≪КУКУШКА≫
Давыдов медленно встал из-за стола. У него затекли ноги. Шутка ли, засели в восемь, а теперь часы показывают пять минут одиннадцатого. Он собрал назад линялую гимнастерку, прошелся от стены к стене, стараясь не греметь тяжелыми, разбитыми сапогами, и задержался возле окна.
Люди молчали. С самого утра спорили, теперь ждут его, директорского, слова. А что он может сказать, директор мертвого завода?
На фронте, в минуты затишья, он видел свою ≪Агашу≫, свой Верх-Исетский. Видел его таким, каким оставил в восемнадцатом, уходя на Колчака. А что застал, вернувшись? Двор, заваленный кучами битого кирпича, мусора, ржавого железа. Безмолвный полумрак пустых, выстуженных цехов, изувеченные машины, разрушенные печи, в которых подвывал ветер. И тишину. Нежилую, леденящую сердце тишину. Даже не верилось, что все здесь когда-то жило, двигалось, шумело. Где только ни слыхали про верх-исетское железо! На славе был завод. Вернется ли она когда-нибудь? Найдет ли дорогу?
Василий Ливадных и еще несколько человек, с которыми Давыдов пришел на завод, были подавлены, как и он.
— Доброе наследство оставили беляки, — угрюмо сказал прокатчик Михаил Похалуев, дергая свои усы.
— Хоть бы стукнуло где, — прислушиваясь и словно боясь потревожить эту тишину, негромко проговорил Давыдов. — Тише, чем тогда, при забастовке. Помните?
Над мартеновским цехом с криком взлетело, закружило воронье.
— Кладбище…— вздохнул Давыдов.
— Тужи не тужи, товарищ красный директор, — улыбнулся Василий Ливадных, — а налаживать хозяйство надо. Небось, не думалось, не гадалось, что доведется управлять не паровозом, а целым заводом?..
Первое время красный директор Верх-Исетского по утрам ловил себя на том, что подходя к своему кабинету, невольно замедляет шаг и с неожиданной робостью, с каким-то опасением отворяет высокую дубовую дверь. Поначалу ему всякий раз чудилось, что навстречу из-за стола удивленно и рассерженно поднимется длинная поджарая фигура управляющего, хотя он знал, что Рулев бежал еще в октябре семнадцатого. Давыдов посмеивался над собой, потому что при Рулеве, переступая этот порог, он меньше всего робел и опасался.
Кабинет, как и весь завод, был тот же, что и раньше, и не тот. Все стояло на своих прежних местах — стол на двух массивных тумбах, перед ним — два кожаных кресла, по стенам — венские стулья. Но не было ни зеленого сукна на столе, ни бронзового орла, охранявшего граненые хрустальные чернильницы, ни лампы со стеклянным абажуром-тюльпаном; исчезли часы в резном футляре, похожем на шкаф, не было в помине и ковровых дорожек, приглушавших шаги посетителей.
Должно быть, исчезла и какая-то другая мебель, потому что в кабинете стало как-то вольнее, просторнее. Это было теперь даже кстати; каждый день здесь собиралось много народу. Судили-рядили, как оживить завод, с чего начинать. Сперва удалось наладить часть механического. И цеху сразу нашлось дело — чинить походные кухни, фургоны, двуколки для Красной Армии. На востоке еще шли бои с белогвардейцами, а воинские обозы, прошедшие многие сотни верст, износились, требовали ремонта.
Но с самого начала всем было ясно: главная загвоздка в топливе. Без топлива завод не поднять.
Разбирали заборы, старые ненужные постройки. Рабочие с ручными санками с утра отправлялись на поиски дров. Несколько десятков человек возили на себе дрова издалека, из урочища ≪Трех братьев≫. Но все, что накапливалось за несколько дней мучительного труда, котлы пожирали в одни сутки.
Вспомнили про торф. Невдалеке от завода — торфяник, бери сколько угодно. Даже добывать не нужно: с довоенных времен лежит немалый запас. Да как перевезти? Всего не больше четырех верст, а на санках всем заводом таскай — не перетаскаешь.
—Узкоколейку надо, — решили на совещании. — Рельсы на заводе имеются. Начнем класть, люди выйдут на подмогу…
Так и сделали: узкоколейку строили все. После работы ≪кирковал≫ и директор. В это время в механическом строили вагонетки, а трое работников рыскали по разным организациям, пытаясь раздобыть лошадей: колчаковцы разграбили конный двор.
Три дня назад закончили прокладку колеи. Из механического выкатили готовые вагонетки. Привели лошаденку, которую посчастливилось достать. Впалые бока, ребра все на виду —таких в народе называют одрами. Но все-таки — лошадиная сила.
Нагрузили вагонетки торфом, подтолкнули, и ≪поезд≫ пошел. Но в самом конце маршрута стряслась беда. На этом участке оказался незначительный уклон, вагонетки покатились быстрее, конек не смог сдержать их, и ему переломило ноги. Постояли, погоревали молча над несчастным коньком и опять задумались: как же перевозить топливо? Пожилой рабочий гром ко сказал:
— Сами будем толкать. Все же это не санки…
Быстро сколотили бригады, стали возить. Посмеивались: механика! Но к концу дня поняли: ручной подвозкой, если даже отвлечь еще больше людей, топливом завод все равно не обеспечить. Пришли к единодушному выводу: нужен паровоз.
