О В. В. Верещагине, всемирно знаменитом русском художнике-баталисте, написано множество очерков, статей, монографий, даже повестей и романов. Настолько выдающейся был он личностью — и как художник и как гражданин, патриот. Автор предлагаемой документальной повести И. С. Алебастров в течение долгих десятилетий по крупицам собирал факты, свидетельства, документы. Это были встречи с участниками русско-японской войны А. С. Максимовым, А. М. Косинским, П. В. Воробьевым, А. П. Екцмовым, контр-адмиралом JB. А. Белли. Автор использовал дневники лейтенанта В. И. Лепко, письма М. С. и С. С. Рощаковских, письма и воспоминания матросов-портартурцев. Помогли автору воссоздать атмосферу, в какой жил Верещагин в свои последние дни, его письма жене, родственникам, знакомым, их ответные письма Василию Васильевичу… Многие эти документы используются впервые.
Поезд, в котором ехал на войну знаменитый русский художник Василий Васильевич Верещагин, долго тащился среди унылых желтых маньчжурских полей, заросших гаоляном. Весь долгий путь Василий Васильевич против обыкновения мало шутил и часто сидел у окна вагона в тяжелом молчаливом раздумье.
Едва на Дальнем Востоке запахло порохом, он сразу решил: «Поеду!» Лидия Васильевна, жена, заплакала: «Господи! Опять! В ноябре только вернулся из Японии… Неужели баз тебя не обойдутся?! Подумай о детях!» Глядя на мать, заплакали и девочки — восьмилетняя Анна и шестилетняя Лида…
Мать жены попадья «бабка Пелагея», как ее называли в семье, в лицо неудовольствие свое не решалась высказывать — уж слишком крут и резок бывал Василий Васильевич, но, шныряя взад-вперед, бормотала себе под нос: «Уж седой… куча детей, а ровно малец неразумный… Не жалко жены-то… Бедные дети! Того и гляди сиротами будут ..»
Братья — кооператор Николай и полковник Александр— тоже отговаривали, сердились даже. И только сын, двенадцатилетний Вася, с восторгом смотрел на отца, просил: «Папа, возьми меня на войну…»
Жене Верещагин сухо объяснил:
— Мой труд требует как можно больше впечатлений — ты это знаешь…
Лидия Васильевна отступилась, знала упрямство мужа: уж если ему что в голову втемяшилось.— так уж колом не выбьешь, все равно по-своему сделает…
И все же в родной Пертовке установилась тягостная обстановка. Вспомнив об этом, Верещагин досадливо
поморщился, старался думать о чем-то другом, но в голову опять лезли те далекие годы в Америке. Антон Рубинштейн прислал туда пианистку, Лидию Васильевну Андреевскую, Изящная, пугливая, она боялась не угодить Верещагину, долго не замечала, что он готов был целовать землю у ее ног… Как она испугалась, когда он вдруг попросил ее руки. И… согласилась! И вот живут душа в душу…
Что-то все они, дорогие, милые, поделывают сейчас в Пертовке? Брат Николай, конечно, возится со своими сырами, бабка Пелагея варит клюквенный кисель для Васи, пока тот катается во дворе на коньках, Ледушок и Аня, конечно, возятся с куклами, жена Лидочка разучивает какой-нибудь трудный пассаж…
Лязг тормозов прервал воспоминания. Поезд наконец остановился на станции Маньчжурия — здесь уже начинался «театр военных действий». Чтобы размяться, Верещагин вышел из вагона. Множество офицеров осаждало «вокзал с буфетом».
На вокзальном перроне китайские купезы торговали различной снедью. Но цены были бешеные. Уже в вагоне Верещагин записал:
«Два яйца на сковородке — рубль, порция ветчины — 75 копеек, стакан чаю — 20 копеек, бутылка пива — рубль. Этак скоро можно будет питаться только маньчжурскими булыжниками».
Русские солдаты быстро приспосабливаются к любой обстановке. Через какую-нибудь неделю они уже бойко объяснялись с китайцами на забавном наречии. Некоторые сценки Верещагин с юмором передавал в письмах к родным и знакомым.
Бойкий русский солдатик спорит с китайским торговцем:
— Ипонка шибко воюй шанго,— говорил китаец, хитро щурясь.
— Японка скоро воюй назад,— уверенно отвечал ему солдат, лихо заломив набекрень мохнатую папаху.— Японка ме-ю больших солдат, наша привезет еще много солдат, ма у нас во какой большой!..
Китаец недоверчиво улыбается.
Увы, с первых дней войны инициативу захватили японцы. Наша эскадра в Порт-Артуре беспечно стояла на внешнем рейде, даже не спустив противоминные сети, хотя дипломатические отношения с Японией были уже прерваны. В ответ на робкое предложение моряков царский наместник на . Дальнем Востоке адмирал Е. И. Алексеев, не терпевший противоречий, сказал:
— Преждевременно. Мы никогда не были так далеки от войны, как сегодня.
А в ту же ночь без объявления войны японцы вероломно напали на эскадру и в минной атаке подорвали лучшие русские броненосцы — «Ретвизан», «Цесаревич», а также крейсер «Паллада».
В Чемульпо после неравного боя были затоплены крейсер «Варяг» и кайонерка «Кореец». Часть эскадры оказалась отрезанной во Владивостоке.
Минный заградитель «Енисей» был послан в бухту Талиенван поставить минное заграждение, но неизвестным подводным течением был снесен на свою же мину, взорвался и затонул. Узнать о его судьбе из Порт-Артура послали легкий крейсер «Боярин», «который в свою очередь напоролся на мины, только что поставленные
«Енисеем»…
Бездарное царское командование на радость японцам совершало одну ошибку за другой. По всей России разошлась меткая фраза старого боевого генерала М. И. Драгомирова: «Японцы — макаки, но мы-то кое-каки…» «Макаками» японцев назвал сам царь Николай II.
Назначенный командующим маньчжурской армией генердл Курбпаткин, старый знакомец Верещагина, поигрывая позолоченным карандашом, говорил уверенно:
— Пусть япошкц прут в Маньчжурию — лишь бы побольше их было, а там мы их и расквасим, Да так, чтобы ни один не ушел обратно за море! Мир я заключу только в Токио. До свидания, Василий Васильевич, в Токио…
И вот — пожалуйста. На первой же станции военной зоны извольте видеть ехидные усмешки китайцев. Не выдержав, Верещагин написал с дороги письмо… самому царю Николаю Второму! Грубоватая фамильярности письма самодержцу, конечно, не понравилась: Верещагин словно товарищу писал. В письме Василий Васильевич требовал, чтобы Куропаткин поскорее прибыл к войскам, чтобы усилили охрану мостов на Сунгари и Шилке.
Данных о реакции царя на это письмо нет. Вернее всего, что он никак не реагировал: ведь говорили же, что равнодушие царя граничит с героизмом. Но княгиня Палей (жена дяди царя) записала в дневнике:
«Художник Верещагин допустил «гаф» — прислал государю письмо о том, как надо вести войну. При дворе много смеялись. Жаль, что такой известный художник так плохо воспитан».
