Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

24 марта
Сегодня уходим в море, снова туда же — к неуютным норвежским берегам. Мыс Маккаур, Сюльге-фиорд, остров Эккерей…— чужие названия на штурманской карте, чужая страна, чужой народ. Только море одно — Баренцево море — и здесь, и там.
Нас провожает вся бригада. Провожающие — и на пирсе, и в лодке. В пятом отсеке, у дизеля — Валька Хрулев, юнга, сын командира «пятерки». Он «персональный» провожающий: пришел проститься со своим большим другом Николаем Павловичем Новожиловым. Валька плачет, утирает слезы рукавом робы и настойчиво дарит Новожилову финский нож:
— Возьми, Николай Павлович, может, фашиста убьешь!
— Как же я убью его, Валька, да еще ножом? Ведь я в лодке буду!
— Ну, все равно возьми, может, пригодится…
На эту сцену, хмурясь и улыбаясь одновременно, смотрит начальник подводного отдела флота контр-адмирал Виноградов…

Как выстрел стартового пистолета — знакомая команда: «По местам стоять, со швартов сниматься!»
У Баренцева моря завидное постоянство характера: опять штормит. Только вышли за боны — и началось: вверх, вниз, на правый борт, на левый и снова вверх… Отсек похож на закупоренную бочку, пущенную с горы. Все вокруг трещит, грохочет, валится. Мы с Шестаковым старательно привязываем все, что только можно привязать, но шкерты лопаются, как нитки. Вещи гуляют по всему отсеку. Наш завтрак, к которому так никто  и не прикоснулся, тоже на палубе. Какао хлюпает под ногами, с магистралей свешиваются макароны…
Испрашиваю разрешения и подымаюсь на мостик. Здесь совсем иной мир, полный звуков, запахов к движения. В движении все: корабль, лохматые тучи, море. Прежде всего — море.
Волны катятся одна за другой без конца и края. Кипящая в пене и брызгах поверхность моря выжимает из себя крутые горы зеленоватой воды и стремительно гонит их навстречу нам. Приближаясь, они увеличиваются в размерах, заслоняют горизонт, покрываются шапками пены, глухо рокочут. Ледяная вода хлещет через козырек ограждения, врывается в открытый люк, непрерывным потоком струится по клеенчатым плащам вахтенных. А корпус лодки гудит, как натянутая струна, скрежещу! листы палубного настила и кажется — весь корабль кряхтит и стонет.
Лодка наша держит курс на норд,
Пенится вода из-под кормы.
Мы идем во вражеский фиорд
Через многобалльные штормы…
Вспоминаю ребят с погибшей «восьмерки». Вот так же шли они через штормы…

12.00. Режим работы дизеля резко меняется: размеренный гул превращается в дробный грохот, а лодка, как подстегнутая, делает скачок вперед. Из центрального поста доносятся взволнованные голоса.
— Что случилось? — орет в переговорку Шестаков.
— Блуждающая мина,— отвечает голос вахтенного.— Прошла по левому борту, впритирку. Хорошо, успели отвернуть, а то бы…
— А то бы пошли на корм рыбешке,— заканчивает Шестаков, отворачиваясь от переговорки и криво улыбаясь.— А что же,— продолжает он,— недаром говорят: подводная лодка — это такой корабль, на котором, сколько ни плавай, все равно к черту утонешь!
Я смотрю на Шестакова с изумлением. Что с ним происходит? Всегда веселый и неунывающий, он сегодня мрачен, как сама смерть. Дома что-нибудь неладно?

13.00. Срочное погружение: «Арадо». Нет на них угомона даже в такую погоду.
А шторм ничего себе — на глубине в двадцать метров качает! Правда, эта качка иная, даже приятная — медленная, плавная. Под нее хорошо дремлется, и я, по примеру подвахтенных, незамедлительно располагаюсь в своем логове.
— Слыхали, ребята? — доносится с нижней койки голос Шестакова.— Фрицы опять какую-то каверзу придумали. Судно-ловушку, что ли. Стоит такая посудниа у скалы, дымок из трубы — все как полагается. Выйдет наша лодка в атаку — и каюк. Говорят, «С-55» на эту штуку напоролась. А теперь…
— А ты не каркай, без тебя тошно,— обрывает Шестакова Толя Чекорев, недавно сменившийся с вахты и тщетно старающийся согреться под сырым полушубком.
— Ну, чего ты киснешь, Ванюшка? — обращается к Шестакову Сергей Махов.— С Райкой, что ли, поцапался?
— Какая там Райка! — отмахивается Шестаков.
— Так что же?
— Да так, ерунда… Понимаешь, сон плохой перед самым походом видел. Теперь из ума не выходит, хоть тресни.
— А что за сои?
— A -а… рассказывать неохота. Сижу будто я в кубрике на береговой базе. Вдруг открывается дверь и входит Виктор Юдин. Ну, тот, рулевой с «восьмерки», мы ведь с ним дружили… Я, конечно, обрадовался страшно, что Витька живой. Стоим, улыбаемся, хлопаем друг друга по плечам. Потом он заторопился куда-то и говорит мне: «Не горюй, скоро увидимся!» И тут меня разбудили на вахту. Одеваюсь я, а в ушах так и звенит: «Скоро увидимся, скоро увидимся»…
Ванюшка зябко передергивает плечами. Признаться, и я чувствую, как по моей спине поползли мурашки. Но тут в разговор вмешивается Женька Ефремов.
— Дурак ты, Ванюшка. Семь раз дурак,— говорит он спокойно.
— Почему — семь? — обижается Шестаков.
— А что, мало? Могу накинуть. А дурак потому, что чепуху городишь и другим настроение портишь. Если всем снам верить, то я бы уже давно был шахом персидским, а ты — смазливой девчонкой. А что? Мне однажды снилось, что ты меня жаркими поцелуями награждал, только на тебе тогда юбка была. Проснулся — целый день плевался!
Матросы хохочут. Улыбается и Шестаков. Молодец Женька, снял напряжение…
А с суевериями у нас явно неладно. Иначе как объяснить тот факт, что у каждого матроса есть своя «счастливая» вещь, без которой он не уходит в море? У Пашки Шаталова, например, таким талисманом служит… роба — холщовая «голландка», которая настолько пропиталась соляром и маслом, что кажется сделанной из жести. Пашка ее упорно не стирает и всегда одевает, отправляясь в очередной поход,— как кольчугу от вражеских стрел. А история с кубриком «малюточников» на береговой базе? Ведь пустует огромное помещение, хотя комнаты рядом набиты битком. Все потому, что матросы уверены: экипажи погибших «малюток» уходили в свой последний поход именно из этого кубрика. Вот и «восьмерка» тоже Их командир не посмотрел на мрачную славу кубрика, поселил в нем свой экипаж. И они не вернулись…
Конечно все это чепуха, простое совпадение. Но когда люди живут в обстановке постоянной опасности, когда каждый день несет с собой чью-то гибель, поневоле начинаешь придавать значение всяким случайностям, выискивать какие-то тайные связи между этими случайностями, видеть в них определенную закономерность.
Смешно? Не смешно.

14.00. «По местам стоять, к всплытию!» И снова сюрприз: нарываемся на подводную лодку, идущую в надводном положении без флага.
Мы сидим по отсекам и, затаив дыхание, прислушиваемся к разговору старпома и командира, доносящемуся к нам по переговорной трубе. Они по очереди рассматривают лодку в перископ и отчаянно спорят: один утверждает, что лодка наша, другой,— что немецкая. Сердце болезненно сжимается: вдруг лодка наша, а мы ее сейчас… И все мы облегченно вздыхаем, когда командир отказывается от атаки. Зато как мы пожалели об этом несколькими минутами позже!
Лодке оказалась фашистской. По-видимому, на ней заметили наш перископ, потому что лодка срочно погрузилась. Охота началась.
Немецкая субмарина настойчиво преследует нас. И мы, и она, маневрируя, выписываем под водой самые замысловатые петли, много раз выходим друг на друга в атаку и снова маневрируем. Мы стоим по боевым постам и чертыхаемся шепотом. Не очень-то это веселое дело — сидеть и ждать, когда в тебя пустят торпеду. В том, что ее пустят, никто не сомневается, ведь все мы хорошо знаем немецкую привычку стрелять на каждый шум. Они торпед не жалеют…
И все-таки момент, когда мы услышали зловещее кудахтанье торпед, явился для нас, как это бывает в таких случаях, полной неожиданностью. Шум возник откуда-то из глубины океана и стремительно понесся, казалось, в сердце каждого из нас.
Не знаю, как я выглядел в эту минуту, и не помню, как выглядели остальные, находившиеся в отсеке. Из всей картины мне запомнилось одно: чья-то рука, машинально сжимающая никелированную стойку гирокомпаса с такой силой, что из-под ногтей выступили капельки крови.
Клохтанье торпед шквалом пронеслось над нашими головами, поглотив на миг все другие звуки, и затихло вдали. Но мы еще долго сидим по своим углам, сжавшись в комок, боясь поверить, что нам и на этот раз повезло. И только заковыристое ругательство Сергея Махова, которым он выразил свои чувства, встряхнуло нас.
Блуждающая мина, «Арадо», фашистская подводная лодка — не многовато ли для одного дня?
А тут еще Шестаков со своим сном..,