…Половину вчерашнего дня Давыдов протолкался в Екатеринбургском отделении Пермской железной дороги. Ходил из кабинета в кабинет, не уставая объяснял, какое положение создалось на заводе, просил. Ни малейшего сочувствия: ≪Где мы возьмем вам паровоз? У самих не хватает…≫
Об этом он и рассказал сегодня утром старикам-верхисетцам, своей ≪опоре≫. Заодно рассказал и о задумке, которая ≪заворошилась≫ у него в эти дни. Еще в четырнадцатом году завод построил мельницу, теперь она тоже разрушена, Но не безнадежно. Давыдов облазил, осмотрел ее всю. В несколько субботников можно восстановить. Из окрестных сел крестьяне по старой памяти привезут зерно. За помол брать натурой, мукой. Этой мукой и платить рабочим. Если дело пойдет хорошо, мельница прокормит завод.
Василий Ливадных высказался против. Дескать, надо поднимать предприятие —это главное, а мельница отвлечет, оттянет силы. На этой почве и заспорили.
Но пустить мельницу без топлива невозможно. А топливо завезти на завод не на чем. И опять очутились в том же тупике…
В разгар шумных споров в кабинет вошел Павел Сомов. Невысокий широкоплечий паренек-крепышок с синими глазами на красивом почти мальчишеском лице. Косой рубец на нижней губе— след от рукоятки колчаковского нагана — не портил его. В начале семнадцатого года Сомов пришел на паровоз к Давыдову помощником машиниста, а сейчас сам занял место у правого крыла.
Тихо притворив за собой дверь, он дождался минуты, когда все замолчали, и по-ученически поднял руку.
— Можно мне, Николай Михайлыч?
Давыдов перевел на него рассеянный взгляд.
— Ты о чем, Паша?
— О том самом, о чем все вы тут… Скажите, Николай Михайлыч, дают нам паровоз?
— Отказали.
— Тогда у меня план. — Сомов вышел на середину кабинета. — На полустанке Палкино стоит узкоколейная ≪кукушка≫. То, что нам надо. ≪Борзиг≫ — на ней написано. Немка, видать. Машина подходящая, с виду вроде бы даже исправная.
— В чем же твой план?
Синие глаза Сомова будто сделались ярче от внезапных озорных огоньков.
— Я считал, Николай Михайлыч, вы уже д о гадались… — Он сделал руками движение, словно сгребал что-то. — Заманить ≪кукушечку≫…
— Как это —заманить?
— Ну — перекатить в завод, — Сомова определенно огорчила непонятливость директора.
— Иными словами — стащить?
— Зачем такие слова, Николай Михайлыч?
— А чья она, эта ≪кукушечка≫? — серьезно поинтересовался Давыдов.
— Почем я знаю? Стоит себе и стоит. Ясное дело, брошенная, забытая. Охраны никакой. Кругом нее покалеченные паровозы…
Давыдов хмыкнул:
— Не первый год знаю человека, и на тебе — охотник за тем, что плохо лежит…
Вспыхнул короткий смешок. Сомов тоже улыбнулся, но сказал нетерпеливо:
— Если изладить такое, как бы сказать, устройство — шпалы, а на них рельсы закрепленные, чтоб их можно переносить, перекатим ≪кукушечку≫ за милую душу…
Давыдов медленно водил карандашом по листу бумаги.
— Что ж вы молчите, Николай Михайлыч! — горячился Сомов. — Надо решать.
Директор поднял на него большие карие, немного утомленные глаза.
— Решать, Паша, — значит думать. Вот я и думаю: все наше — страна, власть, а мы —воровать. У кого? Разве это порядок?
Сомов разочарованно оттопырил губы и стал еще больше похож на мальчишку.
— Ну, если так думать — на себе торф придется таскать.
— Ты полагаешь, у нас не будет порядка?
— Почему же? Будет, наверно. Давайте ждать.
Михаил Похалуев предложил сообщить железнодорожникам про паровоз и потребовать, чтоб его передали заводу.
Шумно поднялся Василий Ливадных, в кабинете решительно загудел его бас:
— Ни под каким видом! Не знают старорежимные чинуши про паровоз — так им и надо. А узнают — зажмут…
Давыдов вспомнил свой неудачный поход и мысленно согласился с Василием.
Опять вспыхнул спор.
— Взять ≪кукушечку≫ — и все тут!
— Паровоз — не иголка, не упрячешь.
— Давыдов прав: непорядок это. Упредить надо железнодорожников.
— Увезти ≪кукушечку≫ — и молчок.
— Закукует она — прослышут.
— Там видно будет. Пока торфом запасемся. — На худой конец отымут…
— Фигу им…
И вот отспорили, отшумели и стихли, посматривают на директора: слово, мол, за тобой. Давыдов стоял у окна. Пустынный заводской двор был косо заштрихован мелким густым дождем. По двору неторопливой и немолодой походкой шел высокий человек в длинном узком пальто с поднятым воротником и черном картузе. Руки за спиной, туловище наклонено вперед, словно человек шел против ветра. Давыдов приник к стеклу, тотчас оторвался, сказал на ходу: ≪Я сейчас, товарищи…≫ и быстро вышел из кабинета.
Прогремев по лестнице сапогами, выскочил во двор.
— Папа!..
Михаил Федорович быстро обернулся.
— Что ты здесь делаешь?
Отец улыбнулся виновато.
— А ничего…
— Все-таки… Зачем ты пришел?
— Просто пришел. Поглядеть, над чем директорствуешь.
