Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Год от году поселок исчезал — безвестно, тихо и неуклонно.
А вместе с ним, столь же безропотно и неотвратимо, как она сам:а это трезво считала, все более приближалась к завершению жизни и Михайловна в одиноком и новом своем дому, срубленном сыном и двумя крепкими зятьями всего-то в прошлом году. Дом сей наконец-то сложили вместо поставленной еще перед самой войной времянки, которая, однако, просуществовала преспокойно более трех десятков лет, точно лишний раз утверждая своей живучестью еще один парадокс  нашей действительности: нет ничего более постоянного, нежели сооружения временные. В общем, за эти более чем три десятка лет, проживая во времянке, Михайловна сумела преспокойно родить, а затем и, не без труда и напряжения, конечно, вырастить сына и  дочек.
Нарядно белеющий теперь первосортным шифером и задалеко в улице заметный ладно пригнанными, желтыми венцами из неподсоченной сосны, этот новый домина Михайловны оказался, пожалуй, и последним в поселке. Никто таких крепких на загляденье домов, словно бы в насмешку рассчитанных на века, не только давно уже не ставил здесь, в гибнущем-то леспромхозовском поселочке, а и вовсе не строил никакого нового жилья.
Первым, еще пять лет назад, удалился из поселка совхоз, покинув на произвол судьбы и в итоге на верную погибель несколько вполне добрых коровников, капитально кирпичных, да еще и под железом. И Михайловна подчас горевала по-крестьянски искренне, наблюдая, как репьи в полный человеческий рост глушат покинутую людьми и животными совхозную усадьбу.
Три же года назад еще и участок леспромхозовский покинул поселок насовсем. Затем разобрали железнодорожные стрелки и лесоперевалочную эстакаду и оставили один только сквозной путь: двое рельсов — один след, убежал — возврата нет. В довершение к этому сгорело неизвестно кем подожженное опустевшее здание станции и оставило в память по себе пепелище да смертельно раненные огнем тополя. Другой станции учреждать на месте сгоревшей не собирались, поскольку теперь пролегал через поселок всего-то один путь без семафоров, и этаким манером даже само название поселка, некогда, на века казалось, прочно запечатленное еще и в трех, так сказать, экземплярах — под коньком крыши на фронтоне и на боковых стенах вокзалишка,— словно бы вообще исчезло с лица земли, как бы предвещая тем самым и постепенное исчезновение всякого человеческого жилья ь здешней округе.
И наконец — уж если пришла беда, так отворяй ворота! — в погибающий и обреченный поселок принялись, откуда ни возьмись, стекаться крикливые цыганские массы, по дешевке скупая дома, спешно покидаемые жителями в этой абсолютно, дескать, бесперспективной, как начали выражаться в районе, местности. И Михайловне временами уж и, вовсе невмоготу стало бороться с тоской и унынием, какие вполне естественно обуревали теперь ее, обыкновенную русскую бабу, прокрестьянствовавшую всю свою жизнь, на глазах у которой по нездешнему черные, что форменное тебе воронье, бесчисленные цыганята взялись дружно и лихо растаскивать с брошенных совхозовских коровников кровельное железо и годный еще кирпич.
Вообще против цыган она лично совершенно ничего не имела, кроме обычного предубеждения, будто глаз-де у них дурной. А так-то, чего ж… люди вроде как все люди — ноги-руки есть, ну а беспечные… так ведь и те, у кого головы тоже будто бы на плечах наличествуют, жизни проживают, случается, еще и ох какие безголовые! И все-таки преспокойно глядеть-наблюдать, как невесть откуда пришлые люди, чужеземного к тому же облика, истапливают в очагах и на кострах за усадьбами ладные еще подворья и прясла и вовсе не пашут под кормилицу картошку, было Михайловне и больно, и горько: у нее на глазах гибла вокруг земля, и следом окончательно гиб и весь родимый на ней поселок, пускай — старинный, не старинный там, а ведь обживший потихоньку и погост, где почти что за век его негромкого существования навсегда поуспокаивалось немало и старателей, и крестьян, да лесорубов с путейцами, обильно, кстати, проливших поту, прежде чем им удалось обратить эти полугорные леса в места, пригодные наконец для более или менее прибыльного проживания. Да вот только внезапно отчего-то все их прошлое уменье, терпение и старение пошли вдруг прахом…
Потому, когда сын с дочками, в который уж раз, завели речь снова да ладом — а как, мол, глядит она, чтоб совсем к ним в город перебраться для дальнейшей спокойной, на заслуженной, как говорится, отдыхе, жизни со всеми, значит, удобствами (это сын Саня подчеркнул для убедительности!), Михайловна, неожиданно для себя, с серьезностью задумалась, чувствуя, что теперь-то, наверное, есть и полный резон соглашаться (хотя всегда прежде отвергала даже в мыслях столь естественный для себя выход).
В сентябре, когда дружно выкопали картошку и убрали весь остальной огород, Михайловна и дала на переезд из поселка в город — пока только на зиму — свое окончательное согласие.
