Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Иприт — стойкое отравляющее вещество кожно-нарывного и общеядовитого действия, имеет запах хрена и горчицы, поражает кожу, глаза, дыхательные пути человека. Действие наступает через двенадцать часов…
Люизит — стойкое отравляющее вещество кожно-нарывного и общеядовитого действия. Имеет слабый запах герани. При попадании на тело сначала образуется язвочка…
Фосген — бесцветный удушающий газ, сильно действует на слизистые оболочки дыхательных путей, имеет запах прелого сена, создает остросмертельные заболевания с критическим периодом около трех дней…
Осенью сорок первого я знал все эти нарывные и удушающие так, что их преподлейшие, свойства, как говорится, только от зубов отскакивали на уроках военного дела. И не очень удивился, когда однажды в присутствии пожилого мужчины и совсем молоденькой женщины с осоавиахимовскими значками на гимнастерках — так называемой комиссии — меня первого вызвали отвечать к морщинистому стволу шелковицы. Занятия тогда часто проводили под открытым небом, откуда в случае тревоги проще простого было добежать по оврагу до темной дыры бомбоубежища.
Я бойко расправился с устройством противогаза, объяснил, как поступать в случае, если такового под рукой не окажется, а враг применит химическое оружие. И тогда седовласый, осанистый осоавиахимовец, поправив пенсне на орлином носу, задал коварнейший из вопросов: как поступлю я, если вдруг увижу летящий навстречу фашистский самолет?
— Спрячусь в бомбоубежище,— тотчас ответил я,— Ну, тогда в щель.— В ту пору в каждом дворе были отрыты защитные, наподобие окопов,-укрытия… И щели нет рядом? В канаву лягу… И канавы нет?
«Ну, влип так влип»,— подумал я и, видно, очень разволновался, потому что мужчина взялся успокаивать меня, повторяя:
— Да ты спокойнее, спокойнее, тебя никто не торопит. Самолет еще далеко, а ты один на дороге, идешь из школы домой.
— Да, ты идешь из школы домой по нашему цветущему городу-саду, и вдруг издалека,— изящно показала узкой ладошкой женщина,— совсем низко…
Приятель мой, Владик, отчаянно тыкал пальцем куда-то вверх.
Учительница Лукерья Семеновна, отчего-то приятно улыбаясь, уверяла, что я, конечно же, знаю, как поступать в таких случаях, просто растерялся немного.
Я повернулся к мужчине и с надеждой спросил:
— Совсем-совсем низко летит?
— Ну да.
— А я по берегу иду…
— Хорошо, пусть по берегу.
— Тогда б я его, гада, камнем!
Все так развеселились, словно я им язык показал. Мужчина потрясся, потрясся грузным, осанистым телом и принялся протирать стекла пенсне, точь-в-точь таких, какие, судя по кинофильмам, носили лишь белогвардейские офицеры. Одному мне было не смешно, потому что, оказывается, всем хотелось, чтобы я спрятался под ближайшее дерево, только и всего. Я представил, как иду из школы обычным путем по тротуару, под сплошным зеленым пологом, сквозь который едва-едва пробиваются солнечные лучи, и подумал о том, что эти взрослые совершенно не представляют, что такое война в условиях курортного города.
После уроков вся наша пацанва обычно играла на пустыре — большой площадке возле дома, куда весной рабочие завезли песок и глину, дранку и кирпич, а начать ту стройку не успели. Мы быстро нашли применение этим материалам: из кирпичей и песка сооружали крепости, из глины лепили пушки и самолеты, из дранки получались превосходные кинжалы и сабли.
В тот день мальчишки нашего дома готовились к большому сражению, создавали боезапас — катышки из глины. Нанижешь такой на конец гибкого прута, взмахнешь им порезче, и летит катыш во врага — ну что тебе пуля. Дело двигалось споро, но как ни увлечены мы были, ухо привычно уловило едва обозначившийся, чуждый звук с неба. Самолет летел высоко, на частом, прерывистом дыхании: «Уа, уа»— так загнанно гудит, пожалуй, «Хейнкель-111».
Все прислушались и согласились, что это «Хейнкель», хотя сирены в порту молчали и не надрывались на вокзале паровозы. Видно, противовоздушная оборона решила, что не натвэрит беды летящий куда-то в горы самолет. Заслонившись от солнца, мы искали знакомый силуэт, а обнаружили нечто невиданное и странное: за светлой, подвижной точкой тянулась белая полоса. Она все расширялась и медленно оседала на город.
— Газы,— тихо сказал я.
— Газы,— оробев, подтвердил Толька, он же попросту Тока. А шестилетний брат его, Вака,— человек действия — тотчас огласил эту новость ва весь двор истошным, проникающим до печенок голосом:
— Га-а-а-зи!
