Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Вечером в испанском доме

1.
— Идем,— сказал я собаке.— Кого нам бояться!
И никто из гостей, шастающих по задворью, даже не взглянул на нас, и сквозь чащу картофельной ботвы проломились мы к лазу в заборе. Лаз был укромен и мал: пролезет ли собака? Длинно вытягиваясь, она проскользнула, а там и я пролез — и потрусили рядышком по твердо прибитой коричневой дорожке кривого переулка.
Это была рослая серая овчарка с вогнутой, как седло, широкой хребтиной. Два дня назад привел ее во двор дядя Харис, будущий, или теперь уже настоящий, муж тети Марвы, сидящий сейчас в нижнем этаже нашего большого дома, где совсем ведь недавно ладно и мирно жили тетя Марва, бабушка Бедер и Амина. Они там посиживают, едят и пьют, лишь бабушка Бедер и две-три старушки-пособницы ходят взад и вперед — от очагов с угощением, от клети, где находится наш погреб и где в углу, в желтой сухой соломе, нежатся кошки моей матери,— старухи носят плов и блины в прохладные сумеречные комнаты, где сидит и сидит дядя Харис, и сидит, видать, терпеливо радуясь, мать Амины.
Амина, я подозревал, стеснялась этой свадьбы. С самого утра мы не обмолвились ни единым словом. Не позвала меня, вредная, а с дикариками, сыновьями дяди Хариса, пристроилась на бревнах у забора и рассказывает им разные небылицы.
— Быстрей, быстрей,— сказал я собаке, и скоро мы очутились на речке, вброд вышли на островок, и густые высокие талы надежно укрыли меня и собаку от всех на свете глаз.
Ничком я лег на песок, тут же и собака легла, задев меня своим грузным туловом.
То, что никто не заметил нашего исчезновения, было мне теперь обидно, но возвращаться не хотелось. Свадьба, когда она только-только затевалась, мне нравилась. Я как бы примеривал это событие на себя, на маму, на всю мою последующую жизнь. Но только примеривал — уж моя-то мама, я знал твердо, никогда замуж не выйдет, хотя дедушка время от времени и говорит: «Дочка, ведь даже птицы живут парами». Моей маме, знавшей сердечные тайны своей подруги, тоже нравилась свадьба, и она от души хлопотала в предсвадебной суматохе. Эта роль, думал я кощунственно, хотя немного помогает маме в ее стойкости и хоть немного красит ее вдовью судьбу.
Как оживленно, почти упоенно рассказывала она бабушке:
«Когда Харис познакомился с Марвой, его спросили: понравилась ли Марва? И знаешь, что он ответил? Без-ус-ловно! Но я встретила на улице Ахтема… бедный, он плачет, он так любит Марву. Я говорю: Ахтем, она пожалела его детей, ты ведь знаешь, какое доброе сердце у Марвы!..»
Моя бабушка, вот уже четыре года не встающая с постели, слушала маму с обиженным выражением лица и едва заметно покачивала головой. «Однако этот ваш Харис не зашел ко мне. Ахтем, бывало, обязательно зайдет и спросит: как здоровье, бабушка?.. А что, у этого Хариса двое мальчишек? И он, говоришь, поколачивает их? Ну да шалить не будут. А то, смотри, все яблони пообломают».
Вот и сейчас, наверное, посидев как на иголках среди гостей, мама взбежала к бабушке и с пятого на десятое рассказывает ей о свадьбе, как бы машинально выходит в соседнюю комнату, задернув за собой шторы, и оттуда говорит не переставая, в то время как руки ее воровато открывают комод и вынимают пудреницу — и она поспешно пудрит лицо, только легонько, только чуть-чуть, чтобы бабушка не усмотрела следов пудры на ее лице.
Нет, не хотелось мне возвращаться домой, не хотелось быть свидетелем свадьбы, этого, как мне казалось, нарочитого, неискреннего действа,главным лицом в котором была добрая тетя  Марва, терпеливо сносящая всю эту кутерьму. Но больше всего не хотелось мне видеть Амину, окруженную дикариками, лупоглазыми, сопящими ей прямо в уши. У дикариков в носу полипы, и тяжкое дыхание делает их лица глупыми и несчастными. А вот Амина сидит и терпит их, рассказывает им сказки. «Я и моя мама жале ем и любим этих мальчиков». Можно, конечно, и пожалеть, но — любить их, по-моему, невозможно.
Воздух нагревался и застаивался в зарослях, звенела и кусалась мошкара, моя собака запаленно дышала, вывалив наружу алый трепещущий язык.
— Ну,— сказал я,— кого нам бояться? Идем.
И мы пошли к дому на улице Красногвардейцев. Эта улица проходила параллельно нашей, Набережной, ходу до нее был всего квартал, но что это была за улица! Здесь пышно зеленел и цвел сквер с обелиском среди кленов, акаций и сирени, среди ухоженных клумб с астрами, флоксами, мальвами — обелиск в память о красногвардейцах, прогнавших из города дутовских казаков. Клены и акации были посажены красногвардейцами вместе с горожанами буквально на следующий день по взятии города — была весна, а город был гол и пылен. Потом сквер перешел на попечение комсомольцев-студентов; водил их сюда на субботники мой отец, в ту пору еще парень в юнгштурмовке. Мать показывала мне карагач, который они посадили тогда с отцом.
Напротив сквера стоял двухэтажный каменный дом, в котором жили военные с семьями, и рядом тоже двухэтажный каменный, который называли то испанским, то учительским, в нем еще с довоенных пор жили учителя. Но предназначался он для семей испанских эмигрантов. Однако испанцы в наш город так и не приехали, так что, наверно, по этой причине не стали достраивать второй предназначенный тоже для них дом. В нем был поднят только один этаж, работы приостановились, а там война, словом, до него и сейчас ни у кого не доходили руки. Вот его-то мы называли испанским, отнюдь не учительским, который не представлял для нас никакого интереса. А этот был прибежищем мальчишек, штабом, когда затевались уличные драки, а в обычные дни мы забирались в него посидеть, поговорить и послушать разные истории, мальчики постарше назначали там по вечерам свидания. У меня были две главные мечты: заиметь взрослый велосипед и назначить Амине свидание в испанском доме.
