Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Есть счастливые люди, которые имеют такой слух, что, скажем, в хоре весеннего леса могут различить голоса знаменитых пернатых солистов, а затем поэтично сделать «перевод» с птичьего на язык человеческий. К таким людям принадлежит Александр Барков.
Всегда с живым любопытством читаю его рассказы о природе. Главное в них — любовь к родной земле, к ее лесам и водам. Близка Александру Баркову и тема истории — будь то Великая Отечественная война или война с Наполеоном в 1812 году.
Писатель создал более двадцати книг для детей и юношества, воспитывающих чувство патриотизма.
Александр Барков родился в 1935 году в Москве. Детство его и ранняя юность прошли на берегах Камы. До того, как взяться за перо, он работал в сельской школе, вел биологический кружок, ходил с ребятами в лесные походы, собирал с ними коллекции минералов, помогал колхозникам убирать урожаи. Участвовал он в геологических и орнитологических экспедициях.
С блокнотом журналиста Александр Барков много ездил по Сибири и Дальнему Востоку, побывал в Казахстане, Средней Азии и за Полярным кругом. Впечатления от путешествий и питают его писательскую мысль…
Михаил ШЕВЧЕНКО, лауреат премии Ленинского комсомола.

Егерь Глеб Иванович Болотов вершит на таежной поляне стожок, укладывая на него последние навильники только что убранного сена. Неподалеку видны еще два стожка, сметанные вокруг лиственниц. Поляну окружает густой хвойный лес.
Я сижу на валежнике у костра, кипячу в чайнике брусничник и поглядываю на егеря. Пахнет кипреем, земляникой и сеном.
Старику на вид лет семьдесят, а на самом деле гораздо больше, потому что он помнит: когда был мальчишкой, то видел, как падал Тунгусский метеорит. А это случилось очень-очень давно. Но старик еще крепок: сено косит так проворно, что за ним не всякому молодому угнаться. К примеру, эту вот широкую поляну за два дня, говорит, выкосил и даже не охнул. И сено бы один нынче сгреб и сметал, если бы я ему в помощники не напросился. А напросился я потому, что захотелось мне побывать со старым егерем вдвоем и послушать его таежные были. Былей он знает множество и рассказывает их охотно. Я так люблю его слушать, что ради этого приехал к нему на кордон, где он живет с бабкой Евстолией.
Приехал я не с пустыми руками: бабке привёз мятных пряников и расписной платок, а ему — грецких орехов, зная, что дед любит их пуще меда. Расколов один, он с аппетитом съел ядро и поблагодарил меня:
— Спасибо за гостинец. Только ты, Саша, не отделаешься от меня орехами. Я ведь по глазам вижу, что ты байки мои таежные послушать приехал. А байки-то нынче вздорожали.
— Это как понять? — удивился я.
— Очень даже просто. Сейчас растолкую. А пока послушай-ка байку старых времен, когда звери ко мне прямо чуть ли не в дом прибегали.
— Да ну? — усомнился я.
— Отпади у медведя хвост, если брешу! — шутливо поклялся дед и обратился к жене: —Естя!
— Чего тебе? — откликнулась бабка Евстолия.
— Вот городской не верит. Считает, брешу. Защити!
— Нет и нет, Саша,— вступилась за мужа бабка.— Не брешет Глебка. Да и зачем ему брехать, наша таежная жизнь куда богаче всяких выдумок.
— Вот!— торжествующе воскликнул дед.— А теперь слушай. Дело было зимой. Помню, Верба, лайка моя, однажды шум подняла. Цепью гремит. Я хвать ружье, выбежал во двор — и что же? Вижу: в углу косуля прячется. Верба лает-заливается, но не на косулю, а в другую сторону, за забор куда-то. Я туда шасть, а там волчище! Замерли мы оба. Я про ружье забыл. И вдруг как закричу: «Пошел во-он, серый черт!» Волк прыгнул в сторону, и был таков. Я сплюнул с досады и метнулся к косуле, а та дрожит. И вот что мне она рассказала…
— Так уж и рассказала?
