
Утреннюю линейку провел энергично и довольно жестко. Так давит груз ответственности, что трудно писать, не хочется раскрываться даже перед самим собой.
5 мая 1981 года.
Сегодня собой доволен, не потому, что кого-то спас или сделал красивую операцию: проявив администраторскую твердость, я подписал два заявления об увольнении— две санитарки, пьяницы и прогульщицы, «не желают работать под моим началом».
Убежден, что сохранять таких людей для больницы, да и для любого производства,— преступление, хотя и некому работать.
Думаю, что мне еще «всыпят», за слабую воспитательную работу с кадрами.
Изучаю статистику. После часа работы с цифрами начинает болеть голова.
Выполнил ряд операций, за которые от шефа получил нагоняй: дескать, увлекся радикализмом. Может быть, он и прав, хоть мои действия были продиктованы конкретными условиями и моим опытом, но сверху видно лучше…
Пока что «мои» больные поправляются, дай им бог здоровья.
10 ноября 1981 года.
Иногда день бывает так нафарширован самыми несовместимыми событиями, что потом, анализируя, удивляешься: как можно было все это «кушанье» переварить. Вот пример: утром встретился с бывшим моим пациентом и его матерью. Мальчишку я оперировал по поводу аппендицита с перитонитом, парень поправился, вновь приступил к тренировкам и недавно стал чемпионом России по конькам. Это приятно. Вот они и пришли (в который раз!) выразить свою благодарность.
Не успела после этого минутная стрелка проскочить два оборота, как неожиданно в отделении умер больной. К смерти привыкнуть невозможно, смерть всегда трагедия. А тут еще вызывает к себе начальство и устраивает разгон по поводу какой-то несущественной жалобы больного. Но жалоба всегда — ЧП.
Разговор ведется в присутствии пострадавшего, начальство разыгрывает маленький спектакль (нужно спасать престиж учреждения), где врачу отводится центральная роль шута горохового. Приходится иногда терпеть, иначе нельзя. И после всего этого иду в операционную, начинаю оперировать и долго не могу унять дрожь в пальцах.
Потом в приемном покое долго разговаривал с мужем поступившей больной: он пригрозил вывести нас на чистую воду и найти на нас управу за то, что, якобы, его жене недостаточно много было уделено внимания. Отвечаю спокойно, неспокойно нельзя:
— Ваше право, можете жаловаться.
Он уходит грозный и неудовлетворенный.
И вот такими жалобами забиты сейфы солидных учреждений, которые испускают циркуляры: разобраться на месте, виновных наказать. Если таковых нет — все равно наказать!
БЕРЕЗОВСКОЕ ЧУДО
В городе Березовском прооперировали женщину 36 лет по поводу желудочного кровотечения. Источник кровотечения не нашли, ничего не сделали, а больная продолжает кровить: эритроцитов 1 млн, льют кровь, а толку нет. Совсем как в задачке про два бассейна. Обратились к нам за помощью. По дороге я прикинул варианты и решил — буду оперировать. Захожу в палату: лежит молодая женщина, довольно приятной наружности, бледные губы, отечное лицо, одышка. Пьяница, нигде не работает, имеет взрослых детей без мужа, откровенно развлекается с мужчинами. С местными врачами говорит только матом, диктует лечение, отказывается от процедур и всем надоела. Говорю, что нужно оперировать.
— Резать? Не дам!
Предлагаю перевести к нам в клинику. Соглашается, но только завтра, т. к. сегодня четное (или нечетное?) число. Суеверна и темна, убедить ее не удается. Даю рекомендации и уезжаю.
Она написала завещание: в первой части его — попытка научно обосновать неизбежность своей смерти — и цыганка гадала, и люди злые «помогли», и врачи-балбесы, и против судьбы не попрешь. Потом делила имущество между детьми и любовниками, увешивая характеристики их отчаянными матерными эпитетами. Во второй части завещания написала, в чем ее хоронить и где— на поганом Березовском кладбище не хоронить, на худой конец, в Свердловске или Златоусте. Губы подкрасить, платье подшить на два пальца, туфли забрать у подруги Клавы.
Вот такую «барышню» хирурги из Березовского с радостью поутру следующего дня направили к нам. Мы ее прооперировали и выходили, но речь и характер ее нам выправить не удалось. На одиннадцатый день после операции она швырнула стакан с недопитым чаем в лицо санитарке и, сказав нам «пару ласковых», самовольно ушла из больницы, со швами на ране.
Потом я звонил в Березовский, узнавал о ней, но местные хирурги мне ничего не могли рассказать, след ее потерялся.
ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР
— Сергей Иванович? Мне о вас много говорили…— дальше следует набор стандартных фраз об опыте, чуткости и т. д.
— К чему все это? — спрашиваю я — Кто вы и чего хотите?
— Я — Кузьменко. Вам моя фамилия ни о чем не говорит? Да, это я был у главного врача по поводу назначения моей жене антибиотиков. Я их достал, можно сказать, с рук, и вдруг мне говорят, что уже не надо. Может, это потому, что я побывал у главного врача?
Я пытаюсь объяснить, что мы сейчас применили другой антибиотик, тоже сильный, но Кузьменко не удовлетворен.
— Сергей Иванович, я, конечно, не врач, но регулярно читаю журнал «Здоровье», а также большую «Медицинскую энциклопедию» и, знаете, очень в курсе медицинских вопросов. Поэтому имею полное право вас спросить, как мы будем лечить мою жену дальше?
— Извините, подождите одну минуту.— Я встал, походил по кабинету, выпил воды, чтобы успокоиться. Суть вот в чем: порой не хватает в отделении нужных препаратов, и мы просим, не очень часто, родственников больных приобрести нужное лекарство, но тем самым мы преступаем закон, что наказуемо — больные обращаются в облаптекоуправление, те сообщают главному врачу, а он принимает соответствующие меры,— бумеранг возвращается. И в этом случае врач в частной беседе с родственниками больной попросил достать, если они могут, кефзол. Я узнал об этом позже, устроил врачу нагоняй, достали другой мощный антибиотик, но было уже поздно, колесо завертелось. Муж оказался человеком твердым.
Я взял ненавистную телефонную трубку.
— Так что вас интересует?
— Как будем лечить? — упрямо повторил он.
— Я буду лечить так, как меня учили, а вы, думаю, никак!
— До свидания.
— До свидания!
