Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

РЕШЕНИЕ
Как только Николай вышел из дома, на другой стороне улицы из глубокой каменной подворотни в вечерних сумерках вынырнула знакомая фигура, небольшая, узенькая, одно плечо выше другого, руки по обыкновению в карманах.
Он уже и в лицо знал «своего» шпика. Приплюснутый, напоминающий лягушку, нос, почти всегда небритые впалые щеки и глаза во всем разуверившегося болезненного человека.
«Небось, заждался меня, бедняга? — мысленно обратился к нему Николай.— В ботиночках-то оно не шибко весело. Ну и служба у тебя! А кто виноват? Наверняка рассчитывал — платить будут щедрее. А хозяева твои — народ прижимистый, скупой. Ладно, каналья, времени сегодня у меня хватит, выгуляю тебя, согреешься…»
И еще он подумал беззлобно, что тени появляются, когда на небе светит солнце или луна, а эта надоедливая тень, вопреки всем естественным законам, волочится за ним в любое время.
Неторопливо и беспечно, с видом человека, не обремененного никакими делами и заботами, Николай прогулялся по Главному проспекту, разглядывая вывески и витрины, свернул на Вознесенский проспект, прошелся по Златоустовской улице, обогнул короткий малолюдный квартал и вышел на Никольскую, а оттуда на Покровский проспект. Шпик не отставал. Видимо, боясь потерять Николая, он переметнулся своей подпрыгивающей, суетливой походкой на ту же сторону улицы.
Наконец, Николаю наскучила эта игра. Времени прошло порядочно, а ему топать еще добрых две версты, того и гляди опоздаешь. «Ну будет, лешак поганый. Некогда мне с тобой променады делать, душа из тебя вон!..»
Он ускорил шаг, быстро вышел на Уктусскую, повернул на Отрясихинскую и шмыгнул во двор. Николай знал этот удивительно запущенный двор с многочисленными сараями, дровяниками, пустующей конюшней и островерхой  голубятней. Но главная, чудесная особенность двора заключалась в том, что он сообщался с соседними дворами, такими же Неуютными и запущенными, и можно было, срезав угол, выйти на Успенскую улицу, довольно далеко отсюда. Если шпику не известен этот двор, то будь у него даже собачье чутье, ему все равно не «унюхать» след.
Забежав в конюшню, Николай привалился боком к деревянной стене и выглянул. Вскоре шпик осторожно приотворил калитку и шагнул во двор. Минуту или две он стоял, прислушиваясь, вскинув голову. Потом сплюнул и бросился на улицу. Калитка сама закрылась, громко звякнув щеколдой.
Николай выждал немного для надежности и спокойным шагом двинулся в глубь двора…
План удался: от «хвоста» он избавился, остальную часть пути проделал без помех и все-таки явился последним. В доме у машиниста крана Алексея Рогозинникова уже собрались люди от всех цехов. На столе, покрытом праздничной скатертью,— сверкающий медный самовар, горка печенья в тарелке, варенье в стеклянной вазочке, несколько бутылок пива — все как положено при нелегальном собрании.
— Какое застолье! А я опоздал,— извиняющимся голосом сказал Николай и приветственно поднял руки.
Алексей Рогозинников, подвижной, высокий, с улыбчивым лицом, пододвинул ему стул.
— Ждем тебя, ровно прибавки.
— А он, как та прибавка, не поспешает,— вставил Василий Ливадных.
Расстегивая на шее косоворотку, Николай рассказал о своей прогулке с «провожатым», о том, что пришлось добираться «почти через Северный полюс…»
Василий Ливадных достал из бокового кармана пиджака два листа бумаги и, разглаживая их на столе широкой ладонью, повернулся к Давыдову всем своим могучим туловищем.
— Не горюй, на подметки получишь.
И хотя раздался смех, это была не совсем шутка. Из-за неотвязной слежки организаторам массовок и митингов приходилось подолгу крутить по городу, и Екатеринбургский комитет иногда выдавал им деньги на подметки, а то и на целые сапоги.
План сегодняшнего заседания был определен заранее: разработать требования рабочих по каждому цеху в отдельности, а затем — и требования общезаводские.
Начали с мартеновского. Василий Ливадных сказал, что уже кое-что прикинул с товарищами и взял со стола листы. Большие, загрубелые руки его, привыкшие к огню и железу, держали бумагу как-то излишне осторожно и неумело. Читал Ливадных низким глуховатым  голосом. Обсуждали пункт за пунктом, деловито, не спеша.
«Восьмичасовой рабочий день. Заводской врач. Вежливое обращение. Баки с кипяченой водой…» Приходится силой вырывать то, что хозяева сами должны были бы дать, что само собой разумеется, если б они считали рабочих за людей, если б сами были людьми. Конечно, они попробуют отмахнуться от этих требований, еще и возмутятся. И пускай. Те, кто до сих пор еще не раскусил их, быстрее поймут, злее будут…
Когда подошла очередь листопрокатного цеха, Давыдов задумался. Любой другой цех не вызывал ни сомнений, ни тревоги. Но как поведут себя листопрокатчики? На заводе их называли «ристократами». Смена у них длилась около шести часов, зарабатывали они больше, чем другие рабочие. Правда, за шесть часов у листопрокатчиков успевали взять все, что только было возможно, и все-таки это выглядело заманчиво и завидно — шесть часов. Расчет у хозяев был хитрый, но понятный: сделать из многих листопрокатчиков — рабочих основного цеха — своих приспешников-богатеев, которые внесли бы раскол в общую рабочую гущу. Были в листопрокатном не только богомолы, но и кулаки, имевшие даже своих рысаков. Некоторые работяги по темноте своей могут легко попасть под их влияние…
Давыдов обернулся к листопрокатчику Шапарову, средних лет мужичонке с блеклым сухим лицом, реденькой соломенной бородкой и большими, по-детски ясными глазами. Он не был ни кулаком, ни ярым богомолом. По виду своему, тихому, даже немного пришибленному, он как раз подходил к тем, кто мог пойти на поводу у «ристократов».
— Что скажешь, Егор Петрович? — спросил Давыдов.
Шапаров скользнул по лицам сидящих вопросительным и чуть испуганным взглядом.
— А что, как они за эти самые требования под расчет подведут? Али призовут полицию? Они могут. Что станешь делать?
Давыдов грустно усмехнулся:
— Когда бы, Егор Петрович, ты один поднялся, могли бы и к расчету, и полицию на тебя напустить. Но мы же всем миром, всем заводом подымемся. Кто ж посмеет тебя рассчитать?..
— Да я не об себе только пекусь…
— Понятно, не о себе. Да только чересчур уж голову пригнул, Егор Петрович.
Шапаров жалостливо скривил губы:
— Проклятая жизнь приучила, Давыдов, Кто больше, кто меньше — а все пригибаются.
— Будем отвыкать — мягко сказал Давыдов.— Разгибаться будем, Егор Петрович. Русский человек, он как тот вулкан. Слыхал, наверно, про горы-вулканы? Молчит он, дремлет вроде. Терпит. Топчи его, делай что хочешь — терпит. А лотом как загудит, загремит, заклокочет…
— Горе-то все же не так опасно…— раскинув руки, тихо проговорил Шапаров.
Решили завтра во всех цехах познакомить людей с требованиями и агитировать, чтобы они были предъявлены администрации. Не записывая, условились, кто в каком цехе ведет работу.
— Ох, скорей удавятся господа, чем выполнят наши условия,— мрачновато сказал Павел Шалин, каменщик из мартеновского, пожилой, бородатый и морщинистый.
— И пущай удавятся,— выпалил токарь Захар Ермаков.— А мы свое возьмем.
Николай Давыдов поднял над столом руку.
— Вот и подходим к самому моменту. Конечно, подобру-поздорову они и пальцем не пошевелят.
— Это как пить дать.
— Тогда что же? — Василий Ливадных, лукаво прикрыв один глаз, взглянул на товарищей.
— Бастовать,— подручный сталевара Капитон Орешкин ладонью рубанул воздух.
— Бастовать,— с удовлетворением повторил Давыдов и обернулся к Шапарову: — Как, Егор Петрович?
Щзпаро? склрнил голову на бок,
— Бастовать так бастовать. Как все, так и мы,— нараспев проговорил он.
Алексей Рогозинников рывком поднялся и тут же сел на место, сказал горячо:
— Перво-наперво остановить котлы. Кто попробует поперек пойти, пускай на собственном пару выслуживается.
— Охрану около ворот выставить,— предложил Давыдов.— Если объявится какая шкура— все равно не попадет на завод.
Василий Ливадных прихлопнул по столу ладонью в знак согласия, добавил:
— А еще бы по домам пройти. В каждом цехе знают, кто у них по ветру качается. Вот и урезонить этих шатких-то…
Давыдов высказал мысль, что управляющий Рулев не ответит сразу ни «да», ни «нет», на это нечего и надеяться. Рулев станет связываться с Петербургом, с начальством…
— Дадим срок,— решительно бросил Алексей.— И упредим Рулева.
— Даем срок,— подытожил Давыдов,—ждем и работаем. Нарушат срок — забастовка. Не выполнят требований — забастовка. Василий Ливадных сжал на столе кулаки.
— При забастовке — чтоб никаких безобразиев. Порядок полный. За этим — нам следить. Выпустил из печи металл — и бастуй. Спустил пар из котлов — и уходи. Вот так…
— Уж коли мы все по нотам расписали,— запальчиво сказал Алексей,— давайте уговоримся: сигнал к забастовке — гудок. И чтоб все это знали…
Перед тем как разойтись, хозяин дома предложил распить пиво: не пропадать же добру. И первый поднял граненый стакан, увенчанный белой шапкой пены.
— За удачу!..
Через два дня — утром 29 апреля— сивобородые старики, выбранные для солидности уполномоченными от цехов, пришли в контору. Узкогрудый канцелярист с остреньким желтым лицом доложил о них управляющему. Рулев поморщился:
— Пусть заходят.
Старики вошли степенно, тихо, переступая через ковровую дорожку, чтоб не запачкать ее сапогами. Скинули шапки.
Рулев бросил на них быстрый, сумрачный взгляд, кивнул.
Против стола— два широких кожаных кресла, вдоль стен— гнутые венские стулья. Но управляющий не предложил садиться, и старики стояли, опустив тяжелые руки.
Кузнец Петр Сутягин дотянулся до стола, положил бумаги.
— Наше прошение, господин управляющий.
Рулев, прямой, сухощавый, придвинул к себе листы, стал читать, опустив тонкие синеватые веки. Губы вытянулись в ниточку, брови сошлись.
Старики переминались, покашливали, значительно переглядывались.
— Что ж,— сухо сказал Рулев, глядя чуть выше стариковских голов.— Я доложу о вашем прошении Правлению в Санкт-Петербурге.
— Ответ когда будет?
— Я прошу подождать,..— он помедлил мгновение,— три недели.
— Стало быть, двадцать первого мая — ответ.

НА ТОЙ СТОРОНЕ
«Доношу, что по сведениям полиции рабочие мартеновского, механического цехов в Верх-Исетске, более 200 человек, намерены заявить экономические требования. Меры по охране порядка приняты, но стражи, ввиду откомандирования Кыштымского и Екатеринбургского резервов в Нязепетровск и значительной части стражи в Кыштым и Касли, налицо в Верх-Исетске недостаточно.
Екатеринбургский исправник ‘Ключников.
1914 г., апреля, 23 дня».
Ротмистр Сергей Михайлович Красковский, немолодой, тяжеловатый, с мешками усталости под глазами, чаще обычного крутил рыже-бурые свои, жесткие, как проволока, усы.
Черт знает что такое! Казалось бы, сделано все, чтобы обезвредить, доконать, прикончить их, а они не только живы, но опять поднимают голову. Нязепетровск, Кыштым, Касли. Совсем недавно Чусовой и Лысьва. Теперь Верх-Исетск… Конечно же, все это не обходится без них. Они, только они сеют бациллы брожения и смуты. Положительно мягки, чрезвычайно мягки законы. Каленым железом надо выжигать…
Было бы полбеды, если б Ключников извещал о непорядках только его, Красковского. Но ведь Красковскому он прислал копию своего донесения губернатору и начальнику Пермского губернского жандармского управления… Пренеприятная история! Когда подобное происходит в какой-нибудь из дыр большого уезда,
еще куда ни шло. А тут, что называется, под носом у вас, ротмистр Красковский. Куда же вы смотрите, господин ротмистр? Быть может, вы запамятовали, что являетесь помощником начальника Пермского губернского жандармского управления, главным стражем порядка во всем Екатеринбургском уезде?
