Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Зелёный тополь среди снегов

Старый-старый тополь. Его посадил перед своим домом старик, который умер раньше, чем стали появляться внуки.
Тополь и мой родной поселок были единое и неделимое. Поселок менялся, отстраивался, а тополь не менялся. Листья по-прежнему были резко очерченные, твердые, и, казалось, когда дождь падал на них, они звенели, как тончайший металл.
Сколько же лет старому тополю?
Мы, довоенная ребятня, никогда не задумывались над этим. Мы просто знали — он будет вечным. Пробегая мимо, хлопали ладошками по его темно-серому с коричневыми морщинками стволу, заигрывали, подпрыгивая, пытались дотянуться до его прекрасных сережек. Не дотягивались. И тогда, смилостивясь, он великодушно бросал сережки нам. И мы тыкались носами в их пахучую свежую мягкость…
Мы давно взрослые. Стареем. Многие погибли, так и оставшись в наших сердцах молодыми.
А тополь как прежде. Я скучала по старому тополю с красными сережками и нынешней весной как-то особенно ждала встречи с ним.
…Знакомая дорога от Березовского до нашего поселка Сарапулка. По ней в августе 1941 года — кто пешком, кто на подводе — двигались мобилизованные парни и взрослые мужчины. Среди них шел мой уже старенький отец. Я смотрела на его шею в резких морщинках, покатые плечи и все во мне сжималось от жалости: «Не выдержит…» В последнее время он страдал резкими болями в желудке.
Прошли годы, а эта дорога, ставшая теперь прямой, асфальтированной, отзывается в моем сердце болью 1941 года.
…Медленно сошла с автобуса. Остановилась перед скромным серым обелиском. Там замурован список с фамилиями многих-многих десятков земляков. Мои школьные товарищи, одноклассники: Александр Аброщиков, Аркадий Грехов, Михаил Луговых, Федот Пахнутов, Григорий Смирных, Леонид Поляков, Федор Никифоров, Елисей Силантьев, Андрей Иванов, Георгий Рушенцев, еще и еще… Только трое вернулось с фронта из тех, с кем я начинала учиться с первого класса. «Трое из восемнадцати ребят». Дорогие мои мальчишки.
Я обхожу вокруг обелиска, тихо касаюсь серых шершавых граней бетона. Потом оборачиваюсь в сторону тополя — жив ли? Теплая волна приливает к сердцу: твердо стоит тополь, его густая крона горделиво поднялась над крышами домов. В медленных синих сумерках дальнего неба он кажется прозрачной зеленоватой скалой. Спешу к нему — мне по пути, всегда по пути к родному трехоконному родительскому домику.
…И надвинулись на меня воспоминания. Нет, не то слово — «воспоминания»! Юность моя и сегодняшняя жизнь..»
Какое было цветущее июньское воскресенье! Именно цветущее. Оно с утра выдалось солнечным, небо лазоревое, высокое опрокинулось над небольшим уральским городом Кировградом. Последние дни производственной практики на медеплавильном заводе. Остается год — и мы, новоиспеченные техники, разлетимся по заводам и рудникам. Но это потом, а сегодня — воскресенье. Нас пятеро девчат-«техникумок», живем все вместе рядом с комнатой студентов Уральского политехнического института. Они — тоже со старшего курса, и их тоже пятеро. Ничего не скажешь, .завидные парни: Володя — гитарист, Глеб с раннего утра на общей кухне поет арии:
Спи, моя красавица
Сладко-сладко спи…
Но спать не приходится, надо скорее вставать. До завода шагать пешком — никаких автобусов!
Орест — высокий, спортивный блондин, играет в волейбол — загляденье. Еще — кто? Ах, Вася — у него такие чудные глаза… И Алексей — хохотун, прост. В общем, все хороши. Завязались обоюдные симпатии, мечты. Но вскоре они были омрачены приездом девчат, и тоже на практику — студенток Днепропетровского металлургического института. И мы сникли: куда уж нам, « техникумкам», до «институток» — они и постарше, эти украинки, и поярче, и платья у них не то что наши.