25 марта
На редкость спокойный день, как вознаграждение за вчерашние передряги. Мы провели его у кромки вражеского минного поля, прикрывающего фиорд.
Удивительно тихо и как-то покойно в лодке под водой на позиции. Казалось бы, наоборот — надо быть всем начеку, ведь мы в самом логове врага. Но привычка — великая вещь. Оказывается, можно привыкнуть и к опасности, просто не обращать на нее внимания, как не обращаешь внимание на скрип дверей или жужжание мухи.
Подвахтенные спят. Толя Чекорев чему-то блаженно улыбается во сне. Чему? Где он сейчас? Уж конечно не на подводной лодке в боевом походе… В пятом отсеке, у дизеля, лениво насвистывает Махов, протирая какую-то деталь. Даже командир, спрятав нос в воротник канадки, откровенно подремывает на своем излюбленном месте у люка во второй отсек. По временам он поднимает голову, окидывает отсек зорким, ничуть не сонным взглядом и снова сникает.
По-настоящему в действии один гидроакустик. Под водой он — наши глаза и уши. Только ему ведомо, что делается вокруг лодки на многие десятки миль. На лице Лешки застыла болезненная гримаса, в в глазах — полная отрешенность от всех наших лодочных дел. Когда я просовываю голову в дверь его рубки, он делает свирепую физиономию и показывает огромный грязный кулак.
Сегодня под водой мне абсолютно нечего делать. Все мои приборы работают нормально. Даже великий фокусник эхолот ведет себя вполне по-джентльменски. Я валяюсь весь день на койке с книжкой в руках. Хот» день в наших условиях — понятие весьма относительное. Бог его знает, что там сейчас, наверху.
Читаю Новикова-Прибоя. Все его вещи, вплоть до «Подводников», я читал еще в школе. Но теперь перечитываю совершенно иными глазами, как написанное о себе самом. Многие писали о море или, во всяком случае, пытались писать, но так. как он,— никто. Потому что он сам был моряком? Или потому, что написанное моряком читает моряк? Но ведь Станюкович тоже был моряком, а его рассказы мне кажутся какими-то приторными, надуманными…
В «Ералашном рейсе» невольно расхохотался над строчками:
Матрос идет — спотыкается,
На клеш наступил — в бога лается.
Я так и вижу этого моряка, возвращающегося из увольнения на корабль в солидном подпитии. Бредет, покачиваясь, и мрачно ворчит, наступив на собственную широченную штанину.
— Ты над чем это хихикаешь? — окликает меня с нижней койки проснувшийся Чекорев.
Я читаю.
— Таких матросов нынче нет,— авторитетно заявляет Чекорев.— Нынче матрос пошел интеллигентный, да мелкий. Не те времена.
Чекорев — «ополченец», как мы его называем: призван из запаса, а до этого служил на миноносце еще в начале тридцатых годов. Он твердо убежден, что раньше и корабли были лучше, и матросы крепче, и море солонее.
Мы постоянно спорим с ним на эту тему. Ведь физическая сила — это еще не все. Сложнейшие механизмы современной подводной лодки требуют в первую очередь знаний. Только для того, чтобы стать рядовым матросом, мне пришлось год учиться. Целый год, имея к этому времени десятилетку за плечами! Да и другим не меньше. А знания и, в конечном итоге, общая культура человека, естественно, сказываются на его внешнем облике, на поведении. Вот почему мрачная пьяная фигура, изрыгающая отборную ругань,— сейчас редкость. От старого флота остался особый флотский шик, умение носить форму и не теряться ни при каких обстоятельствах. И еще — безотчетная храбрость, заставляющая моряков и на сухопутье быть всегда впереди. Недаром фрицы называют отряды морской пехоты «черной смертью».

26 марта
Крупная неприятность, чуть было не окончившаяся трагически. И всегда так: смех и слезы, удачи и несчастья — рядышком, рука об руку.
Вышла из строя муфта Бамаг. Это механизм, автоматически отключающий линию вала от дизеля при срочном погружении лодки. Штука крайне капризная, хуже моего эхолота, да и по сложности устройства не уступающая ему. Но без эхолота мы можем плавать и даже воевать, а без муфты Бамаг, увы, нет. Без нее дизель работает вхолостую и лодка превращается в щепку, носимую по воле волн и ветра.
Целый день — все время обычного пребывания под водой — мотористы возились с проклятой муфтой. Ими руководил Алексей Иванович Тимофеев, наш механик, и, кажется, только он один был абсолютно спокоен. Они несколько раз разбирали муфту, что уже само по себе — дело нелегкое, если учесть нашу тесноту. И все бестолку.
Мы ничем не можем помочь мотористам, и нам остается только молча переживать. Неужели и нас не минет печальный опыт плавания под парусами, выпавший на долю видяевской «Щ-421»? Эта лодка в марте сорок второго года подорвалась на мине. Взрывом ей повредило корму и уничтожило гребные винты. И тогда, по решению командира, сшили парус из дизельных чехлов и подняли его на перископе. Так и дрейфовали до вольно долгое время, пока не подошла другая наша лодка, снявшая экипаж искалеченной «щуки»…
К вечеру, когда электроэнергия подходила к концу, мотористы, наконец, нашли неисправность и устранили ее. Немедленно всплыли и включились на винт-зарядку, благо над морем уже сгустились сумерки, и вражеский берег утонул в темноте.

27 марта
Осушаю перископ: специальной машинкой удаляю влагу из его внутренней трубы, чтобы улучшить видимость.
Перископ полностью поднят, но его головка не достигает поверхности океана. В окуляр видна зеленая пелена. Вода отливает серебром. Какие-то тени бродят вокруг, рисуются целые картины, волшебные, неземные.
А ниже — тьма, густая и плотная. И где-то там, в этой вечной тьме, покоятся тела наших товарищей. Может быть, вот сейчас, в эту самую минуту, мы проходим над их стальным, холодным гробом. И не знаем этого. И никогда не узнаем. Может быть, и сами мы скоро вот гак же уснем вечным сном, приткнувшись к подводному рифу, обросшему водорослями, и другая лодка будет бесшумно скользить над нами в изумрудной, пронизанной солнечными лучами вышине, спеша навстречу победе или гибели…
Я отрываюсь от перископа.
Опять Шестаков? И нужно же было ему вылезти со своими идиотскими предчувствиями! Как занозу в сердце всадил.

30 марта
Выписка из гироскопического журнала:
00.00. Открытое море, курс 270, волна 4 балла…
Примечания:
02.00 Обнаружили. караван противника в составе трех транспортов, одного танкера и восьми кораблей охранения.
02.30. Вышли в атаку. Торпедировали и потопили танкер, шедший в хвосте каравана.
02.50. Погрузились у кромки вражеского минного поля. Форсируем минное поле в подводном положении.
04.00. Всплыли в открытом море. Курс — Кольский залив.
И ни одной бомбы!!!

Вечером Толя Чекорев, бывший во время атаки на верхней вахте, рассказывает подробности события.
— Караван заметили поздно. Он крался у самого берега, маскируясь скалами. Пришлось догонять. С концевого сторожевика нас обнаружили и запросили ратьером позывные. Командир приказывает: «Пиши ответ!» — «Какой, спрашиваю, ответ?» Тут он и загнул мне такое, что не приведи, господи! «Вот, говорит, это и пиши!..» Ну, написал я. а фрицы переспрашивают, не поняли, значит. Пока я с ними таким манером переговаривался, батя: «Левый аппарат, пли! Правый — пли!» Не успели мы на обратный курс лечь, взорвелся танкер. Прилично громыхнул! Тут немцы опомнились, в погоню ударились. Все небо трассами расцветили — что твое северное сияние. А мы дошли до ихнего минного поля — и под него…
Закончил Чекорев довольно неожиданно:
— Молодец ты, Ванюшка,— говорит он Шестакову.— Хороший сон видел! Пусть тебе почаще такое снится.
Шестаков смущенно шмыгает носом, а глаза у него блестят. Будто и вправду по его милости атака прошла блестяще.
Разговоры вокруг потопления танкера еще долго не утихают в отсеке. Матросы возбуждены, спать никому не хочется. Даже подвахтенные не ложатся, хотя им скоро снова на боевые посты. Естественно, вспоминаются и прошлые походы. И тут я узнаю еще одну черточку нашего командира
Подводным лодкам в боевом походе приходится множество раз форсировать вражеские минные поля. Это очень опасно. Предполагают, что большинство лодок и гибнет на этих полях. Но делать нечего: иначе не попасть туда, где ходят вражеские караваны.
Противолодочные мины немцы ставят ярусами на разной глубине. И от каждой мины — вверх и вниз — тянутся двадцатиметровыз антенны. Заденешь ее — и взрыв. А поскольку максимальная сила взрыва направлена вверх, то форсируют минные поля обычно на больших глубинах. Это уменьшает опасность, хотя и не снимает ее совсем. Ведь можно задеть минреп каким-нибудь выступом корпуса — скажем, горизонтальными рулями — и притянуть мину к лодке.
Колосов решил поступать по-другому. Общая величина отлива и прилива в Баренцевом море — семь метров (по 3,5 метра от нуля). При полном отливе мины и антенны не обнажаются, следовательно, над ними есть еще запас воды. Перископная глубина «малютки» — около семи метров. А раз так, то при полной воде лодка смело может пройти поверх мин! Так наш батя и сделал. И, проложив первый «фарватер» над минным полем, он гулял затем по нему, как по Невскому, вопреки инструкциям и строжайшим приказам.
Правда такие варианты не всегда возможны. Война есть война, и обстановка иной раз просто заставляет проходить минные поля на глубине. Так было, например, сегодня. Да и раньше случалось нам нырять под мины. В одном из походов даже намотали минреп на кормовые горизонтальные рули. Всплыли, а сзади  сюрпризик плывет — рогатая громадина. Того и гляди, рванет. И не избавишься, зацепились крепко. Куда лодка, туда и она, а чуть сбавишь ход — мина начинает приближаться к корпусу. Хорошо, что произошло это вблизи своих берегов. Зашли в Пуманку и там с величайшими предосторожностями избавились от веселой спутницы.

1 апреля
Вот и Кольский залив.
Грохочет дизель, звонкой песне вторя,
Залив объятия широкие раскрыл.
Идет хозяин Баренцева моря.
Он отыскал врага и победил.
«Команде на базу!»
Вечером был мощный сабантуй. Мы пригласили друзей с других лодок и отпраздновали победу соответственно возможностям каждого.
Мои возможности не на высоте. В школе мы как-то обходились без выпивок, на вечеринках бывало весело и без этого.
— Ну, а теперь, вроде бы, ничего, привыкаю. Да и как не привыкнуть, коли тебе положено, коли перед каждым походом на лодку волокут жбан водки, в котором есть и твоя порция.
Только вот что странно: водку выдают на поход, я же ни разу не видел, чтобы в море кто-нибудь из офицеров или матросов выпил хоть грамм. Это и понятно: на подводной лодке, где жизнь всего экипажа зависит от действий каждого в отдельности, где даже малейшая ошибка, неверное движение может оказаться роковым — пьяному не место. Это неписаный закон, который исполняется неукоснительно всеми. И все-таки перед каждым походом волокут на лодку заветный жбанчик. А почему бы не получать ее после похода? На победный банкет, скажем?
Но традиции — как каменная глыба. Не сковырнешь.