— Вот оно что! Пожалуйте… Жаль только, рано: всего один цех работает. Но ты смотри и представляй себе: все движется, крутится, действует!..
— Ладно, разберусь. Иди, занимайся…
Давыдов вернулся в кабинет. Подошел к столу, сказал негромко:
— Кому поручим привезти ≪кукушку≫?
ИДЕИ, ИДЕИ…
— Здорово, Давыдов! Я к тебе!..
— Здравствуй, Нечаиха…
— Ты, Давыдов, верно, решил, что я забыла твое обещание. Так ты, будь добр, учти, что я никогда ничего не забываю.
— Садись сначала, — перебил Давыдов.
Когда в кабинет со своим неизменным брезентовым портфельчиком влетала—не входила, даже не вбегала, а именно влетала — Нечаиха, маленькая, стриженая, черноглазая, Давыдову постоянно казалось, что в кабинете поднимается ветер и со стола вот-вот полетят бумаги. Иногда он даже прикрывал их на всякий случай папкой.
Павла Нечаева, или Нечаиха, как называл ее Давыдов, —коренная верх-исетская, сталеплавильщикова дочь. В семнадцать она вышла замуж за рабочего парня Ивана Нечаева, а в двадцать один овдовела. Белые, заняв город, таскали на допросы и пытали ее, красноармейскую жену. Павла на два месяца раньше срока родила дочку, около года скрывалась с нею в лесу. В день, когда свекор привез ее домой, пришло известие о гибели Ивана…
Спасение Нечаева нашла в работе, и Давыдов нагружал ее так, чтобы не оставалось времени для тягостных мыслей. Работала она самозабвенно, яростно и шумно.
Когда она покорно опустилась в кресло против стола и положила портфельчик на колени, Давыдов сказал:
— Теперь говори.
— Так вот я и говорю, что ничего не забываю. В детском садике не хватает трех нянек. Если нет средств на всех трех, дай хоть на двух. В крайности на одну. Ты обещал. Но так же нельзя. Женщины не считаются, ночь-полночь, а у них…
— Постой, притормози, — Давыдов поднял руку. Нечаева умолкла.
— Двух нянек можешь нанимать. С бухгалтером договорено…
— Это я понимаю! — она хлопнула рукой по брезентовому портфельчику. — Сейчас оттуда, из садика. Детишки поправляются, но еще худенькие. Тебе привет от твоей единокровной Зоиньки. Бледненькая она. Эх, дать бы им хорошо поесть… Вчера в потребкоммуну крупа пришла. Выбила немного. Хотела больше. Нужна была твоя помощь, не нашла тебя. Знаешь, что я скажу? Копи денежки. Через полгода еще один садик придется открывать. Это я точно говорю. Уже сейчас отбою нету… А было-то что! Силком тащили. Сегодня какой случай у меня… Когда еще переписывала детишек, одна красноармейка наотрез отказалась давать своих ребят. А у нее четверо, м уж погиб. ≪Я, говорит, знаю: коммунисты хотят заморить наших детей… ≫ Темень. Я тогда же рассказывала тебе, помнишь? Ничего ты не помнишь.
— Почему не помню? — возразил Давыдов. — Еще чуть не огрела тебя ухватом.
— Вот, вот, — обрадовалась Нечаева. — Только не ухватом, а кочергой. А сегодня сижу, пишу. Заходит какая-то баба. ≪Можно?≫ — ≪Заходи, говорю, садись≫. Садится, смотрит на меня, как на черта, глаза вот такенные, лицо помучнело, губы трясутся. Я ей стакан воды. Не берет. ≪Это ты?≫ —говорит. Отвечаю, что я. ≪Ты, говорит, не узнала меня?≫ Я говорю, что не знаю ее. Заревела и сквозь слезы: ≪Так это ж я-то на тебя с кочергой …≫ — ≪Вот оно что, говорю, извиняться надумала?≫ — ≪Извинение само собой. Детишек бы в коммунию…≫ —≪Примем, говорю, твоих детишек. Только это еще не коммуния, а садик≫. Так что готовь, товарищ директор, денежки на новый…
С людьми говорливыми и шумными Давыдов всегда чувствовал себя несколько подавленно, неуютно. Лишь одна Нечаиха составляла исключение. Он посмеялся и успел воспользоваться паузой.
— Есть и у меня к тебе дело, Нечаиха. Посоветоваться хотел… Вот, значит, раздается гудок на обед. Когда-то рабочий прихватывал из дому узелочек. Было там мяско, шаньга, хлеб, конечно. В зависимости от достатка. А нынче у всех одинаково: в одном кармане пусто, в другом нет ничего…
— Что уж говорить, — Нечаева качнула головой. — Лучшее кушанье — оладьи из лебеды.
— И вот представь. Прогудел гудок. Рабочий выходит из завода, идет в дом, который рядышком где-то. Подает талончик с печатью, а ему взамен — тарелку супу, хлеба кусок. Подспорье все-таки…
Нечаева вскочила, портфельчик шлепнулся на пол.
— Это я понимаю!
— Словом, рестораном заведение это не назовешь, а ≪столовая≫ — подойдет.
— Столовая! — ликующе повторила Нечаева. — К тому же бесплатная.
Нечаева нагнулась было за портфельчиком, но, не дотянувшись, резко выпрямилась, всплеснула руками.
— Слушай, Давыдов, это же коммунизм!
Он рассмеялся.
— Неполный еще…
Наконец она подняла портфельчик, вооружилась огрызком карандаша, стала что-то лихорадочно записывать. Внезапно улыбка слетела с ее губ.
