Я появился на Ольхоне в конце лета не потому, что в это время здесь теплее,— в августе жене дали отпуск, а у моей тещи не болело сердце, и в маленьком самолете ей было так же хорошо, как омулю в Байкале.
Остров Ольхон покорил меня с самолета, и я, еще не приземлившись, ругнул себя, что всегда чуть не самым последним появляюсь в таких сказочных краях.
В Ольхонском аэропорту я решил не торопиться, чтобы хорошенько ко всему приглядеться, и через полчаса обнаружил, что все как-то умудрились на чем-то уехать в поселок Хужир, и жена с тещей взглядами, едва заметно, укоряли меня: «Ну вот, опять мы последние…»
К нам подошел невысокий, сильно помятый мужичонка, один из тех, которые вечно бывают с похмелья, и сказал, что довезет нас на мотоцикле. Казалось, что он следил за нами из-за деревьев, поухмылялся вволю над моей беспомощностью, подождал, когда отношения между мной и женщинами обострятся, и появился перед нами для того, чтобы выручить…
В Хужире с квартирой нам повезло: дом был большой, с новенькой баней, с широкой вымощенной оградой, и хозяин — единственный житель этого дома, 82-летний Михаил Васильевич Васьков, оказался прекрасным человеком, но в доме не было форточек, и по ночам, на берегу Байкала, мы задыхались без воздуха. Двери на ночь открывать не разрешалось: старик боялся простудиться. Сначала он пустил нас только переночевать, но за два часа, пока мы сидели и беседовали с ним в столярной мастерской, которую и выпрашивали под жилье (это был маленький домик с плитой и форточкой), мои женщины Михаилу Васильевичу понравились, и он, наперекор старшей дочери, жившей неподалеку и каждый день навещавшей его, пустил нас на квартиру.
Дней через пять я заикнулся о смене квартиры, потому что каждое утро вставал с головной болью. Женщины встретили мое предложение с возмущением: они потратили столько усилий, чтобы понравиться старику, тот из-за нас поссорился с дочерью. По рассуждению моих женщин, выходило, что мы и старика подведем, если перебежим на другую квартиру, и сами будем выглядеть не очень-то красиво. Они также не хотели расставаться с Мохтей — добрейшим рыжим псом, который хоть и неловко, но достаточно высоко подпрыгивал на привязи, напоминая своими сосредоточенными плавными прыжками огромную белку в колесе. Дочь старика откармливала его на унты. Мохтя, кажется, знал об этом и ел плохо. Он всегда восторженно встречал моих женщин: они любили играть с ним, хотели как-нибудь спасти его, и Мохтя кидался к ним изо всей силы; короткая цепь, привязанная к бане, возвращала его на место.
За домом Васьковых, через дорогу, сверкает белизной новая изгородь, защищающая огромное поле темно-зеленого молодого овса. Поле с трех сторон окружает старый сосновый лес с деревьями, разросшимися как им хочется — так много для них песка и солнца! Кажется: нет прекраснее уголка на земле, чем этот остров с пасущимися коровами и козами и лениво лежащими где им вздумается собаками! И в самом деле, не было бы счастливее уголка, если бы поминутно не сновали по песчаным дорогам и тропинкам, по лугу и лесу всех мастей мотоциклы. На мотоциклах здесь ездят все — дети, старики, женщины.
Все свободное время я старался проводить в лесу или на берегу Байкала. А в общем-то мне удавалось совместить и то, и другое: в одном месте недалеко от поселка лес подходил к самому берегу, только надо было пройти маленькую самую настоящую пустыню — с дюнами и редко виднеющимися уродливыми деревьями, лишь отдаленно напоминающими сосну или лиственницу. Я подолгу задерживался около иссохших, окаменевших, но все еще живых деревьев… Иногда мне казалось, что на сказочный остров медленно надвигается пустыня… И тогда я спешил к морю, чтобы увидеть не ярко-желтые, слепящие глаза застывшие волны, а живые — голубовато-зеленые, с шумом выбрасывающие на берег разноцветные водоросли, мертвую рыбу, бревна из разбитых плотов, обломки каких-то строений и лодок…
По утрам вместо физзарядки я колол старику дрова на зиму и уходил к берегу на час или на два позже моих женщин.