Что тут началось!.. Изо всех дверей вылетали насмерть перепуганные мамы, тети и бабушки крепко хватали нас за руки, а дальше не знали, куда бежать и что делать. И пока мы полулярно излагали суть опасности, тыча глинистыми руками в небо, жена майора тетя Нина Олферова взяла командование на себя. Хрупкая, как девочка, с лицом мадонны, она, по моим понятиям, совершенно не походила на командирскую жену, тем более в военное время. Одно оправдание — всего за неделю до вероломного нападения сыграли свадьбу они. И голос у тети Нины был тонкий, но уверенней, чем у остальных, когда она предлоасила:
— Давайте все ко мне, у нас комната большая и изолированная.
Ветер дул с гор и медленно сносил белесый, все расширяющийся шлейф как раз на самое лэбережье. Точно рассчитал, паразит!
С оглядкой на небо все до единого жильцы дома успели сбежаться в просторную комнату Олферовых, захватив с собой харчи да кое-какие вещи, словно в эвакуацию собрались. А мыла не взяли. Бог с ним, что лишь по карточкам его и дают, что в цене каждая четвертак а— жизнь дороже. И чем как не мылом следует изолировать помещение от окружающей среды, отравленной боевыми ОВ. Всякому грамотному человеку должно быть ясно — только мылом.
В мгновение ока обежали мы кухни, реквидировали куски и обмылки. Теперь все зависел; лишь от проворства наших рук: успеем заказать пазы и щели в комнате — выживем.
Трещали чьи-то старые рубахи и майки — драли их на лоскуты и тотчас пускали в дело; слержимо постукивали о дерево ножи. Взгромоздившись на венские стулья, мы с мамой тоже конопатили и шпаклевали рамы, колупая от душистого розового брусочка с надписью «ТЭЖЭ». Концы ножниц в моей руке то и дело тыкались мимо щели. Быстрей, быстрей!
Одна лишь бабушка Тюрина, вот уже два месяца не получавшая писем с фронта, куда ушла санитаркой ее дочь, сидела среди узлов сгорбленная, с восковым, заострившимся носом, вперяясь взглядом куда-то в угол. Ее оставили в покое после того, как она прошелестела, что не надо суетиться перед смертью — грешно это: чему быть, того не миновать.
А мне о смерти не думалось. Все происходящее очень походило на большую игру, в которой столь дружно участвовали и взрослые, и дети. Вот так же бывало до войны на сборе винограда, когда все соседи сходились во дворе с тазами и ведрами и начинался самый настоящий праздник. Приставив лестницы к дому, мужчины штурмовали стены и, срезая на вышине огрузшие, налитые дымчатым соком грозди, кидали их в фартуки женщин. Приподнимаясь на цыпочках, срывали терпкую «изабеллу» и мы, ребятня. Со всех сторон сносили виноград на чистую большую холстину, и когда клали сверху самую красивую гроздь, она приходилась едва дат не вровень с моим лицом. Урожай делили «по головам», а потом расставляли в увитой лозами беседке у кого какое находилось вино или закуска и застольничали, и пели песни, и просто дурачились от избытка веселья что большие, что малые.
Бабушка Тюрина тоже, бывало, пускалась в пляс, путаясь в долгом подоле платья и помахивая испятнанной виноградом рукой, как платочком. А теперь сидит, нахохлившись, словно уже и не с нами вовсе она, а там…
Не то от усердия, не то от испуга прижало Баку:
— Писать хочу.
— Боже, горшка-то не взяли,— огорчилась тетя Валя, продолжая проворно работать пальцами.
Вака пострадал немного, покривился и, не встретив больше сочувствия, принялся замазывать замочную скважину. Никто на нее взимания не обратил, а он, глазастый, узрел.
Все одолели, все замуровали, последний переплет окна промазали уже кремом от загара. Газоубежище получилось на славу. Расселись кто на чем в большой, на минуту онемевшей комнате, заговорили отчего-то вполголоса, словно кто мог подслушать. Лишь тетя Нина все не могла успокоиться: присаживалась на уголочек тахты и тотчас вскакивала, чтобы убрать какую-то одежду, то и дело заглядывала в окна, в которые ничегошеньки не было видно, кроме глянцевитых коробочек жасмина. Дядя Костя, ее муж, нес службу в городе, а там сейчас…
Посидели, принюхались. Вроде бы не отдавало пока ничем, кроме устоявшихся запахов парфюмерии да съестного: чьей-то мамалыги, кабачков на постном масле и, похоже, мясной тушенки, хотя откуда бы ей взяться, если по карточкам в нашем магазине тушенку не отоваривали уже лет сто или двести. Об еде я постарался не думать — сразу вязко становилось во рту.
Я сидел под деревянным, не окрашенным снизу подоконником и время от времени ощущал, как по тонкой шее моей соскальзывает едва внятная, щекотливая струйка воздуха. Я ежился, заглядывал вверх — никакого просвета: подставлял ладонь — ничегошеньки. Только усаживался поудобней, а она опять змеисто так — юрк за спину.
— Что ты вертишься, как юла? — раздраженно спросила мама.
Пришлось сделать вид, что ничего особенного не происходит и продолжить дознание носом. Я украдкой нацеливался вверх то одной ноздрей, то другой, пока не пролился в меня сторонний, текучий и сладостный аромат.
