ПРОЩАЙ, НИЖНИЙ!
Жарко догорало лето. Волга сильно обмелела, песчаные залысины местами достигали середины реки. Вода была грязно-зеленая, густая и ленивая. Только за кормой парохода и по бортам, где шлепали неустанные плицы, она бурлила весело, хороводила, кудрявясь белой пеной.
Воздух раскалился, даже на палубе — ни ветерка. А в третьем классе было невыносимо душно и дымно — поистине хоть топор вешай. Внизу сильно стучала машина. Екатерине Логиновне чудилось, что это стучит у нее в висках, и она устало прикрывала глаза. А закрыв глаза, тотчас видела улочку, затянутую бурьяном, зыбкие, в три доски, тротуары; тихую Крестовоздвиженскую улицу на окраине Нижнего Новгорода, где прошло столько лет. Видела двухэтажный дом — темный от времени деревянный верх с окнами в резных наличниках и кирпично-красный приземистый первый этаж…
Кто знает, приведется ли еще когда побывать в Нижнем? Что ожидает в далеком Екатеринбурге? Шутка ли — сорваться с такой большой семьей с обжитого места! Верно ли ты сделал, Михаил Федорыч, бросив старое, насиженное гнездо?..
Михаил Федорович Давыдов служил приказчиком в мануфактурной лавке купца Бочкарева, а мечтал скопить деньжат и открыть собственное «дело». Пускай поначалу махонькое, нешумное, зато свое. А там с божьей помощью «дело» войдет в силу, подрастут Николай, Сергей, Александр, и, глядишь, появится в Нижнем солидная фирма — «Давыдов и сыновья». Сами себе хозяева. За товаром — в Москву с Николаем. Сами будут держать приказчиков. И если все пойдет хорошо, то годков этак через семь- восемь сложат каменный домишко: внизу лавка, а на втором этаже хозяйская квартира.
Нелегко на приказчицкое жалованье одеть и прокормить семью из десяти человек. И все- таки за несколько лет Михаилу Федоровичу удалось кое-что скопить. Правда, меньше, чем загадывал, но для «обзаведения» достаточно.
О своем намерении он рассказал приказчику Золотареву, которого считал наиболее порядочным среди друзей. Золотарев признался, что его тоже донимает та же мечта, что он тоже скопил подходящую деньгу, и предложил открыть дело на паях.
Михаил Федорович обрадовался: вдвоем оно и легче, и как-то сподручней, и дело получится покрупней: меньше риску, что тебя кто-нибудь проглотит ненароком. А поскольку друг в друге у них сомнений не было, то ни к каким «кляузникам», — как Золотарев называл юристов, — обращаться не стали, а все честь по чести сами обговорили между собой.
Пятый день февраля 1906 года был для Михаила Федоровича одним из самых счастливых в его жизни. С этого дня он ходил не на службу, а в собственную лавку…
Но однажды, майским утром, подойдя к лавке, Давыдов увидел на двери не тот замок, от которого у него и Золотарева были ключи. На лавке висел совсем другой замок. Михаил Федорович всполошился и, не дожидаясь компаньона, как назло, опаздывавшего в этот день, побежал к нему домой. Чего только не передумал он за дорогу. Но того, что случилось на самом деле, угадать не мог.
Дверь отворила жена Золотарева, по-щучьи худая, с длинным ртом, набитым маленькими острыми зубами. Не дослушав его, она сказала, что тревожится Давыдов понапрасну,’ так как ни он, Давыдов, ни Золотарев не имеют к лавке никакого касательства. Лавка со всем содержимым принадлежит ей одной, о чем и прописано черным по белому в этой гербовой бумаге…
Давыдов пробежал глазами бумагу, с которой Золотарева, видимо, встречала его и которую не выпускала из рук. Там и вправду было написано все, что говорила эта щука.
— А я знать вас не знаю, и забудьте дорогу сюда и в мою лавку. А старый ключ можете оставить себе на добрую память.
Михаил Федорович, оттолкнув ее, бросился из прихожей в столовую. Золотарев пил чай. Блюдечко слегка дрогнуло в его руке. Давыдов схватил компаньона за грудки, поднял со стула. Чай выплеснулся Золотареву на черный жилет.
— Я городового позову! — остро вскричала жена. — Держите себя в рамках…
Лихорадочно сверкая глазами, Давыдов тряс компаньона, близко перед ним моталось бледное птичье лицо Золотарева с длинным горбатым носом.
— Как же это? Как ты мог? Это ж разбой!! Грабеж… Как же…— повторял Давыдов безголосо и отчаянно.
Золотарев изловчился, поставил блюдце и, словно клещами, сжал Михаилу Федоровичу руки, — откуда только в нем такая сила? Высвободившись, отошел к окну, обдернул жилет, сказал насмешливо и презрительно:
— Как да как? А ты не будь дурак…
Примерно то же, только по-другому, отвечали ему во всех присутственных местах, куда он обращался.
Да, Золотарев воспользовался тем, что они оформили свои отношения не по закону, а на «честном слове», да, Золотарев обманным путем переписал всю торговлю на имя жены… Но что сейчас поделаешь, чем поможешь? Как говорится, что взято, то и свято…
Так Михаил Федорович остался без дела, без денег и без службы. Купец Бочкарев, не очень умело изображая сочувствие, глубокомысленно заметил, что кому на роду написано быть приказчиком, видно, никогда не стать купцом, и добавил, что на место Давыдова уже взял человека…
Месяца два Михаил Федорович слонялся отчаявшийся, потерянный. Потом случайно на Нижегородской ярмарке встретил «положительного» человека из Екатеринбурга и в этот день вернулся домой повеселевший, решительный.
Они переедут в Екатеринбург, обоснуются не хуже, чем в Нижнем. Значит, богу так угодно и, может, именно там, на Урале, суждено сбыться заветной думке.