Очень не нравилось Верещагину, что в Мукдене с огромным штабом расположился наместник и главнокомандующий Алексеев, в Ляояне тоже с огромным штабом обосновался командующий армией генерал Куропаткин, в Порт-Артуре со штабом находился командующий флотом адмирал Макаров. ‘
«Все это обещает большие беспорядки,— писал жене Верещагин по дороге в Мукден,—но более всего меня тревожит, что я могу опоздать к большому морскому бою. Запечатлеть его —моя цель, моя мечта…»
Под этим письмом стоит дата: «15 марта 1904 года».
Он не знал, что жить ему осталось всего шестнадцать дней…
Мукден поразил Верещагина шумом и грохотом. С утра до ночи! куда-то шли и скакали военные. Часто попадались сестры милосердия в белых косынках с красным крестом. Мукденские базары были запружены рогатым скотом и лошадьми. Русские солдаты попадались на каждом шагу, покупали табак, китайский сахар, орехи… Верещагин любил заговаривать с * солдатами, радовался каждому меткому ответу.
— Что, брат служивый,— заметив он солидному сибиряку,— бьет нас япошка?
— Эх, барин,— не спеша, с достоинством ответил тот,—умные игроки всегда первые дураки! Ты дай нам генералов хороших, а уж мы не подкачаем!
— А Линевич?
— Линевич! Ну, этот даже, не богом убитый, а палкой подбитый!
Верещагин сам любил острое словцо и восхитился ответом солдата, обнял и расцеловал его.
— На вот — выпьешь за мое здоровье.
— Спасибо, барин. От чарки не откажемся…
Верещагин живо представил бойкого старикашку Линевича, заменявшего Куропаткина. Папашка Линевич, как звали его солдаты, все пыжился, хорохорился, но бестолков был чрезвычайно. «С таким навоюешь!» — невесело думал Верещагин. В другой раз его внимание остановила парочка: бойкий Солдатик то целовал ражую девку, а то хлестал ее по щекам.
— Что ты делаешь? — одернул его Верещагин.— Разве можно так?
— Отступись, барин. Мы с нею линуемся!
И опять Верещагина поразило меткое русское слово. Вечером в номере гостиницы он писал жене:
«У японцев все готово для войны, тогда как у нас ничего готового, все надобно везти из Петербурга… Ждут теперь, что японцы перейдут в Маньчжурию и нападут на нас — этого только и желают, желают страстно, даже готовы пожертвовать частью железной дороги. Не дивись, если услышишь о нашем отступлении. Это будет к нашему благу. Напротив, стремление зарваться теперь же в Корею- осуждается всеми разумными стратегами. Генерал Жйлинский, я знаю, был за отступление еще в Петербурге… . .
Я пока ничего не пишу… Прежде, чем начинать работать, нужно присмотреться, что происходит вокруг».
Верещагину дали денщика из стражи — солдата-вологодца Алексея Паничева. О нем Верещагин говорил: «Он у меня такой: с плеч стряхни —на руки лезет!»
Так вот этот ловкий и смекалистый солдат, ходивший в штрафных за ограбление церкви сказал о генералах:
— Не успели вякнуть, а уж намылились смыться!
— Сам-то ты хорош,— отвечал на это Верещагин,— ни одной нашивки не заработал.
— Чистые погоны — чистая совесть,— находчиво отговаривался Алексей.— Ничего. Мы тоже не с хвоста хомуты надеваем, а на счастье верхом не сядешь!
— Ну, говорить-то ты у меня мастак,— сердился Верещагин.—Да ты, кажется, опять пьян?
— Василий Васильевич! Ни в едином глазу! А на что и жить, если не пить?!
— Говоришь хорошо. Врешь плохо.
— Я — что? А вот люди пьют — прихожу к Сеньке
Людникову, а по нему зеленые чертики так и бегают!
Василий Васильевич рассмеялся и отпустил денщика. Паничев ему нравился.
Завел дружбу с китайским богатым купцом. И что их объединяло? Купец сказал Верещагину:
— Ваша ходи, война смотри, воюй не надо, только смотри.
«И этот туда же»,—подумал Верещагин.
В Мукдене он представился наместнику адмиралу Алексееву, начальнику штаба генералу Жилинскому и другим высшим чинам штаба. Алексеев держал себя этаким громовержцем, в штабе его окружали лесть, подобострастие и почтительный страх. Надменный щеголеватый генерал Жилинский предложил Верещагину написать картину: «Адмирал Алексеев в день нападения японцев на Порт-Артур». Верещагин усмехнулся. Он хорошо знал, что Алексеев прозевал нападение японских миноносцев на русскую эскадру в Порт-Артуре, а на другой день руководил завязавшимся морским боем с… берега. На Золотой горе поднимались его сигналы-приказы. «Вполне в духе Ксеркса,— писал Верещагин давнему знакомому генералу Келлеру,— персидские сатрапы всегда командовали флотом, оставаясь в безопасности на берегу».
На миг у Верещагина возникла идея изобразить Алексеева в роскошном персидском халате на горе под зонтиком, который бы держали над ним подобострастные адъртанты в чалмах и шароварах. Ему так живо представилась и глуповатая, но вместе с тем жуликоватая рожа вестового, помахивающего опахалом… Вот был бы шум! Но… разве для таких пустяков он сюда приехал?!
Жилинский прямо намекнул ему, что свет ждет от него настоящих батальных картин. «Настоящих!» Значит, все его творчество до сих пор было «не настоящим»?! Бестактное замечание Жилинского глубоко оскорбило Верещагина, всколыхнуло в его душе, казалось бы, давно забытое, горькое…
Конечно, он прекрасно понимал, что в высшем обществе от него ждали красивеньких, прилизанных и приглаженных картин, какие в изобилии создавали придворные баталисты,— в них даже убитые располагались в живописных позах, ничуть, не портящих общий радостный победный фон, где генералы на белых конях гарцевали, указывая саблями направление движения безукоризненно ровным колоннам войск. С этой красивой ложью Верещагин столкнулся еще в стенах императорской Академии художеств. Как ему претило долгих три года писать «пейзан» и «пейзанок», беззаботно резвившихся в богатых нарядных одеждах на зеленых лужайках вместе с овечками и козочками, изображать всевозможных богинь и амфитрионов, наяд и фавнов.
Ему нестерпимо душно было в стенах Академии с ее холодным, далеки от жизни искусством, и он, как когда-то передвижники, ушел из Академии, выдержав град упреков со стороны возмущенных родственников. Впрочем, это был уже второй шквал негодования: в первый раз «свет» и родственники возмущались тем, что Верещагин, едва закончив Морской корпус, тут же ушел в отставку. И даже сам государь выразил, неодобрение такому поступку молодого офицера. Но он-то знал, что его истинное призвание искусство.
Почему он стал художником-баталистом? Ведь он всегда питал к войне неодолимое отвращение и не раз говорил, что «в любой войне лишь десять процентов победы, а девяносто процентов — страшных увечий, холода, лишений, жестокости, голода, отчаяния, страданий и смерти в самых разительных ее проявлениях». В стенах Академии, музеях и дворцах Верещагин видел картины процветающих официальных баталистов — всех этих Коцебу и Гессе, Ауэрсвальдов и Зауэрвейдов. Даже разрывы гр&нат в их картинах были так красивы на фоне голубого неба и казались совершенно безобидными. В жизни война была совсем ирой.
В Туркестане Верещагин впервые воочию увидел все ужасы войны. Тогда он твердо решил, что все его творчество будет главным протестом против войны. Его картины туркестанского цикла произвели фурор. Н. И. Крамской писал, что «завоевание России производством кисти Верещагина, пожалуй, значительнее всякого территориального, его картины — событие в искусстве».