Однажды, разыскивая их, я спускался с косогора, подгоняемый первыми крупными каплями дождя, редкого здесь летом, почти всегда короткого, и следов которого через два часа не оставалось,— песчаная почва поглощала воду мгновенно, и от прошедшего недавно дождя оставалась едва уловимая радостная прохлада и яркое сияние зеленых трав и цветов, которые растут только здесь, на Байкале. Они кажутся диковинными, из какого-то другого, фантастического мира, о котором они робко напоминают. Такие цветы не хочется срывать — начинаешь думать, что с каждым сорванным цветком это далекое и фантастическое отодвинется еще дальше…
На середине косогора я остановился: спуск был крутой, я хотел выбрать дорогу полегче — и вдруг увидел, как ловко скользила между огромных валунов фигура девушки. Сначала я подумал, что это моя жена, но тут же понял: с такой ловкостью бежать по россыпям, среди огромных валунов, своим беспорядочным расположением создававших множество лабиринтов, может только тот, кто вырос здесь или часто приезжает сюда.
Гибкая, стройная фигурка, то исчезая, то появляясь, стремительно двигалась в мою сторону. Я, не понимая зачем, по самой крутизне шагнул навстречу, на миг устыдившись, что недавно хотел спуститься вдоль по косогору, где дорога хоть и длиннее, но зато безопаснее. Девушка бежала ко мне и делалась все старше, старше — и на глазах превратилась в старуху! Превращение произошло так быстро, правда и обман переплелись настолько, что мне продолжало казаться: передо мной не старуха в ситцевом платье, а девчонка, для чего-то играющая старуху… Я взглядывал на огромные валуны, на лабиринт ходов между ними…
«Может быть,— размышлял я,— между валунов бежала девушка, потом она исчезла — встретилась с тем, к кому бежала, а старуха, когда я схватился за ветку кустарника, чтобы не свалиться с крутизны, появилась из-за ближних валунов и продолжала путь девушки?..»
Старуха смотрела на меня до жути внимательно и, казалось, своим взглядом впитывала меня. Я шагнул к ней. Она расцвела в улыбке.
— Ты меня с кем-то спутал, да?
Не мог же я сказать, что спутал ее со своей женой, которой едва минуло двадцать, и если бы сказал об этом жене, она бы сердилась на меня самое малое неделю.
— Я приняла тебя за инструктора… Он с такой же, как у тебя, тетрадью ходит…
Только сейчас я увидел в руках у себя блокнот, в котором я делал простым карандашом зарисовки гор. Ничего не понимая, я смотрел на старуху.
— Вчера меня обругал инструктор,— пояснила она.— За то, что я залезла до половины вон той скалы. Я бы и выше залезла.
Это было вчера — она сорвалась с уступа, пролетела метра два и снова начала карабкаться наверх… Издалека я видел, как она боролась с опасностью, но разве мог подумать, что на скалу карабкается не юная спортсменка, а старуха, которой где-то под семьдесят?!
«Это я старик… У меня и в мыслях ни разу не было вслед за смельчаками подняться на отвесную, почти вертикальную скалу…»
И еще я подумал:
«Ей недоступны те радости, которые доступны мне в моем возрасте, и она последние годы, а может быть, дни отважилась сделать опасными, хотя бы в чем-нибудь напоминающими молодость… А может, она смеялась над такими, как я, кто боится рискнуть лишний раз, а то и вовсе никогда не рисковал и по этой причине добивался своего только до половины, а потом оправдывал свою робость тем, что на большее и не был способен?»
Капли дождя ударяли о камни и листья, ярко светило солнце, над островом не смолкал жизнерадостный гул маленьких самолетов.
Старуха увидела, что я собираюсь уйти, и стала вглядываться в меня сильнее.
— Дождя боишься?
И она протянула мне свернутый в трубочку тонкий, как папиросная бумага, болоньевый плащ.
Я отказался, спросил, как ее зовут.