Екатерина Логиновна понимала, что Михаил Федорович решился бросить Нижний не только из-за позора — в конце концов не он первый, не он последний, — не только из-за того, что не мог отыскать стоящее место, — оно все равно нашлось бы в большом торговом городе. Была еще одна немаловажная причина: старший сын Николай…
СТАРШИЙ СЫН
Ранним утром, как только ушла акушерка, Михаил Федорович на цыпочках зашел в спальню, взял бледную слабую руку жены в свои руки и проникновенно, тихо сказал: «Спасибо за сына и господу и тебе, дорогая Екатерина Логиновна…»
На другой день он купил записную книжку, вывел черными чернилами: «Памятная книга Михаила Федорова Давыдова» и сделал первую запись: «1890 года, мая 4 дня в 3 часа 25 минут родился сын Николай…»
Потом появились на свет Зинаида, Сергей, Александр, а в прошлом году восьмая— Нина. Но, пожалуй, больше других детей он любил Николая. Глядя на него, Михаил Федорович словно рассматривал свою карточку мальчишеской давности: худощавое лицо, большие, слегка навыкате черные глаза, открытый лоб, мягкие русые волосы, добрый, чуть припухлый рот. И в то же время в Николае было что-то новое, свое. «Характернее он», — с уважением отмечал отец. Михаил Федорович признавался себе, что был бесшабашным, легкодумным мальчонкой, а в Николае — откуда что берется — рядом с детскостью какая-то степенность, озорство и почти взрослая задумчивость, мальчишеская говорливость и замкнутость, скрытность…
Образование Михаила Федоровича закончилось в приходской школе. А сын учился в городском училище. Учился с охотой, прилежно и легко.
— Грамотей растет, — с весёлой гордостью говорил жене Михаил Федорович. — Подмога…
Он надеялся, что сыновья изберут его жизненную тропку. Первым выйдет на нее Николай. Сначала, как водится, в ученики, под отцовскую руку. Затем станет приказчиком…
В прошлом, 1905 году, когда Николаю исполнилось пятнадцать, Михаил Федорович взял его однажды в лавку: пора приохочивать к своему занятию старшего сына.
Николай не выказал ни малейшего удовольствия. Зато Сергей слезно упросился с ними. Все завлекало его в лавке — и отполированный руками аршин с медными наконечниками, и плоские куски различной материи, красиво уложенные на полках, и приказчики, наготове стоящие за прилавком, и даже покупатели.
А Николай поскучал недолго и исчез…
Вечером Михаил Федорович рассказал об этом жене.
— Отец лесник, и детишки пенькам молятся, — кажись, так говорят… А наш?
Екатерина Логиновна успокаивающе рассудила:
— Время разум дает. Чему научишь, тому и будет молиться…
Когда взбаламутился Нижний и по улицам с песнями, с красными флагами ходили рабочие, когда на площади говорили речи против царя, восстали сормовские и полиция стреляла в них, — в это страшное время Николай стал пропадать из дому.
Уйдет утром в училище — и точно в воду канет. Приходит поздним вечером или ночью. «Где был?» — «В училище». — «Занятия давно кончились». — «По городу с товарищем прошлись…» — «Нешто в такое время разгуливают?» — «А что?» — «Непорядки ведь…» Усмехнется, вроде знает что-то такое, чего ты не знаешь, и молчит.
Как-то соседка забежала. Сказать, что видела Николая. Вышагивают по мостовой работяги, поют во все горло: «Смело, товарищи, в ногу…» и он тут же, с ними…
— Пропадешь ведь, — со слезами сказала сыну Екатерина Логиновна. — Пожалел бы и себя, и нас…
— Если все будут так думать, ничего не добиться.
— А чего добиваться-то? Чего тебе надо?
— Чего всем надо, того и мне, — уклончиво ответил он.
— Ох, Николаша…
Когда случилось несчастье с «делом», Михаил Федорович выбился из сна, ходил по ночам, дымил папиросами. И как-то застукал Николая: все спят, а он при коптилке — сам, видать, изладил — сидит над книжкой. На обложке: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Книжка явно такая, что и тому, кто ее написал, и тому, кто напечатал, и даже тому, кто читает, — тюрьма…
— Мало напастей, хочешь петлю мне на шею? — гневно зашептал Михаил Федорович, размахивая книжкой перед лицом сына.
— А ты ни при чем…— Николай спокойно отобрал книжку и разгладил ее ладонью.
— Чтоб в моем дому не было больше этой пакости.
Николай молча спрятал книжку под подушку, лег и задул огонек коптилки.
— Ушел из рук парень, — с горечью сказал Михаил Федорович жене.
— Так уж и ушел? — засомневалась Екатерина Логиновна.
— Ушел. Крепко, знать, прильнул к смутьянской компании…
В день отъезда в Екатеринбург Михаил Федорович говорил Екатерине Логиновне так, чтобы и Николай слышал:
— Конечно, сейчас по всей России такая же кутерьма да разброд. И все ж таки в Нижнем завсегда было полно смутьянов. Тут не жди спокою. Один Севастьянов чего стоит. Забастовщик, бунтарь, про него и в газетах пишут. А наш сынок повадился в то логово. Шибко рано самостоятельным стал…
КЛЯТВА БЕЗ МЕЧЕЙ
«Самостоятельный…» Был бы он самостоятельным, остался бы в Нижнем. Езжайте себе, куда хотите, а я отсюда — никуда. Но какая может быть самостоятельность, если ты всего месяц назад кончил училище, если в руках никакого ремесла, а в кармане пусто? Вот и подчиняйся чужой воле, что скажут — то и делай, куда повезут— туда и езжай. Бросай товарища в беде… Нет, будь он самостоятельным, ни за что бы не поехал…
С Ефимом. Севастьяновым они учились с первого класса, но дружить начали только в прошлом году, когда Севастьяновы переехали на Крестовоздвиженскую.
По утрам Ефим поджидал Николая возле своего дома, из школы тоже шли вместе. Вместе играли в бабки, купались, ходили на пристань к рыбакам.
Ефим был сильный и миролюбивый парень. Поэтому Николай удивился, когда однажды, посреди игры, он предложил ребятам:
— Пошли Серафимку лупить.
Серафимку, сына лавочника Мошкова, торговавшего бакалеей на этой же улице, мальчишки не любили. Может, за то, что они не могли учиться в гимназии, а Серафимка был гимназистом, носил форму из мягкого серого сукна, сверкал золочеными пуговицами. Может, за то, что он всегда был какой-то чистенький и праздничный. А может, за привычку появляться на улице с полными карманами конфет.
Обычно он стоял неподалеку от лавки, смотрел, как играют мальчишки, и уминал одну конфету за другой. Серафимовы одногодки старались не глядеть, как он ест. А босая малышня не сводила с него завистливых глаз и захлебывалась слюнями…
— Пошли, — с готовностью сказал Николай.
— Только по-божески, — вполголоса предупредил Ефим. — «Стеночку» ему устроим.
Ребята неторопливо, вразвалку двинулись к каменной лавке Мошкова. Поравнявшись с Серафимкой, они вдруг быстро выстроились в два ряда, лицом к лицу. Серафимка не успел и подумать об опасности, как очутился в этом живом коридоре.
В следующее мгновение началась «качка». Серафимку швыряло от стенки к стенке. Он подавился конфетой, закашлялся, и кто-то «заботливо» стукнул его меж лопаток. Когда же Серафимка запутался в собственных ногах и шлепнулся наземь, Ефим скомандовал: «Все!» Помог Серафимке подняться, отряхнул пыль с его локтей, ногой пододвинул к нему вывалившиеся из карманов конфеты.