— А хлеб, а продукты, а помещение?
Давыдов рассказал о мельнице, о том, что мука непременно будет, другие продукты можно выхлопотать в той же потребительской коммуне…
— А ты пока подними свой женотдел. Помещение подыщите, столы, скамейки. Посуду надо раздобыть. Ложки, вилки… Вилки, я думаю, тоже нужны… Найти женщин, которые в поварихи пойдут. Ну, в целом-то как, одобряешь?
— Красота! — Нечаева перестала писать. — Сегодня ж е организую своих баб.
— И еще есть у меня одно… — Давыдов задумался. — Но это, наверно, в другой раз.
— Нет, нет, — запротестовала Нечаева. — Давай выкладывай.
Давыдов усмехнулся тепло и как будто немного смущенно.
— То был вопрос, как бы сказать, желудочный. А теперь — более деликатный. Сердечный…
Нечаева замерла. В черных глазах затаилось любопытство.
— Время хоть и голодное, и трудное, а люди все равно женятся…
Она потупилась, тоненькая складка обозначилась на лбу.
— Так жизнь устроена, — неторопливо продолжал Давыдов. — И это хорошо… Вот бы и сыграть свадьбу. Первую советскую свадьбу. Без церкви, без пьянки…
Нечаева снова вспыхнула.
— Вот это… Откуда у тебя все берется, Давыдов?
— Бессонница, — улыбнулся он. — Только тут поспешать не нужно. Пораскинь умом хорошенько, чтоб красиво было, весело. Клуб мы приберем. Пианино мне обещали. И главное — чтоб это не напоказ, а по-настоящему. Чтоб и другим молодым захотелось в рабочем клубе свадьбу справлять.
Карандаш в руке у Нечаевой остановился. Она задумалась, понурив голову. Черная волнистая прядка упала на лоб, но Нечаева не убирала ее.
— А я венчалась в церкви. Батюшка выпивши был, колечко мое выронил, долго на карачках ползал, искал… Три дня потом пили-гуляли, только мне на сердце еще в церкви камень пал. Предчувствие, видно…
Она замолчала и некоторое время сидела неподвижно. Потом тряхнула стрижеными волосами, затуманенно посмотрела на директора.
— Ты, Давыдов, тоже в церкви венчался?
— Где же еще? Это в пятнадцатом было. Из-под венца — на пруд. Трое друзей, да мы, молодожены. По дороге купили бутылочку красненького, конфеты, и всю ночь, почти до зари, — на лодке. Пели песни, говорили, смеялись. И весело было. Без пьянки. И запомнилось на всю жизнь…
В дверь постучали тихо и несмело. Давыдов разрешил войти. Женщина, одетая бедно, но опрятно, задержалась на пороге. Давыдов показал ей на свободное кресло.
Нечаева поспешно спрятала бумажки в брезентовый портфельчик, поднялась.
— Так я пошла, Давыдов, —она размашисто протянула ему руку. — Опять начинил ты меня идеями… — и дробно простучала к двери старенькими, но гремучими сапожками.
— Шапарова я, — сказала женщина, присев на краешек кресла. — Покойного Егора Петровича Шапарова, из листопрокатного, жена. Вдова, вернее сказать. Может, знали его? — Она ожидающе смотрела на Давыдова красивыми скорбными глазами.
— Как не знать! — сказал Давыдов, внимательно глядя на женщину. — Даже хорошо знал Егора Петровича…
Она посмотрела на директора просветленно и благодарно. А Давыдов увидел Шапарова, пришибленного, перепуганного, на квартире у Алексея Рогозинникова, потом на заводском дворе за листопрокатным цехом. Сгорбленная, настороженная спина, трусливый взгляд через плечо…
— Вы что-то сказали? — отрешаясь от воспоминания, спросил Давыдов.
— Говорила я ему, Егору-то Петровичу: не лезь ты на рожон. Призовут, тогда пойдешь. ≪Нет, я сам должон…≫ Сам и кинулся встречь своей смертушке… — женщина приложила к глазам краешек платка.
— Что ж теперь осуждать Егора Петровича, — раздумчиво сказал Давыдов. — Видно, он поступил, как было нужно…
Женщина опустила голову.
— Старший сынок тоже добровольно… супротив Колчака. И тоже головушку сложил…
— Сколько ему было?
— В двадцатый только вступил…
— Жаль паренька. С кем же вы остались?
— Дочка, шесть годков, Да отец мой. Старый, не встает уж. Прошлый год средненькую мою тиф унес. Пятнадцать ей было. Едоков-то хоть и мало осталось, а жить невмоготу. Просить пришла. Может, куда пристроите на заводе …— И опять ожидающий взгляд.
— Забыл спросить, как вас зовут, — с рассеянной улыбкой сказал Давыдов.
— Катериной Васильевной.
Помолчав, спросил:
— Детей любите, Катерина Васильевна? Не только своих, вообще?
Она с грустным недоумением усмехнулась.
— Как же их не любить-то?
— Я тоже так думаю. Наш завод открыл для детей садик. Можно туда и вашу дочку. А вы нянькой не пошли бы, Катерина Васильевна?
Женщина откинула на плечи платок, словно ей стало жарко.
— Почему не пойти? С дорогою душой…
— Вот и хорошо. — И Давыдов стал объяснять Катерине Васильевне, как пройти в детский сад, к кому там обратиться.
