ЛЕГЕНДАРНОЙ ГОРЫ ВЫСОКОЙ, МАГНИТ-ГОРЫ, ДАВНЫМ-ДАВНО УЖЕ НЕТ, ИСЧЕЗЛА С ЛИЦА ЗЕМЛИ; ДАЖЕ ТАГИЛЬЧАНЕ-СТАРОЖИЛЫ НЕ В СИЛАХ СВИДЕТЕЛЬСТВОВАТЬ, КАКОЙ ОНА БЫЛА В СВОЕМ НАТУРАЛЬНОМ ВИДЕ. ВМЕСТО ГОРЫ БЕЗДОННЫЙ, МНИТСЯ, ДО ЦЕНТРА ЗЕМЛИ, КРАТЕР, А ВОКРУГ НЕГО ЦИКЛОПИЧЕСКИЕ ОТВАЛЫ КРАСНОЙ НЕДРЯНОЙ ГЛИНЫ ВПЕРЕМЕШКУ С РАЗДРОБЛЕННЫМ КАМНЕМ,— СМЕСЬ НАСТОЛЬКО БЕСПЛОДНАЯ, ЧТО ДЕСЯТИЛЕТИЯМИ НЕ УХВАТЫВАЮТСЯ ЗА НЕЕ ДЕРЕВЬЯ, НЕ ПЕПЛЯЕТСЯ ТРАВА И НЕ ВЬЮТ НА НЕЙ ГНЕЗДА ПТИЦЫ.»
Едва Ермак, перевалив Уральский хребет, по утесеенной Бараыче-реке выломился на большею сибирскую воду — в реку Тагил, как тотчас углядел по над лесом похожую на колокольню заостррщущ граненую вершину, и с уст его сорвалось Как выдох:
— О-о! Высокая!
Путь Ермаковой дружины лежал вниз по Тагилу, а гора возносилась в противоположной стороне, верстах в десяти; тем не менее атаман решил взобраться на нее, чтобы с поднебесных высот взглянуть на открывающиеся сибирские дали. Отправился он верхом на коне. Только конь ступил на каменистый склон, случилось чудо: выскочили из подков все гвозди, а следом отстали и будто примерзли к ржавым плитам и сами подковы. громом пораженный, атаман спешился. Новое чудо: вон полезли гвозди из его казацких сапог, отвалились подметки! «Магниты»,— догадался он.
В Нижнетагильском музее имеется наглядное доказательство того, что легенда эта не так уж далека от реальности: за металлической решеткой в одном из залов подвешен на кронштейне рудный штуф в бронзовой узорной оправе. Силой магнитного притяжения удерживает он на весу литую железную площадку с двухпудовой гирей — всего около пятидесяти килограммов тяжести. Какая силища!
Много воды утекло с Ермаковых времен, и не только исчезла гора — пали леса окрест, и на их месте выросли новые — из кирпича и железа, до самого неба; клубящиеся кроны не из хвои и листьев, а из фантастической окраски дымов: оранжевых, синих, зеленых, фиолетовых и черных тоже, опадающих на землю не раз в год — осенью, а, считай, каждый день черными хлопьями сажи… Да, от первобытна тут камня на камне не осталось.
Только состарившаяся река, как бабка с клюкой, все еще волочится еле-еле по родовому ложу. В уральских поселеньях дома ставились задами к воде, вот и тащится изможденная река мимо капустных огородов, потом через неосвоенную до сих пор пойменную низину, потом мимо голого Красного камня и, наконец, скрывается за пределами города.
Течет река Тагил и через все мое детство.
В детстве, как известно, и солнце жарче, и небо выше, и дни длиннее, и даже вода мокрее. Да, мокрее была наша река. Шире, глубже. В заводях белыми лебедками табунились лилии. На плесах — не песок, а золото. Цветущая, полная сил и здоровья река.
В жаркие дни река кипела от ребятни. Разбежишься по высокому берегу, привскочишь на краю уреза и — вниз головой в парную воду. Но что саженный глинистый обрывчик — даже сердце не екнет в полете. И тогда влезали на тополя, бородатыми стражами выстроившиеся вдоль берега, и бросались с них: робкие — солдатиком, стоймя, смельчаки — раскинув руки и выгнув грудь, ласточкой. Вот уж дух захватывало — восторг!