Впрочем, сведения полиции не всегда отражают истинное положение вещей. Случаются преувеличения, и нередко. Надо понять Ключникова, опытного службиста: если в Верх-Исетске не произойдет никаких волнений, с него и спроса никакого. Но если волнения все же возникнут, Ключников на коне: он своевременно доносил во все инстанции.
Расследование всяких этих брожений на заводах, пожалуй, не легче охоты за подпольными организациями и типографиями. Точно иголку ищешь в стоге сена. Что ж, обождем, вполне возможно, все еще уладится, образуется…
Но спустя пять дней, 28 апреля, от Ключникова— новая бумага: «По полученным негласным путем в последние дни сведениям у рабочих Верх-Исетского завода имеется предположение объявить забастовку всех цехов завода…» Далее перечислялись «главные агитаторы забастовки».
Ротмистр Красковский устало откинулся на спинку кресла. Вот тебе и уладилось и образовалось! Теперь уж никаких сомнений…
Ну-ка взглянем, нет ли у нас сведений об этих господах хороших. Он кликнул вахмистра, дал ему список и велел принести все, что имеется в канцелярии об означенных лицах.
Так-с, посмотрим… «Ливадных Василий Иванов в 1907 году, на основании ст. 16 Положения о государственной охране, Пермским губернатором был выслан из Перми и пределов Пермского уезда». Совершенно ясно: бунтарь. Притих на время, а теперь опять за старое. Пойдем дальше… Давыдов Николай Михайлов. Кличка наблюдения — «Ерш». Вероятно, штучка! «При ликвидации членов уральской областной конференции РСДРП, имевшей место в Екатеринбурге в 1909 году, был обыскан, арестован и выслан в административном порядке в Архангельскую губернию сроком на 3 года…»
Филеры обычно дают клички весьма метко. «Ерш». Колючий, следовательно. Но колючая ли рыба, скользкая ли — не имеет особого значения, когда она на крючке…
На другой день, 29 апреля, к вечеру на столе ротмистра лежали восемь страниц машинописного текста — «Требования рабочих Верх-Исетского завода». Копия с тех страниц, что утром этого же дня старики-уполномоченные вручили управляющему Рулеву.
Красковский читал, саркастически улыбался, возмущенно вскидывая рыже-бурую голову.
«Восьмичасовой рабочий день…» Старая, надоевшая песня. «Сверхурочные работы по особому соглашению». Каковы персоны! «Вежливое обращение с рабочими». Розги бы ввести!.. «Избрание цеховых старост, на обязанности которых должно лежать наблюдение за исполнением администрацией завода требований, предъявленных рабочими». Наглость. Безмерная наглость! «Поставить во всех цехах баки с кипяченой водой». Может, зельтерскую на льду? Да и хозяева хороши: нет чтобы поставить им баки с водой… «За забастовку никто не должен пострадать…» Ну, это уж позвольте нам решать, господа хорошие!..
2 мая начальник Пермского губернского жандармского управления переслал Красковскому письмо пермского губернатора: «Среди рабочих Верх-Исетского завода за последнее время наблюдается брожение, причем, предъявив ряд требований, они намереваются поддерживать их, в случае неудовлетворения, забастовкой».
Перечислив те же имена «главных агитаторов», губернатор заканчивал письмо словами: «В виду сего прошу Ваше высокоблагородие возбудить о названных лицах переписку в порядке Положения о государственной охране на предмет исследования вредной их деятельности среди рабочих Верх-Исетского завода».
Резолюция начальника жандармского управления обязывала ротмистра Красковского приниматься за дело. Но он и без того уже принялся. Папка с каждым днем «полнела».
«Агентурные сведения на мещанина Николая Михайловича Давыдова.
Давыдов был инициатором сбора денег в пользу забастовавших рабочих Чусовского и Лысьвенского заводов Пермского уезда.
На пасхальной неделе намеревался выехать из Верх-Исетского завода в Лысьвенский завод для ознакомления с ходом возникшей там забастовки, а по возвращении оттуда предполагал агитировать среди рабочих Верх-Исетского завода за устройство забастовки… Но по независящим от него обстоятельствам не мог выполнить этого.
Уговаривал рабочих отсрочить предъявление экономических требований и объявление забастовки, так как рабочие крупносортного и листобойного цехов не работали три недели по случаю ремонта и могли остаться в трудном материальном положении после объявления забастовки.
На одном из собраний рабочих в квартире Рогозинникова (2-я Закутиловская, 1) Давыдов предложил собравшимся рабочим предъявить требования Верх-Исетскому заводоуправлению всеми цехами, угрожая забастовкой».
Старый, опытный «Ерш», хотя от роду всего Двадцать четыре… Видно, три года ссылки не пошли впрок. Что ж, голубчик, срок может быть и удлинен, а медвежьих уголков у нас хватит.
Так-с, а вот и еще один господин. Капитон Орешкин. Кто такой? Рабочий мартеновского цеха. «Принимал участие на собрании рабочих Верх-Исетского завода, на котором были выработаны пункты требований, и одним из первых подал мысль о забастовке в мартеновском цехе, за которым следом должны забастовать и остальные цехи завода».
Нрав у вас бойкий, Капитон Орешкин. Поумерить бы его! Кстати, сколько вы прожили на белом свете? Тридцать семь. Не кажется ли вам, что уже многовато?
Так-с, Алексей Рогозинников. Кто? Машинист крана. Так-с… «В квартире Рогозинникова происходили собрания рабочих Верх-Исетского завода. На собраниях было решено предъявить требования и объявить забастовку».
Весьма и весьма легкомысленно, господин Рогозинников. Может случиться, вам придется переменить местожительство. А там, кроме моржей и тюленей, некому будет предоставлять свою квартиру…
И больше ни о ком никаких сведений. Странно.
Вошел вахмистр, щелкнул каблуками, положил на подпись донесение в Департамент полиции о том, что сегодня, 1914 года, мая, 12 дня, он, Отдельного Корпуса Жандармов ротмистр Красковский, «приступил к производству переписки в порядке 29 стр. Положения о государственной охране, Высочайше утвержденного 14 августа 1881 года, о рабочих Верх-Исетского завода».
Пробежав глазами написанное, ротмистр размашисто, так, что заскрипело перо, расписался.
Да, а сведений-то могло быть больше. При соответствующем внимании, например, к этому самому Василию Ливадных, однажды высланному, несомненно что-то было бы. И о других тоже… Полицейские чины не упускают возможности полюбоваться на себя, похвалиться своею деятельностью. А внешнее наблюдение поставлено все-таки недостаточно хорошо.
Управляющий Рулев обещал дать ответ через три недели. Рабочие ждут. Вот сейчас как раз и усилить бы наблюдение…

«ВЫСТОИМ!»
Двадцать первого мая в цехах объязили, что приехавший из Санкт-Петербурга директор-распорядитель, господин Отцко пожелал завтра встретиться со старшими рабочими и подручными для переговоров.
К десяти часам утра коридор заводоуправления стал заполняться народом. Давыдов подошел к Василию Ливадных.
Василий посмотрел по сторонам, довольно усмехнулся:
— Густо… Одрцх наших мартеновских сотня.
Рядом разговаривали двое рабочих:
— Поглядим, что оно за такое — директор-распорядитель.
— Птица!..
— Называется только чудно — Очко.
— Да не Очко, а вроде бы Оцко…
— Лешак с ним. Сказал бы дело…
Захар Ермаков, большой, медвежистый, наклонился к Давыдову:
— Как думаешь, что привез из Питера господин директор?
— Не доложился он мне. Загордился, видно, черт,— отшутился Давыдов.
— Уж какой-то гостинчик прихватил,— вмешался щупленький старичок.
Захар Ермаков нервно потер сухие ладони.
Дверь из кабинета управляющего открылась, и в коридор в сопровождении Рулева вышел господин Отцко, невысокий, с двойным подбородком, выпуклым животом и пивным румянцем на толстых бритых щеках. В углу рта папироса. Губы мясистые и влажные, словно он только что оторвал их от пивной кружки.
В коридоре стало тихо.
Директор оглядел рабочих надменно-сощуренным взглядом. Не вынимая изо рта папиросы, медленно заговорил:
— Мы получали и знакомились с вашей петицией. Акционерное общество не имеет возможность делать прибавки. Никаких прибавок. Идите и работайте. Потом, после мы будем возвращаться к этому вопросу…
Рулев, спрятав за спину руки, сосредоточенно смотрел в пол.
— Господин директор,— кузнец Сутягин шагнул вперед, товарищи расступились, пропуская его.— Надо сейчас решать. Расценки, что ни год, резали. Дальше так жить никак нельзя. А завод дает прибыля…
— Может быть, вы лучше меня знаете?— Отцко выронил папиросу и растоптал ее.
— По своим горбам знаем,— порхнуло из другого конца коридора.
— Задарма робим…
— Какого ‘же рожна три недели ждали?
— Так не пойдет…
— Господин директор,— с напряженным спокойствием сказал Сутягин. — Если не будет решения, люди могут бросить работу.
Отцко поднял короткие руки.
— Еще одна неделя. Сегодня я буду выезжать в Петербург, там буду советоваться с коллегами и пришлю вам телеграмму: «да» или «нет».
— Спасибочки!— пронеслось по коридору.
— Одна неделя,— Отцко поднял над головой толстый указательный палец.
— Нет и нет,— громко сказал Давыдов.— Ожиданиями сыты…
— Сейчас ответ!— пробасил Ливадных.
Щеки у Отцко потемнели. Он пожевал мокрыми губами и вдруг взорвался резким визгливым криком:
— Это есть хамство! Вы… вы упирались, как ослы. От осел, если его даже тащить за уши, ничего нельзя добиваться. Вы хотели бы, чтобы вам давать гармошку, и вы заставляли директор плясать под нее. Я повторял: идите работать. Ждать одна неделя.
С этими словами он быстро повернулся и, выставив живот, засеменил в кабинет управляющего. Рулев, опустив голову, шел следом.
Несколько минут в коридоре стаяла оцепенелая тишина. Первым нарушил ее Капитон Орешкин:
— Хороша прибавка!
— Столковались…
— Вот-те и переговоры…
— А ведь этот боров, должно, считает, что уговорил нас,— загудел Василий Ливадных.
Кто-то выругался вполголоса.
Народ Медленно повалил из конторы. Давыдов остался стоять. Он просто не мог двинуться с места. Ощущение было такое, словно этот боров, как назвал директора Ливадных, отхлестал его, Давыдова, по лицу, и теперь щеки у него горели и больно стучало в висках. К щемящей злой обиде примешивалась еще и запоздалая горечь от того, что директор ушел безнаказанно, а ни он, Давыдов, никто другой даже не ответили ему, не сказали ни слова…
Ливадных ждал его у выхода из конторы. Глаза Василия блестели задорно и гневно.
— Начинаем?
— Начинаем,— твердо проговорил Давыдов.
Войдя в механический, он сразу увидел вверху, на кране, Алексея Рогозинникова. Алексей знаками спрашивал, что слышно, и Давыдов знаками же показал: «Кончай работу, слазь!» Машинист понимающе закивал, лихо заломил шапку и повел кран в конец цеха.
Давыдова обступили рабочие.
Когда он под возмущенные выкрики заканчивал рассказ о встрече с директором, подбежал Захар Ермаков. Лицо у него казалось пятнистым: оно пылало, а оспинки оставались бледными. Он склонился к самому уху Давыдова.
— Давай, давай,— сказал Давыдов и повернулся к слушавшим его.— Вот так, товарищи. Только бастовать. Иначе с ними не сговоришься…
Через несколько минут пятерка молодых рабочих под началом Захара Ермакова вбежала в котельное отделение.
— Давай гудок. Забастовка!— запыхавшись, крикнул Захар дежурному.
Тот растопырил руки, заступая дорогу к котлам:
— Не имею такого права.
— А мы имеем! — Захар оттиснул дежурного, остальные бросились к котлам.
Надсадный рев рванул воздух, вскружил над зазодом и понесся над Верх-Исетском, над городом.
Директор-распорядитель господин Отцко в это время катил в пароконном фаэтоне по Главному проспекту на станцию. Услышав гудок, он беспокойно заерзал на мягком сиденье, ткнул кулаком в ватную кучерскую спину.
— Это Верх-Исетский?
— Он самый,— повернул бородатую голову кучер.— Пожар, никак…
— Какой там пожар! Назад! Заворачивай назад!..