ЕГО ≪ДЕЛО≫
Дети уже спали. Он посмотрел, на сына, запеленутого, с соской во рту, подошел к Зоиной кроватке. Дочь почему-то хмурила во сне брови.
— Шуринька, погляди: правда, она округлилась?
— Немножечко. Ей бы сейчас питание.
— Питание… — задумчиво и грустно повторил он.
— Не нужно на спящую глядеть, Николаша, — наставительно сказала Екатерина Логиновна. — Приходи пораньше, успеешь даже поговорить с дочкой. С ней можно говорить. Слушаю ее и диву даюсь: дети нынче куда умнее пошли, ей-богу…
— Так и должно быть. — Давыдов взял мать за плечи: — Намытарилась здорово?
— Хотя бы с толком, — вздохнула Екатерина Логиновна. — А то… За вещи хватаются, а путного ничего не дают.
Четыре дня назад Екатерина Логиновна достала из сундука сохранившиеся еще от приданого пелерины, кофты, кружевные юбки и, несмотря на возражения домашних, отправилась в деревню — ≪на мену≫.
Теперь она привела сына на кухню и огорченно показала ≪крохи≫, которые с трудом удалось получить за ее добро: полмешка картошки да туесок с отрубями.
— Все объясняется просто, мама, — сказал Николай Михайлович, пряча улыбку. —Наряды твои вышли, наверно, из моды… — и добавил серьезно: — Больше мы тебя никуда не пустим. Не помрем. Весной заведем огород, полегче будет.
Ужин в этот вечер получился знатный: вареная картошка с солью, лепешки из отрубей, чай с крутой заваркой из липового цвета.
— А что еще у нас есть! — вдруг загадочно воскликнула Шуринька, сорвалась с места и через несколько минут водрузила на столе жестяную банку.
— Помнишь?— она посмотрела на мужа.
Николай Михайлович раскинул руки: эту банку с ананасами он привез с гражданской войны!
— Ну, теперь ужин чисто королевский!..
Давыдовы — родители со всеми детьми — жили теперь у Николая в его ≪директорской≫, не очень теплой квартире, по Нагорной улице, неподалеку от Верх-Исетского завода. Когда произошла революция и владельцы торгового дома ≪Ижболдин с сыновьями≫ сбежали, шестидесятилетний Михаил Федорович перешел на иждивение сына.
Старший сын, который всю жизнь действовал наперекор отцовской воле, который, по убеждению Михаила Федоровича, шел неверной, пагубной дорогой, оказался прав: стал его опорой и подмогой на старости. И никогда не поминает прежнего, не попрекает, заботится и обходится вполне уважительно. Так что, думал Михаил Федорович, как-нибудь доживу свой век.
И он доживал, осунувшийся, постаревший, молчаливый. Но иногда на него ≪находило≫, и он стонал и жаловался, что жизнь не удалась, не ≪вышла≫, что про таких, как он, верно говорят нынче: ≪бывшие≫. Правда, у него и быть-то ничего не бывало. А могло быть…
За чаем Николай Михайлович спросил у отца, осмотрел ли он завод.
— Все обошел. Солидное, видать, было дело. Только порушено все. Силенок много надо…
— И у нас будет солидное, — сказал Николай Михайлович, довольный нежданной теплинкой, прозвучавшей в словах отца. — Не позже, как через полгода, пустим мартен. Потом листопрокатный. Позову тебя тогда обязательно. А силенки… Силенок хватит. Разве станешь их жалеть для своего дела?
— Как — своего? — Михаил Федорович приподнял мохнатые брови.
— А чье же оно? Мое это дело. Законное мое… Представь: улыбнулась бы тебе удача, открыли бы мы с тобой мануфактурную лавчонку. И была бы она не больше этой комнаты. Ф и тюлька. А тут — махина, городок целый. Когда пустим, за день и не обойдешь…
Михаил Федорович насмешливо сощурился.
— И на вывеске будет стоять: ≪Давыдов≫?
— На вывеске будет: ≪Государственный Верх-Исетский завод≫. Разве не все равно?
— То-то и оно. Не все равно, что спица, что бревно… — насупился Михаил Федорович.
Николай Михайлович переглянулся с Шуринькой, и оба не выдержали, рассмеялись.
Михаил Федорович скрутил папироску из крепчайшего зеленого самосада и вышел на кухню. Екатерина Логиновна стала убирать со стола. Шуринька принялась помогать ей. А Николай Михайлович остался сидеть за столом. О думал о том, что подымать, восстанавливать разрушенные заводы, конечно, трудно. Шибко трудно. А расчищать, перестраивать исковерканные прошлым умы? С отца-то спрос невелик: старый человек. Но все ли менее старые, все ли молодые думают иначе?
Вот когда бы развернуться Леониду Вайнеру да Симе Дерябиной с их талантом! Говори с людьми по душам, просветляй умы, учи. Выступай на площади, в цеху, где хочешь — никто тебя не преследует, никто не охотится за тобой…
Вайнера он видел за день до его отъезда на фронт. В военной одежде Леонид выглядел стройнее, выше и даже как-то здоровее. Он протянул Давыдову руку.
— До скорой встречи.
Но встречи не было…
А Сима… Будто совсем недавно, будто вчера он смотрел в городском театре ее пьесу. Еще в девятьсот шестом она обмолвилась, что хочет написать. И написала. И, действительно, вывела паренька, пришедшего в революцию… Спектакль закончился во втором часу ночи. Сима сидела в первом ряду взволнованная, смущенная, счастливая. Кто бы мог подумать, что всего через полгода ее не станет…. Да, теперь не услышать вас, дорогие друзья. Но теперь не речи, не слова, а сами ваши жизни будут светить людям…
ПЕРВОЕ ДЫХАНИЕ
Весь этот месяц Давыдов, не заходя в контору, по утрам шел прямо в мартеновский.