Подбирая их суетливо, Серафимка скулил и грозился найти управу. А Ефим положил руку Николаю на плечо, направился с ним вдоль улицы.
— Я ведь тебя проверял, — сказал он, лукаво блеснув голубыми глазами.
— Как?
— Думал, пожалеешь Серафимку. А ты, едят тебя мухи, старался на совесть…
— Почему я должен его жалеть?
— Он — сын лавочника, ты — приказчика. Родня почти что…
Николай обиженно нахмурился.
— Родня… У Мошкова своя лавка, свои тысячи в железном шкафу, а мой чужие деньги считает…
— Ладно, не куксись, — примирительно сказал Ефим. — Сам-то ты парень что надо и не зазнаистый…
Все-таки неприятный, горьковатый осадок остался после этого разговора. А первая встреча с отцом Ефима, Кузьмой Ильичем Севастьяновым, еще больше расстроила Николая.
Кузьма Ильич придирчиво оглядел Николая, спросил:
— Чей?
— Давыдовых, — ответил за друга Ефим.
— Приказчика?
— Ага…
— Так…— процедил Кузьма Ильич. — Приказчиков сын, значит. И что ж, не брезгует он тобой, Ефимка?..— Глаза его смотрели ясно и тепло, но в голосе слышалась такая ядовитая насмешка, что Николаю стало не по себе.
— Что ты, батя, — с жаром сказал Ефим, — Мы с ним во всем заодно.
— Едят тебя мухи! Так-таки и во всем?
— Во всем, во всем, — заверил Ефим.
«Вот откуда у Ефима эти «мухи», — подумал Николай и неуместно улыбнулся.
Крепче стала дружба между Ефимом и Николаем. Появилось еще одно место, куда они стали ходить вдвоем, — железнодорожное депо, где работал Кузьма Ильич. Ефим был там своим человеком, знал, где что делается, и без передышки объяснял, показывал.
Николаю все здесь было в новинку, все интересно. И хотя Кузьма Ильич как-то упрекнул, что они «больно зачастили», что надо уроками заниматься, Николай звал и звал друга в депо.
— Прикипел ты, — одобрительно посмеивался Ефим.
Он мог рассказывать не только о системах паровозов, о «хворостях», из-за которых они попадают в депо, но и о рабочих, трудившихся здесь.
— Знаешь, какие это люди? — горячо доказывал Ефим. — Это самые верные, самые надежные люди. Ты только не того, не обижайся. А всякие там торговые — сплошная фальшь, обман. Живут, как пауки в банке…
По-настоящему Николай понял эти слова немного позднее, когда Золотарев «раздел» Давыдова. А тогда ему показалось, что Ефим говорит с чужого голоса. И все же признался Ефиму, что вчера отец затащил его в лавку.
— Приманивает. Хочет, чтоб я после училища — к нему.
— А ты?
— Сбежал я.
— Смотри! Выходит, ты молодец. — Ефим вдруг протянул руку. — Давай после училища в депо, а? Вместе. Прямо сейчас уговоримся и от слова — никуда. Друг дружку выручать, в беде не бросать, всегда во всем вместе. Идет?
Николай от неожиданности замешкался. Глаза у Ефима словно потемнели.
— Задний ход?
— Нет, — улыбнулся Николай. — Просто, я подумал.
— Скажи, какой обдумчивый.
Руки их звонко встретились на лету. Ефим, вспомнив о чем-то, стал шарить по карманам,
— Эх, досада, ножичка нету.
— Для чего тебе ножик?
— Кровь смешали бы. По всем правилам… Ну ничего, и так будет крепко. Верно?
Николай кивнул радостно.
Они долго бродили в тот вечер, долго, до темноты, стояли возле Севастьяновского дома. Николай вплотную подошел к Ефиму.
— Мы тут про выручку с тобой… Так надо выполнять. По арифметике-то у тебя не того… А у меня она легко идет. Давай, подмогну.
Ефим весело ткнул его пальцем в пряжку.
— Смотри ты, чего удумал! Эта арифметика — вот где у меня сидит…
ТАЙНЫ ЕФИМА СЕВАСТЬЯНОВА
Николай пришел в условленный час, чтобы порешать задачки, «пощелкать» примеры. Ефим встретил его в небольшом дворике, смущенный и озабоченный.
— Понимаешь, у отца именины сегодня, гости придут…
— Так давай в беседке.
— Ну, давай, — не очень охотно согласился Ефим.
Только уселись, раскрыли задачник, как в беседку вошел Кузьма Ильич в черном выходном костюме, в синей косоворотке с белыми пуговками; щеки выбриты, усы подстрижены.
Николай и Ефим, будто по команде, поднялись. Он махнул рукой: сидите — и тоже присел на краешек скамейки. Взглянул на сына вопросительно и строго. Ефим поспешно сказал, что они будут заниматься и отсюда — никуда.
— Ну как, все еще заодно?
— После училища — вместе в депо, — объявил Ефим.
— Добро. — Кузьма Ильич слегка стиснул плечо Николая. — Чем больше будет рабочих, тем лучше… Ну, занимайтесь давайте.
Они успели решить всего два примера, как стали собираться гости. Ефим каждый раз отвлекался, выглядывал из беседки, иным выходил навстречу.
— Как же ты не знал, что у бати именины? — недовольно спросил Николай.
Ефим растерянно заморгал, но в следующую секунду рассмеялся:
— Откуда мне знать? Я у него на крестинах не бывал.
Смех смехом, а все-таки это странно: к именинам обычно готовятся не один день, и Ефим должен был знать. Странно и то, что идут одни мужики. Ну, Родион Иванович Никитин, сосед Николая, он действительно холостой, живет один во флигельке. Но неужто все холостые? Быть не может.
Никитина Кузьма Ильич почтительно встретил во дворе, повел в дом. Но Родион Иванович сначала заглянул в беседку. Поздоровался с каждым за руку, а Николаю подмигнул: «сосед». Должно быть, хороший человек этот Родион Иванович…
Гости — Николай насчитал их четырнадцать — были, наверно, в сборе, калитка больше не скрипела.
Двое из гостей — оба борсдатые, один рыжий и лысый, другой черный, с зачесанными назад густыми волосами — попеременно курили около калитки. Сначала один стоит, покуривает. Потом другой сменяет его. Тоже курит и на улицу поглядывает. Довольно-таки странно.
Стемнело. Николай захлопнул задачник, собрался уходить. Но Ефим запротестовал: все равно в дом он не пойдет, «нечего там делать», и не отпустил его. Опять загадка!