— Да, рассказала,— егерь, не моргнув глазом, продолжал твердо: — Конечно, не человеческим языком, а видом своим: бок-то у нее порван. А это значит, волк, погнавшись за ней, цапнул, да неудачно. Ну, а она от страха прыгнула через забор — к собаке, к людям: «Защитите, мол».
— Любопытно,— сказал я.— Ну, а как все же понять, что байки вздорожали?
— А так: байки мне, сам видишь, тайга-ма-тушка дарит, точнее — зверье таежное. А зверья-то с каждым годом становится все меньше. И, стало быть, баек о нем тоже убавляется. Да, да. Раньше я про ту же косулю мог узнать много интересного не выходя со двора, А нынче мне надо для этого не одну неделю по тайге побродить.
— И какая же теперь им… цена? — улыбнулся я.
— А такая…—почесывая сивую бороду, отвечал Глеб Иванович.— Чтобы я мог новые байки рассказывать, мне надо со зверьем почаще встречаться, А для этого требуется сделать так, чтобы его было как можно больше. Понял?
— Как же,— согласно кивнул я.— Вы предлагаете помогать зверью. И я тут полностью — «за». Но как это осуществить на деле?
— Было бы желание,—неопределенно ответил старик, складывая в рюкзак продукты.
— Глеб Иваныч, а вы далеко собираетесь?
— На покос. Сено грести.
— Может, меня с собой возьмете? — загорался я.
— Не может, а точно: байки-то надо когда-то отрабатывать.
Мне подумалось: «отрабатывать байки» — значит, помочь старику убрать сено для его коровы и кобылы с жеребенком. Однако я ошибся, но об этом после.
По дороге Глеб Иванович остановился у неглубокого оврага, постоял молча, улыбнулся чему-то своему заветному и начал так:
— На дворе зима. Мороз крепчает. Смеркается.
Возвращался я из тайги на лыжах. И вдруг… аккурат в этом месте,— он указал на куртину, густо заросшую травой.— Прямо перед носом снежный ком с кедра —бах наземь. Поднял глаза: большой темный глухарь на ветке сидит. Растерянный, крыльями хлопает, а взлететь не может. «Что с птицей?» — думаю. А всклокоченный глухарь все же снялся и полетел как-то нескладно да на снег и рухнул. Подбегаю к птице, дивлюсь… На снегу лежит, распластав крылья, петух-бородач. А от него в сторону тянется узкая бороздка— след куницы. Только тут я сообразил, в чем дело.
— Глухарь поведал?
— Нет, куница. Она, видать, выследила, где глухарь на ночлег располагался. Тихонько забралась на дерево и прыгнула на спину птице. Но одолеть сразу здоровенного мошника силенок не хватило. Взлетел глухарь с перепугу, неся на себе зубастую куницу… Поднял, значит, я загрызенного глухаря, спрятал в рюкзак и помахал на прощание кунице варежкой — спасибо, мол, хвостатая, за ужин! Редкий случай. Да, признаться, вскоре я о нем стал забывать, если бы не одна встреча.
— Опять с глухарем?
— Погодь… все одно не угадаешь. Слушай-ка дальше. Как-то летом я приметил на сосне дупло, где жили дикие пчелы. Вот и решил по осени за медом наведаться. Прихватил вечерком из дому лестницу, сетку, дымокур. Залез на дерево, сунул руку в дупло, а там пусто. Нет пчел. Улетели, видать, куда-то. Кто ж это меня опередил?
И вдруг поблизости из кустов выскочил какой-то юркий зверек. Чиркнул мимо меня, на сосну взлетел и замер на суку. Луна озарила верхушки кедров и эту сосну. И тут я признал куницу.