Пи-пи-пи-пи… бездушно отозвалась телефонная трубка. Я закурил. Надо ждать очередного разговора с главным…
«СЕМЕЙНЫЙ» СКАНДАЛ
Прихожу на дежурство. Врач, которую я сменяю, в слезах:
— Сергей Иванович, ваши сестры провели меня как девчонку! Оказалось, что дежурная сестра вдруг обратилась к врачу с просьбой отпустить ее на два часа домой — заболел ребенок. Врач, мать двух детей, для которой имя ребенка свято, конечно же, отпускает сестру, собрав ей даже маленькую аптечку. Сестра уходит и больше не появляется.
Наутро выяснилось, что она была в ресторане.
Я взбешен. Состоялся трудный разговор с провинившейся. Она рыдала. Затем я разговаривал со старшей сестрой:
— Сергей Иванович! — сказала мне она, молодая, красивая девушка, которая сама через месяц после нашего разговора ушла на завод.— Я ими управлять не могу; девочки устали работать сутками, через сутки. Ничего, кроме больницы, не видят и никакой личной жизни у них нет.
Все, о чем я говорил с сестрами, выглядело слабо и неубедительно. Я мог твердить только о моральных стержнях нашей профессии: о долге, доброте, самопожертвовании, а что мог взамен пообещать? Ни квартиры, ни зарплаты, ни чистой работы…
А недалеко от больницы — завод, чистая работа, твердый восьмичасовой день, спокойные ночи, оклад 120 рублей и, главное, никто не умирает, по крайней мере, на работе…
И кадры уходят из больницы. Их в чем-то можно и оправдать. К слову, у медицинской сестры ставка 110 рублей и ничего более.
Постепенно успокоившись, я снова пригласил в кабинет провинившуюся сестру, потолковали по душам, она все поняла. А через две недели подала заявление об уходе.
ВАЛЕРА
Если позволяет время, то стараюсь ходить до работы пешком. Сегодня — позволяет — иду медленно, почти не замечая ни красоты утра, ни пенья птиц: вот уже семь дней кряду просто заставляю себя идти на работу, чувство страха не покидает и ночью, сна нет, мучают кошмары. Придя в больницу, сразу направляюсь в реанимационное отделение и задаю один-единственный вопрос: «Жив?» Анестезиологи утвердительно кивают головами, но радости в их глазах нет: «Жив-то жив, но разве это жизнь?»
Больной в сознание не приходит, правда, некоторые рефлексы сохранены, но дыхание не восстанавливается, дышит за него аппарат. Попытки отключить от аппарата безуспешны: больной быстро истощается, начинаются судороги. Мысленно снова и снова возвращаюсь к тому роковому дню, когда произошла трагедия.
Поступил молодой парень Валерий Красницкий, с картиной прободной язвы желудка. Шофер по профессии, до этого ничем не болел. Пришел на работу, сел за руль, и вдруг — кинжальная боль в животе, доставлен машиной «скорой помощи». Было около десяти часов вечера. С момента перфорации прошло не более двух часов, ничего страшного, заболевание известное, методики отработаны, парень молодой.
Берем на операцию — так и есть: на передней стенке двенадцатиперстной кишки язвенный инфильтрат в диаметре до двух сантиметров с перфоративным отверстием в центре. Делаем принятую в клинике операцию: иссекаем язву, ушиваем отверстие в кишке определенным способом (называется пилоропластика) и дополняем операцию частичным пересечением нервов желудка. Все обычно, все нормально. Примерно в час ночи вывозим парня в отделение реанимации и уходим в операционную — поступила новая больная с кишечной непроходимостью. Потом еще была парочка аппендицитов, словом, освободились только под утро. Слегка передохнули, попили чайку — в отделение реанимации. Как поживает наш Валера? И — о ужас! Диагностируем у него внутрибрюшное кровотечение: парень бледен, роняет давление, показатели красной крови резко ухудшились, и по контрольным дренажам из брюшной полости поступает кровь. Бегом в операционную! Настроение ужасное, парень зевает, сознание спутано, бледен, как простыня…
Снимаю швы с раны, «вхожу» в брюшную полость — полный живот темной крови и сгустков, ничего не разобрать, откуда кровотечение? Вычерпываем и отсасываем электроотсосом кровь, удаляем сгустки — кровопотеря до 2,5 литров! Половина общего объема крови, переливать ее нельзя, она инфицирована, так как был вскрыт просвет кишки, а кровь редкая, четвертая группа, да еще резус отрицательный. На станции переливания крови запаса этой группы крови нет, К счастью, у врача Денисова и двух сестер такая же группа крови — забираем у них в общей сложности 1200 мл, переливаем. Анестезиологи торопят — срочно останавливайте кровотечение, иначе будет конец! Все-таки вскоре удается найти источник кровотечения: маленький сосудик до 1 мм в диаметре на малой кривизне желудка. Накладываю зажим и перевязываю сосуд. Можно передохнуть. Ощущаю ужасную усталость, и ноги ватные, рубаху хоть отжимай. Операция закончена, но шансов выжить у парня почти нет: массивная кровопотеря, длительное кислородное голодание, в первую очередь, в этой ситуации страдает мозг и почки, и если они откажут, тогда конец. Измученный, ухожу в кабинет. Раздается телефонный звонок:
— Сергей Иванович! (Это звонят анестезиологи). Приехала из района мать Красницкого, хочет с вами увидеться. С ужасом жду встречи. Что я ей скажу? Чем успокою?
Робкий стук в дверь. Входит немолодая женщина, предлагаю сесть. Растеряна, глаза наполнены слезами, руками перебирает складки на платье. Объясняю, что произошло. Плачет, тихо говорит, что недавно похоронила мужа.
— Неужто Валерка умрет? Ведь говорила я ему, работаешь, ешь плохо, себя не бережешь. Ах, Валерка, Валерка! Что же будет? Ведь у него маленькая дочка, только поменяли квартиру, хорошая, благоустроенная, только бы жить да жить… Ах, Валерка, Валерка! А посмотреть на сыночка дайте. Я все выдержу, не бойтесь, вот разве только валерьяночки выпью и посмотрю, дозвольте, милые! — И хотя в реанимационное отделение вход посторонним запрещен, мы разрешаем ей взглянуть на сына. Постояла, скрестив на груди руки, провела ладонью по глазам. Снова тяжело вздохнула и, сказав тихо «спасибо», пошла, ссутулясь, волоча ноги и пошатываясь от горя. В эти минуты проклинаешь тот день и час, когда выбрал хирургию.