Велик был соблазн заглянуть в испанский дом, но мы решили все-таки вернуться во двор — опять же через лаз, огородами. Я оставил собаку возле забора — лопухи и рослая картофельная ботва почти что заслонили ее надежно.
Пока нас не было, что-то произошло. Мама стояла около клети и потерянно звала своих кошек. На меня она едва взглянула. Взбежав на крыльцо, я услышал, как ругается дедушка и хнычет Галейка. Я заглянул в чулан. За столиком сидел Галейка, тянулся к мисочке с пловом, но дедушка хлестал его по руке и твердил:
— Нет, ты признаешься, зимогор… я заставлю!
— Не ломал я,— хныкал Галейка, и зловредные огоньки вспыхивали в его черных глазенках.— Не ломал, зачем мне твоя яблоня… дай поесть.
Ага, значит, кто-то сломал яблоню, и дедушка вытягивает признание у Галейки: ведь только он мог это сделать. Да, у нас так: деревья должен ломать только Галейка, Динка должна кривляться с мальчишками, вообще, с тех пор как ей стукнуло пятнадцать, ее подозревают во всяких шалостях, ну, а что касается меня, то я ускользаю из дома без спросу и — айда куда подальше и нелюдимей: в дикие заросли талов на островке, в пустующие жаркие скалы над омутом.
Тут мама вошла в чулан, бормоча о своем:
— Бедная тетя Бедер, так она огорчена. Но, честное слово, я не попрекнула даже, хотя кошки разбежались от ее непрестанных хождений в клеть… Ну, он все еще не признался? Какой упрямый. Ну, пусть ест.
Дедушка сжал кулаки и метнул на нее негодующий взгляд.
— Эх, дала бы ты их в мои руки!..
Да мы и были в его руках, его и бабушки. А у мамы — ее кошки. Вот тоже странная: любую бродячую кошку подберет, пригреет, та наплодит прорву котят, она и котят обихаживает, а умную красивую овчарку, мою собаку, терпеть не может.
Галейка быстро опростал мисочку и облизал ложку.
— Яблоню сломал Борька,— сказал он, не обращаясь ни к кому.
— Какой Борька? — спросила мама.
— Дикарик.
Дедушка и мама многозначительно переглянулись. Первой опомнилась мама:
— Смотрите, бабушке ни гу-гу! А если про собаку спросит, скажем, ушла. Ее действительно не видать.
Она вышла из чулана, я поплелся за ней, чтобы ей одной сказать, что пусть лучше собака остается, а я постараюсь уговорить бабушку.
В садике, на веранде, тоже насыщались — дикарики, моя сестра Динка и возле нее, конечно, Марсель. Бабушка Бедер и мне принесла мисочку с пловом. Поставила, подмигнула мне ласково и пошла. Ей было не до разговоров.
— Надо есть с хлебом,— назидательно сказала мама и протянула мне ломоть.— Мальчики, мальчики! — И дикарикам по ломтю. Динка сама хмуро потянулась за хлебом. И только Марсель продолжал уминать плов без хлеба.  — Ну, а ты? — удивилась мама.— Не надо стесняться.— Она взяла ломоть и с улыбкой протянула его Марселю.
Он вспыхнул:
— Не смейте… не смейте предлагать мне кусок!..— Он был ужасный чудак, зверел по пустякам.
Вот и сейчас в его глазах сверкнул огонек такой неприязни, такой злости, что мама слегка побледнела.
— Ну, я побегу,— сказала она через минуту.— Дина, пожалуйста, проследи, чтобы Галейка не хлебнул браги.
Собственно, благодаря маме и появился в нашем доме Марсель. Он приходился нам сватом— так называют у нас всякого отдаленного родича, когда трудно установить степень родства. О Марселе я знал только то, что мать у него была красавица, а отца называли бродяжкой, он был человеком пришлым, без роду, без племени, чуждым горделивому миру ремесленников и вечно вступающим с ним в конфликты. Оба они умерли от туберкулеза сразу после войны. Маленького Марселя взяла на попечение его старенькая бабушка, но когда и она умерла, уже подростком, Марсель вернулся в их саманный слеповатый домик рядом с нашим домом.
Мне казалось, что только я один понимаю маму и болею ее заботами. Ведь ей так нелегко — ухаживать за бабушкой, сносить ворчание дедушки, не спускать глаз с Галейки.
— А где Амина? — спросил я.
— Пошла за водой,— сказала Динка.— Надо перемыть гору посуды. Сейчас и я побегу. Ой, ты не видел, дядя Риза совсем пьяный!..
— А где он?
— Спит на сеновале.
— Как же, спит! — хмыкнул Марсель.— Он пошел в город, играть в бильярд.
Дядю Ризу, брата тети Марвы, попросили быть распорядителем на свадьбе — трезвей и  выдержанней его не было человека,— но вот он взбунтовался, не захотел и оставил свои обязанности еще до окончания пира.

2.
На следующий день двор наш огласился отчаянными воплями дикариков. Дядя Харис порол их за сломанную яблоню. Моя бабушка тоскливо звала, сидя на своих перинах:
— Асма, Асма, почему эти мальчики так вопят? Неужели он их бьет? Асма, Асма, скажи, пусть немедленно прекратит!..
— Я не могу, я боюсь,— отвечала мама.— Амина хотела заступиться, он и ее чуть было не хлестнул. А тетю Бедер выставил за дверь.
— А, Бедер, Бедер! — презрительно говорила моя бабушка.— Раба аллаха! Неужели она не может треснуть его ухватом?
Дикарики между тем затихли, но бабушка и мама долго еще обсуждали происшествие и пришли к печальному выводу: покой в семье тети Марвы потерян; плохо придется Амине, плохо бабушке Бедер, а дядя Риза решил, наверное, вернуться к своей жене Лиде — он как исчез со свадьбы, так еще не показывался во дворе.
К вечеру дядя Харис посадил на месте сломанной яблони новую. Стремительно прямо-таки ворвался он во двор, неся трепещущий зелеными листочками саженец, и с какой-то свирепостью вкопал в землю. Дикарики весело прыгали вокруг него и показывали язык Амине, как будто Амину, а не их выпорол отец. Амина только улыбалась, великодушно и скорбно.