3 апреля, Тюпа-губа. На якоре
Увы, радости наши оказались преждевременными. Как донесла разведка, потопили мы не танкер, а сторожевик. Он шел концевым в караване, сразу за танкером, и в момент нашей атаки вздумал обогнать его, Обогнал — и нарвался на наши торпеды.
Досадно! Груженый танкер несравненно ценнее сторожевика, водоизмещение которого всего-то 800 тонн. Но это все-таки лучше, чем ничего.
Сейчас раннее утро, рассвет. Экипаж еще спит. Только боцман да я бодрствуем по долгу службы: вахта. Боцман сидит на мостике. Главный объект его забот — наш якорь. Я, как всегда, внизу.
Ветер, отчаянно дувший всю ночь, стихает. Лодка тоже притихла и уже не дергается с якоря, как рассерженный цепной пес. Молчат холодные механизмы, не дрожат стрелки манометров, и даже дежурная лампа над штурманским столиком светит в половину накала: тоже дремлет. Только откуда-то сверху, с мостика, слышится приглушенный звук, похожий не то на отдаленный вой сирены воздушной тревоги, не то на скрип ржавого брашпиля. Это поет боцман.
Я только что кончил осмотр внутренних помещений корабля, занес в вахтенный журнал стереотипную фразу: «Лодка осмотрена, замечаний нет» и засел за дневник. Это самое удобное время для моей писанины: никто не мешает, да и думается в ночной тишине хорошо.
Так уж устроен человек: даже будучи членом большого, сложного коллектива, он не может обойтись без своего личного, интимного мирка. Для одних он — в письмах, для других — в книгах, для третьих — в дружбе. А для меня вот — в дневнике.
Итак, что же произошло за последние дни?
Танкер не состоялся, и это печально. Из главной базы нас выперли в пустынную Тюва-губу, и это тоже печально. А вчера наши мальчики нашумели в каком-то женском общежитии — и это печальнее всего. Батя ходит злой.
А в главной базе сейчас праздник. Вернулась «С-51» с большой победой, и меня ждет ее штурманский электрик Громов. На «двадцатку» прибыла команда с Дальнего Востока, и среди них — мой друг Димке Сивков. А на «семерку» приехали шефы. Последнее, пожалуй, самое интересное.
Как и некоторые другие лодки, «семерка» имеет персональное имя. Называется она «Новосибирский комсомолец», так как построена на средства комсомольцев Новосибирской области. На лодку часто приезжают шефы — молодежные делегации, и всегда это праздник для всей бригады. В составе делегаций, как правило, концертные коллективы самодеятельности. Кроме того, делегации сплошь состоят из девушек, которые выглядят здесь, как жители другой планеты: все красивые, воздушные и бесконечно привлекательные.
В одной из делегаций была девушка, взволновавшая всю нашу бригаду. Звали ее Саша Матвеенко. Потрясла же она нас не красотой, а песнями.
В тот вечер концертный зал бригадного клуба был набит битком Номера — один лучше другого: видно, шефы долго готовились к концерту. Матросы яростно хлопали. Только на первом ряду сидело несколько штурманцев в «веселом естестве». Они бросали язвительные замечания в адрес артистов и тем портили впечатление. Но когда на сцену вышла Саша и запела — умолкли и они.
Саша пела бесхитростные песенки, известные всем,— «Цветочницу Анюту», «И сама я не пойму» и другие. Но простота слов и мелодии удивительно сочеталась с простотой и естественностью исполнения, а главное — с хорошей, очень милой улыбкой, не сходившей с лица Саши. Мы слушали девушку, как завороженные.
Сашу долго не пускали со сцены. Больше того, сделали грамзапись ее песенок и крутили по бригадной трансляции с утра и до вечера, когда Саша уже была далеко.
Однажды, под впечатлением этой самой грамзаписи, я написал Саше письмо и недавно получил ответное послание, очень хорошее, дружеское.
И вот сейчас — снова шефы, среди которых, возможно, и она.
А мы загораем в этой унылой Тюве…

Песня… Великая сила — песня, особенно в военные годы. Раньше я просто не замечал этого. Мы пели и в школе. Но скорее от избытка энергии. И пели-то чаще всего что-нибудь залихватское. А когда я слышу сейчас, как поют матросы вечерами в кубрике, мне всегда вспоминается кинофильм «Чапаев» и песня чапаевцев перед роковым боем. Тогда мне это казалось просто красивой сценой, находкой режиссера. Теперь я понимаю, что так могло быть на самом деле. Так должно было быть.
Чаще других мы поем «Землянку», хотя она совсем не «морская»
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага…
Эти слова невозможно слушать хладнокровно.
Четыре шага…
До гибели «восьмерки» большой популярностью пользовался «Вечер на рейде» Соловьева-Седого. Особенно хорошо эту песню исполнял именно экипаж «восьмерки». У них даже был свой хор, заправлял которым торпедист Виктор Мамаев, и эта песня была у них самой любимой. Так с ней и ушли в свой последний поход. С тех пор мы не можем равнодушно слушать ее. Как только начинают передавать по радио — обязательно кто-нибудь выдергивает штепсель.
Песен много, и песни разные. Есть даже свои, «подводные», по-видимому, вышедшие из-под пера местных авторов. Поются они чаще всего на мотив знаменитого «Кочегара». Вот, например, начало одной:
Под толстым покровом холодной воды
Подводная лодка лежала,
Весь корпус измят — от бомбежки следы,
Не лодка, в груда металла…
Дальше в песне рассказывается о том, что в лодке остался всего один не заполненный водой отсек, а в нем — пятеро моряков, ожидающих мучительной смерти от удушья. Такое мог написать только моряк-подводник, прекрасно представляющий обстоятельства гибели себе подобных.
Песен много и всем им присущи мотив скорби и мотив мужества — чувства, неразделимые на войне.
Впрочем, вру. В прошлом году я присутствовал на вечере, где пелись совершенно другие песни. Это было в мурманском клубе тыла. Не знаю почему он так назывался. Мы назвали его иначе, выразительнее: «Клуб Серая Роба».
Клуб представлял собою здоровенный барак с наспех сооруженным зрительным залом и сценой. Но поскольку других не было — город разнесен вдребезги,— то он нас вполне устраивал. В тот вечер приезжие артисты ставили в нем оперетту «Сердце мексиканки» — самую легкомысленную из всех, какие можно себе представить. По сцене порхали женщины в цветастых одеяниях. Они что-то выкрикивали, что-то пели, что-то плясали. В зале сидели моряки — и наши, и иностранные,— дымили трубками и одобрительно гудели. А за стенами барака потрескивали зенитки и надсадно выли сигнальные буи.
И вот, в разгар представления, на сцену поднялся какой-то капитан третьего ранга. Бесцеремонно отодвинув артистов в сторону, он обратился к залу: «Товарищи! Только что получено сообщение: наши войска под Сталинградом перешли в наступление, прорвали оборону немцев и окружили всю немецкую группировку!..»
Бог ты мой, что тут началось! Это был единый вопль сотен глоток, изрядно просоленных морем. Его слышали, наверное, на всех кораблях, стоявших в Мурманском порту. А потом все полезли на сцену являть свое искусство и свои чувства: качались, обнявшись, американские матросы, плясали русские, пели англичане. А в укромных уголках уже шли по рукам заветные фляжки.
Да, это был восторг. Это был сгусток восторга, который вдруг выплеснулся в едином порыве, как долго удерживаемая пружина.

4 апреля
Получил письмо от жены Василия Ивановича Князева. Все письмо — сплошной вопросительный знак: где Василий? Что с ним? Почему он молчит?
Как ответить на такое письмо? Нужно написать всего несколько слов: погиб в море при исполнении боевого задания. А сделать это — нет сил.
Мы долго отбираем с Сашкой рисунки Василия Ивановича — все богатство, оставшееся после него. Я забираю рисунки к себе, в надежде съездить в Мурманск и передать их Людмиле.

6 апреля
Сегодня воскресенье. С утра, забрав альбом и краски, я отправляюсь на свое излюбленное место — Екатерининский остров.
Остров — большое каменистое плато — отделен от материка узким проливом. Здесь, на самом берегу, стоят несколько бревенчатых бараков. А дальше — причудливое нагромождение гранитных глыб, голых и неуютных. Лишь кое-где в лощинках торчат жалкие прутики карликовых березок. И все.
Я устраиваюсь на северной оконечности острова, возле самой воды Прямо передо мной — выход из Кольского залива в открытое море. Широкое ущелье среди красноватых, изъеденных мохом скал.
Много видели эти скалы. Мимо них проходили первые русские поморы на утлых ладьях. Скалы видели черные паруса всевозможных корсаров. Видели английские и американские крейсера в годы гражданской войны. Мимо них проходят сейчас караваны союзников. И сколько раз мы сами посылали им прощальный привет, отправляясь в боевой поход к берегам Норвегии…
Море относительно спокойно: пора зимних штормов миновала. Оно ровно, однообразно рокочет, набегая на скалы, и, если закрыть глаза, кажется, что это ласково мурлычет какой-то громадный зверь. Именно зверь. Даже сейчас, когда все спокойно, легкий прибой лениво колышет у моих ног спасательный круг с какого-то погибшего корабля.
Я смотрю на море. Широкий водный простор поминутно меняет свой цвет. Он то отливает холодной упругой сталью, то вдруг мгновенно синеет, вскипая белыми хлопьями штормовой пены. Кружатся чайки, оглашая воздух тоскливыми криками. И эти рыдающие звуки — как естественная и необходимая деталь в общей картине…
Вечер. В нашем «малюточном» кубрике снова веселье Только что пришла с победой «пятерка» Хрулева. Свежеотмытые матросы, несмотря на свои бледные, замученные физиономии, выглядят именинниками. Валяются на койках, горланят.
Руководит импровизированным хором гидроакустик «пятерки» Демьяненко — он же Негус, долговязый парняга, смуглый до черноты. Поет Негус с чувством, дирижирует, и при каждом взмахе рук его фланелька мелодично вызванивает тремя орденами и целой гирляндой медалей.
Здесь же пристроился молодой, незнакомый нам корреспондент «Краснофлотца». Он настойчиво выспрашивает у рулевого Васьки Казанцева подробности атаки. Казанцев отмахивается, потом сдается и, хитро прищурившись, начинает сочинять:
— Вот поднимает командир перископ и видит— прямо по носу фашистский тральщик, а на его палубе двое негров глубинную бомбу катят,— у них специально негры бомбы бросают. Ну, бросили ее, к-а-а-к она трахнет!..
Корреспондент смотрит на Казанцева изумленными глазами.
— Ведь, врешь, поди? — спрашивает он.
— Вру! — охотно соглашается рулевой.— А тебе правду надо? За правдой, милый, ты туда, в море, сходи. Тогда и спрашивать не надо будет.
Корреспондент обижается и уходит.
А кубрик грохочет…