Симпатии студентов УПИ явно перекинулись на украинок. Но, переживая, мы не сдавались. Вот сегодня, в воскресенье, мы покажем свой класс игры в волейбол. Одна наша Нюра чего значит — такая подача! И поэтому с утра наглаживали свои лучшие платья: ситец в горошек, в клетку, полосочку. Но волейбольный матч не состоялся. Оборвалась очередная ария Глеба на кухне, замерли голоса бойких украинок, повисло в воздухе замечание вахтерши о том, что воду из титана надо лить в чайник, а не на пол…
Голос, который знает каждый и сейчас, хотя человека уже нет в живых, объявил по радио о наступлении немецко-фашистских войск на нашу страну.
Первая реакция — мы стали плакать вместе с девчатами из Днепропетровска: как же они теперь вернутся домой? И только потом, позднее, осознали все самое страшное, связанное с войной. Гораздо позднее.
Разумеется, никаких каникул. Пришлось поехать по колхозам — прополка, на торфяники — заготовка торфа для заводов. Учебный год тем не менее начали точно первого сентября. Надо было скорее выпустить нас техниками, отправить на производство.
Ребята ушли в армию, многие — добровольцами. Ушел добровольцем и наш секретарь комитета ВЛКСМ Александр Обожин. Его письма с афронта, воспоминания о нем семьи, фотографии бережно хранятся в музее техникума. Саша был удивителен своей скромностью, девичьей застенчивостью. «Мне бы такой румянец!» — говорила иная бойкая химичка, когда Саша приходил к нам на комсомольское собрание. Вместо того чтобы отшутиться, Саша неизменно краснел, чем еще больше подчеркивал белокурость своих волос. Потом брал себя в руки, и смешливые девчата как-то незаметно настраивались на серьезную волну — собрание проходило как надо!
И вот Саша ушел добровольцем. И не верится, что мы уже никогда не увидим его в тесной комнате нашего комитета комсомола. А я, групкомсорг, принося ведомость комсомольских взносов, нового секретаря комитета по привычке называла Сашей.
Письма с фронта посылал Александр Обожиц бодрые, утешал мать, просил сестренок слушаться родителей. Этот паренек из рабочей семьи был удивительно преданньш сыном. Получая повышенную стипендию — он был отличником,— никогда ее не тратил без совета матери. А на первую стипендию в сентябре купил мешок картошки, чем несказанно обрадовал свою большую семью.
…Однажды, уже многие годы после окончания войны, приехав в Свердловск, я решила сходить в кинотеатр, куда часто бегала студенткой. В фойе увидела увеличенный портрет Александра Обожина: «Они погибли, защищая Родину».
Он глядел на меня серьезно, чуточку смущенно, как на том комсомольском собрании. Я не смогла заставить себя пойти смотреть фильм. .
…Нас торопили с окончанием техникума еще и потому, что уже половина здания была отдана под госпиталь, а учебные аудитории перевели в общежитие. Наш бессменный директор Виктор Михайлович Сивков, опираясь на палочку, ходил по коридорам техникума-госпиталя и умолял ходячих раненых не открывать шкафы и «не раскуривать важную документацию». Раненые снисходительно обещали.
Нас, старшекурсниц, часто «бросали» на приемку раненых, а иногда и в операционную — бывший кабинет механики. Нельзя забыть рваные раны, груды кровяных бинтов. Девчонки постанывали, ахали— хирурги шикали на них. А я держалась. Не знаю почему. Потом подружки говорили: «Ты была как каменная». Наверное. Это потому, что когда я вошла в операционную, то первое, что бросилось в глаза — развороченное плечо пожилого бойца. Он посмотрел в мою сторону и прошептал: «Держись, дочка. Все надо выдержать, раз положено». Я до сих нор в тягостные минуты говорю себе: «Все надо выдержать, раз положено».
…С родниковой водой я шла медленно, коромысло давило плечи, и я все замедляла, замедляла шаги. Знаю, как перешагну порог, снова увижу мамины строгие, укоряющие глаза. Мы не виделись месяц — я вырвалась с завода в выходной день (по-настоящему выходной — в то воскресенье мы не выезжали на заготовку дров), и мне хотелось помочь маме вскопать в огороде грядки, приколотить оторванные доски в заборе ив баню успеть. Ведь в полночь я должна была уже подняться и пойти на станцию к поезду. Впереди— утренняя заводская смена. А мама — свое:
— Сходи к Наталье Ивановне. Погиб Миша, ты понимаешь? Погиб Миша! Семен Яковлевич слег от горя.