Когда дядя Харис скрылся в доме, явился мой дедушка и подозрительно прошелся вокруг яблоньки. Мама вышла звать его: ей казалось неприличным его поведение.
— Но это же дичок,— бормотал дедушка,— чего же можно ждать от дичка?
— Да уж ладно, ладно,— отвечала мама, как бы не решаясь сказать, что и от наших яблонь проку мало; ведь никто за ними не ухаживал, и плоды, едва созрев, становились добычей червей.— Да уж ладно, ладно.— И тут мама доверительно шепнула дедушке: — Он обещал увести собаку.
— Мама, но ведь ты мне говорила…
— Что, что? Мы обязательно что-нибудь придумаем. Ну, я побегу, надо бабушке дать лекарство.
А что придумаешь, если сам дядя Харис решил прогнать собаку! И вот однажды он злой ворвался во двор, отвязал собаку и быстро повел ее. Я бросился к нему, но он так свирепо глянул и с такою, как мне показалось, ненавистью прохрипел:
— Пш-шел вон! — что я тут же отступил. И заплакал. Но что ему были мои слезы!
После того случая я уже вовсе невзлюбил дядю Хариса и целиком принял сторону бабушки Бедер, дяди Ризы, который так в тот день и не вернулся домой, и, уж конечно, Амины. Прежде Амина, оставаясь вдвоем с бабушкой, пела. Бабушка Бедер, бывало, варит, стирает или вяжет — вяжет и тихо улыбается, слушая пение внучки. «Тише, тише,— урезонивала она нас,— вы мешаете мне слушать. Бедная, как она поет!» Меня это задевало: почему бедная? Бабушка отвечала убежденно: «Так поют только ангелы. Бедная, она умрет ребенком. Вы лживы и непослушны, с детства погрязаете в грехах. Амина же чиста, ее бережет бог — и заберет к себе невинной».
Теперь Амина не пела. Дикарики дразнили ее и с воплем уносились прочь, чтобы через минуту просунуть в окно свои отвратительные рожицы и орать непристойности. Мне ничего не стоило их отлупить и хотя бы ненадолго вразумить. Но я всякий раз откладывал наказание: я не хотел мира между Аминой и дикариками. Сейчас она принадлежала мне, мне и бабушке Бедер. За эти дни она очень исхудала, глаза ее стали огромней и прекрасней. Глядя на нее со стороны, бабушка Бедер вздыхала:
— Зябнет мой птенчик. Прежде мать одну ее грела, а теперь их трое.
Все чаще бабушка Бедер вспоминала прошлое. Для нее жизнь будто кончилась и осталась только память о прежнем. Удивительно, не одной ей это нравилось. Приходил дядя Риза — все только снег, когда отец дикариков был на работе,— тетя Марва днем тоже бывала дома (она руководила художественной самодеятельностью в клубе станкозавода), а у моей мамы каникулы, так вот они и сиживали на бревнах и вспоминали: как до войны жили, как в войну. Говорили о трудных временах, но получалось, что жили весело, дружно, хорошо.
— Маялись люди с топливом, с картошкой,— рассказывала бабушка Бедер.— А я не знала забот, все Марва, все Марва — и уголь завезет, и участок под картошку получит, сама вскопает, сама прополет, а там свезет во двор. Я все Амину нянчу, а Марва и стирает, и варит…
— Марва победу в тылу ковала,— скажет дядя Риза как бы шутя, а сам гладит тетю Марву по голове, и глаза дымкой покрываются.— Нет, правда, Марва, мужики до сих пор вспоминают, какие швы ты заделывала — сварщик экстра-класса! Тетя Марва стыдливо отмахивалась:
— От моей работы одни только убытки — сколько платьев прожгла! Стеснялась в спецовке ходить. Искры сыплются — и обязательно на платье. Бывало, искра в ботинок заскочит, замрешь, пережидаешь, пока остынет, а там разуешься, опростаешь ботинок — и ничего, не ревешь. А из-за платьев ревела.
Моя мама, обычно разговорчивая, тут все больше молчала, и мне очень хотелось, чтобы и она вспомнила что-нибудь из прошлого. Ну да, думал я, что у нее может быть интересного — война, не война, учила себе детей, и все. А дедушка, опять же, война, не война, шил себе пальто и костюмы. А бабушка, наверное, пекла хлебы. Но вот я вспомнил как-то: дедушка сшил только что вернувшемуся с войны дяде Ризе брюки из какого-то замечательного зеленого материала. Вспомнил — и сказал:
— А помните, дядя Риза, дедушка вам сшил брюки?
— О-о! — вдруг обрадовался дядя Риза.— Это были отменные брюки, из чертовой кожи, им сносу нет. Потом я подарил их Феде, своему стажеру. Нет, дядя Ибрай умел уважить фронтовика! Я ему за работу пол-литра спирта предлагал — не взял.
Я глянул на маму и удивился: она сидела пунцовая от счастья. А дядя Риза посмеивался и веточкой протягивался к ее руке, поглаживал. Поглаживал и курил, целое облако надымил, оно окутывало мамину голову, но мама не двигалась и не старалась отмахнуть дым.
— Хватит кадить, Риза,— сказала строго тетя Марва.— Кадишь и кадишь!
— Да, хватит,— слишком серьезно согласился дядя Риза и поднялся, пошел в дом. Я тоже встал; без дяди Ризы беседа уже не казалась мне интересной. Удаляясь, я слышал, как тетя Марва говорила:
— Уж он-то детей твоих бы не обижал…
А разве я или Динка, или Галейка думали иначе и разве мы тоже не любили его, дядю Ризу? Но все-таки лучше, когда твоя мама не выходит замуж.
А вскоре случилось вот что: наших соседей обокрали, и те заподозрили, что воров навел не кто иной как Галейка. Точнее, на него показал сынишка других соседей, видевший, как шантрапа вертелась около дома — и с ними был Галейка.