Утром в воскресенье сын приехал на «Жигулях» один, чтоб в машину на заднее сиденье влезло все, что мать пожелает брать с собой в город «из тряпок», как он подчеркнул, ибо еще на семейном совете было постановлено, что дом остается как бы постоянно действующей дачей, готовой в любой миг принять — на зимнее воскресенье, допустим!—дорогих постояльцев, и потому обстановку, вплоть до занавесок, трогать незачем. Михайловна и сама-то превосходно понимала, что незачем нехитрую деревенскую обетановку переправлять в город, в квартиру с паркетными полами и с блескучей, коричневой мебелью-шкафами.
И пока собиралась в дорогу, да прибирала в дому, оставшемся пустым на всю, считай, долгую зиму, Михайловна крепилась, держала себя в руках, даже посмеивалась: да чего это, мол, так переживать, ведь просто от печек с дровами в постоянное тегрю едет она на время. Но вот уж и погрузили узел с постельным бельем и прочей разной мелочишкой, сели в машину сами, как Михайловна вдруг увидала гревшегося на крыше веранды кота и обомлела, впервые за все утро про него вспомнив.
— Саня… а Егора-то куда девать? — спросила она сына, изготовившегося уже и мотор включать.
— А, Саня?
— Какого Егора? — сперва ничего не понял сын и нахмурился в недоумении. Но вот спохватился:
— Тьфу ты, ну ты… Здесь, в этом вопросе, ты уж сама решай! — вздохнул он, заключив какие-то недолгие свои раздумья.
Егор же тем временем все продолжал дремать, примостившись на шифере веранды, прогретом солнышком, совершенно не подозревая, естественно, о том, что в эти мгновения должна коренным образом решиться его дальнейшая судьба.
Был же это давно и вполне удовлетворенный условиями своего существования могучий деревенский котище, серо-зеленый, с рысьими пятнами и черными тигриными кольцами по шерсти. Если быть точным, то никаким Егором, кстати, он сперва даже не был. Еще его предшественника, со временем. вымахавшего в кота грозного и самостоятельного, Саня, тогда в школе учившийся, принес в дом и назвал по-иностранному Георгом. Книжку в тот момент, наверное, читал про ихнего какого-то Георга. Само собой разумеется, что Михайловна тотчас перекрестила кота в более привычного русскому уху Егора. Когда Егор первый сдох от старости, снова Саня, хоть уже и в городе он жил, раздобыл где-то другого котенка, почти ничем не отличавшегося по масти от своего предшественника, и тоже нарек его этим каким-то чужим Георгом, да теперь еще и Вторым. В этот раз, видимо, уже одной шутки ради, потому что книжек как будто никаких развлекательных давным-давно не читывал, а серьезно работал на хорошем, денежном заводе и успешно растил двух сыновей. Михайловна, понятно, и этого наследника мгновенно переделала в Егора, но теперь и сама, как и сын, называла его иногда Вторым.
Егор Второй был кот как кот, что и Первый — себе на уме. Для порядка и поддержания, что ли, спортивной формы придушивал, когда ему заблагорассудится, мышку, другую, редко — крысу. А вот лакомиться синичкой или воробышком — откровенно любил, и мог потому часами напролет терпеливо охотиться за ними, таясь в картофельной ботве недвижно и вроде сонно, пока будущая добыча, потеряв бдительность в поисках жучков и червей, не забредала далеко в борозду, где спасительно взлететь ей мешала разросшаяся картошка. .
И вот сейчас, когда Егор мирно дремал на осеннем солнце, ничего про свое будущее не подозревая, Михайловна вдруг трудно задумалась: как же быть-то?
Особой чувствительности по отношению к этому упрямому и своехарактерному коту она никогда не питала. Присутствие кота в деревенском доме просто-напросто крайне необходимо, точно также, как и всякие житейские нехитрые приспособления — ухват там, кочерга, веник. Михайловна даже упрямо отказалась записывать кота в домашние животные, когда прошлой зимою приехали студенты опросы какие-то проводить, и, заполняя листок со сведениями разнообразными с ее слов, все норовили вписать Егора в эти домашние животные, а она им настойчиво и вразумительно доказывала, что кот никакая не скотина, а всегда сам по себе, как те же, скажем, мыши.
Глядя сейчас на Егора, Михайловна вспомнила про тех студентов и вздохнула. Саня, по-своему истолковав ее задумчивость и вздох, напомнил:
— Так чего ж, мам, делать с Егором будем?
И тут только Михайловна впервые в своей жизни подумала о Егоре как о существе не просто способном, как и все живое, лишь обыкновенно спать, есть и пить, а подумала как о старом члене семьи, которого они здесь чуть не позабыли, обрекая на зимнее тоскливое одиночество в немолодых уж годах, что определенно могло бы закончиться голодом, холодом и… В общем, ясно, чем еще в итоге. И потому сказала:
— А забирать его с собой, Саня, надо. Не оставлять же… Нет, надо же, мы-то сами собрались, продухи в избе закрыли. Он на солнышке грелся, а в избу ему уже и не попасти было. Неладно оставлять, Саня!