Две недели больной «висит» на аппарате, сделана трахеостомия, кормление больного производится через зонд, который введен ему в желудок, внутривенно вливаются растворы глюкозы, солей, белки, кровь… Сознание к Валерию не возвращается, подозреваем, что мозг не оживет — слишком долгим было кислородное голодание. Осложнение следует одно за другим: то начинается отек легких, то отек мозга. Анестезиологи делают просто чудеса, ювелирные расчеты, десятки лекарств в различных дозах и комбинациях, управляют жизненно важными функциями организма. Анестезиологи борются всегда, даже тогда, когда нет никаких шансов, и, бывает, побеждают. В наше время мало кто верит в чудеса, но чудеса иногда происходят.
Звонят мне и просят зайти в реанимацию. Иду, как на эшафот. Открываю дверь в ординаторскую и глазами спрашиваю: «Все?» Загадочно улыбаясь, врачи подталкивают меня, направляя в палату, где лежит Валерий. Вдруг замечаю тишину, еле соображаю, что аппарат отключен. Тишина давит на уши, сердце начинает ускоряться… Парень лежит с открытыми глазами, дышит сам. К нему наклоняется врач-анестезиолог Алексей Иванович: «Валера, что тебя беспокоит?» Парень произносит шепотом (воздух просвистывает в отверстие на шее), но совершенно отчетливо:
— Есть хочу!
Я почему-то начинаю пятиться, анестезиологи хохочут. Нервы мои сдают окончательно, и я позорно убегаю к себе в кабинет. Нужно побыть одному. Запираюсь в кабинете и отключаю телефоны.
Ночью дома сегодня спал так крепко, что утром проспал. Иду коротким деловым маршрутом, не терпится у знать, как там Валерий? Не успеваю переодеться, как за ходит дежурный врач: лицо мрачное, глаз не поднимает… Я напрягаюсь — что случилось?
— Умерла больная после аппендэктомии.
Вот так. Звонит телефон.
— Сергей Иванович! — говорит сестра приемного покоя.— Пришли родственники умершей больной и просят пропустить их к вам. Что делать?
— Пропустите.
Сижу и жду встречи. Дверь открывается без стука.. ногой.
БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТА, ХИРУРГИЯ!
Прооперировал больную по поводу рака левой половины толстой кишки, операция прошла гладко. Случилось так, что отсутствовал пять дней — сам приболел. Прихожу, и как снег на голову, известие: мою больную оперировали повторно — несостоятельность швов анастомоза, перитонит, а на следующий день после повторной операции больная умерла.
Будь ты проклята, хирургия!
Утром жена мне сказала, что во сне я плакал. Может быть. …
Смерти, смерти, смерти — устали хоронить. Десятки, сотни удачных операций, людей, спасенных чудовищными усилиями,— вдруг все перечеркивается одной смертью. Как ударом сабли от плеча до седла… Ужасно, к этому невозможно привыкнуть никогда.
В День медицинского работника, вот уже три года подряд, нас поздравляет бывшая больная К. Цветы, открытки, радостная улыбка на лице. Волнуясь, она поздравляет с праздником, и я, глядя на эту цветущую женщину, вновь и вновь переживаю те дни, когда жизнь ее была неустойчива, как монета на ребре.
Сколько бессонных ночей, сколько нервов, сколько героических усилий было в этой борьбе за жизнь, и она это знает и ценит.
Тяжелобольных помнишь всю жизнь.
Думаю, что в старости всех хирургов мучают по ночам кошмары.
У меня дома на книжной полке стоит томик стихов. Эта книга мне очень дорога. Я оперировал юношу, у которого оказалась неудалимая злокачественная опухоль на шее. По сути дела, я ему ничем не помог. К тому же, он страдал тяжелым врожденным пороком сердца.
Мальчик писал стихи, мы с ним подолгу беседовали о поэзии и жизни, он понимал, что тяжело болен, но никогда не жаловался. Он ушел из отделения, задыхаясь, говорил слова благодарности и чуть грустно улыбался.
Спустя, наверное, год, его мать принесла мне томик стихов Н. Ушакова:
— Вот,— сказала она…— возьмите, Андрюша очень хотел сам подарить их вам…
И, передавая мне книжку, добавила:
— Он недавно умер.
Женщина не плакала, у нее, видно, уже не было слез.
Я же, чтобы скрыть повлажневшие глаза, быстро наклонился и поцеловал ее руку.
НОЖЕВОЕ РАНЕНИЕ
Вчера звонил мой друг-учитель.
— Я тебя не тороплю,— сказал он,— этот учебный год уже заканчивается, но на следующий не отвертишься. Я хочу как-нибудь подежурить с тобой, посмотреть твою кухню, чтоб ты не очень врал, когда встретишься с ребятами.
— Вот это дело,— развеселился я,— приходи, накормлю с удовольствием.
И он, бедняга, пришел. И как назло, с утра ничего особенного не было: поступали больные, которые не нуждались в срочных операциях, мы их лечили консервативно, да и тех было немного. Приятель довольно потирал ладони и говорил ехидно: «Да, труднейшая у тебя работа». Я помалкивал и ждал, сердце подсказывало, что тишина эта скоро взорвется. Так оно и случилось.
В полдень «поволокли»: мы прооперировали 3 аппендицита, затем из отделения подали больную с острым холециститом, я сделал холецистэктомию. Едва закончил оперировать, как прибежал дежурный врач и сообщил, что у больного Носкова повторное желудочное кровотечение, нужно оперировать. Пока анестезиологи готовили больного, мы наскоро перекусили. Мой друг отказался — его тошнило, но, в общем, держался довольно хорошо.
— Тогда пойдем работать,— сказал я ему. Он кивнул головой и пошел за мной в операционную. Одетый в непривычную для него белую одежду: рубаху и штаны, в маске, он выглядел привидением; стоял, не шелохнувшись, и только мелкие капли пота на носу были свидетелями его колоссального душевного напряжения.
— Может, отдохнешь? — шепнул ему я.
— Нет,— твердо ответил учитель.
Я начал оперировать. При ревизии обнаружил крупную язву в области угла желудка, нужно делать резекцию. Мобилизую желудок, рассекаю связки, перевязываю сосуды, пока все идет нормально. Отсекаю двенадцатиперстную кишку, резецирую две трети желудка и соединяю оставшуюся его часть с культей двенадцатиперстной кишки, восстанавливая ее проходимость. Это классический вариант резекции желудка, предложенный немецким хирургом Теодором Бильротом. Контролирую гемостаз: кровотечения из сосудов нет, в брюшной полости сухо, накладываю швы на рану брюшной стенки, операция закончена.
— Не забудьте написать гистологическое направление на препарат,— напоминает мне операционная сестра Галя, тоненькая черноглазая женщина.