— Но я не успею помочь тебе.
— Я сказала — ты пойдешь к Луговых. Надо утешить…
— Как?
— Сумей. Училась с первого класса с парнем. Парень-то какой был!.. Сказано — иди…
Непреклонность моей мамы уж кому-кому, а мне известна.
И я пошла.
Наталья Ивановна словно не узнавала меня: с трудом оторвала взгляд от фотографий, разложенных на столе. Треугольник письма прижимала к сердцу. Потом приложила руки к вискам, закачалась из стороны в сторону, простоволосая, густо седеющая:
— Надя, Мишеньки-то не стало. Самолет сбили — поди, живой еще был, когда, падал, ох, сыночек…
— Хватит, мать,— строго и ласково сказал Семен Яковлевич с кровати, где лежал неподвижно, сложив поверх одеяла большие трудолюбивые руки.
— Наталья Ивановна, Наталья Ивановна…
И ведь больше ничего не могла сказать — просто плакали вместе над столом, где были разложены фотографии ее сына.

МИХАИЛ ЛУГОВЫХ. Он любил ботанику — всегда пятерки (тогда была оценка «отлично»).
В нашем маленьком лесном поселке никто не сажал фруктовых деревьев — все равно замерзнут. А Миша посадил три яблоньки — кто-то привез их из плодового опытного сада.
Он хорошо знал и математику. Пошел учиться в машиностроительный техникум. Перед самой войной перешел в авиационное училище. Из Грузии, где проходил краткий курс обучения пилотажу, прислал мне веточку кипариса. Она прекрасно сохранилась в конверте и так — вечнозеленая — лежала в альбоме вместе с заветными фотографиями.
Он был бесконечно добр, наш Миша. Тогда неполной средней школы в Сарапулке не было, и мы, двенадцатилетние, после четвертого класса*пошли учиться в Березовский. Каждое воскресенье топали после школы двадцать верст домой — тосковали по семьям, да и продуктов кое-каких прихватить надо было.
Вначале шли весело, посмеиваясь, а потом где-то на полдороге, когда сумерки сливались с лесом в одну сплошную массу, наши голоса затихали, даже мальчишки говорили шепотом.
Однажды перепугались до смерти, услышав где-то позади волчье завывание. Миша схватил мою и подружкину сумки, пропустил нас вперед:
— Скорей, девчонки, скорей! Не отставать!
Не знаю, чем бы кончился наш путь, если бы впереди не засветился костер и где-то со стороны раздался один-другой ружейные выстрелы. Волчий вой мгновенно стих.
Миша погиб в одном из первых воздушных боев в 1941 году.
…А когда я возвращалась от Луговых, протирая слипшие от слез ресницы и время от времени взглядывая на фотографию Михаила — с обожженными краями, меня окликнула самая лучшая подружка Мария Наумова, начинающая учительница.
— Надя, а ведь Аркашу Грехова тоже…

АРКАДИЙ ГРЕХОВ. Он был скромен до незаметности.
А все-таки очень даже запомнился. Значит, был заметен. В нем была тихая, где-то глубоко сидевшая грусть — может быть, оттого, что он был нездешним в нашем поселке и тосковал по своей оставленной деревеньке, своим друзьям на своей улице. Но иногда, редко правда, он расходился: говорил забавные вещи, мальчишки одобрительно смеялись, взяв его в кружок. В его светло-карих глазах блестели озорные рыжие огоньки. Я знала, девочкам нравились его золотистые волосы, которые слегка курчавились в челке и сбегались в завиток на затылке у тонкой шеи.
Мне думается, из Аркадия вышел бы хороший учитель: он мог приковать внимание своей серьезностью и неожиданной веселостью. Таких любят дети.
Аркадий Грехов погиб в первые же дни войны. Его старенькая мать и тридцать лет спустя ждала сына. До самой своей смерти ждала его, звала в последнем бреду.
…Мама написала, что чувствует себя плохо, и если б я смогла навестить ее,..
«Картошку выкопать надо — с собой рюкзачок унесешь. Правда, картошка нынче плохонькая. Сама знаешь, семена-то какие были: скорлупки да росточки тонкие. А все-таки есть картошка — проживем как-нибудь. Приезжай».
Осенний день короткий. Докопали картошку таки: мелочь, на боках многих клубней зеленоватые темные пятнышки — такая долго не улежит.