Сын вдруг рассмеялся в ответ:
— Ну, мам! Ты даешь…
—. Ты. против, что ли?
— Да нет… почему — против? — отмахнулся сын. — Как сама решишь, так и будет. Я к тому, ну, смешно мне… Никогда не.замечал в тебе чувствительности к Егору.
Неожиданно для себя Михайловна обиделась:
— Это потому, что он теперь, как и я, на пенсии, считай, оказался!-Меня вот самую тоже разве, когда я еще робить в силу могла, кто жалел? Михайловна — туда, Михайловна — сюда…
Теперь уже и Саня обиделся:
— Ма-ам!
— Тащи Егорку в машину, сынок,— Михайловна прекратила спор. — Доживешь до пенсии, тогда поймешь — чувствительность, чувствительность…
Сын с готовностью выбрался из машины, открыл калитку, притащил лесенку, но только приставил ее, чтоб подняться на крышу веранды, как Егор, до этого мгновения совершенно равнодушно взиравший с высоты на окрестности, встал на лапы, зевнул, потягиваясь, и, едва Санина голова возникла над кромкой карниза, с достоинством проследовал к дыре под крышу, которую как раз для него-то специально и прорубливали, и ловко исчез в недрах чердака. Михайловна с трудом смех сдержала, вспомнив, что на улице Егор предусмотрительно никому в руки не дается.
Пришлось самой выбираться из машины и, открыв замок, возвращаться в сенки, хоть это и дурная примета. Егор, и верно, уже поджидал ее здесь, сиганул сверху к двери, готовый, едва она приоткроется, в избу шастануть, но Михайловна ловко подхватила его на руки, и, прежде чем Егор сообразил, пусть и по-своему, по-кошачьему, что  вольная жизнь для него в этот момент прекратилась, он очутился уже в машине.
— Может, в мешок посадим? — предложил сын.—
— А куда он из машины денется? — возразила недовольно Михайловна, прижимая Егора к груди и гладя его, чуть ли не впервые в жизни, отчего с непривычки Егор вздрагивал, настороженно недоумевая: к чему бы это?
— Окошко же открыто,— пояснил сын.
— А ты закрой его, Саня. Поедем, так меня еще продует, не лето, а я старуха,— упрямо заявила она.
Сын послушался — и в пустяках он был с детства покладист,— завел машину, осторожно выехал на накатанную грунтовку посреди поселковой улицы, и для Михайловны, а следовательно и Егора, началась совершенно новая жизнь.
Впрочем, новою городская жизнь была только с виду, с одной внешности, когда все, что тебе нужно, вплоть до морковки, приходится приобретать в магазине. Глубинная же и единственная ее сущность оставалась и здесь, конечно же, неизменною по-прежнему, какою она была, есть и будет всегда и везде для любого честного человека, а уж для рабочего человека — так в особенности: постоянное, изо дня в день, добывание средств к существованию и обеспечение будущего. Но как раз внешняя сторона городской жизни всегда раньше Михайловну и отпугивала от города: больших денежек у нее никогда не водилось, а ведь в городе только и возможно на одну денежку жить, поскольку все приходится покупать… Нет, никогда не пугал ее рабочий распорядок городской жизни. Естественно, что ни с какой стороны не могли «угрожать» ее самочувствию, как некоторые насмеливаются утверждать, и полные, скажем, удобства быта в квартире — что такое самой воду таскать, истапливать для постоянного личного обогрева печи и полоскать с мостков на пруду белье уж она-то, слава богу, знала превосходно и давным-давно, в общем-то, устала все это делать. Понимала хорошо Михайловна и то, что молодому, допустим, человеку живется в городе веселей и легче, ибо отработал — заработал, и — никаких тебе хлопот более. Но лично себя она мгновенно здесь почувствовала, как ни у дел вовсе. Она могла бы заслуженно, так сказать, теперь отдыхать лишь. Но ощутила не облегчение, а… а трудность какую-то в новой своей жизни.