— Не забуду, не забуду,—- отвечаю я и думаю о том, какую чудовищную нагрузку выдерживают операционные сестры, работая наравне с нами. Что мы без них?
Вот, Галя, ей 27, очень опытная сестра, умница, знает ход любой операции, работать с ней одно удовольствие, говорить почти не приходится, знает все наперед, только протягиваешь руку и получаешь нужный инструмент: скальпель, зажим, салфетки, иглодержатель.
После операции сестры моют инструменты, а мы идем в приемный покой, чтобы записать операцию. Уже два часа ночи, чувствуется усталость, можно, конечно, записать и утром, но лучше не откладывать, ведь дежурство еще не кончилось и неизвестно, что впереди. Усаживаю друга за операционный журнал, он пишет под мою диктовку, сам записываю протокол операции в историю болезни. Одолевает сон, соображается туго, рука останавливается, иногда прочеркивает нужные линии. Друг тоже засыпает за столом.
— Давай покемарим,— наконец предлагаю я, и мы идем в ординаторскую, укладываемся «валетом» на одном диване и мгновенно засыпаем. Но долго спать нам не дают.
Звонят со станции «Скорой помощи».
— Приготовьтесь, везем вам ножевое ранение грудной клетки, не исключается ранение сердца, парень тяжелый,
без сознания, под капельницей.
И хотя по «травме» мы не дежурим, отказывать нельзя, счет, возможно, идет на минуты.
Так и есть.
Под сирену привозят мальчишку 17-ти лет, без сознания, без пульса, без давления. Бледный, как смерть, снаружи от левого соска резаная рана, наполненая сгустком крови.
Мы развернулись мгновенно, через минуты парень был на операционном столе, хирурги и анестезиологи начали одновременно,— интубация трахеи, растворы в вену струйно и вскрытие грудной клетки. Работали практически без обработки рук, только надев перчатки. Вскрыта грудная клетка, легкое дышит, выдавливают из раны кровь, видны сокращения сердца…
Я в операции не участвовал и вовремя заметил, как мой друг качнулся и стал падать вперед. Я подхватил его и вытащил в коридор, он быстро пришел в себя. Уложил его на диван и вернулся в операционную. К счастью для всех, ранения сердца не оказалось, нож царапнул сердечную сорочку и ранил легкое. Эвакуировали кровь из плевральной полости, ушили рану, поставили дренаж и за шили грудную клетку.
Утром парень невинно хлопал веками и нес несусветную чушь, кого-то выгораживая.
Так завершилось дежурство. Я вызвал такси и отправил приятеля домой. Усаживая его в машину, шепнул: «Я так делать больше не буду!» Он откинулся на спинку сидения, вяло улыбнулся и, совсем не по-учительски, сказал: «Ну вы, мужики,— молотки! Восхищаюсь и преклоняюсь!» Шофер дал газ, а я пошел в отделение, где начинался мой очередной рабочий день.
Звонит мой собственный дядя:
— Ты сегодня дежуришь?
— Отдежурил.
— Так заходи ко мне, отдохнешь.
— Не могу,
— Почему? — недоуменно спрашивает дядя.
Я терпеливо объясняю ему, что после дежурства мы не уходим, а работаем полный рабочий день. Он, бывший главный бухгалтер крупного треста, никак этого понять не может, чтобы после дежурства работать, а я объясняю ему это уже 20 лет. А действительно, почему? Попробую объяснить: штаты рассчитаны таким образом, что если ты уходишь с дежурства (как, в общем, положено по законодательству и логике), то твоих больных, а их по нормам на хирурга приходится 20—25 человек, должен вести другой врач, а у него своих больных столько же, и, не дай бог, он в этот день дежурит, то получается ерунда. Другая сторона проблемы — потеря в заработке, ибо за отгулы никто не платит. Вот поэтому я к дяде и не иду. А он этого не понимает, продолжая ставить вопросы, на которые у меня нет ответа.
ДЕРЕВЕНСКИЕ ВСТРЕЧИ
Отдыхаю с семьей в деревне. Благодать! Живем в избушке на курьих ножках, весело потрескивают в печке дрова, за окном плещет тяжелыми гроздьями рябина, ласково лижет берега безымянная речушка, и по утрам орут поставленными голосами петухи. Рай, да и только!
Встаем чуть свет, не хочется тратить на сон благословенные минуты, наскоро готовим завтрак, глотаем его и выезжаем на стареньком «Запорожце» в лес. Собираем ягоды, грибы, цветы и наслаждаемся жизнью. Сегодня увлекся, поехал вдоль речушки и безнадежно застрял. Чем больше я буксовал, тем больше машину стаскивало к воде. Потеряв всяческую надежду выбраться на дорогу, я выключил двигатель и закрыл машину.
Часа через два мы, безжалостно искусанные комарами, вышли к деревне. Я отправился к соседям за помощью, Хозяйка, молодая, крепкого сложения женщина, стирала белье, на полу играл со щенком голозадый карапуз, а на кровати поверх одеяла лежал в рабочей одежде хозяин Василий, приветствуя меня мощным храпом. В избе терпкий аромат смеси мыла, влажного белья, детской мочи, чеснока и винного перегара.
— Спит, паразит,— ласково пояснила мне хозяйка,— должно с брательником каку-нето шабашку прокрутили.
— Ладно, пусть спит,— махнул я рукой и собрался уходить,— все равно от него толку сейчас не будет.
— Дак машину-то выручать надо,— сказала хозяйка,— попробуй его растолкать, а там он и очухается.
Действительно, после сеанса самых безжалостных приемов (массажа ушных раковин, зажимов носа, обрызгивания холодной водой, щекотания за пятки) Василий поднялся, долго водил по избе мутными и красными глазами, неистово чесал мохнатую грудь, но объяснить ему суть моего прихода было так же сложно, как козе теорию относительности. Я понял, что все мои усилия спасти машину напрасны. Извинился перед хозяйкой, и поплелся домой. Каково же было мое удивление, когда, примерно через полчаса, перед окнами нашей избы застрочили два мощных мотоцикла, которыми управляли Василий и его брат Степан. Здоровые, краснорожие, что-то жующие, они знаками показывали мне, чтобы я выходил. Не стану описывать те чувства, которые я испытал, сидя за спиной у Василия, это надо пережить! «Ковровец» летел, аки самолет. До места моей аварии добрались в мгновение ока. Мужики спешились, крякнули и в два счета перебросили мою машину на дорогу… Я их поблагодарил и пригласил отужинать вместе. Завязался разговор.