С ужасающей правдой Верещагин в своих картинах показывал жуткий облик войны как она есть. Во всех городах, где демонстрировались его картины, образовывались длинные очереди. Зато негодовали генералы?— и прежде всего «завоеватель Туркестана» фон Кауфман. Верещагин хорошо помнил, как этот царский сатрап, сидя на барабане, курил, почти не глядя на пленных, которых подводили к нему, небрежно говорил одно и тоже:
— Расстрелять… Повесить… Расстрелять…
Теперь Кауфман смотрел на картины в бинокль-трубу и говорил:
— Ни грана, правды я тут не усматриваю!
А государи-император Александр Второй — «Освободитель» — выразил пожелание, чтобы Верещагин… переписал свои картины заново. Верещагин тогда в гневе уничтожил три картины. Как он потом жалел об этом! Но… не вернешь. Ну что ж, зато он показал всех этих «великих» и малых завоевателей в их истинном свете.
В Туркестане Верещагин видел мечети, построенные Тамерланом (Тимуром) и дожившие до наших дней. Это по его приказу сооружались пирамиды из голов убитых, а тысячи людей заживо замуровывали в каменные башни или зарывали связанными в общих могилах, так что земля еще долго ходила ходуном на этом месте. А что дали народам завоеватели всех времен? Только горе и страдание. А что осталось от них самих? Только прах. И не случайно фон Кауфман демонстративно удалился, увидев его картину «Апофеоз войны», а придворный баталист Коцебу с недоумением спросил:
— Что это такое?
— Это последствия всех ваших батальных сцен,— с нескрываемой насмешкой ответил Верещагин.
В Берлине кайзер сказал ему комплимент:
— Ваши картины — лучшая гарантия против войны.— А потом запретил прусским офицерам ходить на выставку картин Верещагина.
А художник радовался: значит, попал не в бровь, а в глаз. Досталось от него и хваленому Наполеону. Этот завоеватель представлен у Верещагина человеком, потерявшим ясное представление о том, что перед ним происходит. Таков он на картине, где смотрит на страшное зарево пожара, объявшего русскую столицу. На другой картине Наполеон сидит в избе, задумавшись над картой, охватив голову руками. Его мучает вопрос: идти дальше или возвратиться? Чувствуется, что он уже не властен ответить на этот вопрос. Его гонит вперед война. И он идет среди пылающих развалин, подвигается за ним отряд конницы, блестят кирасы, а вокруг — запустение и смерть…
Разумеется, великосветскому обществу и эти картины не понравились: помилуйте, великий Наполеон, закутанный бог знает во что, в какие-то опорки, пешком идет по дороге, опираясь на суковатую палку, а почти рядом с ним из сугробов высовываются страшные окоченевшие руки убитых и замерзших по его вине людей— где же тут величие?!
Верещагина травила продажная печать, не раз громогласно вопившая об «упадке его таланта». Академик Тютрюмов имел наглость пустить версию о том, что Верещагин не сам писал свои картины, что за него их писали немецкие художники. Спасибо Стасову: дал он этому Тютрюмову отповедь — век будет помнить… Травлю Верещагин переносил стоически. На все упреки неизменно отвечал:
— Мой принцип: ни одного мазка от себя, все от природы.
А мужества ему не надо было занимать. Сюжеты для своих картин он находил не в размышлениях за
чашкой кофе в удобной мастерской, а на полях сражений, среди разрывов гранат и стонов умирающих. Он перенес все тяготы Туркестанского похода, одним из первых ворвался в Самарканд, получил за храбрость орден Георгия — этот заветный для военных крестик. Совершенно неслыханное было дело, чтобы этот боевой орден получил штатский человек. В русско-турецкую «освободительную» войну при первых же выстрелах он поспешил на театр военных действий. Там были его друзья: лихой генерал Скобелев, и в самом деле появлявшийся в самых опасных местах на белом коне и во всем белом, талантливый ученый и флотоводец адмирал Макаров…
Но были и царь, и его дурашливые братья, и целый сонм кабинетных стратегов, и огромная свита — все эти господа делали дилетантские ошибки, за которые приходилось расплачиваться кровью русским солдатам. И все эти господа жаждали увидеть себя запечатленными на парадных полотнах, не раз намекая о том Верещагину. А он оставался верен себе. В тылу не отсиживался. Участвовал в дерзкой минной атаке катера на турецкий броненосец и был ранен. Едва оправившись, участвовал в осаде Плевны и в кавалерийском рейде на Адрианополь…
— Художник должен быть впереди, в гуще боя, неизменно отвечал Верещагин тем, кто уговаривал его быть осторожнее.
Сама правда войны водила кистью художника в его картинах. Вот, например, его картина «Шипка-Шейново»:
перед фронтом солдат несется на коне «белый генерал» Скобелев и благодарит войска, шапки летят вверх, так и слышится могучее русское «ура», а на первом плане, около окопов видны убитые — жертвы войны, дорогая цена победы. Они раскинулись в тех позах, в каких застала их смерть. Один, видимо, моментально убитый осколком снаряда, опрокинулся навзничь: ружье выпало из рук, но руки еще вытянуты вперед, сжаты и угрожают врагу. Другой солдат как споткнулся, так и застыл скрюченным. Из рва, окружающего окопы, видны искалеченные ноги еще одного покойника…
Везде одна ужасная правда… А его «Улица в Плевне»? Путь, где прошли войска, покрыт павшими и умершими от изнеможения и болезней. И здесь ярко показана закулисная сторона военной славы. И спять бушевали генералы: «Как?! Государь изображен не верхом на белом коне, а сидящим на стуле, а вокруг пробки от бутылок с шампанским? Какое безобразие! Это просто шокирует…»
Но разве для них Верещагин писал свои картины?
И вот уже опять война, опять кровь, страдания. И новые средства уничтожения людей… Все это нужно показать всему миру, а ему предлагают восхвалять мнимые подвиги «великих». И Верещагин пишет Келлеру:
«От чести писать Алексеева я благополучно уклонился под каким-то благовидным предлогом, удачно пришедшим мне в голову. Впрочем, как и в Петербурге, Жилинский мил и любезен, готов сделать для меня все что нужно…»
В те же самые дни генерал Жилинский записывал в дневник:
«Сюда прибыл известный художник Верещагин. Виделся с ним. Этот господин явно воображает, что мы все существуем для того только, чтобы он мог писать свои картины, из которых многие омерзительны. Не думаю, чтобы и новые его творения способствовали повышению боевого духа войск. Но… в моде: везде только и слышишь: «Верещагин… Верещагин… Верещагин…»
В Ляояне Верещагин направился прямо к племяннику Кузьме Николаевичу, но тот по коммерческим делам оказался в отъезде. Верещагина встретила жена Кузьмы Мария Александровна — засуетилась, забегала и все ахала, что вот, мол, как это нехорошо получилось. Видел ее Верещагин впервые. Мария Александровна строго соблюдала посты.
— Пост не мост,— басил Верещагин,— можно и объехать.
— Да ведь грех, Василий Васильевич.
— Э-э, человек для себя — судья милостивый, а бог и тем более простит…
Мария Александровна вроде бы соглашалась, но на стол в обед снова подавалось постное.
