Когда мы подросли и прочитали «Маугли», нашего самого младшего брата стали называть «Человеческий детеныш». Еще его звали Поксик и так зовут до сих пор, хотя он уже большой. Происхождение этого имени никто не знает, почти с рождения его звали так — Поксик.
«Человеческий детеныш» был творческой личностью. Правда, его иногда называлй «творюга» вместо «творец». Однажды он из папиных новеньких часов сделал кораблик. Части в кораблике двигались, когда он плыл по воде.
Братец был мечтатель. Он собирался в Африку. Сообщил он об этом одной мне и сообщил как о деле решенном. Перед сном, он обычно забегал в мою комнатку в пижамке, забирался с ногами на кровать, и мы о чем-нибудь болтали. И вот он мне сообщил и попросил, чтобы я об этом никому не говорила.
В Африку он собирался основательно. В новеньком, сшитом мамой мешочке для второй обуви у него лежали сухари (то-то мама радовалась, что «хорошо идут сухари»), скопленная от обедов мелочь, там уже были «бешеные» деньги — около двух рублей, братец чувствовал себя миллионером. Там была еще бутылка из-под шампанского. В ней была записка такого содержания: «Мама ни валнуйся я погиб в караблекрушэнии» (Поксик был ужасно безграмотный человек, хотя и второклассник). Ну, правильно. Когда Поксик куда-нибудь пропадал и мама его отыскивала, она говорила: «Ну я же волнуюсь — я даже не знаю, где ты находишься». На этот раз мама бы знала, где он находится, и не волновалась бы. Бутылку прибьет к берегу, а Фам уж люди передадут записку маме. Все было рассчитано до мелочей. Еще имелась карта, на которой жирной красной линией был отмечен его путь в Африку. Он хотел по дороге посмотреть на башню Тамерлана, на реку Волгу, которая, может быть, действительно впадает в Каспийское море, залезть на какую-нибудь вершину Кавказа и так далее. Время он себе не ограничивал. Возвращаться он, видимо, вообще не собирался, потому что у него было запланировано погибнуть в кораблекрушении, разбившись о коралловые рифы в Красном море. Передвигаться он думал сначала поездом, а потом где пешком, где на попутках, как это делали у нас в деревне, из которой мы произошли. В Сахаре он, конечно, будет ездить только на корабле на колесах. Даже наполеоновские войска пользовались этим замечательным средством передвижения. Детеныш даже строил такой корабль, долго пыхтел, конструировал во дворе, использовал на паруса простыни, за что и был назван творюгой. Но атмосферные ветры были не те, и корабль стоял без движения. Поксик даже вынес из дому вентилятор на удлинителе, но и это эффекта не имело. На Красном море по плану должна была стоять шхуна, ну или какое-нибудь другое судно американского бизнесмена. Братец должен был его угнать. Ну, а дальше, видимо, погибнуть. А потом дело было уже за бутылкой с запиской.
Я собиралась в учительницы и решила африканские стремления братца использовать в воспитательных целях. Я сказала ему, что для того, чтобы отправиться в такое трудное путешествие, надо много знать, то есть хорошо учиться, и закаляться физически, а ты часто болеешь. «В Африке же жарко!» — воскликнул он.— «Ну да, в Сахаре ночью минус тридцать!» С первой частью этого назидания все обстояло хорошо — Поксик повысил успеваемость. А вторая часть… Он каждый день будил меня по утрам — надо было куда-то бежать, это потому, что я на свою голову сказала, что лучшее средство закаливания — это бег. И я даже думала: скорей бы, что ли, он уехал в свою Африку!