«Так вот, оказывается, кто медком лакомился! Здорово куница мне отплатила: зимой я ее без глухаря оставил, а она меня по осени без меда».
— Н-да, забавно…— согласно кивнул я и по-доброму позавидовал Болотову: — Какая, однако, интересная и приятная у вас работа, Глеб Иваныч: ходи по тайге, поглядывай, запоминай да рассказывай…
— Чего? — переспросил старик и глянул на меня, как на несмышленыша.—Приятная работа, говоришь…
Он покачал головой:
— Ты уж прости, Сашок, но я тебе укор выскажу: дружим мы с тобой не один год, а работу мою ты, вижу, не знаешь… Это надо же такое сказать — ходи, поглядывай, запоминай да рассказывай… Ох-хо-хо!..
Дед осерчал и мы долго шли молча. Это заставило меня поразмыслить о егерской работе.
Что, мне о ней известно? Да только то, что егерь, живя на кордоне, имеет участок леса, где следит за животными, ведет учет поголовья, охраняет зверье от браконьеров. А кроме того помогает охотникам, когда те приезжают на отстрел лосей, кабанов и птиц по лицензиям. Вот и все, а это означает, что работу егеря я знаю хуже чем поверхностно, и говорить, будто она приятная, у меня нет никаких оснований. Но если, она тяжелая, то в чем конкретно это выражается.
Я шагал за стариком по таежной тропе и ждал, когда же наконец он сменит гнев на милость и мне представится возможность расспросить его подробно о тяготах егерского труда. Однако расспрашивать не пришлось — Глеб Иванович заговорил об этом сам:
— «Ходи, поглядывай…» — передразнил он меня еще раз, но уже без прежней сердитости, а скорее насмешливо.— Так лишь горе-турист может судить о моем труде… Да, хожу. Да, поглядываю. Но только вопрос: как я это делаю, а главное — для чего? Что такое егерь? — загадочно произнес Глеб Иванович, а затем сразу же перешел к разъяснению: — Это в одном лице сразу и звериный охранник, и ветеринар, и зоолог, и ботаник, и фенолог, и эколог, а в общей сложности — культурный страж и друг «лесного народца». Подчеркиваю: культурный! У нас, к сожалению, есть еще немало людей, причем из числа молодежи, которые служат егерями, а в деле егерском невежды. Мастера только шкодить, к тому же порой заодно с браконьерами… Не удивляйся, и такое бывает, да.
Если хочешь, могу не один пример привести. Культурный, настоящий егерь занят заботой не о том, как от леса побольше втихаря урвать, а наоборот, приумножить его живое богатство. А это, смело скажу, большой и тяжелый труд, причем не только физический, но больше умственный. Да, да, умственный! — будто опасаясь, что я стану спорить, горячо повторил Болотов.— Вот тебе хотя бы такой пример. Только сперва давай присядем в тенечке: жарко нынче что-то.
Мы сели под куст на берегу ручейка-бормотуна. Глеб Иванович сорвал пышную ветку папоротника и, обмахиваясь ею, заговорил:
— Так вот… Раньше, бывало, по тайге и часу не пройдешь, как обязательно подшумишь глухарку с выводком. А лет шесть назад начал я вдруг примечать, что этих крылатых великанов становится все меньше и меньше. «Почему же такта? — призадумался я. — Пищи для глухаря вдоволь: он ведь, в основном, хвоей кормится, а сосен да кедрача вокруг предостаточно. Браконьеры тоже не шибко свирепствуют: я за этим строго слежу. Тогда в чем же дело? Мор какой на моих мошников напал, что ли?» Гадал я так и этак, но ответа путевого не нашел. И вдруг меня осенило — ага, думаю…
— А конкретно?