С приездом Кузьмы Николаевича обстановка стала проще, душевнее. Кузьма Николаевич по-дилетантски тоже немного малевал, с затаенной гордостью показывал Верещагину свои акварели.
— М-м-м, ну что же, изрядно,—басил Верещагин, но морщился.
Рассмешил Верещагина Паничев. Он посмотрел на хозяйку и задумчиво Произнес:
— Не задница, а аквариум.,
Верещагин смеялся с полчаса и оттаял, стал мягче, и его уже не раздражала суетливая беготня хозяйки.
В Ляояне все утряслось. Жене Верещагин писал 19 марта:
«Здесь, в Ляояне действия будут еще не скоро. Мне дали целый вагон-микст, с которым могу прицепиться к какому хочу поезду и останавливаться, где мне нужно. Там мои вещи, там я живу…»
Племянник Кузьма согласился заведывать этим вагоном к неудовольствию Паничева. Он сказал:
— Василий Васильевич, к чему это? Что, я на человека не похож? И цветы вянут, если их ни во что не ставить.,
— Он в твои дела входить не будет, бакалея — это на тебе.
И Паничев сразу успокоился. Однажды он вздохнул:
— Эх, жизнь прошла мимо денег.
— Да куда тебе много денег? — засмеялся Верещагин.— Лишние деньги — лишняя забота.
— Ну нет, Василий Васильевич, деньги не люди — лишними не бывают.
Много разговаривал Верещагин с офицерами — жильцами Кузьмы. Все они были без семей — отправили их в тыл. Особенно забавлял Верещагина один тыловой вояка. С виду не офицер — гроза. Громадная папаха сдвинута на затылок, большие круглые глаза выпучены, лицо багрово-красное, одутловатое. На нем ярко-красные штаны необычайного фасона, измятая шведская куртка с бранденбурами. На кавказском наборном ремешке висела не шашка, а какой-то меч-кладенец. Не замечая, что Верещагин его зарисовывал, интендант ораторствовал:
— Нет, теперь, брат япошка, шалишь. Кончен бал. Как мух надавлю. Мне, бы только добраться до них. Никого не оставим на развод. Будут меня помнить. А что, господа, еще шампанского?..
— А правда, что вы были в Корее, сожгли предместье Сеула, взяли несколько японских транспортов? — спрашивал у него Верещагин.
— А как же,— не моргнув глазом, соглашался вояка.— Это я в кавалерийском отряде Мищенко был. Еще разрушили железную дорогу у Шахедзы.
— У Саймадзы вы хотели сказать?
— А черт бы побрал все эти местные названия,— чуть покраснев, выругался интендант и поспешил переменить разговор.— Здесь есть оперетка. «Маскотту» играют… Прелесть! И фальшиво запел:
ты, моя Беттиночка,
Ну просто, как картиночка!.. ,
— Ну, этот всегда в сторонке дрался,— с пренебрежением отозвался об интенданте Паничев.— Как говорят: он повернул коня налево, а сам направо поскакал.
И что вы в нем нашли интересного?
Паничев не подозревал, что больше всех забаилял Верещагина он сам. Однажды утром он сказал:
— Проснулся: в груди зов далеких предков.
Верещагин пил кофе. Услышав эту фразу, он пролил кофе на колени, чуть не подавился от смеха и с хохотом выскочил из-за стола.
— Что это вы, Василий Васильевич, словно маленький,— с недоумением произнес Паничев.— И чего смешного нашли?
Он вдел в ухо большую медную серьгу — и это тоже смешило Верещагина до слез.
— Алешка,— говорил он парню,— да разве ты не знаешь, что самоукрашение — признак старости? И потом это только папуасы подвешивают всякую дрянь. Знаешь ли, к чему они побрякушки-то подвешивают? Ты не туда повесил.
— Вам, Василий Васильевич, только бы смеяться,— обиженно говорил Паничев.— Морда-то у меня сикось-накось, а тут украшение — девки на эти цацки, знаете, как липнут.
В связи с приходом русской армии торговцев в Ляоян наехало видимо-невидимо.
«Улицы здесь, что называется, котлом кипят,— писал Верещагин своей знакомой Рощаковской.— Толпы китайцев, наших солдат и офицеров, арбы, мулы, лошади, ослы и двуколки — все это невообразимо перемешано под жаркими лучами солнца. Но, боже, какой зной здесь от полудни до четырех часов. Ветра нет, солнце палит почти отвесными лучами, пески желтые, горы затянуты туманом, и небо без единой тучки. Копают землю, стучат молотки по железным листам, свистят паровозы, играют сигналы, проходят куда-то роты ,солдат. Живет и волнуется Ляоян. Но что творится в воротах города — уму непостижимо. Сколько криков, щелканья бичей, понуканий: «Уо, уо, трр, уо, ииы!..» Но то и дело запутываются постромки сцепившихся арб и двуколок, создающих пробки в узких воротах…»
Глазом художника Верещагин примечал все: юрких манз в длинных голубых халатах, небрежно покачивающих бамбуковыми зонтиками, бледные лица, всклокоченные головы, утомленные глаза в низких окнах веселых заведений с громкими названиями: «Шато де флор», «Парижские номера», «Полтава» и даже… «Варяг».
Верещагину нравилась бурная своеобразная жизнь восточного города. Кого он рисовал там? Может быть, рикшей с фонариками или вестовых, игравших на пороге казармы в «носки», или юрких мальчишек, карауливших лошадей «господ» за маленькую монетку. Кто знает? Все эти рисунки погибли вместе с ним. Но он заметил всех этих людей —мы это знаем из его писем близким и знакомым, из рассказов тех, кто был с Верещагиным или встречался с ним. ,
Убедившись, что в скором времени боевых действий у Ляояна не предвидится, Верещагин поспешил в Порт-Артур — базу русской тихоокеанской эскадры. Этот порт носил имя английского лейтенанта, командира военного судна «Алжерино», первым бросившего якорь в местных водах.
— Пора бы нам связать дорогой нам отныне порт и город тем наименованием, которое могло бы многое сказать русскому сердцу,— сердито заметил Верещагин. Кузьма Николаевич помалкивал.
Здесь Верещагина очаровала Золотая гора, «как пасть кашалота, готовая проглотить рейд».
Так как вагон остался на боковой ветке далеко от центра города, Верещагин направился в гостиницу с громким названием «Европейская». Однако все номера были заняты. Верещагину предложили какой-то невзрачный боковой чуланчик.
— Опоздавшему — кости,— меланхолично заметил Паничев.— Ну что ж, надо познавать жизнь во всех ее красках.
Кое-как переспав в чуланчике, Верещагин утром на извозчике поехал на Золотую гору. Солнце пекло вовсю. Уже буйно цвели розрвые азалии. Лошади шагом едва везли вдоль раскаленных утесов.
— Такие у нас подлые климаты,— ворчал извозчик,— сейчас, как в аду, а ночью холодом вдарит — и шубы мало.
— У меня уже башка дымится,—поддакнул Паничев. Ехать ему не хотелось. — Лучше б сидел сейчас где-нибудь в трактире, а тут вот таскайся за барином по горам неизвестно зачем. «А впрочем, не в строю,— успокаивал он себя,—да и Василий Васильевич — барин тароватый, пожалуй, накоплю на его службе и на домик и на корову».
Неожиданно, точно из-под земли, вырос часовой.