Уже на второй, третий ли городской день ее принялись измучивать однообразные мысли о своей полной теперь никому ненужности. Да чего там — никому! Себе даже самой полной ненужности. Более того, нынешняя собственная жизнь в городе стала представляться ей столь же «уютной» и наполненной значеньем и смыслом, как жизнь птицы в клетке, когда у той все с человеческой точки зрения есть, а вот самой-то птичьей жизни как раз и нету. Однако по характеру была Михайловна старухой терпеливой — жизнь научила жить без скорых и суетливых выводов, с размеренностью и приглядкой. И потому она, взявши себя в руки, попросту ждать стала, когда и как все образуется дальше, и что, возможно, ладно образуется. А что? Всякое бывало, и еще не такое вытерпливали…
Поскольку же первые городские дни оказались для нее такими отчаянно тревожными, Михайловна более, чем обычно, обращала внимание на своего невольного товарища по беде — на Егора. И жалеть его нынче, тоже необычно для себя, пробовала, но с каждым днем только все больше Егору удивлялась. Ей представлялось заранее, что уж исконно-то деревенский кот, если не вовсе  не примет поначалу города, то хотя бы привыкать станет к нему мучительно, но Егор, дотошно обнюхав новое человеческое жилище, в каком его поселили, преспокойно и деловито сам сообразив при этом, для кого же в туалете теперь поставлен ящик особый с песком и опилками, облюбовал себе на шифоньере под потолком место среди картонных коробок с елочными игрушками и норовил спать-дрыхнуть там дни и ночи напролет. Постепенно он столь обнаглел, что не только привычную ему в деревне отварную картошку и хлебушек перестал есть, а и от сырой рыбки, какою Михайловна дома у- себя иногда потчевала, как лакомство на праздник давала, начал нос воротить — одну, мол, ему колбаску нынче подавай. Ну, и о мышах с синичками не скучал как будто…
Глядела-глядела на него Михайловна подолгу в одинокие свои дневные-то часы, когда сын с женою на работе были, а двое внуков — в школе-садике, и диву давалась, как мгновенно приспособился Егор к новым условиям существования, да и вздыхала: «Ах ты, бездельник, ах ты, дармоед дармоедович!»
Но теперь, однако, все больше и больше к нему привязывалась.
Все чаще, удивляясь самой себе, брала она его на колени, садилась с ним подле кухонного окошка и подолгу смотрела просто так, от вынужденного безделья, на улицу, которая лишь тогда, когда в первый раз на нее глядишь, кажется вся разной и миг от мига не похожей на себя, толь котеюю, из-за постоянно снующего по ней народу. А приглядишься, и уже замечаешь, что не только все дома на ней одинаковы, но и люди-то в основном одни и те же шастают по ней. Больше их здесь, в городе, людей-то, и все они тебе — незнакомые лично. На улице встретишь — и в лицо не заглянешь из-за стеснения, а из,окошка, когда на всех преспокойно смотришь, то и замечаешь, что все они одни и те же: на работу—с работы; в садик — из садика; в магазин — из магазина…
Вот так сперва-то в городе у кухонного окошка с Егором на коленях и проводила Михайловна свои одинокие дневные часы, постепенно догадываясь, отчего этот превеликий бездельник Егор так начал ее здесь притягивать — единственный он теперь был, кто впрямую напоминал ей о родном поселке.
В первое же городское воскресенье, чтоб отпраздновать переселение матери в город, обе дочки с зятьями и внуками тоже заявились к Сане. За столом младший зять Юрка, всегда откровенно-общительный, а потому и бесцеремонный, возьми да и спроси:
— Как вам тут у нас, мама? На заслуженном-то? Опытом не поделитесь? Эх, когда еще я свой-то заслужу, заслуженный… Вот уж наотсыпаюсь тогда!
Михайловна похмурилась, повздыхала и ответила:
— Ничего -так-то. Только вот по первой поре… — она уж чуть не обмолвилась, что одиноко ей здесь, да опомнилась вовремя. — Только пока, мне скучно здесь днями, когда никого в квартире. Без дела-занятия я у вас.., А уж тебе, Юрок, скажу, что, может, как свой отдых заслужишь, так и спать расхочется.
Юрка захохотал, скаля крепкие прокуренные зубы.
— Резон. Расхочешь! — как всегда, немногословно и веско, подтвердил зять старший.
— Мам,— подал тогда свой голос и Саня, бывший как бы признанным председателем семейного совета, а потому и стремившийся рассуждать постоянно по-деловому и убедительно. — Тут ты сама, по-моему, крепко виновата! Ведь все сиднем сидишь и сидишь в квартире. А ты, днями-то, на лавочку у подъезда повыходи. Повыходи, повыходи! Там тебе, знаешь, сколько сразу нескучных-то подружек найдется.
— После еще и по квартирам ходить с Саней станем, вас звать-искать! — развеселилась невестка.
— Мама, ау, где же вы там?
— А и верно! — улыбнулась Михайловна. И для успокоения детей, чтоб с расспросами ее в покое оставили, еще сказала: — Я ведь сама понимаю, это мне так сначала только. Онривыкну! — И рукой махнула, что, дескать, пустяки все это. — Опривыкну, опривыкну…
Привыкать Михайловна принялась, не откладывая дела в долгий ящик, а решительно — с понедельника.
Прибрав в квартире после обычной утренней спешки внуков да отца с матерью, Михайловна придумала захватить с собою кота, чтоб как бы не простой зевакою на лавочке-то объявиться («А кота пасти вывела!» — такое хитрое для любопытных придумала она оправдание), и спустилась к подъезду.
Солнце напоследок шпарило еще во всю, и Саня, как и всегда ведь, оказался отчаянно прав в понимании практики жизни — через некоторое время появилась на лавочке одна соседка, затем другая, и еще… И незаметно затеялась долгая и совсем необременительная беседа про то, кто где раньше жил, да чем в родных местах занимался.