Когда это было, при царе Горохе?—поморщится синтетический истукан, живущий исключительно сегодняшним днем и не признающий никаких воспоминаний. Да нет же, всего лишь вчера, вчера! Даже заспать не успел никаких подробностей, все их помню: и пахнущую водорослями воду, и сухой стрекот прозрачных стрекозиных крылышек, и устилающие дно золотые пески.
В ту пору жизнь представлялась бесконечной и бессмертной, и совершенно не верилось, что когда-нибудь сам будешь болен и стар, и вот уже, считай, все позади, и на поверку жизнь такая трагически короткая и стремительная, что как бы укладывается всего в один день. Нет, это не воспоминания, это сегодняшняя моя жизнь…
Еще прыгали в воду с перил сходен, так назывался узкий пешеходный мост на сваях, по которому из левобережных улиц люди шли на трамвайную остановку на Красном камне и обратно.
Послушайте, как именовались левобережные улицы, параллельными линиями спускавшиеся наклонно к реке: Первая Вогульская, Вторая Вогульская, Третья Вогульская. Была еще и Поперечновогульская, соединяющая повдоль реки все три Вогульские между собой, как раз в ней «в сто сорок солнц» и просияло утро моей жизни.
И ливни в те годы были пуще и грозы шибче. Земля тряслась от грома. Не выдержав напора стихий, нередко падали в реку тополя, едва не достигая своими макушками противоположного берега. Спускающиеся под уклон все три Вогульские превращались в бурные притоки Тагила. Сама река, точно напитавшийся удав, взбухала-вздувалась на глазах. В центре города ее перегораживала построенная еще первыми Демидовыми заводская плотина, а за ней далеко и широко разливался городской пруд. Чтобы ливневые воды не своротили плотину, на ней, бывало, поднимали окованные лиственничные затворы, н река внизу тотчас выходила из берегов и наливала всю кочковатую пойму под Красным камнем. Значит, будет пожива! Мы засучивали рукава. Через день-другой большая вода скатывалась, и на пойменных лугах — в ямках, колдобинах, рытвинах, в копытных следах — везде оставалась вода, и в ней, едва шевельнешь палкой, плескалась рыба. Лови голыми руками, выпинывай на твердь ногами, а если увертывается, не дается, снимай с себя рубаху» завязывай рукава и ворот и ходи с ней вместо бредня по ерикам, калужинам и лывам, и вся рыба из них будет твоя. Случалось, по полной рубахе приносили матерям на жареху.
Однажды обрушились такие ливни и так, наверное, много было выпущено воды из пруда, что она уже не катилась, а мчалась, летела, как бешеная, в белой пене и брызгах, вырывая с корнем все, что встречалось на пути. Плыли деревья, садовые скамейки, столы, сорванные с привязи пустые лодки. У пешеходного моста брызги взлетали выше перил. Вдруг мост заскрипел и середкой стал подаваться вниз по течению, потом и вовсе порвался на две половины, правая половина с выдернутыми черными сваями загнулась к правому берегу, левая — к левому.
Надо сказать, что в первое военное лето на левобережье появилась еще одна улочка, вытянувшаяся, вопреки уральским традициям, вдоль самой береговой кромки и лицом к воде. Селились на ней беженцы с запада. Хибарки вырастали в одни сутки. Сегодня тут еще чей-то огород, а завтра, глядишь,— слепленная из глины, не успевшая просохнуть хатка, похожая на ласточкино гнездо. Попервости из чего только не городилось тут жилье — из досок, фанеры, толи, выкладывалось даже из нарезанных в лугах дернин.
На этой улочке я нашел себе друга. Несмотря на то, что лет ему было столько же, сколько и мне — десять, все навеличивали его по отчеству — Максимыч: уж больно озабочен он был всевозможными жизненными проблемами, как взрослый, целый день в хлопотах и трудах, не то что поиграть — улыбнуться некогда. Этакий большеголовый широкогрудый мужичок. На его попечении находилась комолая худоребрая коза. Он не только пас, но и сам доил ее. Да еще запасал на зиму сено.. Из оставшихся от постройки избепки-насыпухи досок его отец сшил лодку, даже не лодку, а черт знает что — ни кормы, ни носа, четырехугольный плоскодонный ящик, и на этой посудине Максимыч каждый день завозил козу на противоположный берег, на заливные луга, а оттуда нередко возвращался еще и с копной зеленой сочной травы, нарванной руками.