А Захар Ермаков, оставив двух товарищей в котельной, с двумя другими примчался а листопрокатный, остановил паровые машины и кинулся на электростанцию.
Смолк громовой рокот прокатных станов, шипенье пэра, шум и визг станков, не стало слышно уханья листобойных и кузнечных молотов. Только гудок ревел неумолчно, тревожно и призывно.
Трое парней из мартеновского по заданию стачечного комитета ходили из цеха в цех, смотрели, все ли бросили работу.
Люди вытирали станки, складывали инструменты, прибирали верстаки и уходили.
В сумеречном листопрокатном то здесь, то там собирались группки рабочих, негромко судачили о чем-то. При появлении посторонних они тотчас рассыпались. В глубине цеха старик-мастер молча проверял партию железа. Парни подошли к нему. Старик не поднял на них головы.
— Что, папаша, один будешь работать?
— А хоть и один…
— Давай бросай, папаша.
— Кончу приемку, тогда.
— На старости выслуживаться — какой толк?
— Через ваши затеи неохота заработок терять…— Не будем лаяться, папаша. Бросай работу.
Старик ругнулся под нос, с сердцем бросил гремучий железный лист, медленно выпрямился и, не глядя на парней, вытирая ветошью руки, поплелся к своей конторке.
На завод, гремя неуклюжими бочками, спешили пожарные. Прибыл отряд полиции. Но полицейским, как и пожарным, делать было нечего. Все было спокойно.
Рабочие уходили с завода. В мартеновском осталось несколько человек, чтобы выпустить металл и погасить печи. Вторая смена сегодня не заступит…
Давыдов и Василий Ливадных неторопливо шли к проходной. Тишина умолкшего вдруг завода пугала и радовала Давыдова.
— Главное теперь— выстоять,— негромко, раздумчиво сказал он Василию.
Ливадных улыбнулся проникновенно своими серыми умными глазами:
— Нешто не сможем? Выстоим!

ПОЕДИНОК
Зловеще чернели в сумерках заводские корпуса, из-за каменной стены не доносилось ни звука. Всякий раз, когда Николаю случалось проходить мимо притихшего завода, тревога, которая ни на минуту не оставляла его все это время, вспыхивала с новой силой. Но сегодня было не так. Только что он побывал в двух рабочих семьях и возвращался в отличном настроении.
Токарь Сидор Игнатьевич Пахтеев, один из почтенных верх-исетских стариков, рассказал ему, что вчера утром к нему от управляющего прибежал рассылка: «Сидор Игнатьич, господин Рулев просит немедля явиться». «Немедля-то немедля,— с гордостью говорил Пахтеев,— а все ж таки просит. Дожил ты, Сидор Игнатьевич, до славных времен!» Сидор Игнатьевич пошел. Управляющий любезно показал ему на кресло, завел речь насчет трудностей жизни, насчет того, что забастовка все равно провалится, так как люди положительные, с понятием, не сегодня-завтра приступят к работе. «Если вы, Сидор Игнатьиу, станете к станку, администрация гарантирует вам прибавку до двадцати рублей. Это больше, чем те двадцать пять процентов, которые указаны в требованиях. И можете не сомневаться, Сидор Игнатьич, вы не окажетесь в одиночестве: таких, как вы, будет половина цеха…»
Пахтеев послушал и ответил: «Каждый, господин Рулев, распоряжается своею совестью как знает. Только я сроду ею не торговывал. Запродашь ее хоть раз, а после до самой смерти не добудешь…» Почтительно поклонился и вышел. Смотрит, а в коридоре топчется с десяток мужиков, тоже приглашенные. Решил подождать, чем дело кончится. Часа полтора довелось ждать. Зато ушел спокойный: управляющему никого не удалось купить.
От Пахтеева Николай заглянул к чернорабочему из механического Макару Егорову. Пятеро детей, мал мала меньше. Болезненно худая жена. Отовсюду в глаза бьет нищета.
«Как жизнь-то?»
«Живем — не тужим».
Вмешивается жена: «Ежели еще затянется это, положим зубы на полку…»
Егоров с осуждением покачал головой, перевел на Давыдова смущенный взгляд: «Толкую, толкую ей, а она свое. Да пойми ты: хозяевам тяжельше. У нас карман был худой да пустой — такой и остался. Не привьжать. И на квасе протянем. А у них тощеет карман с каждым часом, и через это сердце того и гляди лопнет. Голову кладу — они первые на поклон пойдут. Беспременно…»
Токаря Пахтеева и чернорабочего Егорова считали в механическом не очень устойчивыми, потому стачечный комитет и решил их проведать. И теперь Николай испытывал смешанное чувство неловкости и настоящей, большой радости…
Но от радости не осталось и следа, как только он переступил порог дома.
Мать встретила его всполошенная, в усталых глазах тревога:
— Николаша, повестка…
Он взял серую бумажку: «…надлежит явиться к помощнику начальника Пермского губернского жандармского управления ротмистру Красковскому… Вознесенская площадь, 4…» Знакомый адресок.
— Началось…
Екатерине Логиновне послышалось, что сын сказал это не только без малейшего испуга, но даже чуточку насмешливо.
— Что же это, Николаша?
Он сказал матери, что все идет, как положено: забастовка — это непорядок, а жандармы на то и поставлены, чтобы порядок охранять,
— Ты хоть остерегайся…
— Само собой,
— Куда же ты? Тебе ведь завтра..,
— Я скоро, мама.
Надо предупредить товарищей. Кроме Василия никто еще не встречался с жандармами. Надо договориться, чтоб на допросах все было влад. Снова пригодится наука, которую преподал когда-то в тюрьме товарищ Андрей.
Утром, собираясь уходить, Николай наткнулся на небольшой узелок. Развернул из любопытства. Смена его белья, кусочек печатного мыла…
— Что это, мама?
Она подняла на него страдальческие глаза.
— В тот раз ничего не успела…
Николай громко рассмеялся:
— Жандармы еще не берут меня, а ты уж готова отправить.
— Господь с тобой, что ты плетешь…
Когда Николай обнял ее, прощаясь, Екатерине Логиновне страшно захотелось перекрестить сына. Но она постеснялась и только помахала ему рукой.
Все, все было знакомо здесь Николаю — и эта гулкая неширокая лестница, где, как и тогда, почему-то пахло мышами, и этот кабинет (обои, правда, другие) с каким-то застоявшимся воздухом, и этот тяжелый стол, и даже эта щель между крашеными половицами.
И опять на него смотрели двое — ротмистр Красковский и царь с холодным, бесстрастным лицом.
«Вон ты какой, Николай Михайлов Давыдов! С виду совсем не похож на «ерша»,— подумал Красковский и указал на стул. Он положил перед собой кирпично-красный бланк протокола, точно такой, какой был у Ральцевича, и обмакнул перо в черные чернила.
— Членом какой партии вы являетесь, Давыдов?
— Не принадлежал и не принадлежу ни к каким партиям.
— В переговорах с директором Отцко участвовали?
— Был там. Мой паровоз как раз поставили на ремонт.
— Что вы делали, когда переговоры закончились?
— Задержался ненадолго в конторе по делам больничной кассы. Потом ушел домой на обед.
Красковский раскрыл папку, пробежал свежие агентурные сведения.
— Так-с, на обед…— повторил Красковский.— Вы твердо помните, что ушли домой?
Николай снисходительно улыбнулся.
— Память у меня пока твердая.
«Истинный «Ерш»,— подумал ротмистр,— Ну, погоди же…»
— Где же, следовательно, вас застал гудок?
— Дома.
— Значит в момент, когда был подан условленный сигнал к началу забастовки, вы не были на заводе?
— Да, не был. Но мне не известно, чтобы кто-то уславливался о сигнале.
— Что же, по-вашему, означал гудок?
— Я так понимаю: когда рабочие решили бросить работу, они дали гудок, чтоб известить всех — дескать машины останавливаются. Обыкновенно, если что случается и нужно остановить машины, сначала дают предупредительный гудок.
— Кто подавал сигнал?
— Как я вам уже сказал, гудок я услыхал дома.К расковский бойко записывал, отставив мизинец с длинным розовым ногтем.
— Вам известно, что заводская администрация принимала меры к выяснению тех рабочих, которые подавали свистки?
— Слышал об этом. Но чем тут поможешь?
«А ты, оказывается, не только «Ерш»…»
Красковский заглянул в папку. «22 мая рабочие, по выходе из конторы завода, обсуждали вопрос: продолжать ли работу или забастовать. Капитон Орешкин подал мысль о том, что сейчас же надо забастовать…»
— Вы не вспомните… когда рабочие вышли после переговоров с господином Отцко, кто предложил не ждать семидневного срока, а бастовать?
«Эх, господин ротмистр…»
— Я вам говорил, что задержался по делам больничной кассы. А когда вышел, никого из рабочих уже не было.
— Что вы застали, когда вернулись на завод после обеда?
Он особенно выделил эти слова — «после обеда» — и быстро исподлобья глянул на Николая.
— Механический уже стоял. Говорили, что остановился и кузнечно-котельный…
— Кто выгонял из цехов рабочих, которые не хотели бастовать?
— Не видал, чтоб кого-нибудь выгоняли.
— Каковы, по-вашему, причины забастовки?
— Плохо живут рабочие. Многие семью прокормить не могут. Все вздорожало, особенно продукты. А расценки очень срезали. Потому-то и предъявили требования. Господин же Отцко разговаривал грубо, недостойно. Обозвал всех ослами. У людей создалось мнение, что и через неделю они так же не получат опоеделенного ответа…
Красковский, скосив глаза, снова посмотрел в папку. «Во время хода забастовки Давыдов принимал участие в собраниях рабочих 23—24 мая…»
— Какие вопросы обсуждались на ваших собраниях 23 и 24 мая?
— Не могу вам сказать. Ни на каких собраниях не бывал. В эти дни я гулял на свадьбе у моей сестры Зинаиды.
— На чьей квартире собирались?
— В нашем доме свадьбу играли,— наивно округлив глаза, ответил Николай.
Красковский прикусил губу, потом, поправив рыже-бурые усы, сказал напряженным голосом:
— Я спрашиваю: на чьей квартире устраивались ваши собрания? Только ли на квартире у Рогозинникова или, быть может, и в других местах?
«Что же это? — подумал Николай, чувствуя, как жаркая волна ударила в виски.— Провокатор?..»
— Собрания? — сказал он, с трудом преодолевая внутреннюю дрожь.— Я был только на одном собрании. Оно происходило открыто, в сортировочном магазине.
— Так-с… У нас имеются сведения, что вы, Давыдов, и некоторые ваши сообщники агитировали за забастовку.
— Нет, не занимался я этим. Да и мои товарищи тоже. Надобности в том не было. Я вам сказал причины забастовки. И возникла она естественно, сама собой — рабочие увидали, что другим путем ничего не добьешься…
Отпустив Давыдова, Красковский, позванивая шпорами, долго ходил по кабинету. Агентурные сведения — это, понятно, неплохо. Но это почти то же, что ловля ершей голыми руками. Их надо вылавливать сетью, брать с поличным, на месте преступления. Только так. Тогда судебный процесс, и пожалуйте на каторгу… А на основании агентурных сведений— всего лишь административная высылка. Для такого «Ерша» — мало, мало…

ПРОСВЕТ СРЕДИ ТУЧ
Там, в кабинете с неподвижным, застоявшимся воздухом, Николай совсем забыл, что сейчас разгар дня, что так чудесно светит солнце.
«Дурачье. Тупоголовое дурачье!»— торжествующе думал он, разгонисто шагая по многолюдной улице.
Миновав Клубную, он увидел впереди невысокую, тонкую девичью фигурку. Черная юбка колоколом, коротенький жакет с черным плюшевым воротничком; на затылке, под серой панамкой,— узелок светлых волос. В руках у девушки желтенький деревянный баул…
— Шуринька!
Она быстро обернулась. Николай подбежал, схватил ее за руки.
— Это ты? Даже не верится! Как? Откуда?
Шуринька оторопела от неожиданности, потом, смеясь, заверила его, что это действительно она, что несколько дней гостила у сестры в Троицке, а сейчас приехала в Екатеринбург и поживет немного у Марии Николаевны.
Кто бы подумал, что день, когда тебя вызывают в жандармское управление, может быть таким счастливым!
— Я поняла, почему ты не мог приехать,— сказала она шепотом.— Верх-Исетский бастует… Это не страшно?
— Почему страшно?
— Ничего за это не сделают?
— А что они могут?
— Мало ли… И ты теперь каждый день так разгуливаешь?
— Каждый…
Шуринька хотела сразу идти на Студеную к Марии Николаевне, но Николай не отпустил ее.