7 апреля
Погиб Оги — норвежский разведчик и наш большой друг.
На бригаде их целая группа — тех, кто не принял тюремного режима, установленного в Норвегии фашистами, и перешел на нашу сторону. Как разведчики — они незаменимы. Обычно их высаживают на захваченное врагом побережье с подводных лодок, на лодки же и принимают.
Вид у норвежцев — самый живописный. Костюмы смахивают на лыжные. На широких поясах — пистолеты, финские ножи и связки гранат. Со всем этим багажом они не расстаются даже и тогда, когда идут в столовую. Чаще всего их можно застать на скамье у пирса, в видяевском скверике. Они часа ми просиживают там, молча посматривая не море и покуривая свои неизменные трубочки
Норвежцы — народ необщительный, молчаливый Огх был исключением. Он тоже плохо говорил по-русски, но у него было интернациональное средство общения — аккордеон. И владел он им мастерски.
Оги был крепко привязан к нам. Ведь именно мы, малюточники, чаше других высаживали его в укромных местах норвежского побережья. А кто-то, кажется ребята с «пятерки», однажды сняли его с глухой скалы у Маккаура, куда Оги загнали немецкие автоматчики. И немудрено, что Оги именно к нам чувствовал особое расположение, впрочем взаимное.
Когда в дверях кубрика появлялась его неизменная белозубая улыбка в рыжей бородище, мы хором орали: «Салют!» — любимое приветствие Оги Он проходил, крепко пожимая всем руки, усаживался на чью-нибудь койку и разворачивал меха аккордеона.
— Русски? Норвежски? — спрашивал Оги.
— Норвежски,— отвечали мы.
И концерт начинался.
Оги играл и пел. Он пел свои родные норвежские песни, и слушая его, я, кажется, впервые начал понимать, что значит народная песня.
Я никогда не был в Норвегии. Та узкая береговая полоса, которую я неоднократно видел в перископ нашей подводной лодки, была еще не  Норвегия. В лучшем случае, это была ее визитная карточка, за которой скрывалось неведомое. Я не знал норвежского языка и не понимал слов песен Оги. Да этого и не требовалось. Мелодия заменяла все.
Вот Оги мощным рывком растянул свой аккордеон. Рука его быстро забегала по басовым клавишам, и я, не насилуя воображения, услышал тревожный гул океанского наката. Увидел волну, стремительно бегущую к берегу. Она увеличивается, рокочет все громче и громче, вскипает длинными полосами шипящей пены и, наконец, гулко, как пушечный выстрел, разбивается об отвесные скалы фиорда. И снова нарастающий рокот… Прибой!
А вот другая мелодия: тихая, спокойная, чуть грустная. В нее вплетаются людские голоса, стук топоров, крики чаек. Это рыбацкий поселок на берегу — скромные хижины, ленивый дымок из труб, монотонный скрип уключин на ближнем рейде…
Еще одна — бодрая, сильная, свежая, как воздух моря. Это накренившаяся под тугим парусом рыбачья шаланда с крепкой девичьей фигурой на руле — чайкой проносится мимо в каскадах пены и брызг, и долго еще слышится смех, звонкий и радостный, как сама жизнь.
Так играл Оги — большой музыкант и большой человек. А мы слушали молча, потрясенные и просветленные.
И вот Оги погиб. Он попал в засаду при очередной высадке. Лодку обстреляли из скорострельных пушек, когда Оги был уже на пути к берегу. Пришлось срочно погружаться. Оги застрелился, встав во весь рост в утлой резиновой шлюпчонке Он еще помахал нашим рукой перед смертью и крикнул свой постоянный привет: «Салют, друзья!» Последний в жизни салют…
Какое это чудо — сильная, честная, талантливая, ищущая человеческая личность! А ведь это доступно каждому, как доступна красота лица и одежды, души и мыслей, о которой сказал Чехов. Когда-то мы писали сочинение на тему этих чеховских слое и недоуменно фыркали: как это так — красота лица? А если я некрасив от природы?
Прав Чехов, тысячу раз прав, и природа здесь ни при чем. Все — от человека, от его разума и характера. А разум и характер — это то, что постоянно воспитывается, совершенствуется и окружающим, и самим человеком. Прежде всего самим человеком.

10 апреля
Сегодня нас награждали орденами и медалями. Происходило это так.
Нашу команду и команду «четверки» выстроили лицом друг к другу. У красного столика, специально для этого принесенного в кубрик, встал командир бригады, капитан первого ранга Колышкин. Он называл фамилии по списку, жал руку и передавал коробочку с наградой.
Вот и все…
Мне, Ялюшеву и Сергею Пьянкову вручили медали «За отвагу». Остальным — ордена. Немного обидно за Сережку. Мы с Ялюшевым и по возрасту самые молодые, и на лодке недавно. А ведь Пьянков участвовал во всех походах лодки. Но больно уж он какой-то тихий, незаметный. Может быть, в этом причина?
Толя Чекорев, получивший орден Красного Знамени, своеобразно утешил нас. Встав в позу, он продекламировал свои собственные свежеиспеченные стихи:
Всегда вперед — назад ни шагу,
Медаль получишь «За отвагу»!
Иначе отнесся к моему награждению Николай Павлович. Потрепав меня по плечу, он сказал:
— Первая награда дается не за победу над врагом, а за победу над самим собой, над собственной неуверенностью и боязнью. Ты неплохо держался в походах. Так что носи на здоровье!
Я очень благодарен Новожилову, он удивительно верно сказал. Маленький серебряный кружок, а такой большой путь к нему.