Так вот, река разыгралась не на шутку: ревела, пенилась, вспучивалась волнами. Под ветром кренились верхушки тополей. Низко неслись разорванные в клочья копотные тучи. Вода плескалась вровень с берегом. Поднимись еще на сантиметр, и она хлынет во двор Максимыча и еще дальше — в избу, в сараюшку. На всякий случай козу мы втащили на покрытую толью плоскую крышу сараюшки и сами взобрались на забор, оседлали его верхом и во все глаза смотрели, что же будет дальше. Привязанная на длинной веревке несуразная посудина высоко подпрыгивала на волнах и при падении издавала такой мощный звук, словно из пушки палили. На противоположном берегу у начала сходен собралась кучка людей. Выло видно, как они разводили руками, скребли затылки. Наконец от кучки отделился какой-то мужик в длинном брезентовом плаще с капюшоном и двинулся вдоль берега в нашу сторону. Меня и Максимыча, сидевших на заборе, словно куры на насесте, он углядел еще издали и рукой подал знак, что именно к нам и идет.
— Лодку будет просить,— догадался Максимыч.— Как бы не так!
Дружок мой не ошибся:
— Эй, ребятки! — сложив руки рупором, закричал мужик, остановившись на другом берегу против нас.— Хотите на орехи заработать? Перебросьте через реку— и получите пятерку.
— Пятерку получишь, а лодку потеряешь, унесет,— мрачно отозвался Максимыч-
— Такие орды —и боитесь! Уши вянут слушать. За риск приплачу еще пятерку. Идет? Да для меня еще весло либо шест прихватите, и ни на вершок не сдвинет в сторону.
— А не обманешь? — сомнеезлся Максимыч.
— Не из тех,— твердо заверил плащ с капюшоном.
Пока мы, что есть мочи орудуя веслами, переправлялись через плещущуюся ширь, к мужику успел подбежать остальной люд, скопившийся у истока сходен. Наша четырехугольная баржа едва всех вместила. Вода теперь шипела и пенилась почти вровень с бортами, однако пассажиров это ничуть не смущало, и, отстранив нас от весел, они отчаянно ринулись через поток.,. Смелость города берет! Взята была и река. А на родном берегу нас уже ожидала другая толпа. Откуда она взялась? Все куда-то опаздывали и торопились. В руки Максимыча хлынули деньги. Он едва успевал прятать их за пазуху, становясь на глазах все шире и шире. Свечерело. Народ на берегах не убывал. На том и другом зажгли по костру — заместо маяков и для храбрости. Дело крутилось колесом. Максимыч сам уже в лодку не заходил, гоняли ее туда-сюда пассажиры, а он только собирал с них мзду…
Река притягивала, как магнит, все там было интересно, но самое Захватывающее, конечно же,— рыбалка. В летнюю пору дня не случалось, чтобы я не побаловался с удочкой. И дождь не помеха. В дождь клевало еще лучше. Когда началась война, баловство сразу же превратилось в серьезное дело. Если прежде мои уловы чаще всего препровождались в подпечек кошке, то теперь пошли на стол в виде ухи либо даже жарехи на сковородке, причем мать, раскладывая рыбу по мискам, норовила оделить меня первым.
Внимание поощряет. Хотелось отличиться пуще — наловить, например, зараз целое ведро. Но, увы, как я ни старался, выше полутора-двух десятков полосатых окуньков, красноглазых плотвичек и писклявых пескарей подняться не мог. Положи их в ведро— дна не покроют. Носил добычу я на куканчике из ивового прута. Будто и живая рыба кем-то в реке выдавалась тоже по карточкам. Да и много нас было по берегу, мокроносых удильщиков, на всех не напасешься. Вот если бы отправиться по бережку все дальше и дальше, пройти город, забрести в лес и еще идти и идти, то обязательно придешь в такое место, где до тебя человек еще не бывал,— ни единого следочка вокруг, где рыбы в реке совершенно не пуганы и полны ею все бочаги и омута. Может, там и удочки не надо, лови руками, черпай ведром.