Из дома не слышалось ни звука. Только один раз донеслось. «Из-за острова…», и то негромко и ладно, совсем не так, как поют на именинах.
Часа через полтора или два — Ефим и Николай не успели даже вдоволь наговориться — начали расходиться гости. Уходили, как и являлись, по одиночке. Все на удивление тверезые, тихие. Именинник проводил до калитки только Никитина, он уходил последним.
Родион Иванович обычной своей твердой походкой прошагал от крылечка до ворот, попрощался с мальчишками, которые стояли возле калитки, и снова подмигнул Николаю. А выйдя на улицу, вдруг закачался, его отнесло в сторожа, ноги стали выписывать кренделя…
— Чудно, — изумился Николай.
— Что тебе чудно?
— Да все… Сроду не видал таких именин… Как-то раз у Ефима вырвалось, что есть у у него обида на своего батю. А стоило Николаю спросить, что за обида, он будто опомнился и перевел все на шутку: «Состариться хочешь раньше времени?»
Николай поинтересовался, какой смысл был Севастьяновым переезжать с Петровской улицы, которая в двух шагах от депо, на Крестовоздвиженскую, — ведь отсюда Кузьме Ильичу дальше ходить.
— Там было пятеро квартирантов, — объяснил Ефим, — а тут мы да хозяин. К тому же он глухой, как полено…
— А вам-то какая разница, глухой он или не глухой? — недоумевал Николай.
Ефим тряхнул светловолосой курчавой головой, заливисто рассмеялся:
— Дотошный ты, однако. Когда-нибудь узнаешь, какая разница…
А теперь эти именины. Чего-то недоговаривает Ефим, таится, не доверяет ему…
РАЗГАДКА
В тот день Кузьме Ильичу нужно было в ночную смену, он отдыхал, и мальчишки снова расположились в беседке. На этот раз позанимались с толком: решили три задачи и пять примеров. Ефим так разохотился, что, когда стало темно, спросил, не принести ли лампу.
Николай не успел ответить. Загремела калитка. Тяжелые торопливые шаги глухо простучали в потемках по тихому дворику, гулко загрохотали на крылечке. Отрывисто стукнула дверь.
— Полиция…— шепнул Ефим.
С минуту он стоял посреди беседки, вскинув голову, не то прислушиваясь, не то соображая что-то. Потом легонько толкнул Николая: «Сиди, я сейчас», вмиг разулся и, не задев ни листочка, скользнул во двор.
По двору медленно прохаживался полицейский. В тишине побрякивала шашка.
Николай не шевелился, не дышал. Ефим долго не возвращался. Где же он? Почему не идет?
Появился Ефим, неожиданно, бесшумно. В руке держал что-то.
— Пошли. Тихонечко только. Тут есть ход… Быстро, по-кошачьи осторожно Ефим обогнул беседку и, пригибаясь, шмыгнул к забору. Николай — за ним, чувствуя, как сердце то замирает, то бешено колотится.
Ефим бочком прошел вдоль забора и пошарил рукой. Николай увидел, как одна из досок без малейшего звука стала отгибаться.
— Ну, все, — облегченно выдохнул Ефим, когда они пересекли соседний двор и очутились на улице. — Давай к тебе.
Идя рядом с Николаем, касаясь локтем его локтя, он сказал тихо, глядя прямо перед собой:
— Если я дам тебе одну штуку, упрячешь? Чтоб никто не надыбал?
— Какую штуку? —так же тихо, не поворачивая головы, спросил Николай. Чутье подсказало ему, что это оружие.
Ефим, не спеша оглянулся по сторонам.
— Книжки. Небольшая связочка.
— Ясно, — немного разочарованно ответил Николай.
— Только это не простые книжки. Понимаешь? Запрещенные они. Найдут такую штуковину— за решетку…
— Ясно, — отозвался Николай, радостно взволнованный доверием друга.
— Не боишься? Смотри, если хоть чуточку, — не надо. Где-нибудь припрячу.
— Давай, — нетерпеливо сказал Николай.
— Местечко надежное найдется?
— Сам черт не сыщет.
— Добро. Расстегни рубашку. Так. Бери. И застегнись. Ремень потуже…
Поражая друга своей предусмотрительностью, Ефим на ходу составил дальнейший план. У Родиона Ивановича тоже может сейчас идти обыск. Тогда во дворе торчит «архангел» и заходить не стоит. Поэтому Николай проходит мимо своего дома, останавливается на углу. А Ефим заглядывает во двор и, если опасности нет, тихонько свистит.
Во флигельке, в окнах каморки, где жил Родион Иванович, было темно. Ефим подал условленный сигнал.
Когда, «определив» книжки, Николай вернулся, они отправились в конец улицы, ко рву, за которым начинался лес. Там Ефим и рассказал Николаю все-все, по-дружески открыто, начистоту…
Кузьма Ильич Севастьянов и все люди, которые ходят к нему, — борются против царя, за свободу. Они революционеры. Действуют скрытно. Собираются, где придется. В лесу. У кого-нибудь дома. То вроде на именины, то еще на какой праздник… Конечно, Ефим не может ручаться, но ему кажется, что Родион Иванович всем этим заправляет в городе, а Кузьма Ильич — у себя в депо.
Должно быть, полиция что-то унюхала: полгода назад налетела ночью, обыскала весь дом и ушла ни с чем. А через несколько месяцев после обыска Ефим случайно нашел в подполье связку тоненьких книжек. Тайком прочитал одну, все до единого слова понял. Потом другую прочитал, потом третью…
Кузьма Ильич, понятно, не догадывался, что Ефим знает про эти книжки, тем более — читает их. А книжки менялись. Исчезали одни, появлялись другие — видно, ходили по рукам. Следы машинного масла на страницах говорили, в какие руки они попадали. Не догадывался Кузьма Ильич, что Ефиму известен и второй, потайной ход в подполье — со двора…
Вот Ефиму и обидно, что отец, умный человек, считает его сопляком и скрытничает от него. Но ничего, сегодня отец наконец-то все поймет. Книжки он спрятал очень укромно, но если их нашел Ефим, значит, могли найти и жандармы…
— Теперь не найдут, — сказал Николай с веселым и гордым чувством.
…Обыск ничего не дал. Севастьянова не тронули.
Когда Ефим пришел домой, мать наводила порядок, ворчала: «Ироды проклятущие!»
Сын и отец объяснились. Кузьма Ильич испугался было, узнав, что Ефим передал книжки Николаю. Но Ефим успокоил его. Севастьянов от души рассмеялся:
— Нелегальщина — у приказчика Давыдова! Здорово! Днем с фонарем не сыскать…
НА ПЛОЩАДИ
Выбежав из училища, они сразу попали в людской водоворот. Улицы затопил народ.