— Так вот — решил рассмотреть печальный случай с глухарями в связи с другими событиями, происходящими на участке. Потому что в природе все взаимосвязано, все так или иначе зависит одно от другого…
Принял я такое решение и взялся рассуждать. Кто в здешней тайге первый враг глухарю после человека? Куница и соболь. Но куница так сильно глухарей извести не может: ее у нас очень мало. А сколько же соболя? И тут вспомнил, что этого золотого; зверька на моем участке не промышляли уже лет десять, отчего развелось его за эти годы столько, что уже обнаглел — стал даже к избушке моей зимой по ночам подходить: то вокруг хлева стежек наделает, то в огороде по грядкам напетляет — ищет, какой бы животиной поживиться: хищник!
— Погодите,—усомнился я.—Ведь соболь в глухомани обитает. Как же так?.
— А моя избушка в деревне стоит, что ли?! — насмешливо заметил старик.— До ближнего жилья от нее, считай, напрямик тридцать верст, вкруголя и пятьдесят наберется. Предположение, что глухарей соболь истребляет, показалось мне правильным. Но это мне лично. А чтобы другие люди поверили в него, я должен был доказать им свою правоту. А как это сделать?
— Действительно — как?
— А так — ногами, глазами и, конечно же, головой,— стал пояснять Глеб Иванович.— Всю зиму ходил я по тайге на лыжах, осматривал каменистые осыпи, где чаще всего обитают соболи,— считал зверя. Надо заметить, это о-очень мудреное и нелегкое дело — вести подсчет соболиного поголовья.
— Да уж, конечно,— подхватил я,— следы-то у всех соболишек одинаковые.
— Вот именно, одинаковые. Но зато…— Глеб Иванович многозначительно поднял палец.—Зато у каждого отдельного зверька повадки свои, неповторимые, как отпечатки пальцев у людей.
— Вот как! — удивился я.
— Да, да, Сашок. А объясняется это тем, что любой зверек имеет свой характер, натуру!
— А в чем же это проявляется?
— Во многом, но, по моим наблюдениям, чаще всего в том, как соболек берет приманку.
— А разве они это не одинаково делают? — не переставал дивиться я.
— В том-то и штука, что по-разному. Один сперва долго походит вокруг нее, потом хватает и уносит в чащу. Там и съедает.. Другой берет с налету и задает стрекача на дерево. Третий ест без страха прямо там, где обнаружит. Четвертый вообще обходит приманку стороной. Пятый… Короче говоря, ни один соболек не повторяет манер и повадок другого. Вот как раз этот-то факт и помог мне произвести учет поголовья.
— Значит, вам пришлось разбрасывать приманку по всему участку, который насчитывает не один квадратный километр?
— Разбрасывал, и не единожды, только не на всем участке, а лишь на пяти квадратных километрах: на всем-то и тридцати егерям не управиться, да и ни к чему это,— пояснил Глеб Иванович.— Ведь, к примеру, агроному, чтобы определить урожай пшеницы, вовсе не обязательно выкашивать все поле, ему достаточно взять лишь несколько снопов. Вот и я поступил примерно так же. И в конце концов выяснил, что на моем участке «перепроизводство» соболя. Об этом я тотчас сообщил охотникам и приложил к сообщению данные своих подсчетов и наблюдений.
— И что же?
— А дальше охотники провели отстрел соболя, оставив, говоря по-ученому, необходимое количество для воспроизводства его поголовья, которое не приносит особого вреда глухарям да и боровой дичи. В результате этих мер число глухарей на моем участке нынче начинает помаленьку восстанавливаться. Вот так-то.»—закончил свой рассказ Глеб Иванович.
Мы оба поднялись с земли.
— Все это логично,—произнес я.— Но скажите, разве по останкам глухарей нельзя было сразу определить, кто в лесу злодействует?