Для нашей семьи это было как гром среди ясного неба. Но вот что странно: и дедушка, и бабушка как-то очень быстро смирились с напастью, хотя прежде даже мысли не допускали о подобных проделках внука. Дедушка вдруг заявил:
— Вот пусть теперь этого шалопая воспитывают в детской колонии, уж там-то он поймет почем фунт лиха!
Галейка ходил горделивый, как петух, и не только не опровергал своего участия в воровстве, но загадочными недомолвками напускал еще больше туману, из чего, впрочем, можно было бы и понять, что он ни в чем не виноват.
— Я должна поговорить с учительницей этого болтунишки,— решительно заявила мама.
Позже я не переставал удивляться верному направлению, которое она взяла, устремляясь на выручку нашего Галея. Словом, она отправилась в школу, где учился малыш, показавший на Галейку. Но учительница, оказывается, находилась в пионерском лагере.
— Я должна ее повидать. Никто лучше педагога не может знать своего ученика!
— Конечно,— соглашался с нею дедушка,— но при чем тут педагог? Он-то чем поможет?
— А вот увидишь! — многозначительно пообещала мама.
…У дикариков были городки, и играли они отменно. Вдохновение оживляло их лица, обычно тусклые и туповатые. Их отец выходил во двор и наблюдал, как его отпрыски разделывают под орех любого из нас. Временами его сухие жесткие губы неумело и стеснительно складывались в улыбку.
— Дядя Харис, — спросил я однажды,— а где теперь собака?
— Собака? — ответил он мне.— Из собаки сшили унты, если только это интересно твоей бабушке.
Я не поверил ему. Я только грустно вздохнул и сказал:
— Что делать, бабушка терпеть не может больших собак.
— Ах, не сваливай, пожалуйста, на бабушку! — сказал он ожесточенно.— Тебе нравилась собака?
— Да,— сказал я тихо.
— Ну вот! — заключил он повеселевши.— Значит, можно надеяться, что у тебя будет добрая собака.— Голос у дяди Хариса прозвучал не то утвердительно, не то вопросительно, и это меня слегка озадачило.
Амина уже с минуту стояла за спиной дяди Хариса и делала мне знаки рукой. Я подошел к ней, и она тут же повела меня к калитке.
— Собаку он отвел к своему брату,— сказала она.— Но когда мы переедем на другую квартиру, ом возьмет ее обратно.
— А вы собираетесь переезжать?
— Не знаю. Еще, наверно, не скоро. Мне сразу стало грустно.
— А ты возьми себе щенка,— сказала Амина.
— Мне не разрешат.
— А хочешь, я возьму? Но это будет твой щенок.
— А если ты уедешь?
Амина вздохнула и ничего не ответила.
— Поехать бы в лагерь,— сказал я тоскливо.
— Нынче, наверно, поздно. А на будущий год нас уже не возьмут в лагерь.
— Я никогда не был в лагере, никогда!
Никогда, ни разу в жизни. Я должен был сидеть дома и чтобы бабушка моя видела, что я не тону в реке, не блуждаю в лесу, что я живой и маячу у нее перед глазами, как ее старинные часы, которые она бережет пуще клада.
Я решил тут же пойти к маме и потребовать, чтобы она отправила меня в пионерский лагерь.
— Только, пожалуйста, не груби,— предупредила Амина.
Мама сидела в гостиной над раскрытой книжкой. Она встрепенулась, когда я вошел.
— Тише, бабушка только уснула. Я дала ей лекарство.
— Ты читаешь нужную книгу или бред собачий? — сказал я словами бабушки.
Мама улыбнулась, притянула меня к себе и обняла.
— Мама, я хочу поехать в лагерь. Ведь ты любишь меня, ведь ты не откажешь?
— В лагерь? Откуда ты знаешь, что я собираюсь в лагерь?
— А разве ты собираешься в лагерь?
— Мне надо повидать Веронику Павловну.
— А кто такая Вероника Павловна?
— Учительница этого маленького шпиона, доносчика. Надо, чтобы она дала ему характеристику. Пусть следователь знает, кого он берет в свидетели.
— Ну, а если?..
— Что, что если? Может быть, ты думаешь, что твой брат вор?
— Ой, мама!
— То-то же! Кстати, я купила Галею баян.  Он в комнате у бабушки, поглядишь, когда она проснется.
— Галей умеет только на мандолине.
— Я поговорю с Марвой, чтобы его записали в кружок баянистов.
— Да он не захочет в кружок. Раньше он здорово хотел.
— Раньше,— сказала мама,— раньше… Ты что, не знаешь нашей бабушки? Ой, смеркается, ой, поздно, где наши дети? — Она засмеялась, махнула рукой,— Теперь я сама возьмусь за своих детей.
— Конечно, ведь бабушка болеет.
Она пытливо на меня поглядела, затем погрозила пальцем:
— Мелешь! — И резко поднялась, волосы ее встрепались, лицо загорелось.— Я все это должна сделать сегодня — поговорить с Марвой, съездить в лагерь… Что, ты хочешь поехать со мной? Нет, приглядишь за бабушкой. Ну, подашь ей воды.
— А горшок подавать не буду.
— Ужасные дети! Я с вами сойду с ума.
— Я лучше поговорю с тетей Марвой.
— Поговори. И пусть она немедленно запишет Галея в кружок.
Она уехала в лагерь, пообещав вернуться к вечеру. А был еще только полдень. За шторами, закрывающими дверной проем, я слышал хрипловатое дыхание бабушки. Тихонько ступая, вышел я в сенки, где надрывались черным роем безумные мухи.
У забора, в тени акации, сидела Амина и задумчиво перебирала в руках четки из косточек финика.
— Гляди, я сделала бабушке.
— А Галейке купили баян,— сказал я.
— Ага,— она кивнула и потупилась, не переставая считать финиковые косточки. Лицо ее было бледным.
— Тебя обидели дикарики?
— Никто меня не обижал.— Она оставила четки и улыбнулась, в уголках ее дружелюбного рта возникли, как лучики, две морщинки.— Мама и дядя Риза поспорили из-за пустяков.
— Дикарики?..
— Дядя Риза запер шкаф с моими книжками, а мама велела немедленно открыть. Дядя Риза рассердился: все до одной растащат проклятые мальчишки. А мы с мамой… пусть шкаф открыт и пусть они читают, правда? Они порвали только одну книжку — «Базар», помнишь? Вот Федот кошку Матрешку под руку берет… шли, шли, на базар пришли.— Она засмеялась.— Первоклашки!