С круглых деревянных тумб, с заборов, со стен домов било в глаза одно и то же слово: «Манифест». Люди громко разговаривали. Ефим ловко нырнул в самую гущу, Николай следом, — и вот перед ними наспех, чуть косо наклеенный лист белой бумаги:
«Высочайший манифест
Божиею милостию МЫ, НИКОЛАЙ ВТОРЫЙ, император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский, и прочая, и прочая, и прочая…
Взгляд бежит по строчкам. Где же главное? Ага, вот оно!..
Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы…
Призываем всех верных сынов России вспомнить свой долг перед Родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с Нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле…»
— Пошли, — махнул рукой Ефим. — Видал, рабочие за жизнь борются, а для него это — «смута». «Тишины и мира» ему захотелось…
До Большой улицы было еще два квартала, а оттуда послышалась песня, и мальчишки припустили рысцой. Слов еще нельзя было разобрать. Песня доносилась издали, как рокотанье грома. Над домами, над деревьями, над всем городом гудел, перекатывался радостный, грозный, певучий гром…
По Большой улице тесным строем, шеренга к шеренге, шли рабочие. Шагали неторопливо, увесисто, по-хозяйски. Колонна за колонной. Шли целыми заводами.
— Сормовские идут! — крикнул кто-то в толпе.
Над людским бесконечным потоком пламенели флаги. Они плескались, шумели на октябрьском ветру, горели на солнце. Флаги, флаги, — их столько, что, кажется, сам воздух над городом раскалился и пошел жаркими всполохами.
На тротуарах было тесно. Мальчишки с трудом протиснулись поближе к мостовой. Говорить от волнения они не могли. Только переглядывались.
Громкие, ширококрылые песни неслись над улицей.
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
Прошла колонна, удалилась песня, и вот над новой колонной гремит:
Ах ты, царь! Ах ты, царь!
Православный государь!
Царствуешь ты где же?
У себя в манеже!
А в стране хозяйка —
Пуля да нагайка…
И вдруг над песнями, над топотом ног, над гулом голосов прорвалось:
— Долой самодержавие! Да здравствует демократическая республика!
В этот миг Ефим увидел отца.
— Депо! — закричал он и заработал локтями.
Кузьма Ильич шагал в голове колонны. Вид у него был праздничный, гордый, хотя он был во всем рабочем. Рядом с ним черноволосый парень обеими руками высоко держал знамя на белом, некрашенном древке.
Ребят Кузьма Ильич заметил, когда они пристроились впереди. Он крикнул им:
— Шире шаг! — и на ходу обернулся. — А ну, Федор, затягивай.
Молодой, сильный голос начал:
Отречемся от старого мира!
Отряхнем его прах с наших ног!
И враз множество голосов подхватило: Нам враждебны златые кумиры; Ненавистен нам царский чертог…
На площади у Николая дух захватило: никогда еще не видел он столько народу. Похоже, здесь был весь Нижний. Стояли трудно, плечо к плечу. Солнце припекало. Люди принесли с собой запах железа, пота, огня, машин.
— Вот это демонстрация! — толкая Николая острым локтем, почти кричал Ефим. — Высоко подняв голову, Кузьма Ильич торжествующе огляделся.
— А жандармов ровно ветром сдуло. Попрятались, черти…
— До поры попрятались, — отозвался грубый, простуженный голос.
Кузьма Ильич положил руки ребятам на плечи, кивнул на длинное здание с колоннами.
— А вот это, хлопцы, дом самого губернатора. Запоминайте, где начальство обитает. Может, сгодится.
— Небось, все окна и двери позапечатал. От свободы-то…— послышался чей-то насмешливый голос.
— Не беда, и через двойные рамы услышит, — засмеялся Кузьма Ильич. — Свобода, она такая…
— Товарищи!..— разнеслось над площадью. Над бескрайним людским разливом, посреди полыхающих знамен стоял Родион Иванович в своей старой студенческой куртке; она была распахнута.
«Родион говорить будет», —сказал кто-то поблизости.
— Тише…
— Товарищи! — заговорил Родион Иванович. — Царь объявил свободу… Не подумайте, что он сделал это от души, от чистого сердца, заботясь о вас, о вашей жизни. Как бы не так! Царь испугался гнева народного и решил притушить этот справедливый гнев. У самодержавца не было другого выхода. Но не надейтесь на эту куцую свободу, товарищи, она недолговечная. Свободу, которая нужна народу, истинную свободу мы добудем сами.
Родион Иванович призывал свергнуть царя, взять власть в свои руки. Николай пожалел, что царь так далеко отсюда, где-то в Петербурге. Ему казалось: будь Николай Вторый здесь, в Нижнем, эти люди сейчас же лишили бы его власти…
КАМОРКА ВО ФЛИГЕЛЕ
Вечером мальчишки долго не шли домой. Вспоминали необычайный этот день, ждали, когда придет Родион Иванович, им хотелось убедиться, что с ним ничего не случилось.
Он появился не скоро, на улице было уже совсем темно. Заметил их, зазвал к себе.
Во флигеле было две низенькие, тесные каморки. В одной жила тетя Фрося, прачка, в другой— Родион Иванович. Два окошка завешены линялой цветастой материей, деревянная полочка с книгами, простой стол без скатерти, узкая железная кровать, три табурета, — вот и все.
Хозяин усадил их, бросил на кровать студенческую куртку.
— В городе были сегодня? Ну-ка, рассказывайте, что видели, что поняли…
Они рассказывали, перебивая друг друга и волнуясь. А он слушал, оглаживая бритый широкий подбородок, посматривая на них то серьезно, то усмешливо жмуря большие зеленоватые глаза.
— Что ж, — сказал он, кивком откидывая назад светлые волосы, — увидели вы многое. Правильно увидели. И соображение у вас имеется… Это очень приятно. А угостить мне вас нечем. Вот разве воблой…
Он со стуком положил на стол связку сухой воблы, оторвал рыбешку и стал бить ею о край стола.
— Вот так ее… Колотите, ребята, не стесняйтесь. Чудесная штука, кто понимает.