Не без удовлетворения Михайловна уяснила из разговора, что все они здесь, на лавочке-то у городского подъезда собравшиеся, уже прожившие, считай, свои жизни женщины, как бы и товарки по нынешней беде: кто из деревни, оказалось, а кто и из подсобного перебрались сейчас в город к своим детям, и почти все на первых-то порах тосковали так же по привычному укладу жизни.
Одна соседка с пятого этажа, шибко этак говорливая, но на лицо какая-то неясная, смутная — хитрая, видимо, как решила Михайловна,— бойко и гораздо больше, чем нужно, если б это было все и верно так, засокрушалась вдруг о том, что до сих пор, дескать, никак не может привыкнуть пить воду водопроводную и все свою вспоминает «из колодчика», деревенскую; что завтра же накажет дочке все-таки купить-приобрести ей коромысло, и тогда станет, не ленясь, приносить для себя воду из колонки. Городские старухи ее, смутную-то, знали, видимо, уже превосходно и взялись с увлечением с ней спорить, посмеиваясь, что вода в колонке за два квартала от их дома — тоже водопроводная…
Слушала их Михайловна, слушала, да и принялась потихоньку думать вовсе успокоительно о своем будущем: не она, мол, одна — первая, не она — и последняя, и дело ее теперь, как и для всех ее новых городских товарок, одно — старушечье. Погодя она и вовсе перестала споры слушать, а так-то, задумавшись о себе и будущем, покойно и незаметно пребывала рядом и все же в стороне от спорщиц, пусть и на одной с ними лавочке, пока не хватилась Егора — ведь он вроде только что лежал у ней на коленях, и вот — на тебе, уже удевался куда-то!
— Господи, Егор-то?— засуетилась она невольно и позвала: — Егор, Егор!
Городские женщины близко к сердцу приняли исчезновение малознакомого им Егора и взялись тотчас говорить о котах, их повадках и характерах, но смутнолицая-то, не только, видимо, хитрая, а еще и востроглазая, первая Егора углядела: кот с достоинством, по-царски жмурясь от сознания своего надо всем превосходства, сидел на асфальте возле окошка в подвал и преспокойно дремал в лучах последнего нынешнего солнышка. Тревожить его сейчас Михайловна не стала. Когда вдоволь для первого раза наговорились и все как будто вызнали про новую свою соседку, и Михайловна про них в свою очередь, кажется, все нужное,— она собралась домой.
Егор сидел все на том же месте у окошечка в подвал и вроде беспечно дремал. Однако при приближении хозяйки вдруг поднялся, но словно только для того, чтоб переменить положение и сладко потянуться. Потянувшись же, хотя и лениво с виду, он проворно, мигом сиганул в подвал дома. В первое мгновение Михайловна расстроилась и рассердилась на строптивца, но следом представила почему-то, что Егор глубоко прав: разве не легче ему там, на воле, где и кошки, поди, вольно гуляющие наличествует и, чем черт не шутит, вдруг еще и мыши, хоть и непонятно чем питающиеся здесь, в городе-то.
— Ну, погляди!—сказала она строго, чтоб новые товарки не почувствовали в ней слабины к животному пустейшему. — Наскучит, сам прибежишь, не заблудишься, да только я погляжу, открывать тебе дверь либо нет!
Но Егор в квартиру не вернулся ни в тот день, ни на следующий.
Наконец, внуки и сам Саня его хватились, и тогда решили сообща двинуть в подвал на поиски. Михайловна взяла с собой рыбки, пустую консервную банку и немного молока в бутылке.
Нашли они Егора в глухом и темном углу полуосвещенного подвала на жаркой трубе— ленивец спал, то есть пребывал все в том же : самодовольном животном состоянии, в каком люди давно привыкли его «видеть и воспринимать. С приближением возбужденной публики, хоть и состоящей сплошь из одних родных и, так сказать, близких, Егор, успев вовремя проснуться, исчез где-то за трубою и осторожно появился снова, тихим мяуканьем откликаясь лишь тогда, когда Михайловна осталась одна, отослав всех своих помощников. Егор, однако, и ей самой в руки не дался, как и всегда-то вне дома, но позволил Михайловне из сторонки понаблюдать за собою. Принесенную ему рыбку он лишь высокомерно обнюхал, зато с жадностью вылакал все молоко, несколько раз прерываясь для отдыха и чтобы сладко облизать с морды брызги. После же трапезы опять вскочил на трубу с распушенным войлоком теплоизоляции и взялся с прилежностью и терпением языком вычесывать шкуру.
И глядя на него, пока он с достоинством насыщался, а затем охорашивался с независимым видом, Михайловна — а ведь еще несколько минут назад она полна была законного хозяйского своего негодования на Егора за его строптивость, упрямство, нежелание возвращаться в квартиру — вдруг подумала о другом, о том, что кот вовсе в городе не растерялся, а нашел себе, оказывается, жизнь и занятие по душе, и что ей самой надо бы окончательно брать себя в руки, да в каких-никаких заботах, от которых невестка осторожно отстраняет ее пока, забывать о своем прошлом привычном образе жизни насовсем. «А то я и вовсе себя глупой какой кошкой вообразила: не смогу опривыкнуть, не смогу опривыкнуть! — рассердилась Михайловна.— А кошка-то, гляди, преспокойно тут живет-поживает, точно испокон веку обитала она в городских домах да еще в этом самом подвале!»