Пахло цветами. Да, безусловно, пахло цветами — той самой геранью, слабый запах которой несет с собой удушье и смерть. Правда, я не мог бы поклясться на зубариках, что четко помню, как благоухает герань. Но ведь и тот, кто сочинял наставление по химзащите, тоже не был уверен, чем в точности отдает иприт — горчицей либо хреном, так честно и написал; или — или.
Чем больше вдыхал я ноздрями тот воздух, пытаясь вспомнить, как пахнет герань, тем больше дурманил он мою голову, и почему-то хотелось глотать его еще и еще, а не кричать во всю глотку об опасности. Представить только, какая тут паника начнется — боже мой.
До чего же изощренный народ эти немцы — то разит от их газов обыкновеннейшим прелым сенцом, то горьким миндалем, а то цветами, в которые столь приятно бывает зарыться на пустыре с головой и слушать стрекот кузнечиков…
Я все же нашарил то место, где холодило больше всего, и заткнул его пальцем. Запах исчез, а может, мне только показалось, но я сидел в неловкой позе, изогнувшись крючком и держа руку над головой до тех пор, пока перестал ощущать, есть у меня палец или его уже нет.
Представилось мне вдруг, что не в душной комнате сижу я, а в мрачном, вонючем подземелье, и кто-то со звероватой, перекошенной рожей пытает меня, разведчика, раскаленным железом, а я, зажавшись в комок от боли, молчу. И ни за что не открою рта, пусть режет, гад, фашист, на кусочки. Как ненавидел я его и всех этих серо-зеленых, стиснув зубы, как остро сожалел, что мне всего только девять…
Прошла вечность, и еще немного. Вполне достаточный срок, чтобы вымер весь город. Уже, все страхи пережив, не шептались наши мамы ни о мужьях, ни о немецких листовках, ни о том, что кому-то пришло письмо с тщательно вымаранными тушью строчками. Притихли, осоловели и мы, мелкота, часто дыша ртами лица у всех как-то позеленели — явный признак отравления… Воздух загустел, хоть режь его на кусочки. Отяжелела дурманом полная голова.
— Доколе сидеть-то будем? — ворохнувгаись, подала голос бабушка Тюрина.
Никто не ответил ей.
И вдруг мне почудилось, как по ту сторону стены, где перестало существовать все живое, скрипнула галька… Вот чьи-то шаги отпечатались по ступеням и дрогнула запертая на крючок дверь.
— Нина!— раздался голос с того света, очень похожий на дяди Костин.
Все молча пережидали, когда исчезнет это наваждение.
— Нина… открой же!
Стряхнув оцепенение, тетя Нина бросилась порогу и, прильнув к двери, выдохнула:
— Костик, ты жив!
— Ну что за шутки,— осерчал голос.
— Там все уже кончилось?
— Открой же, ну что случилось?
— Но газы, Костик…
— Значит, я мертвец! — помедлив, отчетливо сказали за дверью.
Тетя Нина решительно поддала снизу кулачком, крючок с лязгом отскочил, полетело на пол тщательно промазанное рванье, и на лороге нарисовалось сердитое, широкоскулое лицо дяди Кости. Оно явно удлинилось при виде всех нас, сидящих и стоящих кто где в обществе разнокалиберных кастрюль, и мисок, и баулов. Веснушчатый, лопаткой нос стралальчески сморщился:
— Да, газов здесь, действительно, многовато.
Женщины захохотали сразу облегченно и радостно, а мы, мальчишки, погодя, но уж зато разошлись, раскатились, подвывая и размазывая слезы,— не остановить. Так здорово не смеялись мы даже на «Веселых ребятах», когда подглядывали эту комедию, повиснув на перилах веранды в госпитале.
— Га-зы,— с удовольствием повторил дядя Костя.— Кто это у вас такой бдительный нашелся?
Все закрутили головами и уставились на меня, как будто я все еще стоял здесь во весь свой рост, а не превратился в махонького, с ноготь величиной человечка. Но Ваке показалось этого мало и, выставив скользкий от мыла палец, как пистолет, он пригвоздил «паникера» к стенке:
— Во! Он!
Лучше бы сгноили меня в ту минуту всеми боевыми отравляющими: ипритом и люизитом, фосгеном и дифосгеном вместе.
Спасибо Токе, выкрикнул он те слова, что застряли у меня где-то пониже горла:
— А белый хвост!. Ведь все же видели, «хейнкель» летел, а за ним… Ведь все же видели!..
— Это отработанные газы,— спокойно пояснил дядя Костя.:—Говорят, у фрицев с горючкой плоховато…
Мы выходили на волю будто из склепа. И — ах как сладок, до головокружения, показался мне воздух, пропитанный яростным ароматом душистого табака,— да, да, конечно же табака, а никакой не герани,— подгнивших остатков яблок и близкого отсюда моря. Какое это, оказывается, благо — дышать полной грудью и чувствовать, сколь чисто небо над головой, в котором кружатся сизари, сколь буйны стоголосые запахи земли, сколь ярка и трепетна готовая  опасть листва, сколь безогляден вокруг тебя мир, в котором все только начинается.



Перейти к верхней панели