— Тогда возьми баул, пожалуйста,— улыбнулась Шуринька.
Николай обозвал себя пентюхом и сказал, что это у него от радости.
Они ходили по улицам, сидели в сквозных весенних скверах и снова бродили. Эта последняя разлука сблизила их еще больше. Шуринька рассказывала о своей школе, об учениках. А он — о работе, о товарищах, о забастовке.
— Сегодня седьмой день. Вроде и немного, но если б ты знала, как это трудно. Есть люди — голодом сидят, а борются. Представляешь, завод стоит, кругом тишина, а борьба кипит отчаянная. Всего седьмой день, а смотришь, люди вроде выросли. Просто здорово!
— В поезде говорили, будто войны не миновать,— Шуринька беспокойно подняла на него глаза.
— Все может быть. Им это выгодно: вдруг отвалится лакомый кусок. К тому же, под пушечный гром не слышно, как народ гудит. Только обманываются. Десять лет назад война ускорила революцию. И сейчас, если затеют бойню, быстрее подойдут к своему краю…
— Ты знаешь,— призналась она шепотом,— я иногда стараюсь вообразить, как это будет… то, за что вы боретесь. Интересно и жутко: свержение, переворот света…— Она даже поежилась.
Николай откинулся на спинку скамьи, помолчал задумчиво.
— Ты считаешь, мы застанем?— Шуринька наклонилась к нему.
— Что значит — застанем? Кто ж, если не мы — муравьи революции — будет все делать? Нам, нам придется и рушить, и строить… Жаль только, под проклятыми обломками пропадет не одна жизнь…
Порой он замолкал надолго. Думал: кто сейчас сидит перед ротмистром Красковским? Кого пытается «прикупить» управляющий Рулев?
И опять ходили весенними солнечными улицами, и, несмотря на все тревоги, ощущение счастья с новой силой завладевало Николаем. «Шуринька, Шуринька! Надо же, появилась именно сегодня, в такой день… Просвет среди туч…»
— Если бы всю жизнь вот так идти… вместе,— сказал он вдруг, поражаясь своей решимости.
У Шуриньки вспыхнули щеки, сердце замерло, она словно сжалась вся, примолкла.
— Правда, со мной идти хлопотно. До Каменных палат наверняка не добраться, а вот за решетку угодить, в ссылку или на каторгу — это легко…
— А я не боюсь…
Шуринька произнесла это так тихо, что Николай не сразу понял: в самом деле он услышал или ему почудилось то, что хотелось услышать. Он остановился, взял ее за руку.
— Не боюсь,— повторила Шуринька, смело глядя в его зрачки.
Сумерки застали их на неширокой, устремлявшейся вверх улице. Впереди, на взгорье, темнели два каменных массивных столба с черными чугунными державными орлами. Шуринька знала, что за этими столбами начинается печально знаменитый каторжный Сибирский тракт, дорога в неволю, по которой прошли когда-то декабристы, прогремели кандалами тысячи людей… Она обернулась к Николаю.
— Уж если придется, пройдем и мы… Но зачем же сейчас, добровольно?
Он рассмеялся. Но вдруг нахмурился. Шура тревожно распахнула глаза.
— Что? Что такое?
Николай признался, что сегодня утром его вызвали в жандармское управление, что встретил он ее, возвращаясь после допроса, а теперь уже вечер, и мама там, наверно, оплакивает его.
Шуринька приложила к щекам ладошки.
— Как же ты? Конечно, она решила: арестовали. Сидит, плачет. Все из-за меня, из-за меня…— и потащила его за руку.— Бегом домой!

ПОБЕДА
К концу девятого дня забастовки в проходной было вывешено объявление за подписью Рулева. Администрация сообщала, какие требования рабочих удовлетворялись…
Вечером почти весь стачечный комитет собрался у Рогозинникова. Алексей, всегда улыбчивый, неугомонный, сегодня вовсе не мог усидеть на месте, тискал товарищей, смеялся и говорил, говорил…
— С поганой овцы хоть шерсти клок. Победа, братцы. Вот что значит выдержка, упорство!
Василий Ливадных тоже возбужденно ходил по комнате, под его тяжкой поступью скрипели половицы, в горке позванивала посуда.
— Эти девять дней года стоят,— гудел его низкий глуховатый голос.— Большая наука для рабочего человека.
— «Вы… вы упирались, как ослы,— визгливо закричал Николай.— От осел тоже ничего нельзя добиваться…»
Все грохнули смехом, Павел Шалин взял в кулак бороду.
— Нынче оно лучше видать, кто в ослах-то ходит…
Потом стали вспоминать встречи с Красковским, и смех накатывался частыми шумными прибоями. Саша, жена Рогозинникова, добродушная толстуха, заглянула в комнату, проворчала:
— Гоготали бы потише, детишкам не заснуть…
— …А я ему на это говорю,— с незатухающей улыбкой рассказывал Алексей.— Господин ротмистр, я работаю на вышине в шестнадцать аршин, один при кране. Откуда мне знать, что решают и делают внизу? Только когда все ушли с работы, я спустился и узнал: забастовка…
Николай хохотал, влюбленно поглядывая на Рогозинникова. А тот продолжал, внезапно помрачнев:
— Но какая-то мразь явно доносила. Красковский в папочку заглянет — число называет, когда у меня собирались, что Давыдов говорил, что Орешкин.
Николай вспомнил свое ощущение на допросе, и от прихлынувшего негодования у него слегка закружилась голова.
— Этакая тварь опаснее любого жандарма. Бот так в девятом году нас Бахарев выдал, массажист по специальности. Был товарищ как товарищ, член комитета, а потом в одну ночь — всех. Нас сослали, а Бахарева выпустили, и он — как сквозь землю…
— Россия большая,— отозвался Алексей.— Перемахнул в другой город, теперь там массаж делает…
— Много погани на белом свете…— задумчиво сказал Василий Ливадных и сжал кулаки.— А Красковский спрашивает у меня, сколько, мол, я получаю. Сам подсказал ход. «Сто рублей, говорю, в месяц зарабатываю. Никакого расчета бастовать мне, сами понимаете, нету». А Петруха, братан, тот в чувства ударился: «Никаких разговоров про политику не слыхал. Могу, говорит, об этом и под присягой подтвердить, как бывший взводный лейбгвардии Петербургского полка…» Лихо?
Когда затих новый порыв смеха, Николай взглянул на Шалина:
— А вам, Павел Яковлевич, разве нечего вспомнить?
Шалин выпрямил спину, потрогал раздумчиво бороду, смиренным голосом зачастил! «Человек я безграмотный и многосемейный, восемь душ детей у меня. Так что я ничем, тем более политикой, не интересуюсь. При переговорах с господином Отцко не бывал. Давыдова знать не знаю. Чтоб кто кричал: «Бросай работу!» — не могу сказать, не слыхал…»
Покатываясь со смеху, Алексей схватил Шалина за плечи, затряс его.
— Тебе, дьявол ты старый, в театре представлять. А ты в Мартенах копаешься…
В эту ночь Николай почти не спал. Раза четыре вскакивал, присвечивая спичкой, смотрел на часы. А под утро сон сморил его, и Екатерина Логиновна с трудом растормошила сына. Он умылся, наспех, стоя, выпил стакан чая и побежал. Праздничное, неуемно-веселое чувство гнало Николая.
К заводу ходко шли мартеновцы, листовой, прокатчики. Лица за девять дней безделья словно посветлели, помолодели. Здоровались на ходу, переговаривались о погоде, о всякой всячине. И только о главном, о чем в это утро думал каждый рабочий,— о забастовке, о ее исходе — ни слова.
Во дворе Николая догнал чернорабочий Макар Егоров. Подошел вплотную, хитровато и весело подмигнул: «Чья правда? Кто первый пришел на поклон?!»
В полдень исправник Ключников по телефону сообщил ротмистру Красковскому, что рабочие Верх-Исетского завода приступили к работе всеми цехами.
Красковский вяло и сухо Поблагодарил исправника и повесил трубку. Сообщение это, в сущности, уже не интересовало его. Все обстоятельства верх-исетского дела исследованы, и теперь оно вызывало у Красковского лишь злое разочарование.
Агентурные сведения, проверенные филерским наблюдением, указывают на преступную деятельность Николая Давыдова, Алексея Рогозинникова, Василия Ливадных, Капитона Орешкина. Несмотря на это, совершенно обоснованное намерение Красковского сразу же обыскать и арестовать зачинщиков забастовки не нашло поддержки у пермского начальства.
Почему? Уразуметь ход мыслей у начальства положительно невозможно. Кругом забастовки, не стоит дразнить гусей? Арест зачинщиков вызовет новые волнения? Но ведь эта, мягко говоря, нерешительность может дорого стоить! Вероятно, высокое начальство повсеместно заражено подобными паралитическими, трусливыми настроениями,— в результате по всей России только и слышно: «Забастовка! Забастовка!»
Как бы то ни было, Красковский решил больше не возвращаться к верх-исетскому делу: чего доброго, заслужишь не высочайшее благоволение, а высочайший гнев…
Домой Николай вернулся с тем же праздничным чувством, с каким утром бежал на завод. Отец вышел ему навстречу неверной, развинченной походкой; рубаха на груди расстегнута, жилет распахнут, в усах крошки.
— А, старший сын! Гордость семьи Давыдовых! — он помахал рукой перед своим лицом в красных пятнах.— Здравия желаем!..
Николай сдержанно поздоровался, начал раздеваться.
Екатерина Логиновна попыталась увести мужа в другую комнату, но он оттолкнул ее.
— Не путайся, дай с сыном побеседовать. Он хоть и забастовщик, а я имею желание побеседовать с ним по душам…
Пошатываясь, Михаил Федорович показал на сына пальцем.
— Именно — забастовщик, смутьян, нарушитель порядка. Вот ты кто!
— Очень даже приятно. Ротмистр тоже так считает.
— Что, не вызывал больше?
— Представьте, нет. Не о чем нам с ним говорить.
— Будешь продолжать свое, найдется…
Екатерина Логиновна опять подошла к мужу.
— Отдохнул бы…
Он замахал руками. Николай удивился: никогда раньше не замечал, что у отца такие длинные руки.
— Не желаю отдыхать! И молчать не желаю!
— А лучше бы помолчать,— не сдержавшись, буркнул Николай.
Михаила Федоровича качнуло, словно его ударили в грудь.
— Что-о? — взревел он.— Это с отцом-то? Каторжник! Каторжник ты!
— Пусть каторжник,— Николай рассерженно швырнул в угол свою промасленную куртку.— Но ты… что-то больно часто ты того… Сколько раз слово давал маме. На что похоже?
Михаил Федорович, тараща воспаленные глаза, затряс кулаками.
— Отца оговаривать? Выгоню вон! Я на свои пью! Ты — не указ. Никто мне — не указ…
Екатерина Логиновна выставила детей во двор: «Нечего вам тут слушать…» А сама прислонилась к косяку, напряженная, печальная.
Михаил Федорович пошумел недолго, плюхнулся на стул, обхватив голову руками, всхлипнул.
— Может, я с тоски пью, ты подумал? — жалобным влажным голосом заговорил он.— Через тебя пью. Всю жизнь порушил. Такая была надежда… А вышло что? Дело номер такой-то. Тюрьма, ссылка. Отец «политического». Слава! Все-все могло быть. Все прахом пустил. Теперь ни на что не надеюсь, ничего мне не надобно, ничего уж не будет…
Он умолк, но продолжал сидеть в той же горькой позе. У Николая сдавило в горле. Разве можно злобиться на этого человека? Труженик. Всю жизнь спал и видел лучшую жизнь, достаток, и никогда не мог свести концы с концами…

УСТАРЕВШАЯ ЛИСТОВКА
В печке уютно шипят и постреливают дрова. Тепло и укромно в маленькой баньке.
Ничего удивительного нет в том, что у Давыдовых она топится в неурочный, не в банный день — семья-то десять душ! В один вечер всем не управиться. Да и постирать на десятерых — тоже требуется время.
Окошко плотно закрыто изнутри ставенкой, завешено мешковиной.
Запоры на дверях надёжные. Если явятся «незваные гости», им при всем желании не проникнуть сюда. Придется стучать. А пока будут стучать, можно успеть сжечь все «недозволенное» и маленько поплескаться для вида. Вехотка, веничек и мыло — наготове.