— Я давно хочу спросить,— сказал я,— кто такой Пер-Гюнт?
— Бедный лесоруб.
— Я думал, какой-нибудь упырь.
— А упыри — это тролли.
— А Сольвейг?
— Она всю жизнь ждала Пер-Гюнта.
— Наверно, лет десять? (Через десять лет мне будет двадцать четыре года, подумал я, и нам можно будет пожениться.)
— Всю жизнь,— повторила Амина,— всю, понимаешь?
Мы помолчали. Зной нагонял томленье и тоску, не хотелось никаких движений, и я молил бога, чтобы только не проснулась бабушка. Долго, однако, она спит. Ее бабушка, рассказывала она, умерла во сне, и моя бабушка откровенно рассчитывала на такой же конец… Когда у тебя еще жива старая бабушка, ты все еще ребенок… Старики и больные чаще умирают весной или осенью. А сейчас лето.
— Моя бабушка говорит, если человек поет, значит, он кого-то любит.
— Я люблю птиц,— сказала Амина.— Вот если бы у тебя были голуби.
— Голубей хотел Галейка, но ему не разрешают. Вон идет твоя мама.
Шла тетя Марва, а вслед ей, придерживая калитку, мягко ее закрывая, крича договаривал дядя Риза:
— …я давно уже ни во что не вмешиваюсь!..
— Риза-а.
Они подошли к нам и сели на бревна. Тетя Марва привлекла к себе Амину и взяла ее к себе на колени.
— Ну что ты, мама, ведь я не маленькая,— сказала Амина.
— Ты маленькая,— ответила тетя Марва.— Ты очень маленькая, а я люблю маленьких.
А дядя Риза потянулся за мной, охватил меня тяжелыми мягкими руками.
— Как жизнь, сынок? — Уткнувшись лицом в мой живот, он точно дышал мной, подымал глаза и опять спрашивал: — Как жизнь, сынок? — И теребил меня, и тискал.
Тетя Марва урезонивала:
— Оставь, оставь ребенка.
— Нет, она и в самом деле думает, что вы маленькие! А вы не маленькие. Ты помнишь, сынок, день победы?
— Помню,— сказал я.
— Он не маленький, он помнит нашу победу. Ты хочешь быть шофером?
— Нет.
— Жаль. А то бы я взял тебя стажером.
— Галейка хочет.— И тут я вспомнил, что наказывала мне мама: — Тетя Марва, а мама просила, чтобы вы записали Галейку в кружок баянистов. Ему купили баян.
— Но у нас нет кружка баянистов.
Дядю Ризу как будто обидел ее ответ.
— Ну что ты, Марва,— нет кружка баянистов. Неужели в целом городе нет кружка баянистов? Ведь тебя просит Асма!..
— Мама обязательно поможет,— сказала Амина.
— Я же знаю, Марва поможет,— он погрозил пальцем Амине.— И ты помогай!
Амина великодушно улыбнулась его хмельным речам.
— А кому я должна помогать?
— Всем фронтовикам. Потом всем маленьким… если только они помнят нашу победу.
Тетя Марва с улыбкой просила:
— Ну что ты, право, разболтался. Ну будь сдержанней.
Амина спрыгнула с материных колен и побежала в дом. С порога она крикнула:
— Я поставлю чай!
— Дикарики идут,— сказал я.
Тетя Марва не успела нахмуриться, как тут же дядя Риза хлопнул по ее плечу ладонью. Она притворилась, что сердится вовсе не на меня, а на брата:
— Ну и шуточки у тебя, Риза! — И пошла в дом, дикарики побежали за ней, что-то весело гундося.
С минуту дядя Риза сидел молча, затем спросил:
— А где твоя мама?
— Поехала в лагерь. А меня оставила присматривать за бабушкой.
Он поднял палец и пошевелил им назидательно:
— Твоя мама лучшая из мам! Она не сучка, которые…— Он поперхнулся от смущения и, стыдливо прокашлявшись, спросил: — А что бы ты сделал, если бы она вышла замуж?
— Не знаю. А когда-то мы с Галеем думали: запряжем его в телегу и будем бить кнутом до смерти.
— Ка-кие зверята,— сказал он, опять привлекая меня и тиская.— Зверята, зверята.
— Но скоро мне будет все равно,— сказал я.
— Почему же?
— Потому что я буду жить самостоятельно.
— А шофером ты не хочешь быть?
— Нет,— сказал я, слегка сожалея, что не могу ответить иначе.
Он стал совсем печальным.
— Я, пожалуй, подожду, а? Когда она обещала приехать?
— Конечно, подождите,— сказал я,— к вечеру мама обязательно приедет.
Однако он не стал ждать, наверно, потому, что пришел дядя Харис, и тетя Марва позвала всех ужинать. А вскоре же явилась мама. Какой-нибудь час, проведенный ею в лесу, освежил ее. Потряхивая головой, откровенно радуясь удаче, рассказывала она тете Марве:
— Учительница этого оболтуса так прямо и говорит: он такой фантазер, такой лгунишка, может придумать что угодно. Понимаешь, его фантазиям верить нельзя!
Тут мама заметила меня и спросила:
— Ты присматривал за бабушкой?
— Она все время спала.
— Спала? А вон кричит. Ну, достанется мне! — И потрусила к крыльцу.

3 .
Осень и зима были для моей мамы суматошными, тревожными, она заметно похудела, но  глаза блестели задорно, даже вызывающе, и на усталость она не жаловалась.
Только в ноябре напали на след воров, а до этого всем нам было как-то не по себе. Впрочем, Галейку оставили в покое почти сразу же, тем более, что Вероника Павловна авторитетно охарактеризовала своего подопечного как болтунишку и фантазера, потешающего класс невозможными измышлениями.
Совсем плоха была бабушка, и мама уходила на занятия изможденная ночным бдением, а после занятий искала редкие лекарства, потом стояла в магазинах и возвращалась еле живая.