Долгонько я вынашивал сей замысел, долгонько собирался с духом — шутка ли решиться обойти чуть не полсвета — и однажды все-таки решился. . В последний момент передумал брать с собой тяжелое ведро, переменил его на легонький алюминиевый бидончик — для начала хватит, а там видно будет. С вечера положил в него ломоть хлеба, золотистую луковицу, соль в спичечном коробке, а на брезгу уже шлепал босыми ногами по отсыревшему от ночного тумана берегу вон из города: самодельная удочка на плече, бидончик в руке, портки до щиколоток, рубаха распояской.
Не синее, не серое, а какое-то полинявшее небо нагоняло тоску и тревогу — что-то будет? Ворочусь ли обратно? Под рубахой обвевало холодком. Но едва я миновал последние избы, пожаром взнялось передо мной солнце, брызнуло навстречу слепящими лучами, и все вокруг повеселело: небо стало лазурно-синим, заплясали деревья, заулыбались кусты, а река, что текла рядом, по правую руку, всем своим ласково-девственным видом обещала вознаградить меня за отчаянность невиданным уловом.
Выходя из дома, я ждал, что буду проламываться сквозь нехоженые дебри, но сколько я ни шел, передо мной все время бежала тропинка, лотком выбитая в дернине. Там и сям различались следы. Не звериные ли? Не медвежьи ли? — настораживался я и наклонялся разглядеть. Нет, не звериные. Вот этот раздвоенный — коровий, а вон тот, полукруглый,— явно конский. Отпечатались даже шипы на концах подковы и квадратные шляпки гвоздей. Встречались и другого рода следы, оставленные коровами и лошадьми, которые я обегал стороной, но однажды зазевался и ступил босой ногой в коровью лепешку — впечатление не из приятных. Хорошо — река под боком, тут же ополоснул ногу на струе.
А на самой реке места разворачивались одно лучше другого. Вот омуток, заросший белой кувшинкой,— в солнечные утра любит рыба попастись в тени ее лопушистых круглых листьев. Я, конечно, немедленно разматываю удочку, насаживаю на крючок червяка и забрасываю его рядом с кувшинками. Перебирая ногами от нетерпения, жду. Если за пять минут не моргнет вырезанный из сосновой коры поплавок, сматываю удочку и бегу дальше.
Долго ли, коротко ли я так бежал, но вдруг понял: рыбьих поленниц я сегодня не достигну, и, чтобы вечером дома не ревели обо мне, как по покойнику, надо немедленно поворачивать оглобли. Солнце уже давно не слало лучи встречь, а высыпало их из своего золоченого лукошка совершенно отвесно. Не успеешь оглянуться, как оно снова присядет на корточки, но уже в обратной стороне. Горели отбитые пятки, словно шел я не по земле, а по красным угольям, ноги спотыкались о всякую жилку, прошивавшую тропинку поперек. Желудок подвело… И я сдался.
Я шлепнулся задом на обмытый волной сырой песок, погрузил горевшие ступни в воду и извлек из бидончика свой провиант: луковицу, хлеб, соль, зачерпнул проточной воды. О, ничего вкуснее доселе я не едал!
Поворотил я вовремя. Когда подходил к городу, солнце вновь сквозило меж сосновых колонн на высоте в полдерева. Повсюду накапливались сырые тени. Города я еще не видел, но уже слышал его. Впереди что-то гремело, гудело, взбрякивало, дышало со свистом, сипело, сливаясь в непрерывный машинный гул. Надо было день проболтаться в лесу и кроме шороха листьев да птичьих переполохов ничего не слышать, чтобы впервые в жизни различить-осознать этот обширный гул, среди которого вырос, не замечая, и подивиться его испрлинскому напору — ну и силища! День и ночь без передыху ковал город оружие на врага. Это было его извечное дело. В бытность Петра он ковал его на шведов, потом на турок, на французов, потом снова на французов вкупе с англичанами — на всех, кто, ничтоже сумняшеся, замахивался на Русь.
Сам город все еще прятался за лесом, а вот верхушки заводских труб показались, из них курились дымы немыслимых в природе колеров. Ну разве бывает зеленый дым? А над нашим городом растекался и такой. Дымы из труб сначала поднимались толстыми столбами, потом, будто упершись в потолок, плоско и тонко расползались по всему небу.