Месяц назад, когда Ливадных сказал, что через тридцать дней пустит первую печь, Давыдов грустно и недоверчиво усмехнулся:
— Таких, как ты, Василий Иваныч, называют ≪горячка≫ или ≪судорога≫…
На лице Ливадных появилась снисходительная и добродушная улыбка.
— Если б ты верил в бога, я ради такого случая забожился бы. Но придется на деле доказывать.
Цех был заброшенный, сумрачный, холодный. В разбитые стекла нанесло снегу. В печах гуляли зябкие плакучие сквозняки, вороша застарелую гарь. Обледенелые, обросшие белым мохнатым куржаком печи были похожи на сказочные терема. Да и весь цех напоминал какое- то мертвое царство.
— Только чур — никаких задержек, — сказал Ливадных. — Кирпич и все такое прочее чтоб сразу, как по щучьему велению…
Кирпич! Кто знает, что сейчас дороже — глыба малахита, редкая друза хрусталя, мешок диковинных самоцветов или несколько сот штук кирпича!
Давыдов достал кирпич в десяти верстах от города, и Павел Сомов отправился за ним на своей ≪Агаше≫. Для маленькой ≪Агаши≫ задание это было непосильным, и она ≪надорвалась≫, потекли трубы.
В стужу Сомов чинил паровоз и пробивался к городу. Двадцать верст в оба конца он одолел за пять суток. Въехав на заводской двор, он спустился с паровоза похудевший, обросший, с обмороженными щеками. Нетвердой походкой, словно у него были не свои ноги, подошел к Давыдову, сделал руки по швам и мучительно улыбнулся лиловыми потрескавшимися губами.
— Есть кирпич, товарищ красный директор!
Давыдов молча сгреб его в охапку и, обжигаясь о колючую щетину, расцеловал. Как и он все эти дни, сегодня утром Давыдов застал в мартеновском бригаду каменщиков и сталеваров и, конечно, Василия Ливадных.
Поздоровавшись, Василий весело прижмурил один глаз.
— Не скажешь, какой нынче день, товарищ директор?
— Среда, по-моему.
— Да нет, по счету… Ладно, подскажу. Двадцать пятый, Николай Михайлыч. Сегодня кончим сушку, завтра пускаем. На четыре дня вперед. С тебя будет причитаться…
Проходя мимо листопрокатного, Давыдов услышал за большими овальными окнами железный стук, голоса. Здесь тоже начались восстановительные работы.
А по двору, натужно пыхтя, торопилась резвая ≪кукушечка≫; за нею тащился длинный хвост из вагонеток, полных коричневых плиток торфа.
Сколько было мороки с этой малышкой! ≪Кукование≫ ее как-то прослышали железнодорожники и прислали грозную бумагу: ≪Вернуть похищенный паровоз!≫
Давыдов ответил дипломатично и достаточно туманно. Железнодорожники не унимались. Завязалась переписка. Давыдов терпеливо слал объяснения и справки. Очень жаль было бумаги,—даже нужные, деловые письма приходилось писать на обрывках,—но зато, пока идет переписка, ≪кукушечка≫ таскает и таскает торф… Наконец железнодорожники рассвирепели и пожаловались прокурору.
Давыдов доказывал, что паровоз не похищали, просто для пользы дела подобрали беспризорную машину. Но чиновники наседали.
Однажды Николая Михайловича осенило: ≪Пусть железная дорога покажет опись имущества, где значится эта ≪кукушка≫. Железнодорожники простодушно ответили, что в их описях ≪кукушка≫ не значится. ≪А раз не значится, — сказал Давыдов, — то и нечего зариться на чужие вещи≫.
≪Кукушечка≫ осталась на заводе и теперь ≪кукует≫ безбоязненно, во всю свою писклявую мощь…
Давыдов шел, улыбаясь своим мыслям. Вдруг тяжелая тень набежала на его лицо: Зоя. Весь этот месяц, каждый день на заводе были какие-то радости. Небольшие, иногда совсем пустячные, но все-таки радости. Он радовался вместе со всеми и вдруг опомнился, как от удара: Зоя…
Она захворала месяц назад. Ее забрали из садика. Старый врач сказал: ≪Дизентерия≫. Тревожно поджал губы под короткими белыми усами, добавил: ≪Поборемся≫. Но Зое становилось все хуже. Она лежала белая, с синими подглазицами, шевелила сухими бледными губами.
Вчера вечером врач долго сидел возле нее. Потом сказал, ни на кого не глядя: ≪Худо. Нынешнее голодное, без медикаментов время — сильный пособник этой болезни. Да. Будьте ко всему готовы…≫ — и сурово поджал губы.
Утром, только проснувшись, Николай Михайлович нерешительно подошел к Зоиной кроватке. Ввалившиеся глаза закрыты, носик заострился, кожа на личике изжелта-белая, по-неживому сухая, рука мягкая, но ледяная.
— Шуринька, — позвал он испуганным шепотом.