Галейка не пошел ни в какой кружок — маме теперь было не до своей затеи,— да он целыми днями пиликал на баяне, и старшие были очень довольны: благо, мальчик не шатался по улицам.
Мы с Динкой учились ни шатко, ни валко, к тому же моя сестра намеревалась оставить школу и поступить на работу. Марсель уже работал — монтером в водосвете — и ходил теперь по улицам, перевесив через плечо «когти», жил в своем саманном домишке и к нам не являлся. Между переменами в его жизни и решением  Динки бросить школу существовала несомненная связь, о которой мама пока еще не подозревала.
В мае умерла бабушка. Я видел бабушку накануне ее кончины, она сидела прямая, я бы даже сказал, стройная, в белом платке, натянувшемся на ее выпуклом высоком лбу, и лицо у бабушки было свежее, будто совсем не задетое болезнью, свежее и горделивое лицо. Говорили, и со смертью она не потеряла красоты, но я уже ее не видел.
Я испугался смерти в нашем доме. Это был испуг, смешанный с каким-то еще стыдом. Может быть, это было смущение перед ритуалом, хотя и обычным в нашей среде, но необычайным, не привычным для среды более широкой, для города, в котором преобладали иные ритуалы и порядки. Я ушел со двора в день бабушкиных похорон. Я лежал на островке, потом бродил по улицам, я плакал и бормотал: «Где моя собака, она все понимала, она любила меня — где она? Чем она провинилась? Перед кем?.. Теперь она пропала, пропала…»
Потом я отправился в сквер на улице Красногвардейцев, сел на скамейку и стал смотреть на дом, в котором жила Тамарка, дочь летчика. Тамарка была рослая, крепкая девчонка с маленькими крапчатыми глазками. Она училась в нашей школе. У меня было к ней странное отношение. Я не надеялся — да, наверно, и не хотел — увидеть ее и, уж подавно, поговорить с нею, я никогда с нею не разговаривал. То, что я испытывал, было мечтой, тоской,— по какой-то другой жизни, отличной от нашей.
И вот я сидел в сквере и смотрел на дом и не сразу заметил вокруг него людское копошение. Возле одного из подъездов стояла группа женщин, в подъезд входили и выходили — женщины и мужчины, стройные строгие военные, одетые как на парад. Потом к дому стали приставать автомобили, легковые и грузовики, и с одного грузовика сняли и понесли венки. В этом доме кто-то умер. Скорее всего, погиб. Здесь жили летчики, а самолеты иногда разбивались.
Вот еще один грузовик подъехал — из него выгрузились со своими инструментами музыканты и потихоньку стали располагаться вдоль стены напротив подъезда и спокойно опробывать инструменты. Все происходило так медленно, так монотонно и смиренно, что вот уже за полдень перевалило, а я все сидел, расслабленный, присмиревший, даже утешенный тягучим и вроде бессмысленным действом, не вызывающим во мне никакого напряжения — ни любопытства, ни томления, ни сострадания. Кажется, среди этой тихой, почти безмолвной суеты мелькнула фигурка Тамары. Да, это она вывела на улицу братишек-близнецов лет по пяти. Лицо у нее было заплакано. Это ее отец погиб, подумал я…
Заиграл оркестр, и, в тот же миг, вскочив на скамейку, я увидел, как из подъезда выносят гроб, похожий на клумбу, тихо плывущую в горячих струях дня. Гроб поставили на грузовик, и в него по приставной лестнице поднялись несколько женщин и Тамара.
Я оставался на месте, наверно, еще с полчаса, пока процессия выстраивалась, вытягивалась, налаживая свое скорбное течение. Наконец, и я пошел и пристроился в хвосте шествия. В густом рокоте оркестровых труб временами мне чудился плач Тамарки, и я плакал, плакал так, что женщины мне стали говорить:
— Почему же ты отстал? Ступай, ступай вперед, тебя посадят в машину.
Но ни их слова, обращенные прямо ко мне, и ни вообще их любопытствующий говор, реявший вокруг моей головы, не трогали меня и мое скорбное равнодушие приносило мне какое-то удивительное облегчение… Я не сразу заметил возле себя Марселя. Ему пришлось дернуть меня за рукав.
Я обрадовался, и эта радость почему-то тоненько кольнула в мое сердце. Марсель был очень красив, я это сразу отметил про себя. В ту пору любой подросток, любой юноша, уверенно обретающий черты мужественности, казался мне красивым. Так вот Марсель предстал перед моими глазами взрослым. В рабочей спецовке, подбористо облегающей пока еще угловатые плечи, в кепке-восьмиклинке, чуть ухарски задвинутой к затылку.
— Ты идешь на работу?— спросил я.
— Нет. Сегодня я отпросился. Мы рыли могилу. А теперь я иду домой… туда. Ведь скоро будут выносить. Ты пойдешь сейчас или…
— Нет, нет,— замотал я головой.
— Понятно,— сказал он, потупясь.— Тогда… если спросят, я скажу, что видел тебя в сквере. Я скажу, что ты немного боишься… всего этого.
Он тут же оставил меня, а я продолжил свое сумасбродное и горестное движение и опять стал плакать: «Где моя собака, она все понимала, она любила меня — где она?..» — И в иную минуту мне казалось, что жаль только одной собаки, одной собаки, а все остальное меня не трогает, точнее, всего остального вообще нет — ни смерти бабушки, ни гибели Тамаркиного отца.
Я плохо помнил дальнейшее, как доплелся я вместе с процессией до братского кладбища, пробыл там, пока все не кончилось, потом… да! — когда ударил винтовочный залп, я тотчас же поглядел в небо, как будто хотел увидеть улетевший туда залп. Потом, помню, почти рядом проехала машина, в которой сидела Тамарка, и мне очень захотелось забраться в машину, но только потому, что ноги уже не держали меня. Оставшись один, я вернулся к свежему холмику, на котором лежали полевые цветы, а над цветами всходила в синих искрах дня красная звездочка…
Когда я пришел домой, там все было кончено. Мама кинулась ко мне и обняла.
— Больше всего я боялась за него,— сказала она учительницам, которые пришли разделить с мамой ее горе.— Он такой ребячливый, такой ранимый — и хорошо, что сам догадался исчезнуть. Я сразу сказала папе: нет, не надо его искать, он придет сам.