Мама горюет:
— Хоть бы на семена что-нибудь осталось.
В сарае я нашла отцовский топор. Хороший, крепкий колун. Любила еще в детстве на морозе по кругляшку таким топором ударить надвое, со звоном, особенно если гладкие, без сучьев. Отец ласково ворчал:
— Ты что, парень? Пусть брат вон колет. Ты учись грамоте — дольше учись.
А по улыбке из-под темных усов я видела, что отец был доволен мной — нечего работы бояться. Пригодится.
Небольшую ровненькую поленницу дров наколола я в тот осенний вечер и, довольная, пошла положить отцовский колун на место — мама любила во всем порядок, И тут звякнула калитка. Во двор шагнул высокий офицер в щегольски накинутой на плечи шинели.
Руку под козырек, улыбается:
— Младший лейтенант Смирных приехал с вами повидаться!
— Гришка! Какой ты стал… Не узнала сразу…

ГРИГОРИЙ СМИРНЫХ. Гришка был болтлив, отчаянно путал «Л» с «Р» и тарахтел над этим «Р» где не надо. Потом все звуки в его речи стали на место.
В нем была какая-то внутренняя деликатность, никогда он нас, девчонок, не толкал, не дергал за косички, в младших классах не говорил глупости. В старших, придя в школу, он солидно, «по ручке», здоровался с мальчишками, не обращая внимания при этом на прыскавших от смеха девчонок.
После ранения и выписки из госпиталя ему разрешено было на несколько дней приехать домой навестить мать, сестренку.
Мы сидели на скамейке у ворот нашего трехоконного домика. Был тихий и прохладный осенний вечер. Закат над дальними полями полыхал, словно зарево от пожарища, переходя в черную полоску над лесом.
— Гриша, ну как… там?..
— Ты — о фронте?
— Да… Как тебя ранило?
— А можно не рассказывать?
— Как хочешь,— обиделась я.
Сейчас мне стыдно за свою обиду.
Я не поняла его, одноклассника. Он в то время был старше меня вдвое — фронтовик. Тогда он не обиделся на мою обиду. И, помолчав: «Надь, война — это… это такое нечеловеческое что-то, даже не могу тебе объяснить. Я бы наперед уничтожил всех, кто даже мысль о войне держит. Нас четверо братьев воюет, мы знаем, за что воюем, но я не в силах больше смотреть на мать — все карты раскладывает, вернусь я с фронта или нет… Надь, а я ведь не вернусь».
— Ну что ты, Гриша, зачем так? Не думай о плохом.
— Думается,— оживился,— слушай, Надь, давай о теперешнем. Надь, ты не сердись, я, пожалуй, пойду… Мать, наверное, опять сидит над картами. Есть совсем перестала. Прощай, Надь, ухожу. Домой.
Ровно через месяц на него пришла похоронка. Он был младшим из сыновей. В ту осень почему-то долго не опадала листва с деревьев. Потом начался бурный листопад. Желтый листопад. И только листья сирени падали зелеными. Умирали зелеными.
…Молодость есть молодость. Да и завод, отнимавший основную часть времени, вытеснял все остальное, казавшееся в нашей тыловой жизни мелочью. Мы гордились тем, что наш завод, его продукция нужны и тылу, и фронту, что мы, окончившие техникум, пусть получаем и небольшую зарплату, зато — рабочую карточку на хлеб. Производственники! Но как нелегко пережить две декады, когда эти карточки были потеряны!
Одна из эвакуированных, в прошлом актриса, обладала не только юмором, что. весьма важно в любых случаях жизни, но и рассеянностью. И тут уж было не до юмора… Так как в силу возраста Мария Михайловна уже не работала, то все пять хлебных карточек отоваривала она. Мы ей были весьма благодарны. До того злополучного случая. Трамваи в войну ходили не густо, о троллейбусах, автобусах и не помышляли. И вот наша Мария Михайловна однажды, прижав черную кожаную сумочку к груди, пошла в очередной рейс за отовариванием. Надо сказать, чувствовала себя она не очень — астма, к тому же крепкий мороз. Решила ехать трамваем. А его все нет и нет. Скамеек присесть поблизости тоже нет. А вот невысокий штакетник, огораживающий газон… Сидеть, правда, на нем не очень, но если подложить под себя плоскую сумочку, то даже очень удобно. Так и сделала. Сидела, думала о Москве, о возвращении в свою комнату, где добрую половину занимал рояль… Вот и трамвай подошел, поднялась наша актриса, мелкими шажками — к нему, а о сумочке на штакетнике вспомнила лишь в трамвае.