Накрытая зеленой тенью, вода в реке стала бутылочно-литого цвета. И вдруг я углядел на ней всплывшую вверх белым брюхом какую-то рыбешку. Она еще цеплялась за жизнь: одышливо водила жаберными крышками и конвульсивно дергалась, предпринимая отчаянные попытки встать в нормальное положение, но из этого у нее ровным счетом ничего не получалось, и течение волокло ее за собой, как щенку. Я же похвастаться уловом не мог: ершишка, окунишка да парочка пескарей — кошке на жевок. Понятно, еще одна рыбка меня совершенно не выручит, но для счета сойдет. Разом я смахнул с себя портки, рубашонку и ринулся в воду. Вот и добыча — красноглазая плоская сорожка. Взяв в руки, я оглядел ее со всех сторон, пытаясь уразуметь, отчего же всплыла на поверхность. Может, побывала уже на крючке? Или посидела в плетеной морде, а когда ее оттуда вытряхивали, помяла себе бока? Однако никаких следов физического воздействия не нашел я на рыбе, все у нее было целехонькое: и бока, и жабры, и губы. А серебристая чешуя одна к одной. Тем лучше. Едва я выбрался на берег, как снова увидел посреди реки взбрыкивающий беляк. Давай сюда и его!..
Потом я снова шел по берегу и глаз не отводил от воды, стараясь раскусить загаданную мне загадку. Вот вниз по течению волочится маслянистая пленка, играя в лучах заходящего солнца всеми цветами радуги. А вот одну рыбину выплеснуло волной на песок. Жаберные крышки настежь. Алые жабры под ними — как раскаленные Угли. Эта уже уснула навеки и скоро завоняет дохлятиной. Вот к лезвию резучей осоки на уровне воды прикрепилась черная сочная капля, похожая на спелую ягоду волчьего лыка — та тоже черная и тоже произрастает без никакого черенка, прямо на стебле. Капля-ягода словно пульсировала изнутри, и от нее беспрерывно отъединялись широко расходившиеся концентрические круги. Они отливали перламутром. И по реке плыли еще такие же ягоды, и вокруг них тоже вились кольца, угарно пахло мазутом. Все это — и пленка, и запахи, и индустриальные шумы, и дымы — вместе с всплывшей рыбой связывалось в моей голове в единую причинную цепочку; но что же все-таки произошло на реке, понять я никак не мог.
Идя все время вдоль реки, вышел я, наконец, на новоотстроенную улицу Береговую, по ней до дому — рукой подать. Но что это? До моих ушей долетают крики, стенания, причитания, а по всему берегу рассыпались люди: бабы ,в белых платках, бородатые старики, старухи в длинных подолах и, точно горох, ребятишки. Мужиков не видно. Мужики либо на войне, либо в работе.
Близ воды кое-где горят костры. В руках баб мелькают черенки граблей и лопат. Что они хоть делают так дружно? И по кому воют?
А рыбы перед моими глазами еще прибавилось. Вдоль береговой кромки будто белая пена взбилась тонкой длинной полосой — и это все рыба, рыба. Тысячи, тысячи рыб! Я даже представить не мог, что в нашей реке так много ее обитало. Среди всякой мелочи распластались такие крупные экземпляры, какие удочкой никогда и не извлекались на свет божий.
Бабы голосили на все лады:
— Сбросили! Отравили! Конец света!
Я уже понял, чем они занимались: одни сгребали в кучу дохлую рыбу, другие тут же закапывали ее поглубже в землю. В одной из баб я узнал мать Максимыча. Лоб у нее по самые глаза был обвязан мокрым вафельным полотенцем. Ее постоянно мучили головные боли, и она редко поднималась с постели. Превозмогая себя, она тоже орудовала граблями, и по ее морщинистым щекам сбегали слезы. Ребятишки жгли костры, подбрасывая в огонь вместо дров все ту же рыбу. На огне она шипела, пускала пузыри, корчилась, теряя сначала хвосты и плавники, а потом истлевала вся. Я долго топтался у крайнего костра, дожидаясь момента, когда отойдут от него люди. Дождался и тотчас не мешкая высыпал в костер из своего бидона всю рыбу. И этой туда дорога!