— А кем робишь-то, Сергей? — спросил любознательный Степан,— поди, начальник какой?
— Да нет,— ответил я,— работа у меня хоть и не пыльная, но и не легкая. Хирург я.
Братья недоверчиво уставились на меня, видимо, что-то во мне их не устраивало.
— Что,— спросил я,— не похож, что ли?
— Вроде, хлипковат как для хирурга,— честно признались братья,— Слыхали, что у хирурга рука должна быть твердой.
Я ответил, что это верно, но силы большой в нашем деле не надо, и в доказательство своих слов привел древнее высказывание о том, что у хирурга руки должны быть нежными, как у девушки, глаз зорким, как у орла, а сердце льва. После этой цитаты мужики вовсе засомневались во мне. Тогда я пошел в сарай и вынес оттуда двухпудовую гирю.
— Прошу,— я предложил им поднять ее. Кое-как Василий, кряхтя и краснея, вытолкнул ее пять раз, а Степан и того меньше — три. Я, играючи, поднял гирю десять раз, чем крайне изумил своих соперников.
— Ну, теперь другое дело,— удовлетворенно сказал разговорчивый Степан, а Василий согласно кивнул головой. Мужики уже не сомневались во мне. Расстались почти родственниками.
— Ты это… того, значит,— наконец, молвил неразговорчивый Василий, — ежели что, то мы это, значит, того…
Я все понял и проводил своих спасителей до калитки. Мы крепко пожали друг дружке руки, мужики скакнули в седла своих «коней» и, салютуя мне столбом пыли и выхлопными газами, скрылись за дальним плетнем…
Проводим отпуск в деревне, изредка выезжаем в город Каменск: то ребятам что-нибудь купить в магазине, то познакомиться с достопримечательностями этого старого города. Сегодня я поехал на заправку, бензин был уже на исходе. На выезде из деревни, у последнего дома, я увидел на дороге старушку, бодро шагающую в направлении села Мамино. На шум мотора она выкинула вверх руку, но, увидев «частника», опустила ее. Я остановился.
— Садись, мать, подвезу.
Старуха недоверчиво смотрела на меня, не зная, как поступить: и соблазн доехать был велик, и жизненный опыт не позволял принимать на веру всякое, казалось бы, даже искреннее предложение. И все же соблазн перетянул, стрелка весов качнулась, и старуха решительно ринулась в машину, как бросаются в реку. Она уселась на заднее сидение и затихла настороженно. Я заметил, что большой палец правой руки у нее был забинтован, во мне тут же проснулся профессионал.
— Болеешь, что ли, бабушка?
— Да уж, милок, как две недели, считай, хвораю. Наколола палец костью от рыбы, с тех пор и болит.
— А где лечишься?
— Да, известно, в Покровке. Там врачиха молодая, да шибко хорошая, ласковая и обходительная. Ежели не поможет, так поплачет вместе с тобой, и, глядишь, тебе легче становится. Третьего дня сказала: «Ежели, баба Маня,— это, значит, меня так звать — и сегодня ночь спать не заможешь, будем резать!» Вот я к ней и еду.
Я принял вправо и остановил машину: «А ну-ка, бабушка, покажи палец». Все ясно! Покровская врачиха хоть и душевный человек, но к хирургии никакого отношения не имеет. Мне захотелось помочь и той, и другой. Но если бабке все равно, кто ее будет «резать», то для той, неведомой мне душевной «врачихи», мое предложение может оказаться не по душе. Я не раз сталкивался с тяжелой провинциальной амбицией, которая была своеобразной защитной реакцией в стремлении отстоять свое профессиональное достоинство.
Но все вышло наоборот: «врачиха» — милая Софья Петровна, работавшая в больнице первый год,— сразу приняла мою помощь, и только фельдшер Анна Яковлевна, крупная женщина с руками грузчика, ворчнула недовольно что-то, вроде «ходят тут всякие».
Софья Петровна неожиданно твердо остановила ее, сказав, что с большим удовольствием поучится у меня. Но вдруг мощное сопротивление неожиданно оказала баба Маня, очевидно, обидевшись за свою чудесную «врачиху», заявив, что она желает «резаться» только у Софьи, поскольку ей полностью доверяет.
— А это тебе за подвоз,— сказала бабка сердито и сунула мне в руку рубль.
Я расхохотался. Но все кончилось миром — после премедикации (специальная лекарственная подготовка с целью, в данном случае, обезболить) старуха «осоловела», улеглась на операционный стол с песнями, и я прооперировал ее. Все прошло нормально.
Через неделю баба Маня, как она выразилась, «с божьей помощью», поправилась. За это время мы сделались друзьями. А тот злополучный рубль я ей все-таки вернул…
О ХИРУРГАХ, О ПРЕСТИЖНОСТИ И СЛАВЕ
О хирургах ходят всякие небылицы: один, дескать, без стакана водки в операционную не войдет, другие крестят больного и плюют в рану перед зашиванием ее, третьи — экспериментируют и т. д.
Беру на себя смелость заверить, что правил таких в хирургии нет, и пьяный хирург в операционной такой же преступник, как пьяный шофер за рулем. Ритуалы и маленькие чудачества, может быть, и у хирургов есть, но кто из вас, чтобы «не сглазить», не сплюнет через левое плечо и не постучит по деревяшке?
О рассеянности хирургов бытуют даже анекдоты. Один мой знакомый уверял, что его теще зашили в живот стерилизатор с инструментами, и теперь он слышит тещу на расстоянии.
— С тех пор,— говорит,— хирурги лучшие мои друзья.
Правда, есть музеи вещей, «забытых» при операции в ранах пациентов. Многое могу объяснить, но как ухитрялись «забывать» в брюшной полости очки — понять трудно.
А вообще, перед зашиванием раны сестра пересчитывает все инструменты и салфетки. У нас, конечно, нет прав на ошибку, но мы, увы, сделаны из того же теста, что и все.
Сейчас много говорят о престижности той или иной профессии. Меня от этих разговоров тошнит. Очевидно, есть более легкие профессии, есть трудные, сверхтрудные. И есть еще общественная значимость труда, вот здесь и должны быть истоки престижности. Я отношу свою профессию к трудным, а на то, что она считается сегодня менее престижной, чем профессия официанта в ресторане — мне как-то наплевать.
Многие ребята из нашей группы собирались стать хирургами, а стали единицы.
Сейчас студенты-медики пошли еще «умнее»: мечтают стать дерматологами, невропатологами, физиотерапевтами — деньги те же, а душевные затраты меньше.