Рая сердито выговаривала Марии Михайловне, ее сестра, бухгалтер облпрокуратуры, тихонько всхлипывала, я отчужденно молчала, иногда с упреком поглядывая на виновницу предстоящего двухдекадного существования. Каким же оно будет? Первой нарушила молчание Мария Михайловна. Она пошла в атаку и, пожалуй, правильно сделала.
— Люди на фронте головы складывают, а вы из-за каких-то карточек расхныкались?.. Панечка, у нас есть овсянка?
— Да, но ведь всего лишь со стакан, Мусенька.
— А у тебя, Надюша, что?
— С полведра картошки.
— Ну, а тебе, Раечка, на работе какое-нибудь ДП дадут на ребенка — я с повинной пойду, выпрошу… А днем Галочка в ясельках. И еще, есть смысл объединить усилия, то есть наши продукты: будем ежедневно суп-скороварку готовить. К вечеру.
— У меня где-то лавровый лист есть.
— Браво, Раечка! А у нас с сестрой штук пять луковиц. Кроме того, все работающие раз в сутки пообедают у себя… Ну, а я, несчастная растеряха, не имею права на обед — только завтрак и ужин.
И тут уже мы все втроем стали убеждать Марию Михайловну, что не оставим ее в беде, что-нибудь урежем из столовского питания. Будем брать с собой баночки и отделять попеременно кто супа, кто — каши. И в самом деле, мы не на фронте, не в блокадном Ленинграде — нечего хныкать. И вообще, при любых обстоятельствах человек должен оставаться человеком.
Позднее я часто вспоминала этот эпизод. «При любых обстоятельствах человек должен оставаться человеком». А ведь не всякий оставался! Столкнулась с мелочными людьми, карьеристами, делягами. Многие из них блаженствовали, богатели, удобно устраивались в жизни. Завидовала ли им? Никогда. Жалела. Как правило, это пустоцветы. С ними было неинтересно, уныло — убегала от них.

КАПИТАН. Война и любовь. Какие несовместимые понятия! Почему мы полюбили друг друга именно в ту весну сорок первого года? Ему — восемнадцать, мне — семнадцать. Он голубоглазый, с застенчивой улыбкой. Учился хорошо, жил в большой дружной семье. Мать изворачивалась, чтобы каждого одеть, накормить. Он был всегда аккуратен, русые волосы его лежали мягкой волной над высоким чистым лбом. Мы никогда не говорили о любви, но знали — она началась давно по быстрым взглядам украдкой, по его желанию помочь мне по математике, моим предложением прочесть ту же книжку, что и я, а потом поговорить о ней. Родители потихоньку от нас мечтали в будущем о нашей свадьбе. И вот — второй месяц войны. Помню круглую, наголо остриженную мальчишескую голову, глаза от этого почему-то показались особенно большими, тревожными. Но он храбрился, сказал с нарочитым спокойствием:
— Все. Забрали. Завтра с вещичками в военкомат.
Отцветала последняя рябина. Мы стояли в проулке. Трое. Подруга не догадалась оставить нас, чтобы мы попрощались наедине. А я постеснялась попросить ее об этом. Он торопился. До, военкомата ему шагать в райцентр двадцать километров.
— Ну, девчата, прощайте.
— Увидимся ли?..
— Надо постараться,— протянул мне руку и на мгновение задержал ее. Я ничего не могла сказать — не могла, и все. До сих пор казню себя за это глупейшее молчание — не проводила, не сказала ему ожидаемых слов.
А он все смотрел на меня и застенчиво улыбался. Так же застенчиво и удивленно он улыбается и сейчас, выходя из леса на лыжах, ведя за собой свой взвод. На единственной фотографии с фронта,
В двадцать один год ему присвоили звание капитана. Через неделю он погиб. Его друг мне написал:
«Наш капитан погиб от разрывной пули. Посылаю Вам Вашу фотографию — он носил ее в кармане гимнастерки. Спасибо, что Вы писали ему так часто».
Это был февраль 1943 года.