Вот так в одночасье сгинула наша река. По привычке в полуденный зной мы еще лезли в нее, но тут же выскакивали обратно, преображенные в пятнистых зверей. Кому смех, а купальщикам горе. Никакое мыло, никакая мочалка не брали тех мазутных пятен. А вот солнечные лучи они собирали, будто увеличительные стекла; оглянуться не успеешь — на месте пятна насквозь прожженная кожа.
С того рокового часа в реке уже больше не мокло, придавленное камнями, липовое корье на мочало, на моечных плотах не стучали бабьи вальки, не скрипели ведра на коромыслах — даже на полив теперь не годилась вода, не токмо в пищу либо на пойло скотине; а пузатые плетеные морды из своих гнезд в каменных молах перекочевали на убережные огороды, где их вздели на шесты, облачили в развевающиеся хламиды, вооружили перевернутыми метлами, то есть превратили в пугалищ. А пугать было кого: как только река умерла, заместо благородной птицы на ней видимо-невидимо объявилось черного воронья…
И вот спустя четыре десятилетия с хвостиком я снова на тех берегах. Не один, а с давним своим знакомцем, главврачом городской санэпидстанции Николаем Павловичем Сапугольцевым. Про ручьи и речки, протекающие по городу, а также в его окрестностях в радиусе до пятидесяти километров, он знает все.
Слегка помятый светлый полотняный костюм, реденькая соломенная шляпа и широкие сандалии придают моему спутнику какой-то простецкий вид и внушают мысль о том, что человек он покладистый, мягкий, интеллигентный. В сущности, так это и есть. Но до поры до времени, пока речь идет о житейском — не о работе. А вот работа у него строгая, и сам он, включаясь в нее, тоже становится строгим, неуступчивым, а для кого-то и — гроза!
Прошлым летом вот в такой же знойный день мы объездили с ним на «газике» все ручьи и речки в окрестностях города, питающие своей водой питьевые пруды; на всех них кипела жизнь: где пасли скот и выращивали хлеб, где валили лес, и если та или иная производственная деятельность шла во вред истокам, Николай Павлович своей властью мог ее немедленно прекратить. Встречающие его люди это понимали, шли на полшага сзади, разговаривали сверхпочтительно, бывало, и заискивающе и напоследок всякий раз приглашали оттрапезоватъ за каким-нибудь уже накрытым столом. А Николай Павлович будто и не слышал этих приглашений: закончит осмотр и сразу — к машине. С раннего утра мы в рот ничего не брали, у меня желудок подвело, а он все держит марку. Железный мужик! Во второй половине дня мы вернулись в город, зашли в его кабинет на службе, чтобы стряхнуть с себя дорожную пыль, ополоснуть лицо, руки, а затем отправиться, наконец, в столовую… Но нашим планам не суждено было сбыться. Едва мы ступили на порог, как затрезвонил телефон, громко, настырно, словно подавал сигнал тревоги. Николай Павлович сорвал с рогатых рычажков трубку, и молодой женский голос, взволнованный, напуганный, заполнил весь кабинет:
— Помогите! Разберитесь! Немедленно приезжайте! В детском садике номер… дети с ног валятся. Играют-играют и вдруг ни с того ни с сего падают. Отчего, почему— никто понять не может…
— Немедленно выезжаю.
И вот мы в детском садике. В виду чрезвычайных событий я даже о голоде забыл. Выдали нам по белому халату, и, накинув их внапашку на плечи, прошли мы в спальню. На нескольких кроватках лежали пострадавшие — личики бледненькие, глазки замутненные. Но не стонут и не жалуются. «Животик болит?» — «Нет».— «А головка?» ;— «Нет».— «А ножки?» — «Нет». В сопровождении квохчущих, как цесарки, воспитательниц прошли мы на кухню, где Николай Павлович взял для анализа в прихваченные с собой пробирки толику манной каши, молока, сливочного масла — всего того, что дети ели в обед и полдник. Ходил он по садику хмурый, озабоченный, бормотал про себя:
— Ежели бы дело было в пище, то отравились бы все. А попадало всего несколько человек. Надо искать причину в другом… Ну-ка, покажите, где у вас дети падали.
— Пойдемте тогда во двор. После полдника мы их вывели на прогулку, там все и случилось.
В считанные минуты, принюхиваясь и приглядываясь, Николай Павлович обежал весь двор, обсаженный вдоль штакетника подстриженной акацией, и, наконец, в дальнем углу, точно сеттер перед спрятавшейся дичью, сделал многозначительную стойку, потом поманил нас рукой к себе — меня и воспитательниц.