— Вы куда, господин кавалер?
— На батарею.
— Нельзя-с. Не велено. Пожалуйте обратно.
— Да у меня билет.
Часовой внимательно прочел, взял под козырек:
— Проезжайте!
В небе медленно взмывал в высоту орел широкими плавными кругами: Широко раскинул кажущиеся неподвижными крылья. «Какой простор видит он под собою?» — подумалось Верещагину. Скоро орел обратился уже в точку, а там и эта точка пропала в ослепительном небе.
И вот Верещагин на вершине горы. Пожалуй, и орлу нечего завидовать. На севере виден был чуть ли не весь Ляодунский полуостров со всеми извилинами его берегов, с дикими хребтами гор, похожими на спящих драконов, желтая земля и серые, заключенные в глиняные стены деревни. На юге перед Верещагиным расстилался лазурный океан, где-то вдали неуловимо сливавшийся с небом. Внизу хорошо были видны бухты со стоящими в них судами. Хребты и ребра гор отчетливо изогнулись, как допотопные чудовища, широко разбросав свои каменные лапы, крепко врезались кварцевыми когтями в самое дно океана и несокрушимо держались под его ударами. «Лепота!» — подумал Верещагин. Но тут же он увидел и белые блиндажи казематов, черные громадные мортиры…
Верещагин снова посмотрел на север. Сопка за сопкой, целый хоровод сопок теснился внизу. Маньчжурские орлы с уродливыми, круглыми, как заслонки, крыльями повисли в воздухе над кручами. Гребни сопок укрепляли саперы. На одной из сопок далеко вился темной каймой ров, из которого виднелись ружейные штыки. Солдаты, одетые в новенькие полушубки, желтели на буром фоне дубовой заросли. Лопатами и кайлами прорезали они сопку, готовили места для пулеметов и орудий.
— Работка,— вздохнул Паничев:— Это как закат солнца вручную…
Но вдруг погода переменилась. Повалила снежная крупа. Верещагин пешком стал спускаться вниз. Но это было не так-то легко: тропинки обледенели, ноги скользили. Пришлось сесть в фаэтон.
Окрестности Порт-Артура были просто великолепны. Сам город понравился Верещагину меньше. Прежде всего его поразило обилие пыли. Почти всегда улицы города тонули в вечных желтых завесах.
«Улицы в Порт-Артуре пыльные, узкие,— сообщал Рощаковской Верещагин.— Даже не пыльны — тут пыль стихия, воздух, которым вы дышите: улица только дополнение к этой пыли. Желтыми завесами она отделяет от вас дали, желтыми облаками движется на вас и охватывает отовсюду, сыплется сверху, клубится снизу, срывается ветром и стоит, над бухтой, колеблется в высоте и уносится куда-то к пустынным горам».
Из знакомых неожиданно заявился к Верещагину генерал Фок — высокий белесый старик, часто подхихикивающий и неприятно шмыгающий носом, тогда как стальные глаза его оставались холодными, настороженными. Верещагин уж очень не любил этого хитрого, подвижного немца, может быть, он угадывал в нем изменника. «И чего приперся? — подумал Верещагин.— Ведь совсем недавно виделись в Дальнем».
— Как у нас поживаете, Василий Васильевич? — с такой сладенькой улыбочкой спросил Фок, что Верещагин поморщился.
— Хорошо живу, ваше превосходительство,— грубовато ответил он.— Нагнусь — штаны на заднице лопаются.
— Хе-хе-хе,— засмеялся фальшиво Фок.—А вы все такой же шутник.
— Чего это он около вас увивается? — сказал Паничев, когда Фок у]йел.— Знаете, у нас говорят: «Не верьте лисице, когда она ходит возле курятника». Друг, что-ли, он вам?
— Таких друзей за нос да в музей,— мрачно сказал Верещагин. Он так и не понял, что было нужно Фоку, что он вынюхивал, на что намекал…
Потом была встреча со знакомым по путешествию в Индию — это был «доктор естественной истории и ботаники» Карл Гревс, а на самом деле — шпион. Он ловил сачком бабочек и попутно интересовался ходом работ по укреплению Порт-Артура. В ответ на преувеличенные восторги доктора по поводу встречи Верещагин угрюмо спросил:
— Когда вас повесят, доктор?
— Помилуйте, маэстро, за что?
— Как водится, доктор, за шею.
Гревс поспешил ретироваться.
Но были у Верещагина и радостные встречи. С удивлением он увидел в толпе важных, медлительных, высоких, бородатых сипаев в белых или красных тюрбанах знакомых по Индии. Как они сюда попали? Невольно вспоминались великолепные храмы Бенареса, дворцы Дели у зеркальных своих прудов, пальмовые рощи Малабара — места сюжетов его индийских картин.
— Уезжайте,— говорил им Верещагин,— теперь здесь оставаться onacifo.
— Мы не для того едим русский хлеб, чтобы бежать в час беды,— ответил ему один из сипаев.
— Но ведь крепость может попасть в осаду, тогда всякий человек будет на счету, и вам придется драться.
— Если мы сражались за англичан, которые не считали нас за людей, то тем охотнее поможем русским, здоровающимися с нами за руку.
Верещагин не раз восхищался их стройными и тонкими фигурами на улицах Порт-Артура. Сам город не баловал красотами. «Все здесь низенькое, маленькое, припавшее к этим утесам, точно не осмеливающееся поднять голову перед грозными вершинами кругом»,— таким виделся Порт-Артур Верещагину. Уже вторую ночь заснуть ему не удалось. Где-то в полночь его разбудила суматоха на улице и в коридорах гостиницы.
«Бум-м! Бум-м! Бум-м!» — жалобно дребезжали на столе графины и стаканы. Верещагин выглянул в окно. Весь горизонт пылал. Золотая гора, Тигровый хвост в сплошном зареве огня.
— Да что такое? — высунувшись в коридор, спросил он.
— Японцы атакуют! — кто-то крикнул на бегу в ответ.
Иногда сквозь грохот орудий врывался сухой треск пулеметов. Десант? Через пять минут Верещагин был на набережной. Там уже стояла толпа. Все напряженно всматривались в черную морскую даль. Мутная луна закуталась в какие-то молочные завесы. Прожектора с Электрического утеса’ кидали в сторону океана снопы лучей.
В цейсовский бинокль Верещагин с трудом нащупал какие-то черточки на горизонте. Вот в луче прожектора что-то, зачернело — и вдруг, словно нырнуло, мигом исчезнув. Но тут внизу из длинного пушечного дула выкинуло пламя, что-то «ахнуло», как будто ближняя скала треснула, а железный бич с жалобным свистом рассек воздух. Там, где только что мелькали какие-то огоньки, взбросилось, закипело разбуженное море, и огоньки побежали во все стороны от взрыва. Не успел смолкнуть грохот здесь, как в мутной дали что-то вспыхнуло красным зловещим огнем. Загудело в ближних скалах, отдалось в горах позади, и что-то несуразное, тяжелое, грубое шлепнулось в бухту перед городом.
— Господа! — крикнул кто-то в толпе.— Скорей на Золотую гору! Того и гляди все кончится, а мы ничего не увидим!