Мне тогда стало все безразлично. Но надо было жить, каждое утро идти на завод. И казалось нескромным показывать свое первое большое горе вдовам, которые остались сиротами.
Молодость бывает порой и недоброй, и жестокой. Жестокой — часто ненамеренно. Казалось, именно так и надо. Мужество вроде проявляем. Стойкость.
Простить себе не могу…
Зима сорок третьего, как и все военные зимы, стояла на редкость холодной. Холод в сердце — мой друг погиб. Последнее мое письмо вернулось, нет сил держать его в руках. Сожгла. В квартире промерз угол — иней на обоях.
Мама наняла где-то лошадь, и нам с Раей привезла дрова, шагая за подводой двадцать пять километров. Вошла в нашу холодную квартиру и расплакалась:
— Ой, руки ломит…
Я была одна, принесла холодной воды, предложила опустить руки в тазик. А мама и от усталости, и от ломоты рук плакала. И вместо того чтобы взять ее руки в свои, согреть, погладить, я сурово брякнула:
— Надо терпеть. Война!
Она так обиделась на меня, так обиделась. А я до сих пор не могу простить себе этой резкости. Грубость коробит душу. Никогда не надо бояться теплоты и сердечности к близким людям. Не стесняться доброты! Она никогда не бывает лишней.
Мама тогда мало-помалу успокоилась, но обида на меня не проходила, хотя я уже всячески крутилась около нее, подливая в чашку чай, предлагая сахарин.
— Ну, как там… В Сарапулке? Есть еще похоронки?
— Как им не быть… Дяди Алеши не стало,
— Да, пятеро осталось.
— У Крутиковых все четверо погибли… Один Ганя, ну, знаешь, умом слабенький, вот он с ними теперь и остался…
— Бедные старики.. Мам, а из нашего класса?
Она задумалась, вздохнула:
— Саша Аброщиков погиб. Под Сталинградом.
АЛЕКСАНДР АБРОЩИКОВ. Он совсем не улыбался. Его рано овдовевшая мать вытягивалась изо всех сил, чтобы дети, пусть и в залатанные рубашонки одеты, были всегда чистые. И валенки, пусть подшитые, но были.
Деревянная школа, срубленная крепко еще нашими дедами, отапливалась железными круглыми голландками. Топки выходили в коридор, а главный обогрев шел в классы от широких боков печки — зимой они были всегда теплыми, а в морозы — жаркими, и мы только издали грели об них руки. Сторожиха, она же и истопница, тетя Оля любила нас, и мы чувствовали ее тепло не только от печки, но и от ее добродушного, спокойного характера.
Когда мы фотографировались еще в четвертом классе на фоне родной школы — тетя Оля была рядом с нами, за спиной нашей учительницы Александры Владимировны.
Однажды Саша, видимо, болел и каждую перемену жался к печке. Он был бледен, худощав и беготня ребят его не интересовала. А я думала: «Вот если бы поверх ситцевой, много раз стиранной рубахи была на нем фуфайка или просто теплая безрукавка, наверное, он бы сразу выздоровел».
Он так и не оформился в юношу, уйдя на фронт незаметным мальчиком-подростком.
И, наверное, так же незаметно, без стона, без зова о помощи, погиб на далеких волжских берегах…
Завод объединяет, давно известно. В войну — особенно. Единая цель, заботы и тревоги, радости и печали общие, привычка к характерам друг друга, беспокойство за тех, кто рядом, товарищество — все роднит. И сама вроде становишься посильнее в жизни. И хоть я мечтала втайне о перемене своей заводской специальности на другую, а робела: смогу ли без завода, без доброго и взыскательного старшего аналитика? Моя наставница удивительно могла угадывать мысли на расстоянии:
— Фильтрование — процесс не механический. Должна присутствовать при сем и мысль, и душа. А ваша душа, Наденька, витает в заоблачных далях. Между тем у вас в одной из воронок фильтр, извините, сикось-накось вложен, и фильтрат идет мутным. Думаете о прочитанных стихах?
— Все-то вы знаете,— вздыхаю я и поспешно беру новый фильтр, ощущая пальцами его плотность. Просто тот день у меня явно был неудачен: напутала еще в расчетах.
— Интересно, что вам помешало — удельный вес одного металла перепутать с другим?
— Торопливость…
— А если точнее?