Хирургические специальности испытывают голод, особенно в районах.
Моя тетка, врач-дерматолог (прошла войну врачом полка), считает, что хирургам должны платить золотом, сделать бы ее министром здравоохранения!
Помню, начиная работать, прооперировал корреспондента местной газеты, так он меня потом расписал в ней, что до сих пор неудобно — и руки «золотые», и глаз «острый», и сердце «чуткое».
А руки-то были еще «крюки», а глаза закрывались от страха, а сердце так стучало в груди!
Теперь делаешь сложные операции, а восторга у многих не вызываешь, иной уйдет и спасибо не скажет.
Видимо, суть человеческой благодарности в чем-то другом.
Опыт — опытом, а добро — добром И вообще, добро надо делать тихо, а не кричать об этом, иначе будет не добро, а показуха!
Как-то стою в магазине, и кассир, роскошная блондинка, бывшая моя пациентка, невинно обсчитывает меня. Пустяки, мелочь. На всякий случай, ехидно говорю:
— Благодарю вас, приятно, что не забываете.
Ока поднимает глаза от кассы, широко улыбается, внимательно смотрит на меня и бойко говорит: «Следующий».
И это не беда, это нормально, ведь не благодарим же мы завод-изготовитель за прекрасную вещь?
А страшно другое. Страшно, когда регулярно, раз в неделю раздается телефонный звонок и пьяный, но достаточно твердый голос говорит:
— Я благодарю вас, дорогой доктор, за то, что вы оттяпали мне ногу. Так не хотите ли послушать пение моего протеза? — и в трубке раздается неприятный хруст кожи…
Последние годы внесли большие перемены в нашу жизнь. Давно ходили разговоры о повышении заработной
платы хирургам, но как-то в это не верилось. Наконец, появились сообщения в печати, хотя по-прежнему казалось, что это все слова, слова… И вдруг — снят министр здравоохранения, мотивировка — невыполнение приказов, в частности, и по зарплате. Появилась вера, одновременно — чувство собственного достоинства. Помню, один мой инженер всерьез говорил, что если судить по зарплате, то хирургов можно отнести к работникам неквалифицированного труда. Теперь так не скажешь* Хотя не знаю, что это — аванс или признание? Наверное, то и другое.
Поэтому растет мера ответственности, хочется работать лучше. А как, если не решается вопрос кадров средних и младших медработников, хотя им тоже повысили зарплату (имеются в виду специалисты хирургического профиля), но их Просто нет. Больницы имеют крошечные бюджеты, а «лавочку», так называемой шефской помощи, прикрыли: техническое оснащение больниц убого, хозяйственные службы укомплектованы случайными малоквалифицированными людьми…
По-прежнему, один из главных показателей нашей работы — план койко-дней. А может быть, все нужно пересмотреть? Может, лучше, когда койка пустует, а не занята больным, который мог бы с успехом лечиться амбулаторно? Надо думать и считать! А главное, конечно, перековка нашего сознания, уничтожение уродливых принципов типа: «ты — мне, я — тебе» или «я — начальник, ты дурак, ты начальник — я дурак» и других подобных. Надо прекратить врать, даже самим себе. А то выкручизаемся, прячем осложнения, подгоняем цифирь, лишь бы не выглядеть хуже других. Статистика должна стать объективной, взаимоотношения честными, принципиальными. Иначе больные по-прежнему будут дифференцироваться не по признаку болезни, а по занимаемой должности, а дети наших руководителей неизбежно станут руководителями наших детей…
И чтобы никто не посмел, довольно потирая грязные руки, сказать: «А нам перестройка не страшна!»
Да будет так.
А скальпель — наш грозный инструмент — пусть никогда не попадет в руки людей с мелкой душой, жирным сердцем и короткой памятью. Все растет не на пустом месте, у всех есть корни. И я снова хочу сказать о тех, без кого нас не бывает: об учителях, о друзьях-товарищах. Да простят меня те, коим не нашлось места и записках, но в моем сердце — им место всегда.
УЧИТЕЛЯ
После долгих мучительных рывков и шараханий с боку на бок, подчиняясь дурному характеру лесной дороги, наш вездеход остановился у дома лесника. Отсюда, после короткого отдыха, мы отправились на охоту за лосем.
Я не охотник, но напросился к Бурцеву в компанию — выпали свободные дни, и хотелось побродить по лесу. Бурцев долго сопротивлялся, убеждал меня в бессмысленности этого мероприятия, в пустом времяпрепровождении, а когда я продолжал настырно стоять на своем, он честно признался, что я нм буду мешать, как баба на корабле, и обязательно испорчу охоту. И вот мы в лесу. Я выскакиваю из машины и разминаю затекшие ноги. Следом за мной вываливается Бурцев: небольшого роста, крупный в кости, немного неуклюжий, слегка подернутый возрастным жирком, он производит впечатление очень спокойного и уверенного в себе человека. Бурцев потягивается до хруста в суставах и лезет в карман за папиросами, поскольку природа и аромат соснового бора интересуют Бурцева не более, как фон, на котором пасутся лоси. Что за черт? — папирос в кармане не оказалось, а в машине, куда он неожиданно проворно заглянул, их тоже не было.
— Да, ситуация,— задумчиво произнес Бурцев,— что же делать? Мужики-то вокруг некурящие… Ведь ты тоже бросил, Сергей?
— Да, бросил,— ответил я гордо. Я боосал курить так же легко, как Марк Твен, который писал, что бросил курить в пятисотый раз.
Бурцев потоптался на месте, пожевал губами и, хитро прищурив правый глаз (правда, он его часто щурил и без хитрости, потому что плохо им видел), вдруг решительно произнес:
— Ну, что ж, считай, и я бросил!
— Ну да,— не поверил я своим ушам,— быть того не может!
— А вот увидишь! Спорим? — неожиданно запальчиво, по-мальчишески предложил он мне.
Скажу сразу, я проспорил. Бурцев больше не закурил.
В тот день они, конечно, лося не убили, прихватили только двух зайчишек, и на этом вся охота закончилась. Бурцев прозрачно намекнул на го, что эта моя поездка с ними — последняя.
— Богу — богово, а кесарю — кесарево,— ласково закончил он. Вечером в избушке велись знаменитые охотничьи разговоры; в них, понятно, было столько же правды, сколько лосятины в рюкзаках. Охота для Бурцева — главная, после хирургии, страсть.
Через день, перед тем как пойти на операцию, я махнул рукой и с величайшим удовольствием выкурил сигарету. Бурцев усмехнулся и ничего не сказал.