Учительницы смотрели на меня, как бы стараясь увидеть что-нибудь, необыкновенное, делали понимающие лица, но взгляды их не были теплы.
Потом они ушли, а мы стали собираться к дяде Заки, за нами пришла тетя Айдария, жена дяди. С ними наша семья почти не общалась, я не помнил случая, чтобы кто-нибудь из родичей взял да просто забежал на минутку. Но в святые праздники дядя звал всех нас в гости. Де душка, едва кончив трапезу, сурово говорил: «Ну, пора!» — и тут же выходил из-за стола. Прохладные отношения длились вот уже два десятка лет, и хождения в гости вовсе не означали потепления. Просто дедушка отдавал дань порядкам — вкушал хлеб-соль у своего отпрыска, прочитывал короткую молитву, и на том все заканчивалось. А нынче нас звали потому, что по обычаю — в доме, проводившем покойника, не готовят пищу.
Дедушка и сегодня не изменил своему правилу— скоро ушел, а мы с мамой остались. Старшие вспоминали, как добра была бабушка к дяде Заки, хотя он ей был неродной сын. А дедушка, конечно, бывал суров и не всегда справедлив.
— Ох, несправедлив!..— начал было дядя Заки, но жена его перебила:
— Мы все-таки не счеты сводим.
— Не будем вспоминать старое,— поддержала ее мама.— Я только хотела сказать, что покойница наша матушка действительно тебя любила. А помнишь, Айдария, как ты впервые появилась у нас?
Тетя Айдария сдержанно кивнула. Так вот разговор худосочно ковылял с пятое на десятое, а девочки нашего дяди, прижавшись к матери, настороженно смотрели на нас, и мы с Галейкой тоже прижимались к матери, только Динка сидела как истукан, всем своим видом говоря: а мне на все наплевать.
Тетя Айдария вышла проводить, и мама услала нас вперед. Она догнала нас, когда мы были уже у наших ворот.
— Милые мои дети,— сказала она проникновенным голосом.— Запомните, у нас нет других родственников. А тетя Айдария ангел. Нам надо держаться вместе, запомните это!
Пришел сентябрь, первый за два десятилетия сентябрь, когда моя мама не пошла в школу. Со школой было покончено навсегда, начиналась новая, по сути малознакомая ей жизнь.
Мама плакала. Если и бывают светлые слезы, то они были у моей мамы. Она вверяла их мне, самому строптивому, самому несносному своему ребенку, так часто грозившему умереть от астматического бронхита,— от страха потерять меня слез она пролила больше, чем пролила бы на моей могиле. Может быть, думая, что я все равно в конце концов умру и унесу ее тайны с собой, или, может быть, доверяя моему болезненно обостренному восприятию, она делилась со мной:
— Я была прилежна и, возможно, талантлива. Да! Ведь я училась в двух школах и обе закончила с похвалой. Да, разве ты не знал, что я закончила еще школу при мечети, и учила меня жена священника и прочила мне судьбу мудрой и беспечной абыстай. Но я не хотела быть ни женой священника, ни учительницей — я хотела быть бабушкой.— Она смеялась и обнимала меня.— Да, я хотела быть хранительницей очага, властительницей очага, властительницей огромного и шумного, как улей, дома. Господи, плакала я, когда погиб твой отец, господи, он погиб, а у меня только трое детей. А если бы он вернулся с войны, у нас было бы шестеро или семеро детей! Но мне и с тремя-то не совладать,— грустно закончила она и опять смеялась, и опять обнимала меня.
Стояло теплое, мягкое степное бабье лето. Зеленый островок качался на воде и лукаво приманивал нас. Мы уходили туда вчетвером — Динка, Марсель, Амина и я,— сидели подолгу, разговаривали о будущем. Динка удивляла меня отсутствием полета в своих мечтаниях: она хотела быть киномехаником. Марсель умудренно кивал ее спокойным и расчетливым словам. Сам он тоже невелика птица — монтер, «пляшущий» на уличных столбах, однако мне он очень нравился своей самостоятельностью. Его намерения жениться тоже не могли не внушать уважения.
Однако наши с Аминой мечтания были куда возвышенней. Мы отрешенно блуждали в тальниковой теплой чаще, мы прощались с нашей тихой родиной и целовали друг друга. Она мечтала о консерватории.
— А я буду военным,— говорил я,— и обязательно поступлю в военно-воздушную академию.
Временами нас тревожил голос моей мамы. Как и бабушка, она звала нас, просто чтобы мы оказались возле нее и чтобы она видела — никто из нас не тонет в реке, не падает с дерева, не попадает под автомобиль.
Я кричал:
— Э-эй, мама, мы здесь!..
Динка выбегала из кустов и с шипеньем набрасывалась на меня:
— Чего орешь? Ну, ступай, ступай, да не вздумай сказать, что мы здесь.
Мы с Аминой уходили, договорившись встретиться с нашими друзьями вечером.
— В испанском доме,— уточнял Марсель.
— В испанском доме,— отвечали мы заученно, как пароль.
Мама встречала нас радостной улыбкой.
— А Дину вы не видели?
— Нет,— твердо и поспешно отвечал я, ограждая Амину от невинной лжи.
Мама почти в ту же минуту теряла к нам всякий интерес и рассеянно произносила:
— Не знаю, куда я буду девать котят. Пойду загляну к Айдарие, может быть, она возьмет котенка… А Галея вы не видали?
— Так ведь он с дядей Ризой.
— Да, да. Я купила ему баян, а он возится с машиной. Я уж устала его отмывать. Горе, да и только!..
Мы неспешно приближались к нашим воротам, а там стояла тетя Марва, чей округлый живот пялился на нас с горделивым и целомудренным достоинством. Тетя Марва плакала и даже слезы, текущие из ее глаз, казались слезами умиления своим необычайным положением.
— Асма,— сказала она, не вытирая слез,— Асма, нам дали новую квартиру.
— Что ты говоришь! — всполошенно ответила моя мама.
— У меня ордер на руках.— Она плакала.
Мама обняла ее и тоже заплакала, а мы с Аминой стояли истуканами и боялись глянуть друг на друга. Наконец, наши мамы рассмеялись.