Потом завел речь о Волге, о крае вольнолюбивых, гордых людей. В тесной каморке забушевала, зашумела волжская вольница Степана Разина, грозно вспыхивали отблески огня над помещичьими усадьбами. И, точно перекликаясь с тем далеким пламенем, загоралось красное полотнище, которое сормовцы пронесли на знаменитой маевке 1902 года. Лихо цокали копыта, храпели вздыбленные кони, тесня демонстрантов; знамя падало, угасало и снова разгоралось над головами людей…
— Пожалуй, расскажу вам об одном волгаре. С умыслом расскажу. Если вам захочется стать такими, как этот человек, будет очень отрадно. Что касается меня, то я благодарен судьбе, что она забросила меня сюда, свела с ним. Я учился у него, хотя ему было девятнадцать, а мне двадцать шесть. Весь прошлый год работали вместе. Один год. Но для меня это — на всю жизнь. И сейчас учусь. Всякий раз прикидываю, как бы он поступил, что бы сделал…
Я уже сказал, что ему было девятнадцать. К этому времени его трижды арестовывали. И каждый раз выпускали: взять такого опытного конспиратора не так-то просто.
Жил на окраине. Комнатка в нижнем этаже каменного дома. Как вам ее описать? — Родион Иванович оглядел каморку. — Обстановку эту роскошной не назовешь, верно? А там было еще бедней. Он рассказывал мне со смехом: соседи удивляются, судачат, что у него даже самовара нет, чай пьет из жестяного чайника… Просто ему некогда было думать об удобствах. Да и со средствами трудновато было. То, что зарабатывал, уходило не только на себя. Скажем, надо выпустить листовку, а партийных денег мало. Разве станешь тут считаться? Словом, кому самовар, а кому идея…
Я получал от него листовки. Эти листовки он часто сам писал, сам набирал, сам печатал где-то в подвале, в подпольной типографии, в другом конце города. Просидит ночь за печатным станком и под утро бредет домой. А днем надо выступить перед рабочими. Причем, не только выступить. Надо и организовать собрание, и придумать какую-нибудь хитрость, чтоб охранку обмануть.
Была у нас маевка на Волге. С утра лодки потянулись к тому берегу. Множество лодок.
Люди празднично одеты. Гармошки наигрывают. Никому и невдомек. Потом — сигнал, все быстро съезжаются в условленное место. Внушительная массовка получилась. Он произносит речь. Подъем необыкновенный… Но вот вдали замаячил казенный пароход. Новый сигнал — и лодки врассыпную, кто куда; гулянье продолжается…
Или вот митинг на заводе, после смены. Летучий митинг. Неожиданно в проходных калитках получается затор, быстро скапливается громадная толпа рабочих. А его заранее провели на завод. Тут-то он и появляется, и говорит. Пока давали знать в контору, пока раскачивалась стража, митинг уже кончился. Рабочие берут его в плотное кольцо и прорываются с ним прямо в ворота, минуя калитки…
А говорит он… Этого так просто не передашь. У меня в кружке был токарь, передовой человек, даже стихи революционные сочинял. Он как-то сказал о нем: «Утром цветок раскрывается, чтоб росу вобрать. Вот так и душа раскрывается, когда его слушаешь…» Исключительно верно сказано… А зовут его Яков. Яков Свердлов. Запомните. Может, еще услышите его…
«ОДНА ДОРОГА —В ПРИКАЗЧИКИ…»
— Наконец-то пожаловал, герой! — голос у Логина Петровича был речной, по-волжски широкий, перекатистый. От него даже позванивала посуда в горке.
Дед поднялся навстречу, огромный, могучий, с длинной апостольской бородой.
Прежде, когда он, бывало, приходил в гости, Николай радовался. А сейчас почему-то не испытал этого чувства. Поздоровался и поспешил отойти: рядом с Логином Петровичем чувствовал себя угнетающе маленьким, И в комнате из-за него сделалось невыносимо тесно, неприютно…
— Что такое дошло до моего уха? — снова зарокотал дед, присаживаясь к столу. — В городе сказывают, по «закону божьему» кол отхватил. Правда это?
— Правду в городе сказывают, — подтвердил Николай.
— Смело, однако, разговариваешь, — дед круто свел мохнатые брови.
— Мы со своими родителями так не разговаривали, — поддержал отец.
— В безбожники надумал податься? Нынче много их развелось
— А вы, дедушка? Вы же не безбожник?
Логин Петрович настороженно и грозно поднял седую лохматую голову.
— А «закон божий» никогда не учили. Сами говорили. И святое писание прочитать не можете…
Дед кашлянул, стул под ним заскрипел. Он посмотрел на дочь, на зятя, словно искал поддержки. Наконец нашелся:
— У меня вот где и закон божий, и святое писание, — он положил руку на грудь. — Вера у меня есть. А у вашего брата никакой веры…— Прикрывая свое замешательство, дед расшумелся. — Тебя учат, ты обязан знать. Как это «закон божий» не знать? Богохульство! Сегодня богохульник, завтра смутьян, а там и колодник…
— Что вы такое говорите, папаня, — взмолилась Екатерина Логиновна. — Выучит он…
— То-то и есть, что впустую говорю. Кругом аблокаты, заступники. А после волосы на себе рвут: «Откуда, мол, возросло этакое чадо?»
Расстроившись, дед резко подвинул свою чашку к самовару, — ударила толстая витая струя. Отец стал рассказывать, как привел сыновей в лавку, как Сергей «прилип», ровно муха к меду, а этот, то есть Николай, смотался. «Неинтересно», говорит…
— Ведь старший сын, — повернувшись к Николаю, продолжал Михаил Федорович негромко и как-то особенно задушевно. — Это понять надо: старший сын. Мой заединщик, единомышленник, значит. Куда иголка — туда и нитка, вот как. Дочки что? Время приспеет, разлетятся, кто куда. А сыновья должны по отцовской дорожке…
У Николая даже взмок лоб, то ли от чая, то ли от мыслей. Ему стало жаль отца. Он понимал, что рушит его надежды, планы, что отцу будет тяжело, но иначе не мог…
— Не хочу я в приказчики, —сказал Николай с таким видом, словно ступал в ледяную воду.
— Куда ж ты схотел? Может, в губернаторы? — Дед смотрел исподлобья недобрым взглядом.
На такие слова не стоило и отвечать. Еще недавно Николай восхищался своим дедом. Все нравилось в нем — и богатырский рост, и могучая сила, и дремучая борода. Нравилось, что по всей Волге знают отменного маляра Логина Петровича Майорова. Но к восхищению теперь примешалось совсем другое чувство.
Крепко выпивши, дед заводил одну и ту же песню: «Кто есть такой Логин Майоров? Маляр- мазила, пароходы красит. А дочерей-то как определил? Все — за дельными, благородными людями. И кто им, этим людям, Логин Майоров? Тесть. Знатно!»