Как сейчас помню начало войны. Я тогда только что кончил десятилетку. Родителей у меня не было, поэтому последние годы я жил, что называется, «на подножном корму». Было чертовски трудно, временами я откровенно нищенствовал, но школу не бросил. Помогала мечта об университете да добрые люди. А их было немало.
И вот — 20 июня 1941 года. Выпускной вечер, вручение аттестатов — безумно радостный день. Мечта свершилась! А ровно через две недели, обритый наголо, я стоял в шеренге таких же  растерянных одноклассников и ждал погрузки в воинский эшелон.
Это был тоже один из тех дней, что не забываются всю жизнь, но совершенно противоположный первому — тревожный, страшащий. Нас, мальчишек, окружала толпа плачущих родственников. Рыдали и бились в истерике матери, испуганно жались к ногам ребятишки. Даже мне, хотя меня никто не провожал, было больно и жутко. И все мы, уезжающие на фронт, почувствовали явное облегчение, когда поезд, наконец, тронулся.
Но это было еще не все. Поезд формировался долго, наш вагон несколько раз останавливался на путях и рыдающая толпа вновь настигала его. И снова крики, и снова объятия, и снова искаженные мукой, ставшие страшными лица. Тогда я впервые понял вдруг, почувствовал всем своим существом, что едем мы — не на праздник.
Мы ехали долго, но не на фронт, как предполагали вначале, а совсем в другую сторону — на восток.
В конечном пункте нашего пути, во Владивостоке, мы целый месяц проходили всевозможные комиссии, прежде чем на моих документах был оттиснут последний, доставивший мне великое удовольствие штамп: «На флот».
А потом — школа подводного плавания, классы, книги, электронавигационные приборы и первые посещения подводных кораблей — практика. Учиться мне было до смешного легко: ведь только что со школьной скамьи.  Помогало и то, что я, как всякий мальчишка, увлекался морем и прекрасно знал парусное вооружение и устройство корабля.
Обстановка в школе была напряженной. Хотя фронт находился от нас за тысячи и тысячи километров, мы постоянно чувствовали дыхание войны. Рядом была Япония, только что ознаменовавшая свое вступление в войну нападением на Пирл-Харбор. Занятия наши часто перемежались тревогами. Мы хватали винтовки и выскакивали за пределы школы на «заранее подготовленные позиции». Потом лежали по мелким окопчикам и с досадой поглядывали на безнадежно пустые склоны сопок Как нам хотелось, чтоб на этих склонах появился враг, настоящий враг! О, мы бы ему показали!
Святая наивность…
В мае 1942 года состоялся выпуск. Я получил первый разряд — в аттестате одни пятерки — и право выбора дальнейшего места службы. Таким местом было одно: фронт.
И вот снова поезд, на этот раз в западном направлении. На перроне Красноярского вокзала я смог, наконец, с гордостью сказать своей школьной подруге Вале Швецовой: «Я еду на фронт». И горечь в ее глазах доставила мне неслыханное наслаждение. Ведь мне было так стыдно писать ей письма из глубокого тыла.
Мы ехали на фронт в каком-то приподнято тревожном состоянии. Неизвестность пугала и манила. Будущее виделось в романтическом ореоле: океанские волны, суровые, обветренные лица, стремительные взмахи корабельной палубы и — подвиг. Обязательно подвиг!
Мы ехали на фронт, не имея никакого представления о войне. Да и откуда нам было его иметь? Политинформации нашего ротного наставника сводились примерно к одному: немцы — сплошь трусливые дураки, а наше отступление — стратегический маневр.
И вот теперь с каждым оборотом вагонных колес мы приближались к той огненной черте, которая на газетных страницах называлась линией фронта.
На большом судостроительном заводе мы получили лодку типа «М», вернее то, что должно было стать лодкой, и с этим багажом отправились к месту своей «постоянной прописки» — в действующий Северный флот.
Мурманск произвел на нас тяжелое впечатление. Город был изуродован. Некоторые кварталы узнавались только по лентам мостовых да печным остовам. Не в лучшем состоянии оказался и центр города. Здесь повсюду виднелись кирпичные завалы, покореженные металлические балки, слышалось тоскливое шуршание обойных лохмотьев.
Поселили нас в двухэтажном доме на горе — бывшем детском садике. Здесь жили экипажи ремонтирующихся
подводных лодок. Странно было видеть винтовочную пирамиду рядом с длинноносым Буратино. намалеванным на стене. Но еще более странно — смотреть на матросскую фланель с рубиновой тяжестью орденов, небрежно брошенную на кровать Да и вообще все эти ребята казались нам необыкновенными. Ведь они уже побывали в боях, участвовали в торпедных атаках, слышали грохот глубинных бомб.
Первая бомбежка… Собственно, не первая. Первые мы видели еще на Волге. Но там это выглядело иначе. А здесь….
Сирены завыли, как только стемнело. А темнело рано, полярная ночь уже вступил в свои права. И началось: сумасшедшая пляска прожекторных лучей, разноцветные трассы в черном небе и дикий, ни с чем не сравнимый вой авиабомб. И так до утра.
А утром — черная копоть пожарищ, свежие, еще дымящиеся развалины и окровавленные тряпки в сугробах. Удивительно красной кажется кровь на снегу. Багряные пятна режут глаза, становится так больно, как будто ранен ты сам, как будто это твоя кровь алеет на снежном насте.
И, наконец, первое боевое крещение.
Это была жуткая ночь! Вероятно, в ней не было ничего сверхъестественного — обыкновенный бой. Но для меня, не нюхавшего пороха, все это было очень страшно: и яростное завывание самолетов, и грохот орудий, и море огня на пирсе, и нелепо задранная корма погибающего корабля. И люди… Люди в ледяной воде, взывающие о помощи. Люди ка пирсе — неподвижные фигуры на багровом от пожара снегу…
От моего восторженного восприятия жизни и войны не осталось и следа. Реальная правда войны, правда крови и смерти ужаснула меня. Как я страдап на другой день! Страдал нравственно, а эта боль бывает страшнее боли физической. Страдал от мысли, что я — жалкий трус.
И кто знает, что бы я сделал, если бы не простая случайность. Краем уха я услышал разговор нашего командира с командиром краснознаменной «Щ-402» Каутским. Этот увешанный орденами подводник, о мужестве и отваге которого ходили легенды, рассказывал нашему командиру, как он отчаянно трусил в первом бою…
Я не верил своим ушам. О страхе говорилось как о неизбежном которое переживает каждый человек, впервые соприкоснувшийся с войной.
Рассказ Каутского явился для меня откровением. Другими глазами посмотрел я вокруг и вдруг увидел то, чего не замечал раньше: мои друзья, мужеству которых я только что дивился и втайне завидовал, чувствуют себя ничуть не лучше, чем я. Их лица так же бледнеют от близкого взрыва бомбы, а пальцы предательски дрожат. И увидев это я понял, что иначе и быть не могло. Все живое боится смерти и человек — прежде всего, так как. в отличие от животного, наделен разумом, способен осмыслить грозящую опасность. Но кроме разума, человек наделен еще и волей. Истинный героизм и заключается в умении мобилизовать свою волю, подавить естественный страх.
А ведь эту волю можно и нужно воспитывать до фронта, воспитывать правдой. Но, увы, мы слишком часто боимся этой суровой и необходимой правды, отделываясь крикливыми лозунгами, которые только дезорганизуют и разоружают.
С той поры утекло много воды. Каждый день раздвигал горизонты, приносил новые знания, новый опыт. В трудных условиях полярной ночи, под непрерывными бомбежками мы достраивали лодку и делали на ней первые пробные походы. Потом был госпиталь и новое назначение — на «М-119». И вот теперь, как венец этого длинного и сложного пути,— маленький серебряный кружок.
Медаль — не орден, истина очевидная. Но на моей медали написаны замечательные слова: «За отвагу»,..
Прав Николай Павлович, прав, как всегда!

12 апреля
И снова трагедия: не вернулась «шестерка». Не вернулась!.. Два маленьких слова, а за ними — кровь и слезы. Нестерпимо тяжело видеть, как уходят каждый день здоровые, сильные, красивые люди. Уходят, и вместо них остаются два слова’ «Не вернулись»…
Они потопили транспорт, атаковали большой караван. Два эсминца, шедшие в конвое, начали преследование, и их мощные шумопеленгаторные установки нащупали лодку.
Миноносцы долго бомбили «малютку» и преследовали ее до тех пор, пока у наших попросту не кончилась электроэнергия. Тогда командир принял единственно правильное решение: они всплыли и вступили в бой.
Это было похоже на самоубийство. Что могла сделать «малютка» со своей крошечной сорокапяти-миллиметровой пушкой против дальнобойных орудий эсминцев? Конечно, немцы в два счета потопили лодку, но наши моряки погибли в открытом бою, приняв смерть в лицо. Уже погружаясь в океанскую пучину, лодка продолжала стрелять по врагу, пока волны не скрыли пушку…

15 апреля
Днем в кубрик на береговой базе ввалились Шестаков и Пьянков, отпущенные в увольнение в город. Ну и вид у них был! Багровые физиономии, блестящие глаза, заплетающиеся ноги, а в руках — здоровенная канистра с надписью по-английски: «Армия Соединенных Штатов». Еще с порога они завопили нестройным дуэтом:
— Налетай, братва, ром! Целая канистра!
Братва налетела, но боцман быстро навел порядок, забрал канистру и устроил рулевым допрос с пристрастием. Оказалось, что канистру с ромом тащили два американских матроса. Убоявшись объявленной воздушной тревоги, они бросили свою ношу в снег и смылись в ближайшее бомбоубежище. Шестаков с Пьянковым видели это. Они обследовали канистру, изрядно хлебнули из нее, и, решив, что в нашем кубрике ей будет уютнее, чем в снегу, захватили с собой.
Мы были потрясены рассказом. Особенно долго не мог прийти в себя Махов.
— Нет, вы подумайте только,— говорил он, обращаясь ко всем по очереди: — Бомбежки испугались, ром бросили! Ром!.. И это моряки?!
Да, моряки неважные. С этим согласились все и вполне одобрили действия рулевых. Но тем не менее вечером в кубрике уже висел очередной номер «Боевого листка» с хлестким рисунком во всю страницу: Шестаков и Пьянков бредут по снегу нежно поддерживая друг друга, и распевают во всю глотку:
Нам в этой жизни хорошо:
Мы оба плаваем на лодке.
В одном ошибся только бог,
Что сделал море не из водки!
Надо сказать, что в последнее время все мы чувствуем себя как-то не на месте, как-то  тревожно. То ли весна действует, то ли слухи о предстоящем ремонте Средний ремонт — это здорово! Это значит — все лето в Мурманске. Просто трудно поверить в такую возможность.
По правде говоря, наши ребята заслужили отдых — если ремонт можно назвать отдыхом. Весь год не вылазили с моря.
Недавно мы всем экипажем выпустили юбилейный «Боевой листок» — итоги года (немного больше) плавания в составе бригады подводных лодок Северного флота. И надо прямо сказать, итоги такие, что для «малютки» — лучше не придумаешь.
Вот они:
1. 16 февраля 1943 года — торпедирован транспорт противника водоизмещением 4000 тонн.
2. 21 февраля 1943 года — потоплен транспорт противника водоизмещением 8000 тонн.
3. 4 марта 1943 года — потоплен транспорт противника водоизмещением 7000 тонн.
4. 21 марта 1943 года — потоплен транспорт противника водоизмещением 6000 тонн.
5. 1 мая 1943 года — потоплен транспорт противника водоизмещением 10000 тонн.
6. 19 ноября 1943 года — торпедирован транспорт противника водоизмещением 3000 тонн.
7. 7 марта 1944 года — потоплен транспорт противника водоизмещением 8000 тонн.
8. 30 марта 1944 года — потоплен сторожевой корабль противника водоизмещением 800 тонн.
Примечание: Торпедированным считается корабль, потопление которого разведкой не подтверждено.
Итак, всего потоплено и торпедировано восемь кораблей противника общим водоизмещением в 46000 тонн. Сорок шесть тысяч тонн! Это больше, чем водоизмещение крупнейшего германского линкора «Тирпиц». А ведь на потопленных кораблях были военные грузы, было ценное оборудование, были вражеские матросы и солдаты.
Правда, один транспорт оказался «неудачным». Как выяснилось позже, он был гружен… сеном. Вот батя негодовал! Зато он ; лихвой вознаградил себя в другом походе, пустив ко дну транспорт с офицерами, отправлявшимися на отдых с Карельского фронта. Но об этом я уже писал.

Весна!.. Матросы как спятили. В бригадном клубе каждый вечер танцульки. Я тоже хожу и даже танцую с Зойкой. Правда, она очень часто изменяет мне с лучшими танцорами…
Недавно Колышкин устраивал вечер вопросов и ответов. Хорошие это вечера. Вероятно, так должен поступать каждый настоящий командир: это так сближает! Не обходится, правда, и без курьезов. В прошлый раз, когда Колышкин рассказывал об интересном нововведении — присвоении воинским частям наименований тех мест и городов, при взятии которых они особенно отличились, ребята из морской пехоты, только что вернувшиеся с Рыбачьего, спросили: «А вот мы сопку у немцев отбили, называется «Яйцо». Какое нам название будет?»
Зал хохотал, наверное, с час.