— Здесь дети играли? — втягивая воздух поочередно то одной, то другой ноздрей, спросил расследователь, когда мы подошли.
— Во второй половине дня сюда падает тень вон от того тополя, что на улице, и обычно тут кто-нибудь прячется от жары.
— Так, так. А тут ведь попахивает чем-то подозрительным, из-под люка тянет.
У самых его ног лежала красная от ржавчины, слегка выпуклая чугунная крышка канализационного люка. Он нагнулся, поддел крышку. Из мрачного колодца в нос шибануло. Николай Павлович поспешно опустил крышку на место и безапелляционным тоном распорядился:
— Детей ни сегодня, ни завтра во двор не выводить, окна и двери помещений держать плотно закрытыми.— Сам бегом бросился вон из двора на городскую улицу. Я — следом. На улице он что-то прикинул в уме и решительно двинулся в ту сторону, где курились в отдалении заводские трубы. Метров через двести опять остановились перед чугунной крышкой канализационного колодца, приподняли ее на самую малость, и — опять формалин, опять от одного его глотка искры забегали перед глазами. Так от крышки к крышке и двигались мы по улицам, переулкам и дворам; Николай Павлович в своем розыскном рвении походил на Шерлока Холмса, а я, возможно, на постоянного спутника Шерлока доктора Ватсона. Путь наш закончился у заводской бетонной стены, за которой гудели от жары огнедышащие батареи, дымили трубы, шипели пары… Через полтора месяца директор этого предприятия сидел в зале суда за решетчатой загородкой, а Николай Павлович выступал в качестве обвинителя. Гневных слов было произнесено много, но обвиняемый отделался легким испугом — штрафом из государственного кармана.
…В такой же солнечный день посредине лета, как и в прошлом году, мы с Николаем Павловичем идем по следу — на этот раз вдоль маленькой овражистой речушки, пересекающей чуть не весь город, по которой в давний роковой час прихлынули в реку Тагил токсичные мазуты, смолы и черт знает что еще и одним махом умертвили в ней все живое; даже, наверно, никаких микроорганизмов не осталось. Николай Павлович в знакомом мне светлом полотняном костюме — похоже, это у него летняя рабочая униформа.
Как четыре десятилетия назад прорвались губительные смолы в эту речушку, так текут они, не переставая, и сегодня: черные, густые, в радужных отсверках и смрадно пахучие. Берега у речушки будто обуглившиеся, и ничто на них не растет. Даже дома близ нее не строятся, и меж белокаменными громадами под самым центром города протянулся будто оспой изрытый неприглядный пустырь.
— Чистое золото течет,— кивнув на кипящую струю, сказал Николай Павлович.-— Все, что сбрасывается сюда, можно утилизовать и превратить в полезные материалы.
Речка поднырнула под бетонный мост, по которому громыхали трамваи, и устремилась прямиком к Красному камню. С запада она обогнет вытянувшуюся грядой невысокую гору и сразу же соединится с рекою Тагил. Туда мы и идем.
— А ведь, помнится, у этой речушки было некогда свое название? — спрашиваю я.
— Вроде было,— соглашается Николай Павлович,— но, убей бог, не вспомнить.
— А сейчас мы спросим у кого-нибудь.
— Вонючка,— не задумываясь, ответил первым попавший навстречу джинсовый парень.
— Шутишь?
— Че мне с вами шутить? Все ее так зовут: Вонючка— и есть Вонючка.
Не удовлетворившись ответом, спросили мы про то же у старушки с кошелкой: эта-то в ее возрасте должна ведать доподлинно.
— Как же, знаю, знаю: Горячка! Потому как зимой и летом горячая вода тут. В самую что ни на есть лютую стужу ни на волосок не задергивается ледком.
Бабусино толкование тоже показалось нам сомнительным, и, увидев уже под самым Красным камнем, там, где речушка впадает в Тагил-реку, стайку девушек с голыми плечами, в цветастых сарафанах, колдующих вокруг теодолита на треноге, да еще с подробной картой в руках, мы обратились с вопросом и к ним, поставив его несколько иначе:
— Нет ли, красавицы, на вашей карте названия этой загаженной речушки?