— Зимой, когда нет пурги, конечно, можно, и я не раз делал это. Но он, соболь-то, в основном, летом истребляет глухарят. Да так, что зачастую никаких следов кровавого пира не оставляет. Вот в чем закавыка. И оттого пришлось мне доказывать свою правоту вычислением его изголовья. Иначе охотники отстрел не стали бы вести. Соболь — это валюта, а валюта — дело весьма важное. Перебей зря соболя —: государству убыток. С другой стороны, не отстреляй нужную часть его вовремя — соболь всех птиц истребит и в конце концов сам с голоду перемрет. В результате государство еще больше пострадает. Стало быть, работа егеря — это работа самой что ни на есть государственной важности…
Мы давно уже передохнули в тени и теперь шагали по тропинке вдоль ручья, бегущего по дну таежного распадка.
— Кстати, Сашок,— продолжал Глеб Иванович,— история с глухарями — это лишь капля той работы, какую я переделал в лесу за свой долгий век и делаю по сей день. Недавно вот ко мне лесоводы приходили — жалуются, что сохатые нещадно выедают и вытаптывают сосновые деревца, посаженные на вырубках, говорят: «Укроти, Иваныч, окаянных сосноедов, иначе наш труд пропадет, а он стоит ни много ни мало, а триста тысяч рублей!» Сейчас ломаю голову, как сделать так, чтобы сосенки остались целы и» лоси были сыты. Ох, дела, дела!..
Глеб Иванович сокрушенно крутнул головой и продолжал:
— С другой стороны, у меня нынче намечается большая схватка с лесорубами, которые намереваются вырубить кедрач в Урманской пади. А падь эту оголять от кедрача никак нельзя! Ведь кедрачи — наипервейшие хранители влаги, и если их вырубить, то все ручьи пересохнут и реки обмелеют. К тому же кедрачи — дом пушного зверя и многих птиц. Сколько уже об этом писано и говорено, а им, лесорубам, хоть кол на голове теши — не внемлют.
Глеб Иванович рассуждал еще долго и убедительно, а я жадно слушал его. Нет, судил я теперь, егерство требует глубоких знаний, смекалки и опыта, а уж про то, что оно, как выразился сам Болотов, «государственной важности», и сомнений быть не может.
И еще я открыл для себя, что смотрю на Глеба Ивановича с удивлением. Он ровесник века и, казалось бы, зачем ему, старику, отдавать себя всего заботам о зверье, а главное — о будущем леса, которого он сам уже не увидит, ан нет — отдает, причем без остатка. Думал я над этим не день и не два и постепенно проникся к Глебу Ивановичу глубоким уважением, поняв, что живет он заботой о грядущем и в этом находит свое счастье. Вот, видно, отчего и выглядит он моложе своих лет…
Спустя час мы оказались на большой таежной поляне, где я увидел длинные валки сена. До полудня мы ворошили их, а потом сгребли и сметали в стожки. Когда дометывали последний, Глеб Иванович сказал:
— Теперь я сам завершу, а ты, Сашок, чай вскипяти.
За все время, пока мы убирали сено, старик разговаривал мало, а баек вовсе не рассказывал. Зато поведал мне об одном случае на фронте, начав так:
— Есть люди, которые меня удивляют, когда говорят, что разные повадки зверья — это-де забава для малых детей. Как бы не так — за-ба-ва… Да не знай я тех повадок, меня бы уже давным-давно на белом свете не было. А вместе со мной, почитай, и целого отделения солдат. Было это в сорок третьем на Брянщине. Послали наше саперное отделение в лес напилить бревен для блиндажей. Мы, как положено, напилили и ждем машины, чтобы вывезти их. От нечего делать вздремнуть легли, а я на пост заступил — дежурить. И вот сижу в кустах и вдруг слышу: «Ку-ку! Куку!» — кукушка неподалеку закуковала. Меня будто шилом ткнули. Что за чертовщина! На дворе середина сентября, лист осыпается, по ночам кусты в инее, и на тебе — кукушка?! Не бывает такого, чтобы залетная птаха осенью пела! В эту пору кукушка уж за теплые моря улетела… И побежал к солдатам. Разбудил их по тревоге, но без шума. Осторожно повел за собой на голос кукушки. Саша, ты слышишь?