Но думать обо всем этом просто некогда. Сперва нужно приготовить гектографическую массу. Синий студень, которым она застынет в деревянном ящике с невысокими бортами,— основа основ. Потом нужно написать текст, с которого будет печататься листовка. Писать приходится тоже здесь, в баньке: и самый текст, и пузырек с анилиновыми чернилами привлекли бы дома слишком много любопытных глаз.
А это, пожалуй, самая ответственная операция. Написать нужно не только разборчиво и по возможности красиво, но — без единой ошибки и описки. Дрожишь, как на экзамене в далекие школярские годы. Еще куда ни шло, если напартачишь в первых строчках. А что как в конце листовки? Проклянешь и себя и все на свете…
Зато после того, как текст написан, как листок с этим текстом меньше, чем минуту, полежал на студне, оставив на его синей гладкой поверхности оттиск,— начинается механическая работа: клади на студень чистый листок, прижми его легким, гладящим движением и снимай — листовка готова.
Руки орудуют сами собой, привычно, заученно легко. Теперь можно думать о чем угодно. Мысли так и роятся, и кружат… Работается тихо и споро. Все идет хорошо. Поблескивающие свежей краской слова ярки и четки. Спасибо тебе, Михаил Иванович Алисов! Так звали изобретателя гектографа, о котором как-то рассказал Вайнер. Спасибо и низкий поклон, головастый русский человек! Честь и хвала тебе. Немудрящая, а великая штука. Как. бы обходились без нее революционеры — даже представить невозможно. Доброе ты сотворил дело. А двое ловких немцев обворовали тебя, нехитрая русская душа. Горевал, наверно. Но к чему было горевать? Имена тех жуликов быльем поросли, а тебя не забыли, хотя полста лет минуло…
Стопка чистой бумаги тает, стопка листовок незаметно, но растет. Самый приятный миг — это когда, взяв листок за угол, поднимаешь его, и он с липким шорохом отделяется от синего студня. Но не забывай посматривать, что получается у тебя. Не прозевай момент, когда чернила на студне иссякнут и листовка выйдет неразборчивой, слепой.
Николай склонился над лампой.
«Троны деспотов-царей опираются на невежество народных масс и на солдатские штыки. Пора обернуть эти штыки против угнетателей народа — помещиков, буржуазии, насилия царизма. Долой самодержавие! Долой войну!»
«Хорошо! — И с нежностью подумал о Леониде: — Чертяка! Просто, ясно, с душой… Что ж, каждому свое. А мы отщелкаем ее на такой же высоте…»
Но листовка была блеклая, в словах «Долой войну!» не все буквы пропечатались. А ведь ради этих слов главным образом и писалась листовка. Ленинские слова… Николай быстро обновил оттиск и начал новый «заход»…
Сима, привозившая в Екатеринбург тезисы Ленина о войне, рассказывала о встрече с Лениным. Это было в польском местечке Поронино. После совещания Ленин, сидя на веранде, задумчиво сказал: «Давно хотелось побывать на Урале. Но доехал только до Уфы…»
Худое, желтое лицо Симы светилось, когда она вспоминала эту встречу. «Я посмотрела тогда на Владимира Ильича и вдруг поняла, что он страшно тоскует о родине. До боли жаль его. Столько он делает для России, а вынужден жить за тридевять земель…»
Такова уж, видно, у революционеров судьба. Разве не такая же она и у самой Серафимы Ивановны? Всей душой любит она свой Урал, называет его «богатырским краем», а мыкает горе по всей великой Руси, Сейчас, говорят, она в Самаре.
«Долой войну!»… Сколько переполоху было, когда эти слова появились не на бумаге, а на красном полотнище! Невдалеке от Верх-Исетского завода, где обучаются солдаты, вдруг на старой сосне зареял красный флаг.  Погода была солнечная, тихая, полотнище слегка покачивалось, и можно было прочитать написанное белой краской: «Долой самодержавие!» А на другой стороне — «Долой войну!»
Повешен был флаг высоко, древко добросовестно прикручено к толстой ветке железной проволокой. Пришлось, должно быть, попыхтеть охраннику, снимая «крамолу». Полиция таскала на допросы и пожилых и ребятишек. Но никто, понятно, ничего не видел, не знал, ничего толком сказать не мог.
Война, война… Сколько она забрала народу, сколько еще голов поляжет. А за что?
Руки Николая замерли. Во дворе залаяла старая Арапка. Отложив только что снятую листовку, он вышел в темный предбанник, прислонился ухом к двери….
Когда Николай запирался в баньке, Екатерина Логиновна придумывала себе работу, чтобы находиться на кухне. Отсюда из окна виден весь двор, отсюда легче услышать, если стукнет калитка.
Сын никогда не просил ее об этом. Подойдет, возьмет осторожно за плечи и тихонько, будто они в сговоре, шепнет: «Я туда, мама…» И она с этой минуть! из кухни ни на шаг.
Немудрено было и Михаилу Федоровичу догадаться, чем занимается в баньке Николай. Но он делал вид, что ничего не замечает. Сегодня после обеда он, по обыкновению, прилег на кушетке, неторопливо выкурил папиросу и прикрыл глаза. В соседней комнате заплакала Зоя, первая его внучка от старшего сына, и Шуринька заботливо притворила дверь, чтобы не потревожить тестя. Кажется, он даже соснул немного.
Когда залаяла Арапка, Михаила Федоровича словно подкинуло. Он сел, хотел влезть в ботинки и не смог пошевелить ногой. Ждал, что сейчас раздастся все еще памятный грохот полицейских сапог. Но Арапка быстро замолчала. Никто не шел.
«Обошлось,— думал он, вытирая влажный лоб.— А в другой раз может и не обойтись. Из баньки — прямым сообщением на каторгу. Семья уже у человека, отцом стал, а понятия никакого…»
На лай Арапки Екатерина Логиновна, накинув платок, заторопилась во двор. Еще из сеней она услышала незнакомый мужской голос:
— Полно, полно тебе! Ух, какая несговорчивая… Добрый вечер,— сказал человек, когда вышла Екатерина Логиновна.— А хозяин нахваливал — умная, добрая собака…
Екатерина Логиновна поклонилась, дала Арапке еще немного посердиться, чтоб Николай наверняка услышал ее лай. Потом спустилась с крыльца, поближе подошла к незнакомцу.
Одет скромно. По виду рабочий: сапоги, поношенная тужурка с косыми карманами. Шапка сдвинута на макушку. Большой чистый лоб. Удлиненное худощавое лицо, темные, кажется, близорукие глаза. Нет, раньше никогда не видела она этого человека.
— Мне бы Николая Давыдова,— сказал он с улыбкой.
— А его нету,— приветливо ответила Екатерина Логиновна.— С работы приходил, пообедал и подался куда-то…
— Какая досада!
Екатерина Логиновна сочувственно покачала головой. Незнакомец не уходил. Сказал негромко, раздумчиво:
— Будто ему никуда и не нужно было…
Лицо его не то чтобы понравилось Екатерине Логиновне, но вызвало какую-то симпатию. Ей даже захотелось позвать человека в дом. Но она сказала поспешно:
— А вы зашли бы через часок-другой. Может, он явится к тому времени…
Незнакомец помолчал, досадливо прищелкнул языком.
— Придется, наверно. Что ж, до свидания, Екатерина Логиновна.
Это смутило ее, даже чуточку напугало. Но она усмехнулась.
— А я не знаю вас.
— Вполне понятно. А мне Николай говорил о вас.
Наконец-то он, кажется, собрался уже уходить, но в это время на крыльце появилась Шуринька. Сбежала со ступенек.
— Леонид, вы?!
— Я,— добродушно улыбнулся незнакомец.— Очень нужно было Николая увидеть. И — неудача…
Шуринька взглянула на Екатерину Логиновну, на Вайнера, как бы говоря: «Вы уж не обижайтесь…» Кивнула:
— Сейчас…— и побежала к баньке.
Через несколько минут в глубине двора показался Николай. Он широко шагал, без шапки, в черной косоворотке, с закатанными рукавами.
— Сильно же у тебя поставлена конспирация,— встретил его Леонид.
Николай посмотрел на виновато-смущенное лицо матери, рассмеялся:
— Как положено,..
Все еще не преодолев неловкости, Екатерина Логиновна сказала:
— А я чуть было не выпроводила. Проси, Николаша, в дом своего товарища.
— Спасибо, мы лучше в баньку,— весело отозвался Вайнер.
И во дворе, и в баньке Николай вопросительно посматривал на Леонида. Что привело его? Нет сомнений, что-то важное. Но что именно? Глаза поблескивают затаенно-весело. Движения непривычно бодрые, резкие. Его, похоже, распирает радость. С чего бы взяться радости?..
Круто поворачиваясь на каблуках, Вайнер оглядел баньку, сказал: «Роскошно!», взял листовку и стал читать ее с загадочной ухмылкой.
— А листовочка-то устарела.
— Как устарела?
— Так. Не появившись на свет.
— Войне конец?
— Не буду больше мучить,— Вайнер положил листовку, крепко взял Николая за руки.— Батюшке-царю, тезке твоему,— конец!
— Брось. Не дури.
Вайнер громко засмеялся, выпустил его руки.
— Ей-богу. Разрази меня гром! Святой крест!.. Теперь веришь? Известие по телеграфу. Царь отрекся. Понятно? Отцарствовался кровавый. Все, Точка. А мы тут: «Долой самодержавие!»… Кончилось самодержавие. Рухнули троны!
Николай стоял посреди баньки. На стене и на невысоком потолке пошатывалась его громадная надломленная тень. Николая качало. Глядя на Леонида обалделыми, лихорадочными глазами, он взмахнул руками, схватил его за плечи, порывисто прижался щекой к его щеке. Так же порывисто оттолкнул и ринулся из баньки, загремев засовом.
Екатерина Логиновна отпрянула, увидев сына. Михаил Федорович, все еще сидя на кушетке, только что принялся надевать ботинки.
— Нету царя! — закричал Николай.— Слышите? Кончилось царство! Рухнуло!
Об пол глухо стукнулся упавший ботинок.
— Конец света…— прохрипел Михаил Федорович и оцепенел.
— А может, начало?!
Екатерина Логиновна перекрестилась, не то от страха, не то с облегчением. А Николай уже подскочил к Шуриньке, кормившей грудью Зою, наклонился, обхватил их обеих.
— Помнишь? «Как это будет… Свержение, переворот света? А мы застанем?» Помнишь? Тогда, в сквере? Ну вот и застали…
Вспомнив о Леониде, он выбежал из дома. Вайнер стоял в дверях баньки. Улыбка не сходила с его бледного лица. Как бы извиняясь за то, что оставил его одного, Николай сжал Леониду руку, увлек в баньку. Сели друг против друга — Николай на лавке, рядом с лампой, Леонид на табурете…
— Что же дальше? — Николай потер лоб.— В голове каша, честное слово. А ты… Как же ты так спокойненько пришел, еще томил меня?..
— А я, брат, уже перекипел. Когда узнал, слонялся по улицам. Не знаю, сколько. Не помню даже, куда меня занесло., Орать, горланить хотелось. Потом домой помчался. Потом к тебе…
Вайнер выложил все, что было ему известно. Сообщение о свержении самодержавия, оказывается, пришло в Екатеринбург еще вчера. Но царские холуи до того перетрухнули, что не решились опубликовать его. Пермский губернатор запретил печатать в газетах телеграммы из Петрограда. И все равно вихрь, несущийся с берегов Невы, никому не остановить. Завтра, наверно, все равно придется сообщить, что трон завалился, что в Петрограде две власти — Временное правительство — та же буржуазия и Советы рабочих депутатов.
— Свержение — только запевка,— хмуря высокий лоб, сказал Вайнер.— Главная песня впереди. Власть должна быть одна: Советы.
«Временное…— думал Николай.— Понятно, хорошо, что оно временное, это правительство. А еще бы лучше — сразу без него…»
— Знаешь,— живо сказал он,— раньше совсем не приходило на ум, какое слово-то: Советы! Смысл-то какой, а?
Вайнер еще больше нахмурился.
— Вот за этот смысл и придется драться. Надо брать власть, пока «временные» к ней не привыкли.
Тогда, в Нижнем, на площади, захлестнутой людским разливом, Николай досадовал, что царь так далеко, а то бы у него сразу же отобрали власть. Давно, давно это было…
— А что сейчас мешает? — разгорячился Николай.— Надо брать. Политических выпустить. Сразу нас больше станет. Эх, если б не январские аресты!..
— Выходим из подполья. Представляешь?
— Пока еще ничего не представляю… Войну надо кончать. И Ленин наконец-то домой вернется.
— С меньшевиками и эсерами еще хлебнем горюшка.