Он хвастался тем, что всех четырех дочерей, в том числе и маму, Екатерину Логиновну, выдал за приказчиков. Нашел, чем хвастаться! Подумаешь, знатность! А в том, как он говорил о себе, рабочем человеке, было что-то унизительное, отталкивающее. Приказчики — благородные люди, а он, рабочий, — кто? Это измена, самая настоящая измена! С тех пор, как Николай понял это, дед потускнел в его глазах, а слова дедовы перестали иметь над ним прежнюю власть. Ишь, хватил: если не в приказчики, так только в губернаторы. Удалось бы ему хоть одну дочку «определить» за губернатора, вовсе угорел бы с радости. И они хотят, чтоб он, Николай, думал, как Логин Петрович…
— Выходит, не ндравится тебе приказчицкая служба? — дед ехидно сузил глаза.
— Не нравится, — выдохнул Николай. — И название совсем неправильное — «приказчик».
— Это почему же? — заинтересовался отец.
— Приказчик. Вроде он должен приказывать. А на деле ему приказывают, он гнется перед всеми…
Несколько минут Михаил Федорович оскорбленно молчал.
— Слыхала, мать? Вот какую птицу мы с тобой выкормили! — Он повернул голову к Николаю: — Где же собираешься летать?
Николай сказал, что хочет на завод, в рабочие. Отец горько усмехнулся:
— Высоко забираешь, нечего сказать…
Он долго говорил о «чистой» приказчицкой работе, о том, что шибко досадно, когда показываешь человеку дорогу, а он берет и сворачивает с нее, плутает, попадает в беду. Особенно досадно, если этот человек — твой сын, родная кровь…
Екатерина Логиновна, слушая, беспокойно посматривала на мужа, на сына, и глаза у нее влажно заблестели. Дед осуждающе покачал седыми лохмами.
— Больно долго увещеваешь. Одна ему дорога — в приказчики. И все тут. Не пойдет добро- хотливо, потащишь. Не хотит коза на торг, а ее ведут. Чего там рассусоливать! У него в голове еще не ум, а шум. Опосля сам спасибо скажет.
Дед поставил чашку вверх дном, положил на него оплывший кусочек сахару и тяжело поднялся. Михаил пошел его проводить.
Николай слышал, как в прихожей гремел дедов бас:
— Я со своими девками горя не знал. А ты с им хлебнешь…
РАЗГРОМ
Родион Иванович как в воду глядел: «свобода» была недолгой.
Темной декабрьской ночью полиция окружила флигелек во дворе на Крестовоздвиженской. Стучали в дверь сапогами, шашками.
Открыла тетя Фрося, сонная, встрепанная.
— Где Родион Никитин?
— Господи спаси, а мне-то как знать? Сусед он — и только…
Дверь в комнату «суседа» была незаперта, а его самого не оказалось. Хозяин, стоя в одном исподнем, беспрерывно крестился и бубнил, что жилец был справный, ни в чем таком незамеченный…
Вернувшись из школы, Николай прошмыгнул во флигель, в знакомую каморку. На кровати — голый полосатый тюфяк, на полочке, в простенке между окнами, — ни одной книжки. Как будто никогда и не жил здесь Родион Иванович. Только в железной пепельнице — тонкая недокуренная папироса. Его папироса. Николай потрогал ее, и у него так сдавило в горле, что он выбежал из пустой комнаты…
На другой день по всему Нижнему разнеслось: в Канавино, в Сормове — восстание. Рабочие поднялись с оружием. Восстали железнодорожники. Ефим сказал, что Кузьма Ильич, избегая полиции, не ночует дома.
В городе по ночам было светло от пожаров. Над Сормовым небо тоже занималось тревожными всполохами. Конная полиция рыскала по улицам.
Михаил Федорович жаловался матери: упала торговля, того и гляди, дымом все уйдет…
«И пускай бы все они, купчины, дымом изошли!»— думал Николай.
Горше всего было, что события эти отец называл «непорядками». Ведь именно так о действиях рабочих говорили царские прислужники. Сколько нужно силы, выдержки, чтоб слышать такие слова и держать язык за зубами…
В один из этих декабрьских дней Кузьма Ильич вызвал в депо сына, дал задание: вечером сходить в Сормово к тетке Дарье Ильиничне и передать записку ее квартиранту товарищу Павлу. Записку пускай мать аккуратненько вошьет куда-нибудь в шубейку.
Ефим спросил, можно ли пойти с Николаем Давыдовым. Отец задумался на минуту.
— Ну что ж, валяйте, едят вас мухи. Если товарищ Павел что передаст — листовки, скажем, — спрячьте сначала у Давыдовых…
Темный морозный вечер. На полотне железной дороги маячат сгорбленные от холода фигуры мальчишек. Чернеют рельсы, словно два стремительных ручейка, пробившихся в снегу. Кругом снежная пустыня, впереди мрак. Ни души. Страшновато. Но ведь страшно было и Якову Свердлову, о котором рассказывал Родион Иванович. А он все-таки шел…
Откуда-то донеслись неясные голоса. Хотелось остановиться, осмотреться. Но нельзя. Надо идти спокойно, не сбавляя шаг, как ни в чем не бывало.
На дороге, что тянется вдоль полотна, уже можно разглядеть двух человек. Они движутся навстречу, орут громкими хмельными голосами. Может, с пьяных глаз не заметят? Может, за своей песней не услышат, как скрипит снег на полотне?
— Ишь, шляются всякие… Книжки, небось, носят… Народ мутят, — угрожающе несется с дороги. — Вот поймать, да шкуру спустить…
Николай быстро нагнулся, поднял с полотна камень, приостановился. Но Ефим сильно дернул за рукав. И опять они идут ровным, уверенным шагом. Лишь когда позади опять загорланили пьяные голоса, Николай выбросил камень.
В поселке они чуть не напоролись на конный разъезд полиции, но вовремя юркнули в темную улочку. Ефим шнырял по запутанным сормовским переулкам, как по своему двору.
Невдалеке от черной притихшей громадины завода, поперек улицы громоздились бревна, какие-то ящики, туго набитые мешки, поваленные столбы, похожие в потемках на стволы пушек. Чуть поодаль горел костер, вокруг него сновали люди.
— Это ж баррикада! — догадался Ефим.
Кругом было темно и тихо. Поселок будто затаился, решившись на что-то большое, опасное.
Дарья Ильинична ничуть не удивилась, увидав племянника, лишь спросила, не застыл ли. Потом взглянула на Николая. Ефим сказал: «свой человек» и шепнул, что должен повидать товарища Павла. Тетка кивнула и тихонько постучала во внутреннюю дверь.
Из горницы вышел невысокий, стройный человек в очках, в сером поношенном пиджаке поверх косоворотки. Светлые волосы зачесаны набок, на щеках, на подбородке курчавится рыжеватая мягкая щетина.