Единственным существом, которое Поксик удостоил взять в Африку, был Борька. Борька — это наша собака. Когда Борька был еще маленький, братец всех уверял: «Он будет овчаркой. Ну, или, в крайнем случае, доберманом-пинчером». Но ничем таким Борька не стал, а стал дворнягой, маленькой и коротконогой. Умницей с преданными глазами цвета пива. «Борька — хороший человек»,— говорил братец. Если мы его забывали покормить, пес терпеливо дожидался времени нашего ужина и, когда мы все сидели за столом перед окном, выходящим во двор, вскакивал на завалинку и аккуратно так, всего один раз, деликатно стукал лапкой в окно. Тут, конечно, поднимался смех, все вскакивали и бросались его кормить, такого хорошего, такого умницу. Борька был добытчик. Из магазина он ухитрялся таскать из-под прилавка маргарин, держал его в зубах осторожно и ни разу не прорвал бумагу. Маргарину у нас в холодильнике хватило бы на целый взвод. Всякий раз мама давала нам сорок копеек, чтобы мы отнесли в магазин. Сколько раз она просила продавцов: «Спрячьте куда-нибудь!» Они смеялись: «Борька нам план делает!» Папа научил маму, как избавиться от Борькиных маргаринных приношений. Когда он снова прибежал, ужасно довольный собой, и стал подавать маме маргарин, ожидая, что она сейчас засмеется и возьмет, мама от него отвернулась. Тогда Борька подошел с другой стороны, какой-то немножко несчастный, и удивленно заглянул маме в глаза. Мама потом говорила, что еле выдержала. Она взяла у Борьки этот несчастный маргарин и выбросила его в мусорку, отвернулась и пошла домой. Борька посмотрел на мусорку, на уходящую маму и поплелся к своей конуре, видимо, размышлять, чем он не угодил. Мы тогда последний раз отнесли в магазин сорок копеек — Борька больше маргарин не приносил.
А еще у Борьки были часы — биологические. Где бы он ни был, перед звонком с уроков он пулей летел к школе. Бабушки на нашей улице, что сидели на лавочках, говорили: «Знать-то, уроки у ребят кончились — Борька в школу побежал». Он встречал нас из школы, каждого по отдельности — ведь уроки у нас кончались в разное время. Как исполнял работу — приведет одного, бежит за другим. Словно он знал расписание занятий. И потом он встречал папу с работы… Когда все бывали приведены, все в сборе, тут только он давал себе отдых.
У Борьки была еще одна работа: он караулил Гулькин сон. Гулька — это наша племянница, наш «хомут». Хотя она, как выражался братец, была невеста — ей было больше трех лет, в садик ее почему-то не отдавали. Воспитывали ее в основном братья, они учились в разные смены. Родители ее, то есть наша сестра и ее муж, работали; наши, то есть бабушка и дедушка, не были еще пенсионерами. Мама повесила большой плакат — там был отражен Гулькин режим. И бывало, целая ватага дожидалась, пока Поксик отожмет сок из морковки и напоит ее. Я думаю, что это было воспитательской уловкой родителей. Ведь наши братья тоже не ходили в садик, водились с ними мы с сестрой.
Гулька была такой человек, что, проснувшись, ей нужно обязательно кого-нибудь увидеть. И она просыпалась и видела Борьку. А он сообщал об этом кому следует.
У нас в доме было полно всякой живности, которую приносил откуда-то папа. Имена всем давала Гулька. Черепаха была Крокозябра, еж — Егором, а кролик, который жил у нас в клетке в саду и с которым Гулька каждое утро уходила здороваться, был почему-то Николаем Иванычем. Кошка Маруся народила троих котят, Гулька дала им одно имя на троих — Зяма. И только она одна во всем доме отличала Зяму первого от Зямы второго и третьего.
Борьку назвала тоже Гулька. Произошло это так. Папа пришел с работы, шел проливной дождь, и с его плаща стекала ручьями вода, но он почему-то все не решался снять его. Мама, знавшая папу очень хорошо, подозрительно смотрела на бугорок возле подмышки. «Ну, кого ты еще принес?» Папа засмеялся и поставил на пол маленький комочек живой щенячьей плоти. Все кинулись к нему, а Гулька — с криком: «Борька!» (Только она крикнула: «Бойка», потому что не выговаривала «р».) Так Борька стал Борькой.
Борька любил нас всех, но понимал, что Поксик самый маленький и что везде шастает один, по всяким пустырям, и проводил большую часть своего времени с ним. Братец принимал это совершенно естественно и даже очень бы удивился, если бы ему что-то хотелось сказать Борьке, а его бы рядом не было.