— Считаешь, не одумаются теперь?
— Не понимали и не поймут революцию.
Николай ладонями сжал горячие виски, признался:
— И все-таки, еще не вмещается у меня…
Вайнер улыбнулся, поднимаясь.
— Только не думай, пожалуйста, что у меня уже все вместилось. Во всяком случае, сидеть сложа руки нечего. Завтра надо собираться. Кое-кого предупрежу сегодня. К сожалению, жандармы убавили мне работы…
— Пошли. А я на завод.
На улице было темно, тихо. Ставни в домах закрыты. Какая-то подземельная, невыносимая тишина. Николай засунул два пальца в рот и лихо, по-разбойничьи свистнул. И сразу, кажется, во всех дворах на разные голоса залаяли собаки. Вот так, хоть какие-то приметы жизни…
Возле заводских ворот они остановились.
— К врачу ходил? — неожиданно спросил Николай, глядя Леониду в лицо.
— Сегодня был.
— Ну?
— Ничего утешительного.
— А что?
— Левое око, брат, настойчиво выходит из строя,— спокойно, даже несколько игриво ответил Вайнер.— Велят очки носить. Но я решил: хоть одним глазом, а должен увидеть то, что мы хотели увидеть… Другим товарищам и это уже не удастся.— И он помахал Николаю рукой.
Когда Давыдов зашел на завод, сотский Степичев повернул из-за угла к проходной. Увидев машиниста, задумался. Без сундучка. Значит, не на работу. Тем более, что сегодня днем раскатывал по заводу на своем паровозе. И зачем-то поспешает в мартеновский. А какие могут быть у него там занятия? Не иначе преступные. Да и цех-то самый проклятой, баламутный…
Сотский поскреб щетинистый подбородок и тоже направился в мартеновский. Помедлив немного возле ворот, чтоб не наступать Давыдову на пятки, он юркнул в цех.
Быстренькой походочкой прошмыгнул вдоль стены. Издали увидел: Давыдов подошел к Василию Ливадных, сказал что-то, и тот, как бешеный, шарахнул об пол лопату, под ноги шваркнул рукавицы и стал обниматься с машинистом. Шибко даже интересно, что за такая радость у них завелась?
Короткими перебежками сотский приблизился к ним, насколько это было возможно, чтобы остаться незамеченным. Печь, будь она проклята, ревела что зверь, ничего не услышишь. Но кое-что донеслось до большого волосатого уха сотского. И от того, что уловил сотский, вся щетина, которая росла на нем, вдруг зашевелилась. Пригибаясь, как на передовой позиции,
Степичев метнулся к выходу.
Минут через тридцать или сорок он появился снова. Но уже не один. Впереди решительно и крупно вышагивал урядник Князев. Чернущие вислые усы его обрамляли гневно сжатый рот. Шашка в облезлых ножнах била по ноге.
Перед первой мартеновской печью, где работал Василий Ливадных, тесно сгрудилось несколько десятков рабочих. Они слушали Давыдова.
Пробив локтями узкий ход, урядник протиснулся на середину небольшого кольца. Давыдов замолчал.
— Что за сборище?
Князев выпятил живот и надвинулся на Давыдова.
— Я спрашиваю, что тут за сборище?
— Не сборище у нас. Просто разговариваем.
— Агитацию разводишь, Давыдов? Митинги затеваешь? Ра-азой-дись!..
Николай окинул толстую фигуру урядника независимым, насмешливым взглядом.
— А ты чего разорался, Князев? — Он сказал это не так уж громко, но голос его словно пронзил все шумы цеха.— По какому праву шумишь на рабочий народ? Нет у тебя такого права. Кончилась твоя власть. Царю твоему крышка! Поперли царя твоего!..
Урядник выпятил глаза так, что, казалось, вот-вот они на пол упадут.
— Прекратить! — взревел он.
Давыдов шагнул к нему.
— Ты как разговариваешь с рабочими людьми? А ну, скидывай шапку! Скидывай, тебе говорят. Не то сами снимем…
Князев затравленно оглянулся. Кругом были темные от копоти, потные лица, неприветливые, замкнутые, враждебные. Он медленно, тяжело поднял дрожащую руку и стал снимать черную шапку.
Давыдов с интересом смотрел на своих товарищей. Кажется, они забыли про него, ошеломленно уставясь на урядника. Кажется, все, что произошло сейчас, больше чем слова убедило их: прежней власти конец.

«ЕДИН В ТРЕХ ЛИЦАХ»
Дни летели раскаленные, митинговые, гремучие. После работы он выступал то на каком-нибудь заводе, то в мастерских, то в казарме, а то с гранитного постамента на Кафедральной площади, где еще недавно стоял бронзовый царь-освободитель.
На первых порах было страшновато. От волнения не слышал своего голоса. Но это быстро прошло: говорить с людьми приходилось о том, что одинаково беспокоило и его, и всех — о войне, о Временном правительстве, о хлебе, о будущем.
Михаил Федорович с ироническим любопытством спрашивал:
— Революцию-то сделали, чего еще суматошишься?
— Революция теперь каждый день.
— И долго это будет?
— До полной победы.
Дома его видели только рано утром, в обед и поздно ночью. Екатерина Логиновна сокрушалась: если он и дальше будет так коловоротиться, то вскорости станет таким же, каким приехал из ссылки. А Михаил Федорович говорил с неожиданным уважением, подкисленным насмешкой:
— Паровозный машинист, член комитета общественной безопасности, член Екатеринбургского комитета партии,— вроде бы так он у вас кличется… И всюду — Давыдов. Един в трех лицах. Это что же, такой ты незаместимый, что ли?
— Вовсе не потому,— благодушно смеялся Николай.— Просто людей нехватка.
Помолчав глубокомысленно, Михаил Федорович сказал с искренним недоумением:
— Машинист правит государством! Слыханное ли дело! Эх, пустите вы Россию под откос…
— Дорога, правда, новая, но не беспокойся, может, не пустим.— Николай посмотрел на часы, сорвался.— В другой раз договорим.
Михаил Федорович широко распахнул руки.
— Министр!.. Это правда, что вы под свой комитет дом Поклевского заняли?
— Правда,— отозвался Николай, надевая пиджак.— Он все равно пустовал: хозяин по заграницам катается. А избу сложил заводчик подходящую. Между прочим, у твоего Ижболдина тоже недурной домишко.
— На чужой-то счет оно легко…
— Какой же чужой? Народный это счет.
Михаил Федорович сузил глаза.
— Не скажи гоп… Можно, оказывается, царя свалить, живого и бронзового. Но собственность… она священна!
— Разберемся и с этой святостью. Кто тебя не знает, подумал бы, что ты хозяин… ну, на крайний случай, Верх-Исетского завода.
Михаил Федорович хотел еще что-то сказать, но не успел: Николай приложил руку к груди и ушел.
Вечерами, после смены, если не нужно было куда-нибудь на митинг, он торопился в дом Поклевского. Некогда тихий, этот особняк, где годами не бывал хозяин, где обычно останавливался наезжавший изредка из Перми губернатор, теперь гудел с утра до глубокой ночи. Не переставая хлопали двери. Почти до рассвета светились окна, бросая длинные желтые дорожки поперек темного Покровского проспекта. Поднимаясь по широкой каменной лестнице, Николай вспомнил разговор с отцом и невольно усмехнулся. Рядом раздался очень знакомый голос:
— Вот уже и не узнает…
Он поднял голову.
— Мария Николаевна!
Она протянула маленькую руку в ямочках, глянула пристально и весело.
— Совсем забыл дорогу на Студеную.— И тут же замахала ручкой: — Знаю, знаю, работы — выше головы. Как Шуринька?
— Просвещает детишек, нянчится с Зойкой.
Он с нежностью смотрел на ее мягкое, миловидное лицо. В светло-русых волосах — словно паутинки бабьего лета. И вдруг увидел ее Марусей Бычковой, гимназисткой, с тугими длинными косами, задумчивую и строгую…
— Я слышал, вас выбрали казначеем. Как раз на том заседании не был…
— Партийный финансист,— засмеялась она.— Ну беги, беги, сейчас комитет начнется.
Председательствовал на заседании комитета Леонид Вайнер. Он впервые был в очках. Старомодные грибоедовские очки, с небольшими овальными стеклами) в белой металлической оправе, делали его лицо каким-то казенным и важным. Николай никак не мог привыкнуть к этой перемене. Не привык еще к очкам и Вайнер. Они все время сползали, Леонид то и дело поправлял их и, видно, нервничал.
Вторым пунктом повестки дня значилось: «О комитете общественной безопасности». Так как этот пункт был внесен по настоянию Давыдова, то Вайнер и дал ему первое слово.
Николай отошел к стене, чтобы ни к кому не стоять спиной. Начал издалека. Напомнил, что дума создала комитет общественной безопасности как местный орган государственной власти, что в комитете десять рабочих,— в том числе он и присутствующий здесь Ермаков,— а также владельцы фабрик, акционеры, крупные чиновники и купцы. Одним словом, артель — одна канитель…
На первом заседании комитета к Николаю Давыдову подошел плотный, хорошо одетый человек, представился: «Давыдов».
Николай уже знал, что его однофамилец — хозяин нескольких кирпичных заводов.
«Надеюсь, тезка,— сказал он,— мы с вами дружными усилиями обеспечим порядок…»
«Дай бог»,— ответил Николай.
Обсуждали вопросы о наведении порядка в торговле, о бандитизме. Полное согласие. Заводчики охотно благословляют рабочих: «Организовывайтесь в дружины, поскорее ликвидируйте преступный элемент!». Но как только заговорили о восьмичасовом рабочем дне, о повышении заработной платы — разнобой. Капиталисты в один голос: «Придется обождать. Сейчас — никакой возможности…» Давыдов, работающий на хозяйском паровозе, и заводчик Давыдов по-разному понимают порядок.
Вышли после заседания из городской управы. Давыдов-заводчик берет Давыдова-машиниста под руку: «Если желаете, с удовольствием подвезу вас. Против парадного — выезд». «Благодарствую,— отвечает машинист.— Не по пути нам будет. Мне — в городской комитет, недалеко…»
— …И никогда не будет по пути! — распаляясь, заканчивал Давыдов.— Какого же…— он запнулся, кашлянул,— к чему же вся эта кутерьма? Что за клад, коли все на разлад?
— Волк коню — не товарищ! — выкрикнул Ермаков.— Подписываюсь под словами Давыдова…
Вайнер постучал по столу карандашом, морщась, приподнял очки.
— Я считаю,— продолжал Давыдов,— ни к чему нам свататься с буржуями. Надо кончать с этим комитетом. Вот и все.
Наперебой стали выступать товарищи, тоже с накалом и по-своему тоже будто веско. По их доводам выходило, что он, Давыдов, и прав и не прав. Прав в том, что с буржуазией каши не сваришь, и, кстати, на это никто не надеется; что единственная большевистская власть — это Советы! А не прав потому, что Советы рабочих депутатов только-только создаются и пока, до поры, придется быть коню в паре с волком…
— И не просто быть в паре,— Вайнер снял очки и остановил на Николае серьезный взгляд, — Не просто в одной упряжке. А посматривать в оба, чтобы волк по привычке в лес не потянул… На работе, на своем паровозе Давыдов, конечно, не раз маневрировал. А вот в политике — того… Бывает, Здесь сказали все. Добавлю: на Макаровской фабрике, на заводах Беренова и Ятеса уже выбирают рабочие советы. Совет солдатских депутатов образован. Буквально через несколько дней у нас будет своя, полная, настоящая власть. Всего несколько дней, товарищи. Попросим Давыдова и Ермакова потерпеть…
Вайнер обернулся на скрипнувшую дверь. На пороге остановился богатырской осанки человек с черной шелковистой бородой, в ушанке и полушубке, с маузером на боку — ни дать ни взять молодой уральский кедр, большой, могучий и статный.
Все повернулись в его сторону. Кто-то сказал с улыбкой:
— Неужто оробел, Анатолий Иваныч?
— Проходи, товарищ Парамонов,— поднялся навстречу Вайнер, глядя на него нетерпеливо.
— Все сделано,— сказал Парамонов сдержанно-сильным голосом и, печатая на паркете большие влажно-темные следы, направился к столу. В его легкой, несмотря на громоздкость, походке, в каждом движении чувствовалась спокойная сила, уверенность.
— Хорошо. Очень хорошо,— оживился Вайнер, надел и снова снял очки.— Вы знаете, товарищи, что вчера комитет поручил тройке разоружить екатеринбургских жандармов. Напомню к слову,— он повернулся к Давыдову,— у Парамонова был документ от комитета общественной безопасности… Докладывай, Анатолий Иванович.