Преображающая сила весны сказывается прежде всего в природе. Существует убеждение, что красивой может быть только природа Юга, а Север — сплошная серость.
Это неправда. Скорее даже наоборот, как это ни дико на первый взгляд. Краски юга чересчур ярки и поэтому грубы, как если бы художник стал писать картину одними чистыми тонами: синий, красный, желтый. На Севере же — все на полутонах, на оттенках, самых тонких и нежных.
Дня два назад мы стояли несколько часов на якоре в Оленьей губе. Раннее утро, солнце еще не встало, но все вокруг наполнено «предчувствием» его: вода кажется особенно глубокой и спокойной, скалы — чистыми и четкими, а небо — как фантастический фейерверк: все в цветах, самых неожиданных — от слабо-зеленого до густо-фиолетового…
Весь экипаж был на мостике. Матросы сидели на поручнях и молчали. Свершалось что-то необъяснимое, в высшей степени прекрасное, святое. Кажется, мы впервые поняли смысл слова «храм». Природа была храмом и требовала гимнов.
Увы, кончилось все это совсем не величественно. Филька Ткач вдруг ухватился за голову и издал горлом булькающий звук. В его взгляде, устремленном на воду возле борта лодки, было столько неподдельного изумления, что все мы невольно уставились туда же. Там, метрах в двух от корпуса, из воды торчала… собачья голова. Она в упор разглядывала нас выпуклыми глазами и недовольно морщила нос.
По-видимому, мы являли собой последнюю сцену гоголевского «Ревизора», пока Сергей Махов не расхохотался.
— Тюлень, — сказал он.
И все превратилось в прозу.

Пятнадцатое апреля. Через две недели мой день рождения. Мне стукнет 21 год.
Интересно, где я его встречу: на берегу или в море?

20 апреля
Вот и апрель на исходе. Скоро май, а там и лето. Хоть и полярное, а все-таки лето.
Кончается третий год войны. Он был поворотным: фрицев гонят на всех фронтах. Сводки Информбюро — одна радостнее другой. Перелом в войне чувствуется и здесь, на Севере. Прекратились массированные налеты фашистской авиации на Мурманск, да и над Кольским заливом, снова забитом транспортами союзников, фрицы появляются редко. В море тоже стало спокойнее. Похоже, немцы попрятались по фиордам и выжидают. Чего?
Наша бригада тоже порядком всыпала фашистам, На дне — десятки и десятки кораблей врага, и торговых, и военных. Но и цена, уплаченная за них, высока. Особенно тяжела была осень 1943 года, когда подряд, одна за другой, уходили и не возвращались наши лодки: «Щ-422», «М-174», «К-1», «Щ-403», «М-172»… Страшный список!
Но особенно тяжело переживалась гибель «М-172» Фисановича. Собственно, она не была уже лодкой Фисановича, он ушел с нее к нам комдивом. На лодку был назначен другой командир, но мы, по привычке, так до конца и называли «М-172» лодкой Фисановича.
«М-172» носила на рубке цифру 13. Тринадцать потопленных кораблей, десятки походов, самые невероятные истории и критические ситуации, о которых взахлеб рассказывали матросы, вот чем была «М-172».
Лодка Фисановича была для всей бригады своеобразным символом непобедимости. Она всегда возвращалась, в какие бы переделки ни попадала. Это вселяло уверенность в экипажи других лодок: если благополучно плавает «малютка» Фисановича, если она неуязвима — чем хуже мы? И кто знает, может быть многие
рискованные операции других лодок своим благополучным исходом обязаны мужеству экипажа «М-172».
И вот лодка погибла. Причина, как полагают,— смена командира. Да так, по-видимому, и есть. Пошли с новым командиром в первый поход — и не вернулись.
Погибли знаменитые гидроакустик Шумихин, старпом Бутов и другие, еще вчера — живые носители легенды. Сегодня о них говорят в прошедшем времени. И, вероятно, поэтому легенда неудержимо растет. Когда-нибудь она выльется в величественный памятник.
Так должно быть.

21 апреля
Вот тебе, бабушка, и юрьев день!
Получил приказ перейти на «двойку» и идти с ними в море. У них заболел штурманский электрик перед самым походом. Везет же мне на замены!
Не знаю, хорошо это или плохо. Впрочем, думай не думай, а приказ получен, собирай барахлишко и топай. Только Ванька Шестаков, ворон-вещун, под конец испортил настроение, напомнив мне о судьбе нашего моториста Першина, погибшего на чужой лодке.
В море вышли в тот небольшой кусочек тьмы, который еще остался от полярной ночи.
Густой предутренний туман плотно окутывает водную поверхность, скрывая и линию горизонта, и волны, и берег. Кажется, что все вокруг накрыто плотным футляром из холодного влажного войлока. Только где-то за кормой слабо мерцает голубой отсвет сигнального маяка с Кильдина. Скоро гаснет и он. Остается одно:
грохочущая необъятность открытого моря.
И в центре — мы.

Вновь я переживаю это странное ощущение — чужой корабль. Кажется, все тут знакомо до винтика: тот же тип лодки, те же механизмы, тот же распорядок жизни. Лодка идет полным надводным ходом. Я вижу спину моториста в пятом отсеке. Он сидит перед пультом управления и чутко прислушивается к ритму работы дизеля. И мне кажется, что это Сергей Махов. В центральном посту возле столика с морскими картами видна фигура штурмана. У него такое же сосредоточенное лицо, как и у нашего Капитонова, когда он занят прокладкой. Четвертый отсек, как всегда, — царство сна. Все то же — и не то. Даже приборы.
Первые сутки похода промелькнули для меня чертовски быстро, вероятно потому, что я все их угробил на возню с приборами. Они — в ужасном состоянии. В камере лага оказывается вода, и мне приходится поднимать его, менять масло, промывать вертушку и опускать снова. Упорно отклоняются от курса три репитера гирокомпаса, причем один из них —  ходовой, рубочный. С ним мне особенно пришлось повозиться. Репитер из рубки я перебрал, перепаял концы, а шаг-мотор даже промыл спиртом (!), выданным на поход. И он заработал. защелкал, вызвав одобрительную ухмылку на лице старпома.
Это меня так окрылило, что я перебрал и курсограф, который у них сроду не работал. Последний мой «подвиг» вызвал веселье всего экипажа. Позже выяснилось, что рулевые специально вывели курсограф из строя. Прибор этот механически ведет запись курса лодки, и рулевые называют его «кляузником»: он отмечает все их «виляния» на руле.
Ну, и спал же я потом ночь! Меня даже не разбудили менять патроны регенерации. Кто-то сделал это за меня.

23 апреля
Позиция много севернее Варангер-фиорда.
Я так и не разобрал, где именно. Чудак-штурман спрятал карту. Ха! Великая тайна!
А грустное это дело — полярный день. На зарядку аккумуляторов приходится уходить далеко в море. Но и там проклятые «Арадо» не дают покоя.
Сегодня весь день вокруг лодки рвались глубинные бомбы. Иногда довольно близко. Бомбежка беспорядочная и явно на «авось». Но от этого не легче. От близких разрывов гирокомпас часто выходит из меридиана, и мне приходится прилагать немало усилий, чтобы привести его в норму. Но хуже всех ведет себя лаг: после каждой бомбы он чертиком выскакивает из камеры, пугая мотористов.
Командир возмущается в рубке у перископа:
— Нет, вы только подумайте, какая наглость! — говорит он.— Ведь это паршивые мотоботы бомбами забавляются.
Плавает такое деревянное корыто, сидит на нем гидроакустик и слушает. Чуть подозрительный шумок — бомба! И ничего с ним не сделаешь. Не будешь же в самом деле на рыбачью шаланду торпеду тратить! А всплыть и  из пушки — значит обнаружить себя. Да и рискованно: у них точно такая же стоит.
На «двойке» — чудесный экипаж, особенно мои товарищи по отсеку — рулевой Саша Бухвалов и радист Володя Недосуг. Бухвалов чем-то напоминает Шестакова, такой же несокрушимый зубоскал. Правда, Шестаков может быть и злым, а этот — весь в улыбке. Недосуг — другой. Он молчалив и сосредоточен. У него очень хорошие глаза — очень чистые и очень приветливые. Такому почему-то все время хочется сказать что-нибудь приятное. И я уже не раз ловил себя на желании отпустить такой комплимент, явно неуместный в наших условиях.
Еще мне нравится боцман Карпенко, прозванный Бодягой. А что — боцман Бодяга! Это звучит. Особенно в приложении к Карпенко. Он действительно боцман с головы до ног: классический ругатель, великий рачитель лодочного добра и чуткий рулевой-горизонтальщик.
Да все хороши: и штурман, совсем еще молодой и застенчивый, и скептик-механик, и командир, — быстрый, подтянутый, ловкий.
С такими — хоть к черту в зубы.