— Я весь уши, Глеб Иваныч!
— Ну вот, прошли мы шагов сто и видим, что немец в маскхалате у дерева хоронится, спиной к нам, и кукует, подзывая кого-то. Мы его хвать прикладом по затылку и кляп в рот. Лежим… и вдруг: шестеро фрицев, тоже в маскхалатах, без шума, но быстро Прут прямо на нас… Мы подпустили их вплотную и скосили из автоматов. Один «куковей» только в живых и остался. Потом он признался, что послан к нам в составе разведгруппы взять «языка». А куковал он после того, как обнаружил в лесу наше саперное отделение. В общем, подзывал своих, чтобы из наших кого-либо в плен взять, а остальных уничтожить. И постреляли бы фрицы нас наверняка, не знай я, в какую пору кукует настоящая кукушка. Вот так-то. А темные люди балаболят: за-ба-а-ва…
Есерь вспомнил про этот случай незадолго до того, как послать меня чай вскипятить.
И вот я сижу у костра, поглядываю на деда и гадаю: заработал я сегодня еще хоть маломальскую байку или нет?
А дед прихлопывает вилами верхушку стожка, придавливает его с четырех сторон тонкими сушинами, чтобы сено ветром не разнесло.
— Все! — подходит ко мне наконец Глеб Иванович.— Управились вовремя: через час дождь будет.
— Откуда ему взяться? — недоумеваю я.— Ведь ни облачка!
— Причем тут облака, ежели канюк так канючит, что впору разрыдаться.
Прислушиваюсь: «Ки-ие… ки-ие…» — несется из таежной глухомани печальный голос птицы.
— К дождю,— говорит дед.— Ну, а теперь давай чаевничать.
Он стирает ладонью с потного лба сенную труху, садится на валежину и берет широкой, как лопата, рукой кружку с розовым чаем, заваренным на листе черной смородины.
— Хороши! — отхлебывая чай, любуется он стожками.— Будет теперь чем в стужу зверье подкормить.
— А разве это сено не для скота?
— Нет. Для скота у меня давно уже накошено да припасено. А это для косуль, лосей, маралов. Расставлю осенью по тайге кормушки и стану зимой по ним сенцо разносить. Зверье начнет приходить, разные диковинные случаи из своей жизни мне рассказывать. Я их запомню, а потом тебе поведаю в байках своих. Благо ты ныне хорошо потрудился, заработал…
Только тут до меня доходит, что, оказывается,  надо делать, чтобы у егеря никогда не иссякли таежные были.
— Ну, а теперь послушай одну старую байку, раз новых пока нет,— старик поворачивает ко мне желтое, улыбчивое лицо с лукавыми серо-голубыми глазами.— Случилось это давным-давно, в девятьсот десятые годы. В ту пору я еще огольцом был. Приехал я к бабушке в гости. Она на Дальнем Востоке жила, в сельце Метелица. Рядом тайга, за околицей шумела. И пошли мы как-то с ней по малину:
Ягода в тот год уродилась. Глянешь на куст, а он горит, как облако на вечерней зорьке. Малина сладкая, что твой мед. И собирать по ягодке не надо: поставишь ведро под куст, тряхнешь ветку — пригоршня ягод, тряхнешь другую — еще пригоршня… Я долго потом гусениц, пауков да листву из ведра вытряхивал. Занятие это нудное. Куда скучней, чем ягоды собирать. Ведро, почитай, часа за два до краев наполнил — ага. Ну, а бабушка за это время целую корзину набухала.
«Глебка,— кличет она меня,—всю ягоду в лесу нам с тобой все равно не собрать. Пойдем-ка лучше домой». Ну мы и пошли. И вот, когда по бревну через один овражек стали перебираться, вдруг слышим: кто-то шуршит, скрипит в стороне от нас и покрикивает.