Бросив на стол ушанку, Парамонов пятерней зачесал назад длинные черные волосы.
— Докладывать-то особенно нечего. Совет солдатских депутатов дал нам пятерку ребяток, и  мы пошли. Разоружили ротмистра, его жандармов и отправили всех в тюрьму. Сопротивления никакого. Все деликатно было. С вахмистром Аликиным у меня даже разговор состоялся. «Вам, говорит, Парамонов, наверно, приятно меня брать?» — «Не скрою,— говорю.— Правда, вы меня, вахмистр, брали раза четыре или пять. А я вас — всего один раз…» Штучка эта,— он постучал по маузеру ладонью,— аликинская. Ему она уже ни к чему, а мне может сгодиться…
Неторопливо расстегнув на груди полушубок, Парамонов достал большой серый конверт, заляпанный сургучными печатями, положил его на стол.
— А это списки провокаторов…
Неловкость, еще несколько минут назад сковывавшая Давыдова, забылась. Вместе со всеми он напряженно слушал имена, от которых в сердце закипало негодование. Промелькнул массажист бахарев Семен Петрович, напомнив Вайнеру, Ермакову и Давыдову девятьсот девятый год, мартовскую ночь накануне конференции…
— …Шапаров Егор Петрович,— читал Вайнер.— Ярковой Василий…
— Постой, постой,— Давыдов подбежал к столу.— Где?!
И сам нашел глазами: «Осведомитель Шапаров Егор Петрович. Псевдоним — «Токарев».
Егор Петрович Шапаров… Выцветшее, сухое лицо, реденькая, будто выщипанная бородка, большие ясные глаза. «А что, как они под расчет подведут? Али призовут полицию…»
Вайнер поднял голову.
— Знакомый?
— Наш, верх-исетский…— подавленно сказал Давыдов.
На другой день, закончив на паровозе смену, Николай направился в листопрокатный. Войдя в цех, он нос к носу столкнулся с Шапаровым. Егор Петрович поклонился, уступил дорогу. Но  Давыдов, пасмурный, побледневший, дальше не пошел.
— На ловца и зверь бежит…
— Не пойму что-то,— вкрадчиво улыбнулся Шапаров.
— Сейчас поймешь. Выходи.
Шапаров оглянулся, будто искал помощи или собирался бежать.
— Не раздумывай, давай,— приказал негромко Давыдов и двинулся из цеха.
Шапаров засеменил следом. Обогнув корпус листопрокатки, миновав черневшие на снегу груды бракованного железа, изработанные ржавые валки, Давыдов остановился,
— Тут нам не помешают…
Шапаров потянул носом, удивленно спросил:
— Что ты за тайность такую удумал?..
— Никакой тайности, Токарев,— чуть дрогнувшим от волнения голосом сказал Давыдов.— Тайностей, как видишь, не бывает. Так вот. Приятели твои, жандармы, в тюрьме. Что прикажешь с тобой делать?
Шапаров молитвенно сложил руки и стал еще больше похож на великомученика. Реденькая бородка его дрожала. Он заморгал своими ясными глазами, беззвучно раскрыл рот и рухнул на колени, в снег.
— Грешный я человек… Попутали… приневолили… Совсем окрутили, прах их возьми…— трясущимися, ищущими руками он тянулся к давыдовским сапогам.
Николай отступил на шаг.
— Встань!
Шапаров послушно поднялся. С колен осыпались круглые лепешки влажного снега; полусогнутые ноги мелко тряслись.
Давыдов с отвращением смотрел в жалкое желтое лицо.
— Не погуби, товарищ Давыдов…— кривя рот, взвыл Шапаров.
— «Товарищ»,— брезгливо поморщился Давыдов.— Нет у тебя тут товарищей. Тебя бы к стенке, гадина! Но решили пощадить… поскольку темный ты, как ночь. Может, когда прогреешь…
— Темный. Как есть темный! — визгливо подхватил Шапаров.— По темности проклятой все и вышло. Я ведь…
— …И еще решили: дать тебе возможность, Токарев, до конца послужить своему царю-батюшке. Пиши прошение воинскому начальнику и — на фронт. Два дня сроку тебе… И не вздумай вихлять, Токарев. Ступай…
Шапаров попятился было, но запнулся, чуть не упал и повернулся к Давыдову спиной. Походка у него была настороженная. Сгорбленная спина вздрагивала. Он то и дело озирался, словно ждал выстрела или погони. На середине заводского двора снова оглянулся и затрусил к проходной.

УТРО
Минуло несколько месяцев.
Стылым октябрьским утром небольшая группа уральцев вышла из поезда на петроградский перрон. Шли вместе, стараясь не отбиться друг от друга.
Жесткий ветер пробирал до костей.
Шли молча. Непривычная сыроватая стужа, незнакомые, показавшиеся неприютными просторы громадного города, какое-то затаенно-тревожное напряжение, царившее кругом,— все подавляло.
Давыдов невольно убыстрил шаг: все прохожие торопились куда-то. Только очереди возле булочных были неподвижны. Горбясь на козлах, скучали извозчики.
Заборы, стены домов на уровне человеческого роста почти сплошь заклеены листовками-воззваниями. Кое-где, читая их, толпились люди, притопывая от холода.
Промчался броневик, оставив быстро растаявший синий шлейф дыма. Медленно проехал отряд казаков. Копыта глухо стучали по заснеженному торцу мостовой. Встретился другой отряд, по-видимому рабочие,— кто в чем, с винтовками. Красногвардейцы, наверно. Лица строгие, решительные.
На малолюдной улице с Давыдовым поравнялся юноша. Подшитые валенки, тужурка, кубанка. Явно фабричный паренек. Давыдов окликнул его, спросил, как пройти на Васильевский остров: там общежитие для делегатов.
Паренек взглянул на него с интересом и нескрываемой подозрительностью. Над темными глазами сплошной полоской чернели сросшиеся брови, делавшие суровым его юное безбородое лицо.
— А вы откуда будете?
— Из Екатеринбурга мы…
— Ого! — И покосился: — А в Питер-то по каким делал*?
Паренек покорил их деловитой бойкостью, всем своим видом.
— На съезд Советов,— сказал Николай.
— У, здорово! Повезло вам…
— В чем это?
— Ну как же. Съезд… — Паренек вдруг остановился. И опять подозрительный взгляд: — Середь вас, может, меньшевики-эсеры есть?
— А что?
Он отступил на шаг, воинственно выдернул из карманов крупные и темные, плохо отмытые руки, — словно собирался драться.
— А то, что с этой шатией я даже рядом идти не желаю.
— Смело, однако. Ты ж нас не знаешь.
— Мне все одно. Угадал, выходит?
Давыдов подошел к нему, стукнул по плечу.
— Ничего ты не угадал, парень. Большевики мы. Пошли, не петушись.
— Ну, пошли. Мне тоже на Васильевский…
Видимо от смущения он молчал целый квартал.
Давыдов спросил:
— Чего такой злой на них?
— А вы что, добрые к ним? Поперек ведь идут, сволочи! Никакого сладу. Сегодня по всему Питеру митинги. Я вот из Народного дома иду. Свердлов у нас выступал.
— Что ты? — вырвалось у Давыдова.
— Ну да. У, говорит! А голос — ерихонская труба. И все честь по чести: вооруженное восстание, власть Советам, долой Временное. А после него червяк один вылез. Такую баланду развел. Тьфу. Ну, мы его за ручки, за пиджачок— и с трибуны. Я бы всех их в кучу — да в «Кресты», чтоб не путались.
— Это что — «Кресты»?
— Тюрьма у нас так называется. Они ведь с Временным заодно. А Керенский, он тоже не спит, готовится. Тянет в Питер войска. Но только, я думаю…
Навстречу шел офицер. Высокий, сухопарый пехотный капитан. Он проследовал мимо них, как проходят мимо забора или дома.
Паренек поглядел ему в спину, сказал, чтобы осторожность его не приняли за трусость.
— Как узнать, что у него там, под шинелью? Может наш, а может и чистейший гад… Так вот я и думаю: силы у нас больше. Солдаты, морячки, работяги. Оружия тоже, вроде, хватает. Вы смотрите: наши сегодня все заняли — вокзалы, телеграф, банк, еще что-то. И спокойно, без кровинки. У нас, считайте,— все, а у «временных»— один только Зимний. И тот девки да бабы охраняют — «батальон смерти».
Он засмеялся, махнул рукой.
— Чего ты?
— Да вспомнил… Называют у нас этот батальон… — он покраснел и опять махнул рукой.— Не могу я сказать…
Давыдову так пришелся по душе этот паренек, что он с сожалением подумал о скором расставании.
— А ты, друг, сам-то большевик? — спросил Давыдов.
Паренек бросил на него укоризненно-строгий взгляд: мол, разве это и так не ясно? С достоинством сказал:
— С февраля месяца. Сейчас перемахнем на правый берег, и мы — на Васильевском.!.
Вода в Неве была серо-черной. Невысокие тяжелые волны отливали свинцом.
Когда поблизости не было прохожих, паренек кивал на суда, стоявшие на Неве, и рассказывал: «Вон то — канонерка… А вон крейсер «Аврора». Трехтрубный, видите?..»
— Я так думаю: не сегодня-завтра из Кронштадта кораблики пожалуют. Морячки почти все за революцию. А вон видите — иголка? Петропавловка это. Никому тут сидеть не доводилось? В феврале выпустили политических. А нынче…— он перешел на шепот,— дружок сказывал один: артиллерия там на изготовке. По сигналу накатят орудия на валы — и Зимнему жарко станет!
Паренек нашел нужную им улицу и дом, большой старинный особняк.
— Вот вы и на месте. — Черные, сросшиеся в линейку брови шевельнулись.— Повезло вам. Ленин будет на съезде. Это уж точно. Ну, прощайте, может, свидимся когда…
Паренек ушел, а они с минуту еще провожали его глазами.
— С такими ребятами революцию можно делать! — сказал Давыдов.
…Через полчаса они уже располагались в огромном светлом, с лепным потолком зале, сплошь заставленном узкими солдатскими койками. Потом Давыдов нашел умывальную, побрился и вышел — «осмотреться».
Прошелся по коридору, медленно стал подниматься по лестнице, уважительно-осторожно ступая по белому мрамору, разглядывая лепные узоры на стенах, чугунную вязь перил.
На площадке третьего этажа, прислонясь к перилам, покуривал седоволосый человек; спина у него была полукруглая, сутулая. Серые пласты дыма висели над ним,
Когда Давыдов поднялся на последнюю ступеньку, седая голова повернулась. Давыдов обмер на месте, прошептал:
— Кузьма Ильич?! Севастьянов?
— Он!— удивленно сказал человек.
— Не признаете, Кузьма Ильич?
Севастьянов поджал губы, приподнял сутулые плечи. Давыдов взволнованно улыбнулся.
— Может, помните Николая… Приказчицкий сын… Давыдов?
И вдруг совсем по-прежнему, ясно и тепло, посмотрели на Николая голубые севастьяновские глаза, припорошенные теперь серыми мохнатыми бровями. Скуластое лицо его расплылось, помолодело. Он крепко обхватил Давыдова, наклонился к нему, щекотнул короткими усами; Кузьма Ильич всегда подстригал усы, они были совсем белыми теперь.
— Николай! Как же… Николай Давыдов. Бог ты мой!.. — не выпуская его, чуть откинулся назад.— Делегат? От большевиков? — Опять прижал его к себе и отпустил. — Ну, скажи ты… Николай Давыдов, едят тебя мухи…
Давыдов сказал, что они могли встретиться еще в девятьсот девятом, но разминулись: он приехал в Кемь, а Кузьма Ильич накануне выехал из Кеми домой.
— Тоже хватил, значит?
— Было…
— Отец-то живой? Так и не привадил тебя к приказчицкому делу?
— Не получилось.
— Где работаешь?
— На паровозе.
— Смотри-ка! Недаром хаживал с Ефимкой в депо. Подцепило, значит…
Что-то стерло с лица Севастьянова улыбку, оно сделалось угрюмым и очень старым.
— Про дружка своего, про Ефима, и не спрашиваешь… «Мы с Николаем во всем заодно…».
— Боюсь я спрашивать, Кузьма Ильич, — тихо признался Давыдов.— Писал ведь я Ефиму из Екатеринбурга. Ни ответа, ни привета. Потом в Кеми сказали: несчастье какое-то…
Севастьянов еще пуще ссутулился, брови нависли над глазами.