Ему показалось, что Зоя не дышит. Шура подбежала к дочери, губами припала к ее лбу. Зоя медленно подняла синеватые веки, но, видно, никого не узнала…
Давыдов на ходу достал часы. Десять. С главным инженером условился засесть в половине одиннадцатого. Можно не торопиться. Как-то бы успокоиться, собраться с мыслями…
В октябре семнадцатого Свердлов, прощаясь, сказал задумчиво: ≪Надо бы нам посидеть хорошенько, земляк, да не то время. Трудно еще. Трудности будут преследовать нас долго. Такие трудности, что прежние, я думаю, покажутся пустяком…≫.
Сбываются, в точности сбываются эти слова. И пускай трудности преследуют, подстерегают, — никто не склонится перед ними. Но бывают трудности и другие, такие, как сейчас там, дома. Как быть с ними? Они страшнее…
Когда Давыдов подходил к конторе, из дверей выскочила Павла Нечаева в стареньких сапожках, в черной кубанке, с брезентовым портфельчиком под мышкой. Она сделала вид, что не заметила его, и помчалась к проходной.
≪Знает≫, — подумал Давыдов. Нечаиха пробежала мимо, не сказала ни слова: примета недобрая….
Не успел он зайти в кабинет, как явился Николай Андреевич Соболевский — главный и пока единственный на заводе инженер. Посадил очки на большой, е тонких прожилках нос, с места в карьер раскрыл папку и стал докладывать…
Давыдов подпирает рукой голову, ладонью прикрывает глаза и видит завод. Работающий, многолюдный, с рокочущим шумом прокатки, с грохотом кузнечных и листобойных молотов, с разноцветными дымами над высокими трубами. Это и прежний, давно знакомый до мелочей Верх-Исетский, и в чем-то другой, новый. Разрослась электростанция. К зданию механического прилепился пристрой — отделение новых станков. Свежей кирпичной кладкой светлеют стены модельной мастерской, чугунолитейного. В мартеновском монтируют печь; она почти в два раза больше той, что пустят завтра…
Инженер откладывает папку, снимает очки и разглядывает их.
— Честно говоря, Николай Михайлович, запас уверенности, который вы вселили в меня, частично улетучился. Нам предложено представить план восстановления, а у нас не только восстановление, но и переустройство. Не было бы осложнений.
— Вы человек верующий, беспартийный, Николай Андреич. Для облегчения можете и перекреститься, — успокоительно говорит Давыдов. — Мы с вами считаем, что наш план целесообразнее, верно? Давайте же отстаивать свои позиции.
Инженер потрогал оглоблей очков серебристый клинышек бородки.
— Я, знаете, на что, откровенно говоря, надеюсь? Управляющий трестом — недавний кузнец и директор завода — бывший машинист быстро найдут между собой общий язык… Давыдов посмотрел на инженера так, словно увидел его впервые.
— Слабые же ваши надежды, Николай Андреич. У нас, между прочим, все государство рабоче-крестьянское, так что же, по-вашему, мы будем друг другу поблажки делать? Если мы нагородим с вами, никакой общий язык не поможет… — Помолчал, спросил: — А вы-то, Николай Андреич, не надеетесь найти общий язык с бывшим кузнецом?
— Я-то найду, — инженер сморщился, явно пожалев, что затеял этот разговор. — А кузнец со мной — это вопрос. Все-таки, скажет, старый специалист. Кто знает, чем он дышит…
— А с бывшим машинистом, вы считаете, нашли общий язык?
— По-моему, да…
— Я тоже так считал. Только сейчас в первый раз подумал: чем же вы дышите, Николай Андреич?
Инженер походил по кабинету, вернулся к столу.
— Если я скажу, что меня устраивает воздух, которым дышу, вы можете счесть это за приспособление… Давайте погодим делать заключения. Время, надеюсь, подтвердит эти мои слова.
— Погодим, — согласился Давыдов и, чтобы перевести разговор, сказал: — Вы мне книжечку обещали по металлургии. Опять забыли захватить?
Инженер страдальчески приложил к вискам кончики пальцев.
— Виноват, Николай Михайлович. Не одну, а четыре приготовил, И вот…
Давыдов улыбнулся глазами.
— Если б у меня был такой же подозрительный характер, как у вас, я обязательно подумал бы: ≪А старый-то специалист не торопится помочь тебе. Не хочет расставаться с возможностью показать, как мало ты знаешь и как много знает он…≫
Соболевский рассмеялся, вытер платком глаза.
— Не далее, как на той неделе возле мартена мы разговорились о вас с Василием Ивановичем Ливадных. Оказывается, вы, Николай Михайлович, у жандармов проходили под кличкой ≪Ерш≫. При всем, знаете, неуважении, нельзя отказать этой братии в наблюдательности…
За спиной у Давыдова затрещал телефон. Николай Михайлович вздрогнул, быстро повернулся к аппарату. Но трубку не взял. Руки отяжелели, кровь прихлынула к голове. ≪Из дому≫. Инженер непонимающе смотрел на него.
Лишь после третьего, настойчивого, звонка Давыдов опасливо снял трубку. И тут же устало обрадовался, услышав по-кузнечному громкий, раскатистый голос управляющего трестом. Управляющий просил явиться не в четыре, как было условлено, а прямо сейчас.
Пока Соболевский ходил в свой кабинет за шубой, Давыдов, поборов страх, позвонил домой.
— Плохо, Николаша, — задушенным голосом ответила Шуринька. — Очень плохо.
— Я постараюсь поскорее, — сказал он.
Шуринька не ответила.
Совещание в тресте, как назло, затянулось. Давыдов то и дело посматривал на часы.