28 апреля
Пятые сутки мы на позиции. Большую часть- этого времени провели под водой. Командир злится. Море остается пустынным изо дня в день. Он даже отменил обычные походы в район зарядки. Заряжаемся на месте, используя для этого жалкие остатки ночной тьмы.
Сегодня на позиции мы фотографировали со штурманом через перископ норвежские берега и редкие рыбачьи шаланды. Снимали скорее от безделья, чем по необходимости.
Он славный паренек, этот штурман. Прекрасный знаток своего дела и настоящий моряк, он, как и я, увлекается многим таким, что не имеет никакого отношения к морю: коллекционированием репродукций русских художников, собиранием афоризмов, и, конечно, поэзией. Вечерами читает наизусть стихи в командирском отсеке, чаще всего Симонова — из знаменитого сборника «С тобой и без тебя». А над штурманом откровенно потешается механик — старый морской волк и любитель крепких напитков, для которого и «стишки», и любовные вздохи — все в прошлом.
Картина бывает занятная: один — весь волнение, весь страсть, другой — полнейшее равнодушие и скепсис. Но все это не зло, не на нервах, а поэтому — хорошо.
Однообразно постукивает вал гребного электромотора. Поет свою нескончаемую песню ротор гирокомпаса. На нижних койках жилого отсека вполголоса разговаривают подвахтенные матросы,
Привычная картина боевого похода.
Некоторое разнообразие вносят завтраки, обеды и ужины, приуроченные обычно ко времени смены вахты. Возникает общее оживление. Особенно стараются те, кто страдает морской болезнью и в надводном положении обречены на длительный пост.
И как неизбежная приправа к еде — соленая матросская шутка.
Вот и сегодня: в море мы пятые сутки, а начнешь подметать отсек — сплошной песок. Откуда?
Старшина мотористов Линягин острит:
— А это все боцман виноват, чертов старикашка,— из него сыпется.
Боцман мгновенно свирепеет и обрушивает на моториста одну из своих знаменитых тирад. Он начинает издалека, от мало кому известных библейских истин, затем приближается к нашей действительности, конкретизирует образы и кончает пересмотром основных механизмов лодки — колена мотылевого подшипника, трюмной помпы, батарейного вентилятора и т. д.
Матросы с восторгом внимают этой своеобразной поэме, а потом уточняют:
— Боцман! Кингстоны пропустил!
— Про перископ забыл, боцман!
И все довольны.
Кстати, это тот самый боцман, который сидел однажды с гранатами в руках над снарядным погребом, готовясь взорвать лодку, когда она попала в сети. Но когда я напомнил ему об этом случае, он только сверкнул на меня глазами и сердито фыркнул в усы…

27 апреля:
Смена вахты. Всплытие. Зарядка. Погружение. Смена вахты. И опять вся музыка сначала.
Последние двое суток просидели на позиции на «спруте». Досиделись до того, что перестали соображать. В голове звон и полное безразличие ко всему, даже к немцам и глубинным бомбам.
Но и эти муки пропали впустую. В море хоть шаром покати.

Морской дьявол снова подшуровал в своей кочегарке, и относительная тишина последних дней сменилась свежей погодой. Волна небольшая — четыре-пять баллов, но для нашей «малютки» и этого достаточно.
Хотелось бы мне, чтобы те, кто сочинял кинофильм «Подводная лодка «Т-9», включили в него картину нашего сегодняшнего ужина. А лучше всего посадить их самих в отсек и заставить съесть что-нибудь. Может быть, тогда они поняли бы, какую глупость сочинили, как мало в ней пахнет настоящим морем и, тем более, жизнью и бытом подводников Лодка раскачивается, дергается, кренится. Миски сыплются со стола. Сосредоточишь внимание на миске — врежешься во что-нибудь головой, бережешь голову — содержимое миски оказывается на спине соседа. Протолкнуть что-нибудь в глотку стоит неимоверных усилий. А то, что все-таки удается протолкнуть, сейчас же просится обратно.
23.00. Получена радиограмма: от мыса Нордкин в район нашего квадрата движется караван противника в составе четырех транспортов. В конвое эсминцы, сторожевики и катера-охотники. Наша задача — атаковать.

29 апреля
Караван увидели на рассвете.
Занимался день — длинный полярный день, без единого кусочка спасительной тьмы на долгие, долгие часы. Риск был слишком велик. Но разве сама война не сплошной риск?
Стреляли с пяти кабельтовых по головному. Это был крупный транспорт с очень низкой осадкой. По-видимому, начинка у него была «горячая». Он так рванул, что даже мы, находясь на значительной глубине, горохом посыпались на палубу отсеков.
А вслед за тем я услышал по переговорке:
— Штурманского с фотоаппаратом в рубку! Срочно!
Схватив перископную фотокамеру, я пулей метнулся в центральный пост и по вертикальному трапу взлетел на боевую рубку. Здесь, в тесном пространстве стального колпака, выступающего над корпусом лодки, царствовал командир. Он еще не остыл от горячки атаки и весь светился восторгом боевой победы. Сдвинув с потного лба пилотку, он почти крикнул мне:
— А ну, штурманский, глянь: можешь ты увековечить эту картину?
И скомандовал в центральный пост:
— Поднять перископ!
Как только нижняя головка перископа показалась из темной горловины шахты, командир прильнул к окуляру и, найдя цель, коротко бросил мне:
— Смотри!
С бьющимся сердцем я шагнул к перископу. Картина, открывшаяся моему взгляду, была и страшной, и величественной одновременно. Залитый огнем горизонт пламенно алел. Ветер срывал розовые султаны с кроваво-красных волн. И в этом жутком багровом трепетании, придвинутый перископной оптикой почти вплотную к глазам, медленно уходил под воду огромный океанский корабль. Он погружался носом. Плоская корма, нелепо задранная к небу, четко выделялась на алом фоне, а на гафеле мачты вяло трепетал флаг с черным крестом свастики.
— Ну?— нетерпеливо спросил командир.
— Можно снимать,— ответил я, с трудом оторвавшись от перископа.— Света маловато, но пленка высокой чувствительности.
— Тогда — за дело!
Командир еще раз приложился к окуляру и вдруг, отскочив от перископа, крикнул изменившимся голосом:
— Опустить перископ! Боцман, срочно на глубину! Штурманский — вниз, отставить съемку!
И уже спокойно добавил, отвечая на вопросительный взгляд помощника:
— Эсминец. Прямо на нас. Похоже, обнаружили…
Едва я успел вскочить в свой отсек и задраить переборку, как с левого борта прогрохотала первая серия глубинных бомб. Погас свет. Лодка резко рванулась в сторону, угрожающе накренилась. Взвыл гирокомпас.
Когда грохот бомб прекратился, лодка выравнялась и в отсеках вспыхнул свет,— наверху все еще слышался грозный протяжный гул. Есть в этом звуке какая-то непередаваемая трагическая нота. Это падает вода, поднятая взрывами над поверхностью океана,
— Осмотреться в отсеках!— слышится из переговорной трубы.
Проходит несколько минут, и новая серия глубинных бомб начинает рваться вокруг лодки. Ближе, ближе… Грохот глубинок врывается в отсек, обрушивается на голову, ледяными иглами впивается в сердце. Брызгами разлетаются электролампы. От ударов взрывной волны лодка совершает дикие прыжки, ложится на борт, дрожит всем корпусом, как загнанная лошадь. Палуба уходит из-под ног, и какая-то неведомая сила ломает твое тело, бросает его на рычаги кингстонов, вжимает в переборку и снова, как мяч, швыряет к другому борту. Грохочут бомбы, валятся вещи, и в абсолютной тьме по всему отсеку катается клубок человеческих тел: крики, стоны, проклятья. И одна мысль у всех: выдержит ли корпус? Не слышно ли зловещего свиста воды?
И снова голос в переговорке:
— Осмотреться в отсеках!
Этот ровный и подчеркнуто спокойный голос командира возвращает утраченную уверенность, заставляет забыть об опасности и вспомнить про свои обязанности.
Я прежде всего бросаюсь к гирокомпасу. Этот прибор — наши уши, глаза, если хотите — наш мозг. Без него — гибель. Без него — нет курса, нет цели, ничего. Потерять его — это значит оказаться на положении слепого в дремучем лесу. И я держусь за него, как за спасательный круг. Не знаю, но, кажется, в то время, когда мое собственное сердце сжималось от ужаса, я шептал ему ласковые слова, нежно гладил холодные металлические части.
В лодке выключаются все приборы, чтобы свести до минимума наши шумы. Только гирокомпас да гребной электромотор продолжают работать. Мы знаем, что сейчас, после серии глубинных бомб, нас усиленно выслушивают наверху. И мы даже говорить стараемся шепотом, как будто это имеет какое-то значение.
Потом я перевязываю окровавленную голову радисту. Я безрассудочно трачу все бинты на его рану, совершенно забыв, что в отсеке еще несколько голов, которым они тоже могут пригодиться.
Не успеваю закончить перевязку, как все вокруг снова тонет в адском грохоте. Снова летим куда-то в преисподнюю, снова наши тела описывают в отсеке фантастические траектории, и снова мы погружаемся в могильную тьму.
Включаю ручной фонарь и в свете его осматриваюсь. Видно простым глазом, как волны от близких разрывов проходят по корпусу лодки. Стальные листы обшивки выпучиваются внутрь отсека и снова становятся на место. Кажется, что это не сталь, а простая жесть, которую можно проткнуть пальцем.
Полоса взрывов стихает. Включается аварийный свет. Очевидно, рубильник был выбит близким разрывом. Мы поднимаем головы и смотрим друг на друга. Трудно узнать кого-либо из-за обилия ссадин и кровоподтеков на наших лицах. Бинтов нет, и, перевязывая друг друга, мы рвем простыни.
И снова команда:
— Осмотреться в отсеках!
Она, как всегда, радует. Значит — мы живем, боремся.
Потом — новая полоса грохота, тьмы и неимоверной боли во всем теле…
Так продолжается бесконечно. И постепенно теряешь всякое представление о времени и пространстве, перестаешь чувствовать боль, перестаешь, кажется, соображать.

Дальнейшее — как кадры из какого-то фильма ужасов.
Самым неугомонным и оптимистически настроенным из всех нас оказывается Саша Бухвалов. Его лицо — сплошная котлета. Из-под бинтов виднеется только один глаз и зубы. Его карманы полны спичек, которые он забрал у всех нас в начале бомбежки. Спичками он считает количество бомб, сброшенных на наши головы. Но довести счет до конца ему не удается: после очередной серии глубинок он остается лежать на палубе. Видимо, перелом руки. Она у него неестественно вывернута, хотя и продолжает сжимать в кулаке спички. Мы укладываем его на койку и привязываем к ней. В сознание он так и не приходит.