— Халатность.
— Благодарю за откровенность. Самокритично! Возьмите новую пробу… самокритично. Останетесь после работы исправлять свою ошибку. Помните: завод есть завод, работа одной операции зависит от другой. Мы с вами разрабатываем новую методику для извлечения очень важных металлов из растворов. Каких металлов, вы знаете.
Плохо, что ли, вытяжная вентиляция работает — жара, душно и ничего не поделаешь: Верх-Исетский пруд вечером «не состоится». Слышится голос комсорга, перекрывающий шум соседнего цеха:
— Завтра воскресник — выезжаем на заготовку дров для семей фронтовиков. Надеюсь, комсомольцы не подведут!
Едем. Мелькает родной уральский пейзаж. Цветет разнотравье, особенно хороши малиновые головки клевера в сочетании с белыми желтоглазыми ромашками, в болотниках у самого полотна железной дороги — высокие острые камыши с длинными черными головками — в детстве мы их называли «чернопалками». Молодые гибкие березки, как мне кажется, грустно кивают вслед уходящему поезду. И словно поезд, пролетает наша быстрокрылая юность военной поры. Юность, мало видавшая радостей. А все-таки крупицы радости бывали и тогда.
Вот сейчас, например, мы едем заготовлять дрова летом. Летом! В такой чудесный июньский день! Не то что прошедшей зимой, когда из-под снега приходилось с трудом обнаруживать сучковатые обледенелые хлысты, распиливать их на метровки. Теперь же одно удовольствие работать в лесу!
Более слабые из нас отрубали сучья, распиливали на кругляши. Сильные должны были эти кругляши — метровник — колоть на плахи. Никто не ожидал, что я окажусь в числе сильных — дочь лесоруба и плотника никак! Заведующий центральной лабораторией, кандидат технических наук Павел Ильич Дерягин, крепыш средних лет, становился по одну сторону кругляша, я — по другую. Удар топором в один конец, точный удар на глаз по прямой в другой конец и снова — попеременно. Удар за ударом тяжелым колуном — и смолистый, раздираемый надвое кряж уже белеет волокнистой твердью, и чьи-то руки убирают плахи, тащат их в роленницу между двумя крепко вбитыми кольями. А перед нами уже новый кругляш, и снова первый разящий удар наносит мой начальник. Я не хочу уступать ему.
— Молодец, Надежда! — слышу одобрительный голос Марии Степановны.— Кто бы мог подумать — такая тонюсенькая…
А я думаю о том, что эти дрова привезут в семьи фронтовиков, обогреют осиротевших детей, и приказываю себе: не уставать, ты не имеешь права уставать.
И тогда я поняла, что самоприказ сильнее любого приказа.
Когда начались длинные летние сумерки, мы разложили костры. Измученные, почти не обменивались друг с другом словами, дожидались, пока сварится в котелке картошка. Что-то уж очень долго она варилась. И тогда я поднялась и тихо пошла к ближайшей просеке, внимательно вглядываясь себе под ноги. «Найду или не найду? Если найду, то война скоро кончится, ну хотя бы в этом году… И вернется домой отец. Я отработаю как раз положенные годы после техникума и поступлю в университет, и…» — но здесь я даже мысленно не могла произнести заветную тайну. Я так мечтала стать журналистом! Под росой склонился высокий иван-чай, пахло душицей — она ласкала ароматом детства, татарник грустно поник! тяжелыми головками. Заветного цветка не было.
Бесполезно искать его. Он не растет в здешних лесах. Я повернула к костру, который в огромном лесистом море маячил маленьким алым парусом. Я пошла навстречу ему, ускоряя шаги.
И надо же — не дойдя каких-то метров трех до костра, увидела слабо белеющий хрупкий цветок!
— Нашла! Увидела..
— Что?
— Кого ты увидела? — встревоженно отозвались от костра.
— Ги-а-цинт! Есть такой цветок. Не рвите. Наклонитесь над ним — слышите его аромат? Только не растопчите — он такой хрупкий!
И в тот миг в одно мгновение я поняла: красоту надо оберегать, ей нужна защита- Я еще ниже наклонилась над цветком, прикрывая его растопыренными руками…
Война в тот год не кончилась.
Мой отец не вернулся домой.
Гиацинт предсказал только одно — я стала со временем журналистом.