Поэтому, само собой, он и брал Борьку в Африку. Братец обдумывал, как он перейдет границу. И решил, что — с помощью Борьки, который должен был быть таким же дрессированным, как и пограничные собаки. И он стал его дрессировать. Картина, которую мы наблюдали, облокотившись на подоконник кухни, была такая: Борька стоял на крыльце, а Поксик ему командовал: «Сидеть!» Борька не понимал, что от него требуют. Тогда братец подходил к нему и укладывал ему лапки в сидячее положение, приговаривая: «Сидеть, сидеть». И отходил, чтоб издали посмотреть, как Борька исполняет команду. Но Борька тут же вскакивал, чтобы быть готовым идти за Поксиком куда угодно. Мы присоветовали братцу гипноз. И картина была такая. Поксик изо всех сил сверлил глазами Борьку, таращил их так, что они едва не вылазили из орбит’— он внушал ему: «Сидеть». Гипноз эффекта не имел. Борька все-таки вилял хвостом, умильно глядел и стоял. Тогда братец махнул на это дело рукой — Борька и так сойдет, без дрессировки. Тем более, что наш сосед дядя Митя, который тоже от нечего делать наблюдал процесс дрессировки из своего окна (дом был «на два хозяина»), сказал ему: «Для того, чтоб собаку чему-нибудь научить, ее надо бить». «Это вас надо бить»,— сказал Поксик и, позвав Борьку во двор, закрыл ворота на засов, как будто дядя Митя сейчас же и примется бить Борьку. Вечером дядя Митя, опять же от нечего делать, пришел к папе и стал жаловаться, что сын у него растет грубияном и что он сказал, что его, дядю Митю, надо бить.
Если честно признаться, дядя Митя был так себе человек. Тетя Наташа все время болела, но все равно работала на двух работах, потому что дядя Митя все пропивал — он все время был «выпимши». И, видимо, не зная куда девать свои силы, «гонял» семью. Когда очередной раз тетя Наташа рассказывала об этом, мама не выдерживала и говорила: «Наташа, как ты терпишь, выгони ты его!» — «Ну как же,— неизменно отвечала тетя Наташа,— все-таки муж…» И мы дядю Митю звали так — Всетакимуш. Так его прозвал второклашка-брат. И когда папа говорил: «Куда же подевался молоток?», братец небрежно отвечал, хоть ему тысячу раз запрещали: «Всетакимуш взял, хотел починить крышу»,
Папа редко кого судил не потому, что боялся быть судимым, а потому, что он глубокий и деликатный человек. Но тем не менее к нему часто обращались как к третейскому судье. Всякий раз, когда дядя Митя бушевал, тетя Наташа прибегала к нам. Мама всегда боялась отпускать папу. Дядя Митя крушил мебель топором. А папа входил туда безоружный. К тому же папа никогда никого не бил, кроме врагов на войне. Ничего особенного папа не говорил дяде Мите. Он смотрел на него своими ясными голубыми глазами и говорил: «Митя, положи топор». И дядя Митя в любом состоянии озверения покорно прекращал расточать свою энергию и ставил топор.
Папа вообще никогда не кричал. Не ругал нас за двойки, честно говоря, он, кажется, вообще не обращал внимания на пашу учебу. Мама тоже говорила: «Я крестьянская дочь и не представляю себе, как можно учиться для родителей». (Она все мотивировала тем, что она крестьянская дочь. Например: «Я крестьянская дочь и не понимаю, как можно не помыть после себя посуду». Или: «Я крестьянская дочь и не понимаю, как можно не прочесть такую-то книгу»). Так что контроля не было никакого. Если Поксик получал двойки, а он был один такой, все остальные учились на пятерки, он сообщал об этом папе не для отчета, а в порядке жалобы на судьбу. Он скреб затылок и говорил: «Пап, ты представляешь, какой кошмар». Папа рассейнно смотрел, за что же он там получил двойку. Увидев, например, задачку, которую братец не решил, он вдруг увлекался и начинал ее решать. Заглядывал в ответ и восклицал: «Ура! Сошелся. Ты знаешь, Поксик, мне просто жаль тебя — ты не получил такого удовольствия, как я». Братец, который вообще любил порадоваться и старался не упускать случая, сначала недоверчиво на него смотрел, но уж очень искренно радовался папа, и он тоже принимался решать, и у него сходился ответ.