Увлеченный толпой, Верещагин, не чувствуя усталости, бежал мимо какого-то грустного пустыря, тусклого пятна спящего озера, по длинной ленте безлюдной дороги. Вот и подъем на гору. Но выстрелы на рейде прекратились так же внезапно, как и начались. Только теперь одышка заставила Верещагина остановиться. Он оглянулся. Темная скатерть ночи опустилась над лощиной, городом. Горы казались еще выше, еще мрачнее. Он поплелся обратно.
Утром узнал, что японские миноносцы пытались подорвать славный броненосец «Ретвизан», стоявший у самого прохода, а старые броненосцы поддержали их атаку с моря. В те дни имя «Ретвизана» с восторгом повторяла вся Росспя, ему посвящали стихи и поэмы. В первую ночь войны броненосец был подорван в минной атаке и выбросился на отмель —и вот уже почти два месяца каждую ночь японские миноносцы пытались взорвать его. «Ретвизан» яростно огрызался.
На другой день Верещагин поехал на «Ретвизан». Командир его капитан первого ранга Эдуард Николаевич Щенснович еще с турецкой войны был знаком с художником. Его только что наградили за доблесть орденом Георгия. Верещагин написал жене:
«Принимают везде прямо не по заслугам и любезно. Я, впрочем, плачу, чеАм мргу: увидевши, что бравый командир «Ретвизана» без Георгиевского креста, потому что не получил еще его (по почте), я снял с себя и повесил ему, чем морячки были очень довольны…»
Василий Васильевич спросил у Щенсновича:
— Скажите, почему так неудачно для нас началась война на море?
— Потому что врага бьют кулаком, а не растопыренными пальцами,— ответил Щенснович.
Юным мичманом Щенснович участвовал в дерзких атаках минных катеров на турецкие хмониторы на Дунае. Верещагин не зря называл его бравым — он был одним из немногих русских морских офицеров, кто и в неудачную японскую войну покрыл себя неувядаемой славой. Эдуард Николаевич впоследствии был первым начальником отряда подводного плавания и испортил себе немало крови в борьбе за создание подводного флота в России — эта сторона его деятельности все еще не оценена в должной мере и никем пока не описана.
Щенснович вел с Верещагиным долгие беседы на борту «Ретвизана», якобы оставил записки об этом но где они? К сожалению, не удалось найти никого из семьи и потомков Щенсновича. По рассказам старых моряков семья Щенсновича уехала из Кронштадта в родные места. Но где эти родные места? Не удалось установить даже место рождения Э. Н. Щенсновича. Не удалось найти потомков офицеров и матросов героического «Ретвизана»…
Только 24 марта на набережной Верещагин встретил командующего флотом вице-адмирала Макарова, своего старого друга.
— Что же вы не заходите? — с укором в голосе спросил адмирал.
— Зайду.
— Где вы сегодня завтракаете?
— Да нигде особенно.
— Так приходите сегодня ко мне, потом поедем топить судно на рейде — загораживать японцам ход.
После завтрака Верещагин и Макаров на первом катере отправились на внешний рейд. В письме к жене от 28 марта Верещагин очень живо и зримо нарисовал картину затопления парохода «Эдуард Бари», действия и темперамент адмирала Макарова. Вот это письмо:
«Гигант-пароход, смотревший пятиэтажным домом, только что купленный для затопления,—писал Верещагин,— стоял уже накренившись на тот бок, на который он должен был лечь; было жалко смотреть на молодца, обреченного на смерть, еще не знавшего о своей участи,— знаешь, как это бывает с больным доверчиво смотрящим тебе в глаза, стараясь высмотреть в них, скоро ли будет ему облегчение… Когда пробили все переборки, все снесли, в последнюю минуту матросы заторопились, засуетились и сбросили… чайник, который, впрочем, ловко подхватили внизу на барже. «Скорей, скорей! Все долой! — кричал, горячась, Макаров.— Сейчас..переменится ветер, и …судно поставит прямо…» Одна за другой две мины в носу и в корме взвили громадные, столбы воды и грязи, и судно, вздрогнувши, сначала действительно выпрямилось, а потом стало валиться. Корма скоро заполнилась водой и села на дно, но нос сильно поднялся кверху, показывая страшную язву, нанесенную ему миной. Адмирал очень горячился: «Значит, переборки не перерубили! Значит, переборки не перерубили!» — и ходит по-скобелевски, как тигр в клетке, на заваленной всякой дрянью барже, делает три шага вперед <и три назад, и так снует, что твой тигр или белый медведь. Наконец все залилось водой, и судно легло под воду, как раз в намеченном месте, так что остался над водой только небольшой знак от одного бока — точно длинная рыба…»
Макаров и Верещагин давно уже находились в дружеских отношениях. Пожалуй, более близкого человека у Верещагина и не было — только с Макаровым он мог быть вполне откровенным в любом разговоре.
Степан Осипович Макаров принадлежал к славной плеяде великих русских флотоводцев. Его девизы: «В море — дома» и «Помни войну» красуются и в наши дни в кают-компаниях советских военных кораблей. Всем было известно знаменитое наставление Макарова морякам: «Мое правило: если вы встретите слабейшее судно,— нападайте, если равное себе — нападайте и если сильнее себя — тоже нападайте».
Макаров энергично готовил русскую эскадру к бою, он не собирался отсиживаться в гавани под защитой береговых батарей. Он не гнушался собирать комендоров и внушал им: «Побеждает тот, кто хорошо дерется, не обращая внимания на свои потерд и памятуя, что у неприятеля этих потерь еще больше». Весь флот с восторгом читал в приказе Макарова следующие строчки: «Я постараюсь избежать случайностей, если сам не увлекусь делом вместе со всем моим флотом» — в этих словах весь Макаров.
«Борода» — ласково звали его между собой матросы. Верили в него безгранично. Матрос Михаил Натанов (из Воронежа) вспоминал:
«До Макарова на эскадре было какое-то сонное болото. Бывало, никого и палкой не выгонишь, а теперь к делу все рвутся сами — лишь бы обратить на себя внимание адмирала».
Писатель-маринист, портартурец капитан 2-го ранга В. И. Семенов в «Расплате» писал о Макарове:
«Казалось бы, что адмирал ничем не проявил своей деятельности, ничем не «показал» себя, но путем какого-то необъяснимого психического воздействия на массы его популярность, вера в него, убеждение, что это «настоящий», росли не по дням, а по часам».
Раз десять рассказывали Верещагину о первом выходе Макарова в море. Читаем у Семенова:
«С Золотой горы донесли, что в море идет бой. между русскими и японскими миноносцами. Для поддержки их вышли из гавани крейсеры «Аскольд» и «Новик». Но на «Аскольде» держал свой флаг Макаров. «Неужели адмирал сам, лично, отправился на эту авантюру?» — вот вопрос, который интересовал всех. Офицеры, собравшиеся на мостике, усиленно протирали стекла биноклей, напрягали зрение… На «Аскольде» флага командующего не было. «Ну, понятно, нельзя же так рисковать, мало ли что….» И вдруг крик сигнальщика: «На «Новике»! Флаг на «Новике»! Все кругом разом всколыхнулось. Команда, — бросив завтрак, кинулась к бортам. Офицеры вырывали друг у друга бинокли из рук… Сомнения не было. На мачте «Новика», этого игрушечного крейсера, смело мчавшегося на выручку. окруженного японцами «Стерегущего», развевался флаг командующего флотом!»