Когда-то знаменитый французский хирург Лериш сказал примерно так: «Я не понимаю тех хирургов, которые, закончив операцию, начинают мучать себя сомнениями — все ли сделали, все ли будет хорошо? Не спят ночами, изводят себя и других до тех пор, пока не обходится благополучно. Я их не понимаю,— продолжает Лериш,— потому что, если ты сомневаешься в чем-то, ты не должен уходить из брюшной полости, это — закон. Поэтому я,— заключает он,— по ночам сплю». С Леришем не поспоришь — он гений.
Мы в операционной. Оперирует Бурцев, я помогаю ему. Никак не могу понять, как его пальцы — толстые и короткие — делают чудеса — они медленно, но безошибочно движутся в брюшной полости, работают инструментами, неспешно движется игла. Туда-сюда, туда-сюда… Вот последний шов на кожную рану. Операция закончена. Смотрю на часы — они будто остановились, время словно работает на него — опять получилось быстро. Если графически изобразить движения рук Бурцева, получится сплошная линия, никаких пунктиров. Он не останавливается ни на минуту, он думает и работает одновременно, отсюда — быстрота. Он один из лучших операторов, которых мне когда-либо приходилось видеть. Он везуч — у него мало осложнений. Думаю, что он спит по ночам.
— Ну что, Мария Поликарповна,— говорит Бурцев во время обхода больной женщине, которой завтра предстоит операция,— не передумала оперироваться, а?
— Что вы, Геннадий Иванович, жду, как праздника,— и тут же следом тихонько роняет — если, конечно, вы будете оперировать.
— Э-хе-хе,— кряхтит хирург, но по всему видно, что он доволен,— вон какие у меня орлы,— он указывает на нас,— они хоть что отрежут и пришьют.
«Орлы» выпячивают грудь, расправляют плечи и нахально выпучивают глаза.
— Так-то оно так,— вздыхает больная,— но лучше все же, если вы.
Мы не обижаемся. Видно, сутулая фигура шефа производит большее впечатление, чем наши гренадерские осанки,— Бурцев вне конкуренции.
Не менее колоритной фигурой был другой мой учитель Лев Исаакович Баренблат. Популярность его среди больных была исключительная: «Смотрел сам Баренблат, оперировал сам Баренблат» и так далее. И здесь, пожалуй, не было перебора, его популярность — отражение высокого профессионализма без малейшей позы, актерства, самоподачи. Жесткая требовательность к себе и другим, работа на износ. Хирургия — единственная страсть. Вот он моется на операцию — молчалив, сосредоточен, даже несколько напряжен. Короткие четкие распоряжения не скрывают волнения. Манера оперирования своя, отличная от бурцевской. У того — видимая легкость, здесь — труд, отмеченный печатью глубокого смысла, логической завершенности. После удачной операции возбужден, позволяет себе расслабиться, шутит. Если неудача — мрачен, раздражителен, не дает покоя себе и другим.
Нравятся мне его обходы: ничто не ускальзывает из поля его зрения. Доскональный, даже въедливый анализ признаков болезни и — решение. Любого больного «обсасывает», знает наизусть, как любимую книгу от корки до корки.
Эрудирован, всегда в курсе хирургических новостей. Любит и умеет рассказывать. Слушая его, я думаю, что в институте преподают не всегда те, кто должен это делать. Баренблат, на мой взгляд, прирожденный педагог.
— Опять идеал? — спросит ехидный читатель.
Нет, обыкновенный человек, нормальный. И с ним совсем непросто работать. И очень требователен, резок, порой задавит авторитетом и может быть несправедлив… И очень ревностно охраняет вход в большую хирургию молодым: все ему кажется, что мы не созрели. А мы рвемся в бой, нам подавай оперативный простор!
Не осуждаю, но считаю это его ошибкой, ибо — «учитель, да воспитай себе ученика». Да еще такой учитель, как Баренблат. И тем не менее, ученики у него есть, и я — в их числе.
Мы давно не работаем вместе. Но я всегда испытываю радостное волнение от встреч с ним.
Звоню ему, чтобы поздравить с внучкой, и знаю, как он ответит: «Вторая хирургия или вторая хирургия, Баренблат» Но обязательно хирургия, ибо она — главное дело его жизни.
КАКОВ КИРДЖАЛИ!
Виктор взял в руки скальпель, решительно поставил его лезвие на кожу — сейчас последует быстрый и точный разрез тканей, но скальпель вдруг замер.
Я посмотрел на Виктора — он был бледен, как покрывающая его лицо маска. Хирург отложил скальпель в сторону. «Что с тобой?» — спросил я. Вместо ответа он отошел в сторону, потом присел на табурет и попросил сестру дать ему нашатыря. Вздохнув раза два, тряхнул головой и, обращаясь к анестезиологам, сказал: «Уточните-ка по истории болезни, в какой почке у больного камень?»
— Слева,— пробежав по истории глазами, ответил анестезиолог.
— Покажите снимки! — Показали рентгеновские снимки больного — точно, камень находится в лоханке левой почки.
— Поверните больного на другой бок,— говорит хирург.
Произошло вот что: больного привезли в операционную, санитарка уложила его не на тот бок, на который следовало,— здоровой стороной кверху, и анестезиологи дали наркоз. К счастью, продолжения ошибки не произошло. Но настроение у всех было испорчено. Пока перекладывали больного, я шепнул Виктору: «А бог-то все-таки есть!»
— И дураки не переводятся,— сердито возразил он мне. После операции Виктор заявил, что идет к шефу сообщить о случившемся. Мы пытались его отговорить, ведь все обошлось благополучно, но Виктор был непоколебим: «Это ЧП, и мелочей в хирургии не бывает». То, что сказал нам по этому поводу шеф, невозможно передать на бумаге.
Виктор Раскин отличный хирург: надежен, изобретателен, новатор. Во всякую операцию вносит элемент творчества, а это не каждому дано. Если выразиться языком музыкантов, то в нашем ансамбле он — солист. Идет настолько известная операция, что ничего нового в ней изобрести невозможно, а Виктор вдруг возьмет и удивит новым приемом, штрихом, и от этого она станет проще и совершенней. Закончит операцию, сбросит перчатки, хлопнет тебя дружески по плечу и продекламирует: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?» Каков Кирджали!
«ДОКТОР, ВАС ЖДУТ!»
По душевным и физическим затратам я отношу хирургию к мужским профессиям. Бесспорно, право на выбор имеют все, но лучше, когда мужчины играют в футбол, а женщины — в настольный теннис. Природа, ведь она не дура, и потому мальчики играют в войну, а девочки — в куклы.