— Ниной звали,— сказала она улыбаясь, как будто ей и в самом деле было лет двадцать.
Ее голые ноги, обутые в старенькие домашние сандалии, были бронзово-черные от загара, в свежих царапинах и ссадинах… Она оглянулась, видимо, опасалась встречи с инструктором, легко переступила с ноги на ногу и, глядя мне в глаза, доверительно сообщила, как будто мы с ней были давно знакомы:
— Ты только не говори ему. Я ведь что выдумала: сижу вон там,— она показала на глубокое синеющее пространство за обрывом.
— Где? — не понял я.
— Над обрывом,— весело сказала она.— Свешу ноги вниз и читаю книгу.
— Вы можете сорваться, и никакой инструктор тогда не поможет…
— А ну его,— сказала старуха.— Он грубый человек.
— Вежливость тут может навредить.,.
Я не мог обращаться к ней только по имени,— все-таки разница в возрасте была большая,— и довольно громко спросил ее отчество.
Старуха как будто не слышала моего вопроса.
— Я чувствую себя моложе, когда сижу над обрывом… Хочешь посидеть?
Я представил, как сижу на самом краешке отвесной скалы, по незаметным выступам которой высоко над землей делают невероятные прыжки домашние козы, и промолчал, вспомнив, как мы с берега с изумлением следили за ними… Чья-то большая, с белыми пятнами собака вместе с нами, только чуть поодаль, долго, замерев, смотрела за козами, пролетавшими в воздухе, которых она, как и мы, наверное, приняла в это время за диких…
— Боишься,— без всякого укора сказала старуха.
Взглянув на скалу, я понял, что никогда не сделаю даже попытки карабкаться по ней. Зачем? Чтобы сорваться? Другое как будто было легче — сидеть, свесив ноги, на краю обрыва… В первый же день мы приходили сюда. Я постоял на краю пропасти, но, оказывается, это был еще не самый край — два шага земли, а точнее — скалы впереди оставалось… Мои женщины вскрикнули, испугавшись за меня, и я отступил, так как мне хотелось и эти два шага сделать… В тот раз я почувствовал, как тянула к обрыву какая-то непреодолимая сила…
Я слышал, что бездна притягивает, человек не хочет и делает в нее шаг… А иногда он делает этот шаг с восторгом, граничащим с безумием…
Проговорили мы с ней минут двадцать и разошлись каждый своей дорогой, и не начавшийся дождь был тому виною — ведь можно было укрыться среди валунов на берегу, под соснами да и возле заправочной можно было спрятаться от дождя под крышей…
Тогда мне как будто не надо было встречаться с нею, а почему же сейчас хочется и увидеться, и поговорить? Может быть, в тот раз ей нужно было поделиться какой-нибудь своей новостью, может, печалью, а может, радостью… А я торопился, застеснялся чего-то, неловкость какую-то увидел, и уж самое никчемное, если дождя испугался… Она никак не хотела уходить, стояла в лучах солнца и дождя, похожая на колдунью, знавшая об этом мире и о себе какую-то тайну, о которой она, как я теперь понимаю, начинала рассказывать…
Я узнал, что она не любила ездить. Это у нее с войны. Предпочитала пешком. Когда кто-нибудь из колхозников предлагал место в телеге, она всегда отказывалась.
На Ольхоне она побывала один раз нечаянно и теперь каждое лето прилетает сюда на маленьком самолете…
Совсем недавно вдруг вспомнилась она мне — тоненькая, до черноты прокаленная солнцем, с сияющими молодыми глазами, умудренная жизнью,— и все думал: «Почему же она не исчезла из памяти, почему за такую короткую встречу оставила в моем сердце след, какую-то царапину, которая не исчезает и, наверное, никогда не исчезнет?»
Она сказала, что живет где-то недалеко от Усть-Орды, вырастила четверых детей. Было бы семь, и она жалела трех, неродившихся, «выбитых», как она сказала, буянившим мужем.
Я думал о великом упорстве женщины, о ее неиссякаемой любви ко всему живому, дающей любовь даже тем, кто ее недостоин, и своей любовью помогающей укрепиться всему, что должно жить.