— Вы представляете, что это значило для эскадры?—захлебываясь от восторга, словно мичман, воскликнул Семенов.— После прежних бесконечных «беречь и
не рисковать» при Алексееве?!
Верещагин очень хорошо представлял все это, но досадовал, что такие интересные события прошли без него. С Макаровым он теперь встречался ежедневно на броненосце «Петропавловск», на который перенес свой флаг Макаров.
Однажды адмирал задумчиво сказал:
— Вот вроде бы и чужое море, а люблю. Море нельзя не любить. Море имеет свою хорошую сторону. Человек становится добрее, он забывает свои сомнения и опасения. Он делается простодушнее, прямее и откровеннее.
— Вы просто влюблены в море,— улыбнулся Верещагин.— А представьте «собачью вахту» на мостике в шторм под потоками воды…
— Ну, как тут не пожалеть такого страдальца! — подхватил Макаров.—А вот и нет! Удовольствие в свежую погоду может испытать только моряк!
— Ну, хорошо. Вы лучше скажите, когда же наконец будет горячее дело? ‘
— Еще успеете навоеваться…
Жаркие схватки между миноносцами, своими и вражескими, вообще-то случались каждую ночь, но Макаров не разрешал Верещагину принять участие в каком-либо ночном поиске. Верещагин не на шутку стал сердиться. Тогда Макаров пообещал взять его с собой на сторожевую канонерку «Гиляк», стоявшую у самого прохода в гавань, но уехал на «Гиляк» без Верещагина. Однако подвернулся катер, на котором Верещагин и прибыл на «Гиляк».
Жене он написал:
«Сторожевая лодка «Гиляк» одна выдавалась впереди всех судов… На «Гиляке» все было спокойно, темно, только прожектор далеко освещал море. Мне предоставили диван, на котором я весьма тяжело и тревожно заснул. Представилось, что я у Льва Толстого, комнаты, которые совсем похожи на наши, и их почему-то нужно разорить; я глухо заплакал, но, кажется, никто этого не слышал…»
Лейтенант Дукельский разбудил Верещагина. Светало. Вышел Макаров, веселый, выспавшийся, довольный.
— Ну вот, Василий Васильевич, ночь прошла спокойно. Поедем на «Петропавловск».
Письмо жене Верещагин закончил такой фразой:
«Так мое ожидание бомбардировки и боя не выгорело; авось будет еще впереди».
И еще две ночи провел Верещагин на сторожевых судах в тревожном ожидании, но тщетно — японцы не показывались.
— Это вы их распугали,—шутил Макаров, обращаясь к Верещагину.
29 марта Макаров вывел эскадру в море для производства эволюций. Пять часов эскадра была в море. Верещагин на адмиральском мостике лихорадочно рисовал, стараясь уловить быстро меняющиеся оттенки морских далей. Жене он написал:
«Вчера выходил в море, но неприятеля не видел. Я подбиваю Макарова пойти подальше, но не знаю, согласится ли он. Сила выходила большая: 5 броненосцев, крейсера, миноносцы».
Эти фразы были последними из всего написанного Верещагиным и известного нам.
Утром 30 марта 1904 года Макаров созвал срочное совещание командиров миноносцев.
— Господа,—начал Макаров,—уже две недели главные силы японцев не показываются у Пору-Артура. Это становится подозрительным. От китайцев получены сведения о прибытии к островам Эллиот японских транспортов с войсками. Необходимо найти места якорных стоянок японцев, атаковать и уничтожить корабли противника…
«Слушал адмирала,— вспоминал в дневнике М. С. Рощаковский,— а сам все косился на угол, где пристроился. с мольбертом всеми нами уважаемый художник Верещагин. У него было лицо мыслителя, а взор прямо-таки излучал вдохновение. Движения кисти были резки и энергичны. Что он там рисовал? Очень хотелось мне взглянуть. Но в этот момент адмирал, видимо, заметив мои маневры, вдруг обратился ко мне: «Вам все понятно, лейтенант Рощаковский?» Я покраснел и засмущался, как нашкодивший школьник. Больше я уже не смотрел в сторону Верещагина»,
Вечером в море вышел отряд из восьми миноносцев. Погода была ненастная. Надоедливо моросил мелкий дождь. Спустившийся туман уменьшал и без того плохую видимость. Тревожась за судьбу высланных в море миноносцев, адмирал Макаров всю ночь провел на дежурном крейсере «Диана», В половине одиннадцатого сигнальщики заметили силуэты неизвестных кораблей.
— Не поймешь: то ли они стоят неподвижно, то ли бродят взад-вперед по одному месту? — недовольно проговорил Макаров.
— Прикажете открыть огонь? — спросил командир «Дианы» капитан 1-го ранга Н. М. Иванов.
— Эх, кабы знать! — с досадой махнул рукой Макаров.— Вернее всего — наши же. Потеряли своих, отбились и войти не решаются, чтобы за японцев не приняли…
Видение мелькнуло и быстро скрылось за сеткой мелкого дождя.
— Надо будет на всякий случай завтра протралить это место,— обратился Макаров к Иванову.— Прикажите точно записать румб и расстояние.
Только под утро Макаров вернулся на «Петропавловск». Но отдохнуть ему не удалось. Со стороны моря послышалась ожесточенная перестрелка. Выяснилось, что ночью отстал от своих и был окружен японцами миноносец «Страшный». Макаров не медля выслал ему на помощь броненосный крейсер «Баян».
В 6 часов 15 минут утра «Страшный», доблестно сражавшийся против двух крейсеров и шести миноносцев противника пошел ко дну. Через 15 минут к месту боя подошел «Баян», но было уже поздно. Вернувшись в Порт-Артур, командир «Баяна» капитан 1-го ранга Вирен доложил:
— Может быть, и не всех спасли, так , как туман мешал видимости, а на горизонте показался весь японский флот.
— Как же так? — заволновался Макаров.— Надо немедленно идти к месту гибели «Страшного»!..
Русская эскадра стала выходить на внешний рейд. Погода улучшилась. Выглянуло солнце. С моря дул свежий ветер и разводил порядочную волну. Макаров в пальто с барашковым воротником .стоял на верхнем мостике «Петропавловска». Рядом с ним находился Верещагин, как всегда с палитрой, кистями- и подрамником в руках. В. И. Семенов вспоминал в «Расплате»:
«Петропавловск» прошел совсем близко от «Дианы», на палубе которой толпились матросы, желавшие посмотреть на адмирала.
— Здорово, молодцы! — заметив их, звучно в мегафон выкрикнул Макаров.
— Здравия желаем, ваше превосходительство! — по уставу, но как-то особенно громко, дружно и радостно ответили матросы на «Диане». Макаров приветственно помахал им форменной фуражкой.
— Ура! У р а -а !- загремело на «Диане» и на других судах эскадры. На всех кораблях в этот день установилась приподнятость духа, все ожидали чего-то необычного, большого, радостного…»
День окончательно установился поразительно яркий, солнечный. От непогоды не осталось и следа. Отогнали «собачек» — так называли портартурцы отряд японских легких крейсеров, постоянно маячивших на горизонте.
В 8 часов 40 минут появился японский флот в полном составе. У японцев было 14 крупных броненосных судов, а у Макарова только 4 — силы были слишком неравными, и русская эскадра повернула обратно. Японцы не преследовали. Скоро их корабли едва можно было различить на горизонте. Русская эскадра замедлила ход, почти остановилась. На кораблях занялись утренней приборкой.