Большинство механизмов давно вышло из строя. Сорван мотор перископа. Предохранительные коробки держатся только на проводниках и гирляндами свисают с подволока. Но гирокомпас работает. Работает и линия вала. А значит, живет и корабль.
Особенно сильным взрывом выводит из строя агрегат радиоустановки. Его срезает, как ножом, с громадных чугунных лап, которыми он прикреплен к фундаменту, и вся эта многопудовая туша начинает кататься по палубе, превращая в лепешки пальцы наших ног.
Взрывом выбивает щетки регулятора гирокомпаса. Ставлю их на место голыми руками и почти не ощущаю ударов электротока.
В первом отсеке пробоина. Это самое страшное. Мы с болью прислушиваемся к слабым крикам, доносящимся оттуда через переговорную трубу. Очевидно, отсек заполняется водой, так как лодка получает дифферент на нос. Мы переглядываемся и бессильно сжимаем кулаки. Увы,
мы ничем не можем помочь…
Пробоину удается заделать. Но отсек заполнился водой, и люди в нем оказываются под страшным давлением. Откачать воду нечем. Помпа, как и все прочее, вышла из строя.

По часам я вижу, что этот кошмар продолжается уже около двенадцати часов. Половина суток! Пытаюсь представить себе, сколько это, и не могу. Иногда мне кажется, что бомбежка только началась, иногда — что она длится целый год. В голове непрерывный звон. Мысли путаются. Перед глазами то и дело возникают разноцветные круги.
Кончится ли это когда-нибудь? Скорее бы кончилось! Все равно— как, но только бы кончилось…

Отсек наполняется удушливым запахом хлора: разбито несколько баков аккумуляторной батареи. В горле скребет. Становится больно дышать. Мы задыхаемся, корчимся в приступах мучительного кашля.
Сообщаю о случившемся в центральный пост и получаю разрешение отдраить переборку в пятый отсек, чтобы дать возможность рассеяться газу. Целых полчаса вожусь с дверью. Пальцы кровоточат и не слушаются. Отвернуть каждый барашек стоит неимоверных усилий.
Наконец дверь распахивается. Сразу становится легче. И не только потому, что мы вбираем в легкие не испорченный хлором воздух. Нет,— потому, что видим людей, находящихся в пятом отсеке. Они выглядят так же неважно, как и мы. Но все равно нам легче.
По временам из центрального доносится голос командира, отдающего приказания. Голос командира! Он единственный источник, из которого мы продолжаем черпать силы. Достаточно услышать его — спокойный и уверенный,— чтобы частица этой уверенности неизменно передалась тебе. И я думаю: откуда же он, этот человек, берет свои силы? Ведь он такой же, как и мы, из таких же костей, мяса и нервов состоит его тело. Почему же он так неизмеримо сильнее нас? Что дает ему эти силы? Неужели только чувство ответственности, сознание того, что от него, от его действий, зависит жизнь девятнадцати человек?

И, наконец, неизбежное: выходит из строя гирокомпас. Жужжание ротора резко меняет тон, а сам он начинает нелепо выворачиваться из колец. Но я не пытаюсь поставить его на место и закрепить. Не все ли равно теперь, в каком положении он застынет.
Кончается электроэнергия. Аварийные лампы светят тусклым оранжевым светом. Конец неумолимо приближается…

Смотрю на товарищей. Они лежат, распластавшись на палубе отсека, или сидят у переборок, опустив на колени забинтованные головы. На них повсюду черные пятна крови, одежда изодрана в клочья. Под обрывками полосатых тельняшек виднеется голое тело. С нижней койки свешивается мертвенно-бледная рука рулевого. На ней особенно четко проступают полосы запекшейся крови.
Вся палуба отсека усыпана крошками пробки, частями механизмов, окровавленными тряпками. Она — как поле битвы… Впрочем, это так и есть. Разве мы не сражались все это время со всем мужеством и упорством, на которое только были способны?
…В зеленоватых, отливающих серебром волнах плавают цветные круги. Они то приближаются,— и тогда все вокруг наполняется странным гулом,— то удаляются, превращаясь в частую россыпь ярких звезд.
Я прихожу в себя и некоторое время с недоумением смотрю на лампу, тускло мерцающую перед глазами. Отсек… Все еще отсек.
Окончательно возвращает к действительности голос из переговорной трубы. Он настойчиво повторяет:
— В четвертом! В четвертом!
Собрав все силы, добираюсь до раструба кричу (или мне это только кажется?)
— В четвертом слушают!
— Внимание! Мы — в двух милях от рыбачьего. Береговые батареи отогнали противника. По местам стоять, к всплытию!
— Есть, по местам стоять к всплытию!— говорю я машинально и сомневаюсь: «Да не сплю ли я? Почему же нет обычного сигнала звонком?»
Зашипел воздух, стукнули кингстоны. Этот привычный звук окончательно отрезвляет. Какой же я олух! Да ведь ясно, что сигнальная система вышла из строя, как и все остальное.
И вдруг могучая волна проходит по всему телу. Да ведь это же спасение! Значит, мы все-таки дошли, выдержали, победили!..
— Братва!— ору я диким голосом.— Ур-р-р-а-а!..
Но братва и сама уже поняла, в чем дело. Живые мощи возникают вокруг меня. Глаза лихорадочно блестят. Губы пробуют изобразить подобие улыбки. Неужели кончилось?
Но увы, то был еще не конец.
Едва лодка всплыла и закачалась на легкой волне, едва мы вдохнули первую порцию свежего морского воздуха, как нам снова пришлось нырять под воду. Немецкие корабли, отогнанные батареями с Рыбачьего, вызвали по радио самолеты, и шестерка «мессеров», зайдя из-за солнца, спикировала на лодку. Бомбы рвались так близко, что для нас, находящихся внутри, они звучали, как один бесконечный взрыв.
Для меня эта последняя бомбежка окончилась плачевно. Еще в начале ее я получил свирепый удар в голову каким-то предметом и потерял сознание. А когда пришел в себя, все уже было позади. Лодка снова была на поверхности и входила  в Кольский залив.

Нас встречала вся бригада, хотя мы и не могли дать традиционный выстрел в знак победы. Пушка оказалась сорванной с поворотного механизма и крутилась на тумбе, как флюгер.
На пирсе стояло несколько машин «скорой помощи». Сначала с лодки вынесли на носилках двух торпедистов из первого отсека, попавших под кессон. Затем — раненого рулевого. И, наконец, электрика из шестого отсека. Он был мертв, не выдержало сердце. Нас, «ходячих», выводили под руки. Ну, и жутко же выглядели мы при ярком дневном свете!
Но еще страшнее выглядела сама лодка. Трудно было поверить, что на этой груде исковерканного металла можно плавать. И мостик, и палубная надстройка были буквально выворочены наизнанку, их внутренние, окрашенные суриком места ярко алели. Казалось, лодка истекает кровью… На корпусе виднелись вмятины. Особенно большая была в районе первого отсека, там, где вода проникла внутрь лодки. Правый торпедный аппарат оказался сплющенным в лепешку.
На пирсе у трапа стоял командир. Рядом с ним, крепко прижавшись к нему,— стройная молодая женщина, очевидно жена. По ее щекам обильно струились слезы. От радости?
Спускаясь с мостика лодки, мы проходили мимо командира, и каждому он говорил что-нибудь хорошее. Когда с ним поравнялся я, он положил мне руку на плечо и, глядя в мои глаза, сказал:
— Спасибо, штурманский!
Я чуть не разрыдался. Мне захотелось обнять его, и я даже позавидовал женщине, стоящей рядом с ним. Какие ордена, какие награды могут сравниться с этими простыми словами?,.
Вместе с другими матросами иду на базу, в санчасть. Я еле передвигаю ноги. Каждый шаг отдается болью во всем теле. Голова кружится. К горлу подступает тошнота. Вероятно, от свежего воздуха, от твердой земли под ногами, а может быть — от того, что кончилось, наконец, то чудовищное нервное напряжение, в котором прошли последние сутки. Но, несмотря на все это, мне так хорошо, что я готов шагать бесконечно…
Только сейчас вспоминаю, что сегодня — 29 апреля, день моего рождения. Собственно, я уже родился, там, в лодке…
Вчера мне было двадцать лет. Сегодня — двадцать один. А между этими датами — целая жизнь.

В кубрике своего экипажа узнаю потрясающую новость: наш малюточный дивизион, вернее то, что осталось от него, четыре лодки,— отправляют на Черное море.
Первые две уже в Мурманске, разоружаются. Очередь за нами.

30 апреля. Полярное
Завтра праздник, а у нас тяжелый день прощаний. Прощаемся с живыми и мертвыми.
Все утро просидел в кабинете у Николая Павлова. Мы больше молчали, чем говорили. Но такое молчание красноречивее всяких слов. Потом мы отправляемся с ним гулять, поднимаемся на бригадную сопку, туда, где стоит мемориальная доска в честь закладки Северного флота. Отсюда, сверху, вся Екатерининская гавань — как на ладони: пирсы, стройные силуэты подводных лодок, видяевский скверик с памятником погибшим. Не верится, что я вижу все это в последний раз.
Но особенно тяжело прощаться с батей, нашим командиром Константином Михайловичем Колосовым. Он получил назначение на «С-51» и остается на Севере. Нам дали нового…

Вечером отправляемся.
Перед самым отходом Константин Михайлович обнимает всех нас по очереди. Потом забирает наши матросские книжки и отдирает с них фотографии.
Медленно, работая одним электромотором, лодка выходит на середину гавани, замирает на минуту и затем, все убыстряя ход, направляется к проходу а боновых заграждениях.
Погода, сырая и холодная с утра, как будто специально для нас разгулялась вовсю. Огненное солнце низко повисло над бригадной сопкой, заливая все вокруг красноватыми вечерними лучами. Бухта — как зеркало, и, как в зеркале, в ней отражается весь город, корабли, стоящие у причалов, густая толпа провожающих. И этот маленький городок, уплывающий в вечернюю дымку, становится бесконечно дорогим.

Прощай, Полярное! Прощай, суровый и мужественный Север! Какая-то часть души навсегда останется с тобой!
А впереди — новое море, новые города, новые люди.
Впереди — жизнь!



Перейти к верхней панели