До того как папа заболел, он был музыкант-виртуоз. Он играет и теперь, но только несложные, не требующие техники вещи. Он играет на всех инструментах, которые только мне знакомы. Мне кажется, если б он захотел, он бы прикоснулся к куску дерева без деки ж смычка и извлек из него звук. Играть его никто не учил — папа детдомовский. В три года его взяли на «воспитание» для того, чтобы он пас коров и овец. Его не пускали в школу и прятали одежду. Тогда он одевал какую-то шинель на голое тело и бежал в школу. Дети иногда бывают совершенно беспричинно злы, и они сдергивали с него эту шинель, зная, что под ней у него ничего нет. Я не понимаю, как он не озлился хотя бы на это, а остался таким тихим, добрым человеком. Из своего детства он извлек совершенно другие уроки. Например, у нас в старом доме было всего две комнаты на шестерых. Папа разделил их так, чтобы у каждого был свой уголок для уединения и письменный стол. Он об этом, наверное, мечтал все детство. Или: когда мы переехали в город, надо было покупать мебель — наша деревенская не годилась. Но папа встретил пианино хорошей немецкой работы. Мама спорила из диалектики, пианино купили. У нас тогда не было даже стульев. Может быть, этот поступок был непрактичен, но зато Поксик стал музыкантом. У папы в детстве, кроме дудочки, никаких других инструментов не было….
Итак, братец собирался в Африку, но я не думала, что оп осуществит свое намерение так скоро. Однажды к ужину он не пришел. Не было и Борьки. Позвонили и сбегали всюду, где мог задержаться Поксик. И кто-то случайно на телевизоре обнаружил записку. Своим корявым почерком братец написал: «Вы меня извените, но я уехал в Африку». «Так, Африка это вокзал»,— сразу решила практичная мама. Позвонили на вокзал. Мама была просто в отчаянии: когда называла приметы, оказалось, что решительно никаких особенных примет у нашего братца нет, он был такой же, как все мальчишки, бегущие в Африку,— светловолосый, голубоглазый, курносый, веснушчатый. Тогда мама сказала, что с ним была собака. Борька оказался приметой Поксика. Привели его совсем ночью. Братец, отчаявшись найти такой вагон, который повез бы его в Африку, и такую проводницу, которая бы его посадила, зашел совсем далеко и сел в вагон, который путейцы приспособили под теплушку, вагон даже не стоял на рельсах.
Вот такая в нашей семье была, как говорят, атмосфера и такие в ней случались события.
История, в результате которой мой маленький брат задал свой страшный вопрос, была очень короткой. И я прошу прощения за это длинное к ней предисловие, но оно было необходимо.
В любые минуты радости и самого безоглядного счастья стоит мне вспомнить ее, к горлу подкатывает какой-то комок. Ей-богу, совершенно беспричинный.
Когда я однажды вернулась домой, Поксик лежал на кровати в одежде и в ботинках. Он рыдал. Рыдал так, как не плачут от простой мальчишеской обиды. Я обнимала его, целовала, я его расспрашивала. Но он мотал головой и рыдал, он ничего не мог произнести. И сквозь рыдания доносились такие страшные слова: «Они… он… его за шею… по воздуху… я кричал… это наш, это Борька!..» Все во мне переворачивается и теперь, а тогда я рыдала вместе с ним. Я не поняла, отчего у меня было тревожное чувство — Борька меня впервые не встретил. Я подумала — он заболел… Самое ужасное в этом то, что они, то есть собаколовы, забрали Борьку из рук Поксика. Когда они стали за ним гнаться, он со всех ног побежал к Поксику, который сидел на улице на лавочке и что-то мастерил. Наверное, он побежал не искать защиты, а защитить Поксика от этих, с петлей в руках, людей. И Поксик схватил его и крепко прижал к себе. «Наверно… надо было отпустить… Борька бы убежал…»— задыхался он в рыданиях. Поксик кусался и не отдавал Борьку, он кричал: «Это Борька!» Он бежал потом за машиной сколько было сил…
Потихоньку подходили все. У Поксика поднялась температура, началась горячка, он бредил. Он метался, стонал и кричал: «Дяденьки, это Борька, он хороший… отпустите, ему шею больно!» Конечно, при этих криках мы все плакали. Мама меняла компрессы, что-то делала и ходила со сжатыми губами, какими-то сухими горячими глазами она взглядывала в окно, выходящее во двор. Она ждала папу. Мы все ждали папу. Наконец, она не выдержала и позвонила ему, чтобы он не задерживался.