Вдруг послышался какой-то грозный гул, похожий на сильный удар грома. И вслед за этим над «Петропавловском» взвилось гигантское облако черно-бурого дыма. На мгновение дым совершенно окутал броненосец, закрыв нос и среднюю часть судна. Башни, мачты, трубы — все это как бы повисло в облаках темно-зеленого дыма, который пронизывало красное пламя. Было 9 часов 43 минуты.
Секунды через три раздался второй взрыв. Броневая палуба раскрылась, и столб светло-желтого пламени вырвался наружу. Было видно, как рушится в воду сорванная взрывом массивная носовая башня и летит фок-мачта, падая на развороченный командирский мостик. Броненосец накренился на правый борт и быстро стал погружаться в воду. Охваченная пламенем, высоко поднявшаяся над водой корма с работающими винтами некоторое время держалась над водой. Черным провалом зияла большая пробоина с вывернутыми наружу рваными листами. Люди на корме прыгали в воду.
Тут раздался третий, более слабый взрыв в кормовой части, и вслед за ним вырвалось густое облако пара. Когда оно рассеялось, там, где только что был броненосец, теперь бурлила в громадной воронке вода да плавали среди обломков взывавшие о помощи люди. В полторы минуты с огромным. броненосцем было покончено.
Первыми к месту катастрофы подоспели миноносец «Бесшумный» и минный крейсер «Гайдамак».
На «Бесшумный» доставили командира «Петропавловска» Николая Матвеевича Яковлева. Он был без сознания, бредил… У Яковлева оказались сломанными четыре ребра, ушиблен правый бок и серьезно поврежден череп. Синяки, ушибы, ссадины и переломы мешали растирать закоченевшее тело. Яковлев шептал: «Оставьте меня в покое, дайте спокойно умереть!»
Лейтенанта Унковского вытащили черным — только белки глаз сверкали. Его долго мыли. Доктор сказал: «Уж мы думали, что никогда и не отмоем, что навсегда негром останется…»
Спасли и двоюродного брата царя — великого князя Кирилла Владимировича, перепуганного, лязгающего зубами от холода и пережитого страха, но абсолютно невредимого.
А Макаров? С надеждой всматривались моряки в сверкающие на солнце холодные зеленые волны: не окажется ли среди плавающих на воде обломков знакомая фигура адмирала… На «Гайдаматр» доставили выловленное пальто Макарова и повесили на поручнях. Пальто было разорвано в нескольких местах. Поодаль стояли матросы и не стесняясь плакали. Разнесся слух, что Макарова доставили в морской госпиталь. Тысячи людей бросились туда, но слух не подтвердился.
Всего спасли с «Петропавловска» семь офицеров и семьдесят три матроса. Погибли на броненосце вицеадмирал С. О. Макаров, художник В. В. Верещагин, контр-адмирал М. П. Молас, 29 офицеров и 620 матросов.
Вот показания офицеров и матросов, уцелевших в катастрофе. Флаг-офицер мичман В. П. Шмидт:
«В момент катастрофы я находился в штурманской рубке вместе с капитаном 2-го ранга Кроуном и одним сигнальщиком. Я записывал приказ адмирала и только поставил двоеточие, как последовал сильный взрыв. Кроун и сигнальщик были убиты. У меня воздушной волной сорвало фуражку. В одно мгновение стол, Диван, шкаф с книгами и картами — все обратилось в груду обломков. Циферблат с механизмом был вырван из футляра часов. Я бросился к правому выходу из рубки-на мостик. Впереди себя я увидел море пламени. От удушливого едкого дыма почти задыхался. Говорить нельзя было из-за рева пламени, шума воды, постоянных взрывов и всеобщего разрушения. На мостике я заметил фигуру адмирала Макарова, стоявшего спиной ко мне. Он прошел вперед, сбросив с себя пальто…»
Видимо, уже в следующее мгновение адмирала Макарова видел мичман В. Д. Яковлев, сообщивший следующее:
«Когда грохнул взрыв, меня подкинуло, перевернуло в воздухе, но, падая, я встал на ноги. И в этот момент я увидел, как адмирал Макаров обеими руками закрыл лицо, как бы от сильной боли или отчаяния при виде того, что произошло…» .
Сигнальщик Петр Бочков пытался помочь Макарову, видимо, уже в следующее мгновение. Вот его рассказ:
«Я стоял на мостике боевой рубки, разбирал сигнал. Последний приказ адмирала был: «Миноносцам войти в гавань». Ход замедлили, почти стали. Вдруг корабль вздрогнул, раздался ужасный . взрыв, за ним — другой, потом — третий. Я бросился к дверям рубки, но в это время оттуда выходил какой-то офицер, тогда я выскочил в окошко. Кренило. На мостике я увидел нашего Старика—адмирала Макарова. Он лежал на палубе ничком. Лицо и борода были в крови. Бросился к нему, хотел было поднять, но корабль точно куда-то падал. Вода вкатывалась на самый мостик. Со всех сторон падали обломки, балки, шлюпки. Что-то гудело, трещало, валил дым, показался огонь. Меня смыло…»
О последних минутах Верещагина рассказал лейтенант Н. В. Иениш:
«На самом свесе я увидел группу матросов и среди них Верещагина в расстегнутом пальто. Часть из них бросилась в воду. Остальные колебались, остановленные зловещим шумом работавшего винта за кормой. Тут взорвались котлы. Всю середину корабля вынесло со страшным шумом наверх. Правая шестидюймовая башня, сорвавшись, полетела в море. Громадная стальная стрела на спардеке для подъема шлюпок исчезла мгновенно. Взрывом ее метнуло за корму, и место, где стояли матросы и Верещагин, было пусто. Их раздробило и смело..»
Иначе рассказал о гибели Верещагина матрос Ермошкевич из Могилева:
«Адмирал в момент взрыва стоял на мостике. Около него были другие начальники и старичок штатский с крестиком. Кажись, старичка сначала бросило на воздух, а потом в море…»
Мичман Николай Шлиппе говорил, что он видел, как Верещагин неудержимо скользил по наклонной плоскости палубы в воду. , .
Упомянул о Верещагине в своих воспоминаниях и командир «Петропавловска» Н. М. Яковлев:
«За несколько минут до взрыва я побежал в боевую рубку. В этот момент я видел полковника Агапеева: он записывал подробности происшедшего боя. Рядом Верещагин что-то спешно зарисовывал…»
Как настоящий гвардеец русской батальной живописи Верещагин погиб, не выпуская кисти и палитры из рук…
А дома, в вагоне, Верещагина ждало письмо от жены:
«Милый Вася, ради бога, держись подальше от этого Порт-Артура, береги свою жизнь, помни о детях…»
В него была вложена записка от дочурки:
«Папочка, попугай здоров. Новую клетку нам еще не прислали. Напиши, папа, где ты и видел ли японцев…».
А сын Вася писал отцу:
«Милый папа, нового у нас ничего нет. Мы занимаемся по-прежнему. Из физики прошли свойства воды и других жидкостей и состав воздуха. Из географии — горы и реки, из грамматики — До глаголов, а из, арифметики — задачи. Мама хворает, все простуживается. Напиши о себе, где ты теперь и сколько у нас войска. Прощай, целую тебя крепко, твой сын Вася Верещагин».