— Есть! — хором ответили красавицы в сарафанах.— Вязовка!
Вон даже как! Может, название это пошло оттого, что некогда на ее берегах вязы росли, а может, оттого, что слишком прихотливо бежала издалека — петли вязала. Теперь от нее даже названия первородного не осталось.
Река Тагил, протекающая вдоль каменной гряды, мало чем отличалась от своего притока: такая же черная, смрадная и мелкая — как говорится, курица вброд перейдет. Ужели когда-то в эту реку мы прыгали ласточкой с перил мостов и верхушек тополей?! З а четыре десятилетия с хвостиком дно поднялось не на один метр от отложений смол, мазутов и иных сбросов. Теперь сбрасывают в реку свои отходы не только заводы, но и жители приблизившихся к ней кварталов. Зачем изношенный холодильник отвозить куда-то на свалку, ежели его можно подкантовать к краю горы и столкнуть вниз: пусть разобьется о камни и утонет в реке. Но в обмелевшей реке уже, кроме пьяного, никто и ничто не сможет утонуть, и торчат из нее обломки домашних холодильников, стиральных машин, помятые кузова легковушек, шины тягачей, детские коляски, санки, всякий прочий хлам. В этот день томила такая же жара, как в солнечном детстве, когда мы не вылезали из реки и когда ока вся кипела от ребячьих тел. Теперь же — ни одного купающегося. Загорающие есть, но они держатся подальше от берега, чтобы случайно в мазут не влезть,— распластались на уступах скал и на плоской верхушке Камня.
— Ошибки приходят в дверь и гуртом, а выталкиваются в щель и по крупице,— философски заметил мой спутник.— Реку погубили зараз, в одночасье, а для того, чтобы вылечить ее, понадобятся годы. Да и средства немалые, миллионы, может быть. Но лечить надо. Долина-то какая — поискать! Ежели сад ли, парк ли в ней разбить, весь город украсит.
Под Красным камнем, главным образом по другую сторону реки, широко простирались пойменные луга, те самые, на которых после разливов в калужинах да колдобинах ловил я некогда рыбу,— километра на два повдоль да не менее километра вширь, это, считай, целых двести гектаров. На противоположном берегу, вдали, у высокой материковой кручи, виднелась чаша нового стадиона, поднявшегося одним развалистым боком как раз до полкручи; малую толику долины занимал стадион — то ли еще можно тут понаделать да понасадить! И мы с Николаем Павловичем размечтались. Первым делом перекрыть промышленные сбросы, отвести их в отстойники, научиться утилизовать, наконец, пустить по реке землесосный снаряд либо землечерпалку, снять с золотых песков многометровый слой мазутов и гудронов, а уж после можно и рыбу разводить и берега обсаживать: сосна, кедр, липа, береза. Тенистые аллеи, непролазные кущи!..
Думается, все это тагильчанам под силу. Ведь отгрохали же они набережную у городского пруда— любо-дорого посмотреть: тут и длинная да широкая беломраморная лестница к воде не хуже одесской, и узорно-чугунные парапеты меж гранитных столбов вдоль тротуаров, и раздевалки под этими самыми тротуарами для купающихся, и у самой воды отдельное здание для моржей — любителей прорубного зимнего плавания.
На индустриальном Урале загубленных за здорово живешь рек много, ой, много. Назову еще только одну — славную Исеть, на которой стоит столица Среднего Урала Свердловск. Лишь минует река обихоженный центр города, где она в гранитах и в фонтанах и в арочных мостах, как тотчас становится отхожим местом, куда сливается и сваливается все, от чего нужно избавиться… Целые километры протекает река близ сосновых боров парковой зоны, на берегу — очарование, зелень, праздники осенних красок, а на реку и глядеть не хочется. Русло здесь раздвинулось до двухсот метров, однако в значительной своей части оно выпятилось наружу, обсохло, а вода бежит, петляя, лишь узенькой горловинкой. Тем не менее все еще весной и летом во время птичьих перелетов по давней привычке присаживаются здесь на ночевку утки… Сюда бы тоже землесосный снаряд или землечерпалку, до первоосновы расчистить русло, и новые утки и рыбы не заставят себя ждать. И уже не отводили бы мы от реки глаз своих.
Настала пора возрождать наши реки. Увы, ошибки вламываются в дверь, а выживаются в щель…