Папа пришел и, не раздеваясь, держа руки в карманах (он всегда не любил эту человеческую привычку), стоял в проеме окна, за которым был уже совсем синий вечер. Он стоял от нас в трех метрах. Но мне показалось — он далеко-далеко где-то, совершенно один. Он посмотрел на маму, и их глаза встретились. Я не знаю, о чем они успели договориться глазами, что успели сказать. Наяву папа спросил маму: «Какая у него температура?» Мама сказала: «Тридцать восемь и шесть. Но я не стала вызывать «Скорую» — чем она поможет…» — «Да, действительно,— сказал папа,— «Скорая» вряд ли поможет». Папа пошел к дяде Васе, которому он всегда давал читать книги и который работал на машине-мусорке: папа знал, что городская мусорка там, куда свозят пойманных собак.
Спать никому не хотелось. Так и сидели все возле Поксика. На рассвете он проснулся и как-то спокойно спросил: «Где Борька?» Мы ему объяснили, что Борьки еще нет, но пана поехал за ним и скоро его привезет.
Я не знаю, о чем думал папа, когда подходил, не знаю, уверен ли он был, что мы сидим на крыльце, а не дома… Папа выглядел человеком, которого помиловали и преподнесли большой подарок. «Так нельзя притвориться!» — мелькнуло у всех. Казалось, что за ним с радостным лаем забежит Борька. Нр его не было. Папа сказал: «Ну, все, марш спать, в школу вы сегодня не пойдете. Борька жив».— «А где же он тогда?» — спросил Поксик еще угрюмо. «Ну, ты же знаешь, что он очень умный, его сразу заметили, определили в специальную группу. Может быть, он полетит в космос, может быть, будет заниматься чем-нибудь другим, где требуются такие качества, как у Борьки».— «А зачем же они его за шею?..» — «Очевидно, проверяли на выцосливость. И потом, если бы у тебя его попросили, ты бы все равно не отдал — не отдал же ты его интернатским детям; согласись, есть в тебе такая черта, как эгоизм».
Я не знаю, верит ли Поксик этому сейчас — я у него никогда не спрошу, но после этого у него появилась привычка первым доставать газеты из ящика — вдруг что-нибудь про Борьку напишут.
Когда Поксик ушел досыпать, папа оглядел нас своим ясным твердым взором. «Поксик маленький,— сказал он.— Вы уже большие. Борьку я не видел. Среди мертвых его нет. Мне сказали, что некоторые собаки сбегают по дороге. Может быть, он на пути к нам. Может быть, по дороге попадет в хорошие руки».
Мы никогда больше не спрашивали о Борьке у папы. Может быть, в нас говорит инстинкт самосохранения, может быть, что-нибудь другое. Почему-то надо было всегда знать, что Борька жив. Я верю тому, что сказал папа, и сейчас. Но почему-то живет во мне ощущение, что папа дал нам маленький аванс на всю жизнь.
Вечером привели Гульку (по счастливой случайности у сестры был отгул). Она ходила по двору и уговаривала Борьку выйти — только поздороваться, завязывать бантик ему она не будет! «Борьку увели»,— сказал Поксик, ставший вдруг серьезным. «Кто?» — удивилась она. Он вздохнул: «Специальные дяденьки, чтобы отправить в космос».
Дядя Митя спросил, икнув: «Ну че, забрали вашего Борьку на мыло?» И снова икнул. Мне захотелось загородить от этих слов брата. Я оглянулась — было уже поздно: он все слышал. Бледный, он стоял и смотрел. И странно — он смотрел задумчиво и спокойно, только бледен был. ..
Я не знаю, что снилось ему. Мне снилось — тысячи собак, непохожих и похожих на Борьку, стояли и с преданностью и готовностью ожидали своей очереди пойти на мыло; они ужасно рады были услужить тем людям (почему-то все были похожи на дядю Митю — там стояли толпы дядь Мить), которые двигались около какого-то конвейера, схватывали вылетавший кусок и бежали умываться и становились такими чистыми, что даже проходила похмельная краснота с лица.
В маленьком мозгу моего брата копошится какой-то вопрос. Нет-нет, он не сомневался, что Борька жив и что, может быть, полетит в космос. Он думает о другом. Уткнув подбородок в коленки и глядя исподлобья в окно, брат спрашивает, ни к кому не обращаясь:
— А сердце собачье… тоже идет на мыло?..