С того дня и началась для Михайловны новая полоса городской жизни.
Она развила по дому бурную деятельность, поощряемую чутко Саней, зорко, видимо, догадывавшемуся, как нелегко матери сидеть вовсе без дела полезного и постоянного,—а жизни без полезного практически дела он сам никогда и никак не представлял и считал дело лучшим и лекарем, и учителем. По его, конечно же, советам и прямым указаниям невестка стала с радостью передавать матери одну домашнюю работу за другой, и теперь, укладываясь спать после трудов и хлопот по дому, Михайловна, не забыв днем уже привычно разыскать в подвале Егора и вынести ему какой-никакой, а еды-лакомства, старалась рассуждать о своей новой жизни спокойно и с трезвостью: «Ну, вот… и опривыкаю помаленьку. Да чего я кошки, что ли, хуже? Я же не просто человек, а еще и баба, и потому житейского у меня терпения…— и в мыслях обращалась при этом не к кому-нибудь, а почему-то к коту: — Терпения у меня, Егорушка, твоего кошачьего на десяток, поди, таких, как ты, хватит!»
После октябрьских праздников, однако, случилось одно маленькое событие, какого, кроме Михайловны, не заметил никто: из подвала исчез куда-то Егор. Либо отравился (перед праздником, говорили, крыс по подвалу травили, рассыпая испорченную пищу), либо погиб в схватке с собаками, что было мало вероятно, ибо Егор вырос в деревне, где собаки-враги шныряют вольно повсюду. В общем, Егор испарился. И Михайловна, хоть и крепко горюя о потере, но все же подозревая еще мнительно, что не из соседских ли кто старух-товарок (в особенности смутная да востроглазая), чтоб коротать свою дневную скуку, приманил Егора к себе и держит его теперь взаперти, в душе приняла, однако, сей, ею самой вымышленный факт за окончательно добрый знак — и вовсе, значит, кот здесь обвык, нашел невольно, где ему лучше и удобнее. «Знать, и мне — та же дорога!» — заключила она свои размышления и с удвоенным рвением взялась за хлопоты. ,
Конечно же, ее по-прежнему, особенно в тоскливые и сумеречные перед сном минуты, а то и часы, мучили  далекие воспоминания об отдельной и самостоятельной жизни в собственном дому, о всем том, привычном глазу, что в родимом поселке ее окружало, что казалось, хоть и не незыблемо вечным — поселок-то определенно на глазах гиб! — но достаточно прочным, чтобы этой прочности хотя бы на одну ее жизнь все равно хватило. Словом, в ней естественно продолжало жить чувство родины, какое живет у каждого человека, и у иного необычайно остро пробуждается либо уже в юности и потом возвращается в старости, либо приходит один только раз — к концу прожитой жизни, которую человек вынужден обстоятельствами доживать где-то на стороне. Силою своего человеческого разума, да еще и помноженного на слепое бабье упорство, Михайловна подавляла в себе совершенно неразумные картинные воспоминания. И чаще всего побыстрей избавиться от этаких наваждений ей помогали, как ни странно, мысли об исчезнувшем Егоре, о животном независимом и откровенно своевольном, которое, гляди-ка, как сообразило — что к чему — и переменило привычное существование на городской образ жизни.
На этом, возможно, не только следовало бы закончить всю эту историю про кота и Михайловну, но если бы она только всем этим заканчивалась, то ее определенно и не стоило бы начинать. Это сколько же вокруг разных людей  вдруг и не вдруг перебираются из городов в деревни и обратно, сколько гибнет нынче вековых, как казалось некогда, деревень и поселков, и сколько образуется вместо них новых городов-поселений, которым — без году неделя? И нет в том, конечно же, ничего особенного или предосудительного, поскольку жизнь всегда была, есть и будет — исчезновение и строительство, новое строительство, и опять — исчезновение, и в этом — суть ее вечного обновления. Да. Пожалуй, так, и потому-то рассказывать бы к вовсе начинать не стоило, если б не произошло еще одно событие…
Недели за две до новогодья на семейном совете решено было везти внуков-школьников на каникулы в деревню, и Михайловна готовно помчалась -в поселок с утренним поездом, отказавшись ждать конца городского рабочего дня, когда Саня смог бы довезти ее на своей машине. Михайловна убедила сына, что и дорога вдруг после снегопадов занесена и еще не расчищена, и что с утра-то ехать сподручнее — ведь надо к ночи ладом протопить, чтоб в избе, выстуженной за все многие прошлые дни, можно было б, не поеживаясь, спать. На следующий день к вечеру она пообещала вернуться как бы «из разведки» и с тем уверенно отбыла.