…Если бы они были живы, наши дорогие мальчишки!
Они живы. В нас. Наверное, они были бы лучше нас. Смелее, чистосердечнее, добрее. Но зачем же и нам, их сверстникам, принижать себя? Наша юность, повенчанная с войной, ни в чем не была легкой и в тылу. Мы не узнали множества радостей, которые присущи молодости, и нашли немало горестей. Помогли и помогают те, кто погиб. Это получается постоянно и совершенно невольно. Чтобы принять какое-либо серьезное решение, я спрашиваю, а как бы поступили они в этом случае. За ошибки же (а их немало было!) порой так стыдно перед ними. Я часто думаю: если б они были живы… Мы бы собирались иногда вместе, рассказывали, как живём, и спрашивали бы друг с друга по большому счету. И это было бы нашим чистилищем. А еще… Еще они научили бы нас ценить и любить жизнь больше. Испытав близость смерти и оставшись живыми, они бы радовались каждому дню жизни.
Наверняка они были бы сильнее нас и решительнее.
Ведь писал же поэт-фронтовик Григорий Поженян:
Тех, кто погибли,
Считаю храбрее.
ЗЕЛЕНЫЙ ТОПОЛЬ СРЕДИ СНЕГОВ. Был ноябрь 1976 года. На этот раз дольше обычного я задержалась у серого обелиска. Последний рейс автобуса — в десятом часу. Мало кто приехал в такой поздний час, а кто приехал, разошлись по домам. Я тоже должна спешить, очень спешить должна. Моя старенькая мама болеет все лето. Когда я подхожу к родному трехоконному домику, издали со страхом смотрю на него: вдруг там не сверкнет заветный огонек? Я пойду, сейчас пойду — только еще и еще дотронусь до серых шершавых граней обелиска: «Дорогие наши мальчишки!..»
Огонек светился. Я ускорила шаги, нетерпеливо открыла калитку, которая теперь никогда не закрывалась на засов: «Никто меня не утащит».
— Это ты, дочь? — послышался слабый мамин голос с узкой кровати у окна.
— Я, мама. Как ты?
Она слабо улыбнулась
— Поживу еще.
Я села около нее, погладила прохладную, в жилках и бугорках руку:
— Тебе лучше, правда, лучше?
— Как тебе сказать… Поживу еще.
— Вот и славно. Сейчас мы с тобой будем пить чай, я кое-что привезла.
— Да я уж поела, а для себя поставь чайник. Плитка нынче хорошо нагревается. Включила? А теперь сядь… Давно тебя хотела спросить, тополек от большого тополя-то, что весной мы с ребятишками отсадили, растет?
— Да, мама. Метра уже три в высоту, а то и больше.
— Вот и хорошо. Тополь-то этот особый. Листья-то у него, заметила, не как у всех: тяжелей и зеленей. А после дождя уж как пахнет-то, в груди простор такой сделается.
Я знала, маленький тополек, взятый от огромного тополя, перенес массу несчастий. Его листья пытались объедать козы, но он сразу вытянулся и до его листвы уже не добраться самой рослой козе. А одной сварливой бабенке показалось, что будто тополь в проулке возу с сеном или с дровами помешает, и она, рассказывали, идет, оглянется и украдкой подтянет тополек вверх и отпустит, подтянет и отпустит, чтобы корнями в землю не цеплялся. А он все-таки зацепился и растет, украшая пустошь в проулке. И маме на радость. Она так хотела помочь украсить улицу родного поселка!
— Растет твой тополек, растет. А уж о старом тополе и говорить нечего.
— Снег выпал. Лист облетел… И с него, наверное, осыпался?
— Да нет, мама…
— Ты торопилась, да и темно уж было, не заметила. Завтра посмотри.
Утром, чуть рассвело,— я на улицу. Ночью еще прошел снежок — белым-бело кругом. Дома поселка словно наряднее стали. С черемухи под окном сорвался последний лист и полыхал на снегу. Я взглянула в даль улицы. Высокой зеленой горой возвышался старый тополь, а напротив него, в проулке, кланялся ему его подросток редкой, но тоже еще зеленой кроной.
Я, радостная, поспешила в дом.
— Мама! Старый тополь зеленым-зеленый стоит!
Мама тихо улыбнулась:
— Характером держится.



Перейти к верхней панели