— Под поездом загинул. Вот какое несчастье… Да. Ефимка, Ефимка. Это и он был бы сейчас такой… Хороший был, верно?
Давыдов не ответил, боясь, что сорвется голос, и скорбно качнул головой.
Севастьянов поспешно достал папироску, закурил, облако дыма окутало его.
— Время-то, времячко, Николай, какое! И тяжко бывало, и горько, зато не напрасно. Доживает старый режим. Кончается. Только все не просто. Я вчера прибыл. Прихожу в Смольный. Никакого тебе внимания, не регистрируют, мандатов не выдают. Оказывается — меньшевики и эсеры. О н и— против съезда, чуют — не сдобровать. Потом все наладилось…
Уже собрались расходиться, когда Кузьма Ильич вспомнил, что вчера в Смольном встретил Родиона Ивановича Никитина. Его Севастьянов тоже не признал. Работает в Военно-революционном комитете. Не шути с ним. И пообещал: «Завтра найдем его…»
Ночью Давыдову снилась Крестовоздвиженская улица. Она вся перекопана. В окопах красногвардейцы, и среди них он, Николай, с винтовкой. А оттуда, с конца улицы, от леса, надвигается отряд казаков. Кони сначала идут тихо, потом пускаются рысью. Сбоку, над окопом, появляется Родион Иванович. «Огонь!» — кричит он. Где-то рядом грохает пушка, с бруствера сыплется земля. И в это время улицу перебегает Серафимка, сын лавочника, в серой гимназической форме…
Как и условились, утром Давыдов зашел за Кузьмой Ильичем.
Мороз покрепчал, но ветер утих. Людей в городе было меньше, чем вчера. А на Неве будто стало теснее, появились новые корабли, которых вчера не было.
Дали крюк, чтобы издали поглядеть на Зимний. Лежит немой каменной глыбиной, точно притаился. Площадь перед ним, как степь большая, — вся в снегу, пустая.
Вдоль дворца сложены дрова — толстые чураки навалены один на другой. Заграждение. Вчерашний паренек верно сказал.
Севастьянов оценивающе посмотрел на дворец, покрутил головой.
— Выкури их отсюда, попробуй. Каждое окно, каждая дверь — бойница. Крепость…
По дороге в Смольный встретили несколько красногвардейских отрядов. При виде их сомкнутых молчаливых рядов на душе делалось и тревожно и хорошо…
Вот и Смольный — громадное здание в глубине двора. Высокие решетчатые ворота распахнуты. Во дворе грузовые и легковые автомобили, зеленый броневик. Две трехдюймовки у входа, по обеим сторонам главных дверей. Серьезно! В вестибюле несколько пулеметов. Возле одного из них скучает матрос в лихо заломленной бескозырке.
Входят и выходят красногвардейцы, солдаты, матросы, фабричные и заводские люди. Кругом кожаные куртки, потрепанные шинели, поддевки, бушлаты. Лица людей серые, усталые, но словно светятся. Должно быть, это решимость, вера…
На лестнице и в коридорах не протолкнуться. Дом гудит от множества голосов.
— Штаб, — сказал Севастьянов и сжал кулак.
— Все тут…
В несколько минут Давыдов понял, что это не суета, не сутолока, что каждый делает здесь то, что нужно, и таких людей много, потому что делается нечто огромное, невиданное. Он чувствовал себя тут легко и просто, все как будто давно было ему знакомо, все было каким-то близким, своим. Этот предгрозовой дух Смольного подчинил себе Давыдова, наполнил его сердце волнующим, тревожно-радостным ожиданием.
Пока Николай регистрировался, Севастьянов отправился на третий этаж, в Военно-революционный комитет — вдруг застанет Родиона Ивановича.
Поджидая в коридоре Кузьму Ильича, Давыдов увидел молодого красногвардейца, читавшего «Правду». Николай попросил посмотреть газету. Разговорились. Красногвардеец рассказал, что «временные» вчера закрыли и «Правду»  и «Солдата», но наш Военно-революционный комитет поставил в типографии свои караулы, и газеты вышли. А сегодня утром из Кронштадта подошли миноносцы, «Аврора» придвинулась к самому Николаевскому мосту, то есть поближе к Зимнему.
— Словом, выходит их время… — весело подытожил красногвардеец.
В коридоре, плотно окруженный людьми, шел Свердлов. Давыдов шатнулся вперед, но сдержался и посторонился.
Свердлов, случайно бросив сквозь пенсне взгляд в его сторону, двинулся к нему.
— Земляк! Давыдов! И ты, оказывается, здесь! Ну, заходи ко мне, поговорим немного…
Свердлов пропустил его вперед. Комната была небольшая, вся обстановка — стол и три стула.
— Сколько же это прошло, Давыдов? — Он вскинул голову, сощурился. — Восемь лет. Порядком. Впрочем, и по тебе видно, что времени утекло много. Возмужал. Из ссылки не срывался? Помогли, значит, «салазки»? Учился? Очень толково. А сейчас — делегат Второго Всероссийского съезда Советов. Есть движение, есть. Надеюсь, ты от большевистской фракции? Не сомневался…
— Как-то нескладно получается, Яков Михайлыч…
— Что именно?
Давыдов сбивчиво говорил, что кругом делается такое, от чего дух захватывает, что кругом люди с винтовками, а они, видите ли, — приезжие, они только делегаты. Почему бы всему съезду, большевистской части, конечно, не выдать оружие — и пусть вместе со всеми подводят последние счеты…
Задумчивые глаза Свердлова смотрели на него внимательно и ласково.
— Это, друг мой, ты неплохо придумал. Неплохо…
— За стеклами вдруг заиграли искорки-хитринки. — Но, скажу откровенно, когда разрабатывался план вооруженного восстания, мы не знали твоих соображений…
— Я ведь не в шутку, Яков Михайлыч…
Свердлов рассмеялся, придержал пенсне.
— Я полагаю, Давыдов, питерцы справятся. Они, как ты говоришь, подведут последние счеты, а делегаты начнут новый счет. Новый счет времени, пожалуй… Теперь садись, рассказывай, что на Урале, кто еще приехал?..
Выйдя от Свердлова, Давыдов быстро нашел Кузьму Ильича и рассказал ему о встрече. Севастьянов сообщил, что Никитина нет. Говорят, был утром на совещании, а появится ли снова, не знают.
Родиона Ивановича они увидели только в конце дня.
Встречи эти принесли Николаю и воспоминания, и голоса, и самый воздух его далекого детства, и на душе, совсем непонятно почему, сделалось тепло и грустно…
Быстро стемнело за окнами. Густой вечер навис над городом. В Смольном зажегся свет.
Во дворе горели костры. Уезжали и приезжали автомобили. Перед Смольным строились отряды красногвардейцев и уходили в тревожную вечернюю синеву.
Двое матросов, свертывая цигарки, говорили, что по приказу «временных» в городе развели мосты. Но моряки навели их снова, и с островов в город, к Зимнему, повалили вооруженные рабочие; на набережной черно от народа.
Съезд должен был открыться в восемь, а скоро уже девять. Тянут что-то. Неужто неладно? Ничего нет хуже ожидания и неизвестности. Несправедливо все-таки высмеял его Свердлов…
Севастьянов и Давыдов стояли в вестибюле, когда послышался орудийный выстрел. Затем другой и третий. В Смольном тонко, по-комариному, заныли стекла.
— Началось,— с облегчением сказал пожилой солдат, сидевший на корточках, прислонясь к стене спиной. Он поднялся и поправил на плече винтовочный ремень.
Притихший было на мгновение вестибюль опять загудел.
— Это с Невы ударили.
— А может и Петропавловка.
— Нет, с корабля. Тебе, пехота, это недоступно.
— Откуда б ни ударили, главное — чтоб по цели.
— Промахнуться трудно.
«Началось», — подумал Давыдов, и ему представилась темная, грозно притаившаяся глыбина Зимнего, темные окна-бойницы и безлюдная степь перед дворцом. Безлюдная ли сейчас? Может, кто-то уже неподвижно чернеет на снегу…
Съезд открылся около одиннадцати.
Белоколонный зал переполнен. Занял места президиум. И словно угадав его, Давыдова, мысли, из задних рядов спрашивают:
— Почему Ленина нет?
Из-за стола президиума встает высокий худощавый человек с бородкой клинышком.
— Товарищ Ленин руководит восстанием…
Через весь зал на трибуну бежит кто-то длинный, распатланный. Похоже, опаздывает на поезд. Пиджак расстегнут, черный галстук на боку. Хватается обеими руками за трибуну, точно боится не устоять на ногах, начинает:
— То, что происходит сейчас в Петрограде, недопустимо! Это заговор! Необходимо немедленно начать переговоры с Временным правительством…
Дальше ничего не слышно. Рокочущая волна быстро накатилась, захлестнула все звуки.
Ясно: меньшевистская душа. Для него это — заговор, для него— недопустимо. Керенский ему — что дядя родной.
А на трибуне уже другой. Голая, будто колено, голова, и только на лбу черный хохолок. На какую же птицу он походит? Краснея от натуги, он кричит, но разноголосый крутой прибой крушит все на своем пути. Всплывают и болтаются, как щепки, лишь отдельные слова: заговор… безобразие…. переговоры….
Поднимается высокий, с бородкой клинышком, вскидывает руку. Волна послушно откатывается, стихает…
— Вы хотите вести переговоры с Временным правительством. Но этого правительства, по сути, уже нет. Зимний дворец штурмуют красногвардейцы…
— Тогда мы покидаем заседание…
Оратор сбегает с трибуны, хохолок на лбу забавно качается.
То там, то здесь поднимаются с мест и следом за хохолком уходят. А вдогонку взвивается острый солдатский свист.
— Туда и дорога, — с сердцем ворчит Кузьма Ильич.
В наступившей чуткой тишине высокий, с бородкой зачитывает повестку дня: о мире, о земле, о рабочем контроле…
За такую повестку обе руки не грех поднять. Жизненная повестка. Не за нее ли, за эти вековечные вопросы, столько лет бились.
Раз такая повестка — в исходе восстания никаких сомнений. Как там, в Зимнем?
Это правильно— сразу организовать крестьянские комитеты, передать им все помещичьи земли: хозяйствуйте! Оглянись, мужичок, вся земля твоя. Не верится? Ничего, привыкнешь. Твоя, твоя… А на заводах, на фабриках — рабочий контроль. Над в сем— твой глаз, рабочий человек. Ты— в ответе за все…
Вдруг заминка. В президиуме какое-то движение. И тот же высокий, с бородкой, обычным голосом, будто о чем-то совсем обычном, говорит:
— Товарищи, Зимний дворец взят. Временное правительство низложено.
Словно издалека, словно сквозь какой-то зыбкий прозрачный сон слышалось Давыдову:
«…Опираясь на совершившееся в Петрограде победоносное восстание рабочих и гарнизона, съезд берет власть в свои руки. Вся власть на местах переходит к Советам…»
А потом, на втором заседании,— Ленин.
Шквальный, неистовый ветер прошел по залу, сорвал людей с мест, толкнул их к трибуне, поднял на подоконники, на выступы белых колонн, на стулья, подкинул в воздух шапки, кепки, бескозырки.
Давыдова и Севастьянова вынесло к самой трибуне. Кузьма Ильич что-то кричал, ликующе сияя молодыми глазами, и локтем толкал Давыдова, точно так же, как когда-то в Нижнем, на площади, его толкал Ефим Севастьянов…
Давыдов задохнулся. Он смотрел на Ленина так пристально, что затуманились глаза. Лицо у Ленина было какое-то озаренное, усталое и очень озабоченное.
Наконец бешеный ветер улегся, и Ленин начал говорить. Зал слушал стоя. Ленин говорил о мире, о земле, о новой, Советской, власти, о том, что буржуазия приложит все усилия, чтобы объединиться и потопить в крови рабочую и крестьянскую революцию. Но народ никогда не уступит завоеванную свободу…
В поезде, по дороге домой, Давыдов снова переживал все, что пережил в последние дни. Вновь и вновь в памяти вставал белоколонный зал и на трибуне— Ленин. Он говорил коротко, сжато. Он давал понять, что главное сейчас — без лишних слов укреплять революцию. Действовать…
Действовать. Сшибить чугунного орла с паровоза, с вывески, со столба на городской заставе— это что! Минутное дело. А вот закладывать, поднимать новую жизнь… — тут закатывай рукава и не жалей ни рук, ни живота, ни молодости своей…
Окончание следует



Перейти к верхней панели