Поначалу она сильно волновалась: что вдруг сердчишко у ней сразу зайдется, едва она дом свой новый и покинутый увидит, да и весь родной поселок? Но особенно-то сердчишко и не зашлось. Наоборот, даже лихо и этак с усмешкою вспомнилось: двое рельсов — один след, убежал — возврата нет… И по дороге от «пути» до дому она лишь намечала практически, откуда, из какой поленницы дрова выбирать, чтоб поскорее огонь в печи занялся, что теперь ли, погодя чуть русскую-то печь растапливать, что снег уж потом разве отгребать для ходов-дорожек стоит, когда задымит, что… И так далее, и\тому подобное.
С этим множеством дел в мыслях она, трудно миновав полузанесенную калитку, открыла сенки, да тут и испугалась сперва, когда сверху на пол что-то глухо свалилось. Но в следующий миг это нечто, упавшее с высоты, мяукнуло и прижалось к двери, ожидая, когда дверь скрипнет и наконец отворится.
— Егорушка, батюшки! — пробормотала Михайловна да и дверь, не мешкая, открыла.
Егор закружил по избе, обнюхивая ее и осматривая. Ткнулся в уголок у печи, где Михайловна его приучала есть всегда. Затем взлетел махом на печь и снова спрыгнул на пол и, глядя на хозяйку, ошеломленно присевшую в собственном-то дому на табуретку у порога и не спускавшую с него взгляда, приблизился к ней, мяукая, и вскочил на колени. Михайловна расстегнула на груди пальтишко, и Егор, чуя там, внутри-то под одеждой, драгоценное человеческое тепло, окунул в него морду.
— Господи, вернулся ведь! И как же ты без поезда дорогу отыскал-нашел, Егорушка? — гладя его, дивилась Михайловна и одновременно ужасалась Егорову виду: был он нынче не то чтоб худ илй тощ, а только весь в ранах и шрамах-памятках да еще и с располосованным левым ухом.
Погодя она все же спохватилась, что делом надо бы ей теперь заниматься, и пока кружила по родной избе, Егор всюду за ней неотступно следовал, громко мурлыкая, а то и мяукая — боялся, видимо, отстать-потеряться. Вот уж когда она на улицу за дровами пошла, Егор за ней все же не последовал — а чего, понятно же: намерзся порядком в бегах и скитаниях, пока брел, неведомо как находя верное направление, добрую полсотню верст от города до поселка.
Затопив сперва все же русскую печь, чтоб скорей открытым пламенем воздух обогревался, крепко остуженный,  Михайловна ринулась в магазин купить — а вдруг да случай удачный! — рыбы Егору. Рыба минтай в магазине оказалась, и скоро по этой причине, мигом почти что обернувшись, Михайловна, войдя в избу, обнаружила Егора откровенно сидящим на кухонном столе и даже не пошевелившимся при ее возвращении, напротив — открыто наслаждающимся жаром прямого огня. Обычно-то, как всегда раньше бывало, Егора со стола тотчас бы словно ветром сдувало, но ни Егор сейчас не пошевелился, ни Михайловна не рассердилась —оба превосходно понимали необычность нынешних обстоятельств. Ближе к огню подставила Михайловна табуретку и перенесла кота все же на нее со стола. Затем только, вспомнив, за чем ртлучалась, бросила ему рыбки, да и не одну какую-нибудь, а всю, что принесла, разом — на выбор чтобы брал и ел. Как он тут на еду набросился, у Михайловны сил глядеть не стало, и она еще скоро сбегала к соседям через дом — корову они держать продолжали — и выпросила у них пол-литровую банку молока, соврав, разумеется, что себе, а не Егору молоко берет. «Вот смеху-то было бы на весь, поди, поселок, что я исключительно для кота за молоком прибежала»,— усмехнулась она, уже не веря, что это и в самом деле она, Михайловна, никогда ведь Егора не баловавшая, нынче за ним, как за ребенком, ухаживать готова.
К вечеру изба ладно прогрелась, и уже в сумерках Михайловна присела к окошку, выходившему на улицу и на заход солнца, откуда еще струился в небо и, следом от него — на декабрьскую снежную землю — робкий свет, становящийся все более сумеречным. Егор, уж устроившийся было на печи, спрыгнув, заскочил на стол у окошка и сел рядом с ней, тоже внимательно и недвижно уставившись в улицу. И если всегда раньше, наблюдая, как Егор на подоконнике сидит часами и, не мигая, глядит на жизнь за окошком, Михайловна только раздражалась — и чего он, мол, там видит, ведь ничего же толком не видит!—то сейчас она невольно подумала о том, что там что-то такое он все же замечает, и не только одно свое что-то, а нечто не просто всеобщее, но и истинное, ибо ведь за столько верст, надо же, отыскать дорогу и возвратиться, в то время как вот она сама маялась, маялась да терпела, а Егор просто взял и поступил, как хотел и как ему было нужнее.