— Я думала, мы вечно будем жить вместе,— сказала моя мама.— Но я так рада! Когда же вы переезжаете?
— Завтра.
Мама опять заплакала и вдруг сказала:
— Не забудьте взять в новый дом кошку. Но съехали они в тот же день вечером. Подъехала грузовая машина, дядя Харис стремительно вошел во двор и резким голосом сказал, чтобы быстрей грузились.
Амина держала в руках пушистую кошку.
— Вы пойдете пешком,— сказал дядя Харис.— Да пошевеливайтесь! Кошку брось, дряная кошка.
Кошка скакнула из рук Амины и убежала в огород.
— Харис,— сказала мама,— кошка очень хорошая.— Она воинственно помолчала, тот не отзывался,— Что ж, прощай, Харис.
Тот осклабился:
— Прощай, прощай. Ну, тронулись. Эй, шантрапа, городки взяли?
— Взяли, взяли! — загундосили дикарики. Они сидели в кузове среди шкафов и чемоданов и вертели в руках толстенные биты.
Бабушка Бедер растерянно смотрела вслед уходящему грузовику. Амина взяла ее за руку и потянула к скамейке.
— За нами приедет Риза,— сказала тетя Марва.
— Он не взял в машину больную девочку,— прошептала моя мама.
— Нет, нет и еще раз нет! — сказала мама.— Пока я жива, не позволю дочери калечить ее судьбу. Тебе только семнадцать, у тебя нет ни образования, ни профессии… через два года ты превратишься в стряпуху, няньку… нет!
Дедушка тряс худосочной бородкой и чайною ложкой проносил ко рту жидкую кашицу: ничего другого он уже не мог есть.
Динка угрюмо отвечала:
— Но ты не можешь нам помешать. Да и поздно…
— Что, что поздно? Я собственными руками…— Она вдруг потерянно развела руками. Действительно, что она хотела сказать? Что она могла? — Ну, хорошо,— сказала она.— Зови Марселя.
— Не знаю, что ты подумала,— сказала Динка,— я просто хотела сказать — мне пора уже самой решать.
— Зови Марселя,— повторила мама.
Когда пришел Марсель, она увела его в другую комнату и плотно притворила за собой дверь. Пробыли они там полчаса. Уходя, Марсель даже не поглядел на нас. За ним побежала Динка. Мама села напротив дедушки.
— Я сказала, что согласна на их свадьбу. Но прежде он должен приобрести какую-нибудь профессию, ведь монтер это не профессия. Он согласился поучиться у Заки. Честное слово, портной неплохая профессия. Он сможет работать в модном ателье в любом городе.
— А с братом ты поговорила? — спросил дедушка.
— Заки не откажет.— И мама решительно поднялась.— Я иду к нему. Да ,— она наморщила лоб,— мы с Диной, пожалуй, съездим в Оренбург. Ей не помешает проветрить мозги.
Она ушла. Я поглядел на дедушкину бородку с налипшей толокняной кашей и мне захотелось уйти куда-нибудь.
За рядком одноэтажных домиков, убаюканных старческим шелестом акаций, поднимались два пятиэтажных дома, построенных недавно дизельным заводом. В одном из них жила Амина. Я увидел ее издалека, она стояла сперва на ступеньках подъезда, затем сошла на площадку и присела возле песочницы. И все это время не отрываясь смотрела, как я иду.
— Я тебя увидела из окна,— сказала она.— И сразу подумала, что ты идешь к нам посмотреть малыша.
Я взял ее за руку и подул на запястье, смуглое и пушистое, как абрикос.
— Такой крохотный, но уже здорово ко мне привык,— продолжала Амина.
— Потому что ты с ним все время возишься.
— Он очень любит, когда ему поют.
— Зато дядя Харис не любит, когда ты поешь.
— Кто тебе сказал?
— Твоя бабушка.
Амина не ответила.
— Динка с Марселем скоро поженятся,— сказал я.
— Тетя Асма согласна?
— Все равно они поженятся. И смогут уехать куда захотят.
— Я бы увезла с собой бабушку,— сказала Амина.
— А маму?
— Маму? — голос у нее дрогнул, но она не заплакала. Я прикоснулся пальцем к ее виску, к синей жалобно пульсирующей жилке. Она взяла мою ладонь и насыпала в нее песку — он тускло потек из моей ладони…
— А мы чуть было не поехали в Москву,— сказала она.— Ты не бывал в Москве?
— А зачем вы собирались в Москву? В консерваторию?
— В клинику. У нас и деньги были. Но теперь уже на будущий год, когда малыш подрастет. Мы и малыша возьмем.
— Я, пожалуй, тоже с вами поеду.
— Если тебе разрешат.
— Плевать я хотел! А что бы ты сказала,— я стал смеяться,— а что бы ты сказала, если бы я стал портным?
— Портным? — Она тоже стала смеяться.— Портными бывают только старики.
— Это правда,— согласился я с каким-то злорадством.— А Марсель, представь себе, будет учиться портняжить у дяди Заки. Храбрый портняжка, ха-ха!
— Какой ты злой.
— Когда я был маленький…— А мне действительно казалось, что год назад я был маленький.— Когда я был маленький,— выдумывал я,— то разговаривал с Тамаркой и все-все, что я хотел сказать тебе, я говорил ей.
— А что ты ей говорил?
— Ну, я признавался ей в любви.
— Тамарке — в любви? — с притворным ужасом воскликнула она.— Расскажи, расскажи мне все!
— Я даже назвал ее белым ангелом.
— Фи,— сказала она,— как глупо! Она, между прочим, ни одному мальчишке не нравилась. И училась через пень колоду.
— А ты откуда знаешь?
— Мы учились в одном классе. А сейчас она уехала. У нее погиб отец.
Я молчал и рассеянно пересыпал песок из ладони в ладонь.
— О чем ты думаешь? — спросила Амина.
Не знаю. Наверно, я думал о том, что смерть близких меняет судьбу человека. По крайней мере он куда-нибудь переезжает. Но вот у меня умерла бабушка, а ничего еще не изменилось.
ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ



Перейти к верхней панели