Эмансипация — не лучший способ повышения рождаемости в стране. Так и в хирургии: пусть изнуряюще многочасовые операции выполняют мужчины, дежурят ночами, пусть валятся с ног от усталости, зарабатывают инфаркты, пусть, на то они и мужчины.
Все это так, и все же те девочки, что не играли в войну, а отдали ей свою молодость и стали хирургами — достойны всяческого уважения.
…Оперирует Надежда Григорьевна Сорокина (для сокращения мы называем ее И. Г.).
Я восхищаюсь этой женщиной: немолодая, но еще крепкая, энергичная, целеустремленная, с колоссальным хирургическим опытом, она и сегодня остается нашим лидером. Я долго не мог понять, зачем ей нужно стоять на многочасовых операциях, ей, которая по горло нахлебалась всяческой хирургии на войне и в мирное время. И только узнав ее ближе, понял, что Н. Г. не хочет и не может жить прошлыми заслугами, свой огромный авторитет она не желает питать воспоминаниями, для нее смысл жизни — действие. Вот почему она, как и прежде, поражает нас удивительными по технике исполнения и надежными по исходам операциями.
Оперирует Н. Г.
Собрана предельно, нацелена на конечный результат, помощникам не дает расслабляться ни на минуту, покрикивает на них, но не зло. Красивые длинные пальцы снуют в брюшной полости, ловко вяжут узлы, работают инструментами. Закончен один из этапов операции. Н. Г. отходит от операционного стола, чтобы перемыть руки, и вижу, что она босая.
— Видите ли, Сергей Иванович,-— говорит она, замечая мой вопросительный взгляд,— я, конечно, могу вам продемонстрировать мои французские туфли, но они настраивают на легкомысленный лад, а вы понимаете, что во время операции это недопустимо, и к тому же, они, честно говоря, жмут! — Н. Г. тоненько хихикает, но я понимаю, что за этой шуткой кроется чудовищная усталость.
После операции мы сидим у нее в кабинете. На плитке закипает чай в колбе,’ на столе разложена еда: сухарики, творог, кусочки колбасы.
— Сейчас будем пировать,— говорит Н. Г., разливая по чашкам ароматный чай.
— А знаете,— вдруг говорит она,— мне в жизни столько повезло. Я работала со многими известными хирургами, даже самому Сергею Сергеевичу Юдину ассистировала, когда он приезжал к нам в госпиталь. Удивительный был человек! Знаете, такой интеллигент в лучшем понимании этого слова и, конечно, блестящий хирург. Помните, каким изобразил его Нестеров? Все точно, эти удивительные чуткие, нервные пальцы.
Я смотрю на ее руки и хочу сказать, что нам тоже повезло, но — молчу. Она тоже молчит, а потом заключает:
— Но все это в прошлом. Теперь живу воспоминаниями…
Она не вздыхает, нет. Быть может, только мимолетная грустинка проскочила в ее глазах, но тут же запляшут веселые чертики, и Н. Г. лукаво спросит:
— А вы не слыхали…
И ошеломит нас забавной историей.
Редко застанешь ее в кабинете, да и там бесконечные приемы посетителей, просьбы, звонки.
Она не всесильна, Н. Г., но если что-то может, то обязательно сделает, поможет: кому — квартирой, кому — яслями, кому — советом, кому — выволочкой. Бывает непримирима: «Немедленно сделать! Как вы могли так поступить?» Бывает, огорчается: «Ну, нельзя же так! Неладно вы сделали, неладно! Сильно плохо!» Но никогда не бывает безразличной.
Пригласишь ее на операцию:
— Надежда Григорьевна! Нужна помощь!
И Н. Г. всегда рядом.
Окончен день. Потушены огни операционной. Мы уходим из больницы, прощаемся на перекрестке:
— Вам налево, мне направо. До свидания!
— До свидания, Надежда Григорьевна!
И пока я стою на остановке и ожидаю трамвая, вижу, как она, быстро шагая, уходит вдаль. Если позволяет время, она всегда ходит пешком.
И я представляю, как она вечером будет упрашивать своего внука Володьку сыграть на фортепьяно «что-нибудь из Моцарта», и как тот начинает «ломаться», а потом все-таки сыграет, а счастливая Н. Г. будет сидеть рядом с «пианистом», гладить его по голове и вспоминать свою молодость, и на глазах у нее выступят слезы, а может, и не выступят, потому что их давным-давно высушила война. Хотя, однажды, я видел ее слезы. Было это на торжественном собрании в честь празднования Дня Победы. Когда председательствующий объявил, что слово от ветеранов имеет участник войны, заслуженный врач РСФСР, почетный гражданин города Свердловска Надежда Григорьевна Сорокина, она махнула рукой, подошла к накрытому красной материей столу и заплакала. Это были слезы из прошлого, которое не может быть чьим-то, это прошлое обжигает всех.
И я вдруг увидел серые госпитальные стены и склонившуюся над операционным столом молодую высокую женщину, у которой все еще будет впереди: и День Победы, и семейное счастье, и слава. Будет все, кроме одного— покоя, потому что в хирургическом «словаре» этого слова нет.
ОТКРЫТЫЙ УРОК
Мой друг-учитель сдержал свое слово. Он позвонил мне в конце рабочего дня и сказал:
— В каком бы ты ни был состоянии, едем в школу, ребята собрались и ждут!
И не успел я опустить трубку на аппарат, как у дверей больницы выросло такси. Подскакивая на сиденьи, мчимся в школу. Я жую бутерброд с колбасой, который запихнул мне в рот предусмотрительный друг, чтобы обезвредить меня, а он ласково говорит мне на ухо, что все в мире преходяще, а дружба вечна и бесценна, и что дорожные расходы он берет на себя, потому что таксист — отец одного из его учеников.
— Ну, ты, купец! — говорю я ему и тут же засыпаю, и снится мне почему-то русская баня: я лежу на полке, здоровенный мужик со скорбным лицом моего друга охаживает меня веником, я задыхаюсь, пытаюсь подняться, но очередной удар веником припечатывает меня к отшлифованным доскам, терпко пахнущим больницей. «Приехали»,— слышу далекий голос друга, просыпаюсь и совершенно мокрый, как после бани, вываливаюсь из такси.
Небритый, с набрякшими от бессонной ночи веками, стою перед классом, вижу добрые, совсем еще детские ребячьи физиономии и мне очень хочется, чтобы урок состоялся…