Опасения Соболевского не оправдались. Проект верхисетцев был принят без всякой борьбы, и Давыдов, торопясь домой, вновь радостно переживал все, что было на совещании.
Во дворе своего дома он остановился, задохнувшись. Окна светились, но сквозь обледенелые стекла ничего не возможно было разглядеть.
Вдруг скрипнула дверь. Из дома вышла женщина в длинном пальто и в платке. Шапарова. Он быстро шагнул к ней. Но Катерина Васильевна, увидев его, разрыдалась и, сгорбившись, спрятав лицо в платок, выбежала на улицу.
Давыдов постоял недолго, припав лбом к холодной двери, потом рванул ее на себя…
…Шуринька шла непривычно трудной, заплетающейся походкой, тяжело опиралась на его руку. Николай Михайлович, как-то неестественно выпрямившись, поддерживал ее, приноравливаясь к ее шагу.
Улицы и площади в белых снежных волнах сугробов были пустынны и темны. Город давно спал. А они шли через спящий город неведомо куда, в темноту, молчаливые, оцепеневшие. Они даже словно торопились.
Тротуар в одном месте был почему-то перегорожен. Они вышли на середину улицы и так долго, долго брели. Потом свернули на другую улицу, потом еще…
Ноги проваливались, скользили в глубокой рыхлой колее. Шуринька упала, Николай Михайлович не смог ее удержать. От этого падения она будто очувствовалась, огляделась. Перед ними розовело утреннее огромное небо, и на нем вдали, на взгорье, чернели пирамидальные каменные столбы.
Шуринька не сразу поняла, где находится. Память работала мучительно медленно. Наконец она узнала, вспомнила. Да, да, они с Николашей забрели как-то сюда, на эту улицу. Только тогда была весна и был вечер. И на столбах сидели черные двуглавые орлы. Теперь их не было…
Она подняла на Николая Михайловича светлые сухие глаза.
— Помнишь?
Он молча кивнул. Заметил, что у нее открыта шея, и запахнул ей невысокий потертый воротник шубки.
— Я звонила. Ты был в тресте…
— Проект наш приняли, Шуринька.
— Хорошо, —сказала она безразлично.
И опять за всю долгую дорогу ни слова. Когда подходили к дому, на улицах вокруг завода было уже людно: верхисетцы шли на работу.
Возле двери Шуринька обернулась к мужу, словно загораживая дорогу. Он благодарно сжал ее тонкие пальцы.
— Я скоро, Шуринька. Очень скоро. Только прошу тебя…
— Ты замерз, — сказала она и вдруг потянулась руками к его вискам.
Виски были совсем белые. Шуринька тронула их, решив, что это иней, и отдернула испуганно руки.
— Что? — спросил Николай Михайлович,
— Седой ты…
В проходной Давыдова догнал инженер Соболевский, поздоровался, торжественным движением протянул книги.
— Ну, Николай Михайлович, теперь я застраховался от ваших упреков.
— Да, да, — сказал Давыдов, взял книги, подумал: ≪К чему?≫
Войдя в кабинет, он бросил книги на стол, опустился в кресло, подпер голову руками и закрыл глаза.
Он не помнил, сколько просидел так. Но какой-то шорох потревожил его, и Давыдов поднял голову. Из кабинета на цыпочках уходил Соболевский, смешно поднимая длинные ноги, словно шел вброд. Давыдов окликнул его.
Инженер подошел к столу, зачем-то надел очки, скрестил на груди руки.
— Ради бога, извините меня, Николай Михайлович. Ведь я ничего не знал… Какое несчастье!..
Давыдов молча, невидяще смотрел на него.
— Николай Михайлович, зачем же вы? Право, зачем вы пришли? Разрешите, я вас провожу. В самом деле, зачем он пришел? Чтобы не видеть Зою неподвижной, неживой… Но не только поэтому. Зачем же? Да, мартен! Как он мог забыть!
Давыдов встал из-за стола.
— Почему вы не в мартеновском, Николай Андреич?
— Я был там до трех ночи. Вы же знаете характер Ливадных. Он вовсе не уходил с завода. Решил под утро загружать печь. Сейчас, должно быть, уже идет первая плавка.
— А мы тут сидим… Пошли, Николай Андреич.
Как только Давыдов переступил порог мартеновского, его обдало жилым горьковатым теплом. На мокрых, оттаявших стенах, на лицах людей, сновавших вокруг печи, играли огненные всполохи.
Увидев Давыдова, Василий Ливадных скинул рукавицы и грузной походкой борца-тяжеловеса двинулся навстречу. Крепко взял его руку в свои горячие дубленые ладони, задержал ее.
— Что тут скажешь, Николай Михайлыч… Сам ты все знаешь. Главное, крылья не вешай. Видишь, как оно… горе-то и радость в обнимку ходят… — и он кивнул на печь.
Слышно было, как напряженно и гулко бурлит, клокочет металл.
≪Первое дыхание≫, — подумал Давыдов, заглядывая в отверстие садочного окна. Там, за колышащимся огненным маревом, угадывались солнечные всплески кипящей стали.
— Пошла, матушка!.. Вот теперь считай ожил завод! — громко, чтобы перекрыть шум печи сказал Ливадных, протягивая Николаю Михайловичу сталеварские синие очки в деревянной захватанной оправе.
Давыдов щурился, точно от яркого солнца, но очки не взял. Ему не хотелось приглушать светлое живое пламя. Он смотрел и не мог насмотреться на это пламя, чистое, кипучее и неугасимое, как сама жизнь.
Конец