«Зверь какой-то!» — подумалось нам, и мы от греха подальше нырнули в кусты. А шум и рычанье продолжаются. Мы осторожно глянули из кустов и видим: шагах в двадцати от нас стоит в просвете здоровенная яблоня-дичок. А на ней, точно грачиное гнездо, небольшой медведь-пестун ветки трясет и урчит с довольством. С веток яблоки сыплются, небольшие, со сливу. А медведь все трясет да трясет: видно, в азарт вошел. Нас с бабушкой и страх берет, и смех душит. Но громко нельзя смеяться, а не смеяться мочи нет.
Наконец, мишка наломал бока, уработался. Перевел дух и только собрался было наземь — яблоками полакомиться, как вдруг из бурелома стадо кабанов. Один страшней другого, клыкастые, матерые — ух!
С меня и бабушки смех будто ветром сдуло. Сидим ни живы ни мертвы: ведь кабаны — это звери куда опаснее медведя.
— Смотри! — вдруг прерывает рассказ Глеб Иванович и поднимает глаза кверху: — Небо-то заволакивает!..
Действительно, пока егерь вел рассказ, полнеба покрылось тучами, а солнце подернулось легкой дымкой — предвестницей ненастья.
— Что я говорил — а!..— торжествует старик и продолжает: — Так вот, дрожим мы с бабкой. А кабаны, значит, учуяли падалицу и давай ее уплетать.
Поглядывает на них мишка сверху, зло его разбирает. Столько труда затратил — дерево тряс, а эти дармоеды как метлой метут. Рассвирепел топтыгин да как рявкнет!
А кабанам хоть бы что: даже ухом не ведут. Попробуй-ка подступись к ним! Ведь в ярости матерый секач никому спуску не даст. И росомахе брюхо вспорет, и сохатому ноги перешибет, даже самому уссурийскому тигру, если тот зазевается, в бок клык всадит. Страшенный зверюга!
Медведь крутится на яблоне волчком и тоненько ревет, не зная, не ведая, как турнуть нахалов. Ревел, ревел да как рявкнет… и сорвался.
Надо же такому случиться — грохнулся прямо на спину громадному секачу. Оседлал его, сам того не желая. Кабан взвизгнул, крутнулся. Мишка покатился по траве. И тут все стадо встрепенулось. Ощетинилось, в кольцо берет медведя, копытами бьет. Вот-вот налетит на бурого, клычищами подденет, разорвет, растопчет…
Егерь неожиданно умолк. Я спросил его с нетерпением:
— Ну и что — разорвали?,
— Нет. Как ни чудно вышло, а мишку бабушка спасла. В самый опасный момент как застучит камнем по ведру. Кабанов вмиг не стало А мишка лежит в траве, передние лапы в стороны и ничего понять не может. Тут уж и я осмелел, видно, тоже от страха. «А ну тикай,— кричу зверю,— косолапый!» Медведя будто кто подбросил и в кусты закинул, где он и пропал с глаз долой. И мы с бабушкой помчались домой быстрее ветра. Вот так-то…
— Глеб Иваныч, почему же кабаны медвежьего рева не испугались, а от стука враз разлетелись?
— А потому, что для кабана, как и для любого зверя, нет врага страшнее человека.
— Но и лучшего друга тоже нет,—замечаю я, глядя на наши стожки и вспоминая, как дикая косуля, спасаясь от волка, прибежала к людям.
— И это тоже верно,— охотно соглашается старик и восклицает: — Ого, начинается!..
Это он о дожде, первые холодные капли которого падают ему на лицо.
Схватив пожитки, мы кидаемся в лес и забираемся там под невысокую частопалую елку.
И тотчас на землю обрушивается с небес лавина густого летнего дождя. Белесая мгла вмиг закрывает большую поляну, а вместе с нею и стожки. Но сену теперь дождь не страшен. Это значит, что зверю будет чем подкормиться зимой, а у старого егеря появится еще немало новых таежных былей.



Перейти к верхней панели