Дом напротив в улице оказался, к удивлению Михайловны, совершенно за время ее отсутствия покинутым. Хозяин после ухода из поселка леспромхоза перебрался было в лесники, но денежка у лесника далеко не лесорубовская, да и работал Николай в лесниках-присмотрщиках не шибко, а только бесшабашно спивался, сбывая как бы левый лес. И жена его, видимо, рассудила верно, что увозить надо муженька прочь, от безделья подальше. Дом у Николая был еще очень ладный, для постороннего сошел бы и за новый — обшитый тесом и покрашенный. Но сейчас стоял он не просто с затворенными ставнями, а и забиты были они досками крест-накрест.
Михайловна подтянула-приблизила к себе Егора, сунула его и вовсе на грудь себе и вздохнула, слушая, как запел Егор от удовлетворения: «Ну, вот… а уж мы-то с тобой, Егорушка, так здесь, видимо, свой век и доживем вдвоем. Хоть и наипоследними, а доживем. А, Егорка?»
Егор в ответ лишь пожмурился и потерся ухом.
Михайловна не уехала назавтра вечером, как пообещала детям — весь день по дому прокрутилась. Да-и еще нашла для себя уважительную отговорку, что уж лучше с утра на следующий день махнуть в город, собрать вещички свои обратно, и как раз Саня после работы свезет их на «Жигулях».
Но утром уехать она не успела: услыхала, как раным-ранехонько профукала под окошками и остановилась легковушка. И Саня бегом побежал от машины к темному-то дому, и Михайловна тотчас свет в избе включить поспешила, чтоб успокоить — жива, мол, она еще здесь, никуда не задевалась! Влетевши в избу, Саня у порога остановился, оглядел мать, все еще стоявшую перед ним в одной ночной рубашке — только шаль на плечи Михайловна успела накинуть,— и вздохнул с облегчением, определив, что лицо у матери светлое, недугом каким не пораженное и даже вроде — довольное.
— Ну, как говорится, и слава богу! — молвил он, стаскивая шапку и отирая со лба пот.— А то уж Нина мне все уши прожужжала — езжай и езжай! Никак что случилось, если мать сама не приехала, как обещалась…— И только тогда, выговорившись, Саня присел на табуретку у кухонного стола.— Ну, ты и даешь, мам, однако…
Ясно — и доволен, что с матерью все вроде в порядке, но еще, как догадалась Михайловна, уже и досадовать начинал потихоньку на раннюю свою дорогу в полной, считай, ночи, на то, наконец, что сейчас снова ему спешить-мчать в город, успевать в работу на завод, да и мало ли еще отчего может чувствовать себя пасмурно человек невыспавшийся.
Вдруг хмурый и блуждающий; взгляд Сани этак с недоумением как-то задержался на печи, а в следующий миг Саня, точно глазам своим не веря, встал и, подойдя, заглянул под полог, из-за которого свешивалась безмятежная лапа Егора.
— Егор вот… вишь, Саня, воротился, вздохнула Михайловна, изготавливаясь невольно к объяснению не столько долгому, сколько наитрудному.
— Тьфу ты, ну ты! — изумленно пробормотал Саня, отворачиваксь от печи.
Михайловна догадалась сказать первой:
— Уж есть ли кто в человеческом деле слепей животного, а Егор, гляди, каким зрячим оказался,— и осеклась все же.
Саня вдруг потянулся и погладил Егора.
— Ну-ну, Егор! — И хохотнул: — Егор Второй… Эх, вот ведь к а к !—Следом же энергично взглянул на часы: — Я, мам, полечу сейчас.
— Да хоть чай я тебе поставлю…— пробормотала Михайловна.
— Нет, мам, спасибо… мне ведь еще на работу теперь поспевать надо. А ты уж…— И улыбнулся:— Все ясно. Теперь мне все яснее ясного. В общем, жди: все твое вечером доставлю в целости и сохранности.
— Не к спеху, — ответствовала она на это.
— К спеху, не к спеху ли, а уже дело-то решенное зачем откладывать, а? — Он поцеловал на прощанье.— Я ведь, мам, и сам начал догадываться, что маятно тебе у нас жить. Так что ездить будем к тебе по-прежнему, а ты живи, живи… как привыкла. Верно я тебя, мам, теперь понял, а?
— Я все боялась — не поймешь,— вздохнула она.
— Не пойму?.. Егор вон какой разумник у нас оказался! — Саня подмигнул.—А сын у тебя — чего, дурней животного? — И Саня исчез в сенках.
Она потушила следом свет в горнице, чтоб видеть машину сына в темной улице, и приникла к стеклу окошка. ,
Услыхала, как Егор спрыгнул вдруг с печи, а затем, неслышимо пройдя по избе, вскочил на стол, чтобы, как и давеча, быть с ней сейчас рядышком. Словно чувствовал он, что отныне ему здесь почти все, считай, позволено, ибо стало отныне в этом новом и последнем почти что дому поселка два надежных и равноправных хозяина — сама Михайловна и, конечно, он, Егор.



Перейти к верхней панели