— Кого я вижу! Мои друзья! — Протянув руки, он шагнул вперед.
Только по голосу Николай узнал человека, радостно вскрикнул:
— Родион Ива…— и словно подавился: человек приложил палец ко рту.
— Вас и не признать, товарищ Павел, — сказал Ефим, чтобы поправить положение.
— Это очень хорошо, — засмеялся Родион Иванович и повел их в свою комнату.
…Сормовцы бились четыре дня. На подмогу полиции и жандармам через Нижний в Сормово проехали казаки. Туда же провезли пушки. Николай и Ефим сидели на уроке, когда из Сормово донеслись залпы орудий. Мальчишки поняли: бьют по баррикадам.
А через два Дня рабочие хоронили убитых товарищей. Под кладбищенскими березами и соснами собралось много людей.
Пошел снег. Люди стояли с обнаженными головами. За несколько минут все поседели. Когда возле свежевырытой ямы поставили последний гроб, из толпы вынырнул товарищ Павел. Голова у него тоже казалась седой. Но не только от снега — от бинтов.
Он начал говорить. На кладбище было тихо, только вдовы чаще завсхлипывали.
Закончил словами песни, которую любил:
В битве великой не сгинут бесследно
Павшие с честью во имя идей,
Их имена с нашей песнью победной станут священны мильонам людей…
Николай посмотрел туда, где только что стоял товарищ Павел, и не увидел его. Решив, что это из-за слез, он вытер глаза кулаком. Но товарища Павла в самом деле уже не было.
Через три дня после похорон пришла из Сормова к брату Дарья Ильинична. Сообщила, что ночью в доме у нее был обыск, а квартиранта взяли. На другую ночь арестовали и Кузьму Ильича…
Когда, закончив училище, Ефим пришел в депо, с ним даже не стали разговаривать. Ни начальник, ни даже мастер. Ткнулся на небольшой механический завод, и там не взяли сына председателя стачечного комитета Кузьмы Севастьянова…
— Все равно куда-нибудь прибьюсь, — упрямо говорил Ефим.
Горько было Николаю уезжать из Нижнего, оставлять друга в беде. Более близкого человека у него не было. Родители и вся родня не в счет, они близкие по крови. А Ефим Севастьянов — душой, сердцем, всеми мыслями. И Николай чувствовал, что эта близость куда большая…
— А наш с тобой уговор того…— грустно покачал он головой, не глядя на Ефима.
— Не мы в том виноваты…
— Мать ходила в тюрьму?
— Дали вчера свидание. Тюрьма до отказу забита. Отец сказал: по всему видно, упекут его…
Ефим помолчал, сурово свел брови.
— Провожать на пристань не пойду, не обижайся. Черт их знает, может, они и приглядывают… Еще за тобой ниточка потянется. Да и мать не станет тебя корить дружком.
Он подал руку; в глазах его дрожал голубой печальный свет.
— Ну, прощай…— и быстро пошел по улице, ссутулясь, будто от холода.
Но когда Николай, поднявшись по сходням на пароход, оглянулся, ему показалось, что на пристани, в толпе, мелькнула светловолосая курчавая голова. И теперь, на палубе, не закрывая глаз, он видел эту курчавую голову, видел удаляющуюся рослую, непривычно сутулую фигуру…
СВОЕЙ ДОРОГОЙ
В Екатеринбурге у Михаила Федоровича от прежнего уныния не осталось и следа. Екатеринбург — город как город, торговый дом Ижболдина— солидная фирма, жалованье против того, что было в Нижнем, увеличилось. Квартиру удалось снять хоть и не ахти какую, зато терпимую по цене.
Вполне возможно, за несколько лет удастся снова сколотить какую-то сумму и завести свое дельце. Да и с Николаем не все потеряно. В Нижнем сам дух неспокойный, бунтарский. Должно быть, кто-то затуманивал парню мозги, а на новом месте, среди новых людей сын одумается, поведет себя по-другому. В конце концов неужели он, родитель, не справится с мальчишкой, не сможет направить его на путь истинный!
Нужды в учениках у Ижболдина не было, но он пошел Михаилу Федоровичу навстречу и согласился взять его сына… Давая понять приказчику, что делает ему одолжение, хозяин заметил с покровительственной и самодовольной улыбкой: «Ежли прохудится городская плотина, учениками запружу реку Исеть».
Спустя неделю после приезда семьи из Нижнего Михаил Федорович объявил сыну, что завтра они пойдут в лавку «определяться», велел Екатерине Логиновне осмотреть сына, чтоб все было честь честью.
Николай не ответил.
— Почему молчишь?
— Не пойду я в лавку, — тихо проговорил Николай. — Я ведь уже сказал…
Михаил Федорович вскипел. Сколько трудов он положил, сколько слов извел, чтоб уговорить хозяина взять в ученики этого… (он так и не нашел определения) — и все понапрасну.
— Видали фон-барона! Он сказал! — кричал Михаил Федорович, разминая дрожащими пальцами папиросу. — Плевал я на твои речи! Слышишь? А не угодно в лавку, можешь на все четыре стороны. Живи, как знаешь!
Екатерина Логиновна съежилась, с мольбой посмотрела на мужа.
— Завтра на завод иду, — негромко сказал Николай. — Берут меня…
— Какой еще завод?!
Николай чувствовал, что выигрывает бой, и отвечал твердо:
— Завод механический. Ятеса. Фамилия такая у хозяина. Понятно, это не Сормовский, но тоже большой завод. А берут меня в ученики слесаря.
— Иди, иди…— Михаил Федорович раздавил в пепельнице недокуренную папиросу. — Погорба- тишь двенадцать часов, получишь кукиш — узнаешь, почем фунт лиха, сам запросишься в лавку.
Прошел месяц. Николай возвращался с работы грязный и усталый. Руки у него загрубели, покрылись ссадинами и царапинами. Екатерина Логиновна не могла без боли смотреть на его руки. Видно, сын отведал уже не один фунт лиха. Но в лавку все-таки не запрашивался. Охота, с какой он по утрам вскакивал и бежал на завод, не радовала Михаила Федоровича…
НАХОДКА
Слесаря, к которому приставили Николая, — Якова Павловича Прокопьева — в цехе уважительно называли Прокопьичем. Кряжистый, лобастый человек лет сорока, серые глаза смотрят внимательно, сурово. Но лучшего учителя нельзя пожелать: и учит терпеливо, и разговаривает, как с равным. Вчера отчитал за милую душу, а когда мастер спросил про ученика, сказал — «ухватистый паренек» …
Прокопьич удивлялся: как это приказчицкий сын подался в рабочие? Докапывался неназойливо, все ли в порядке в семье, родной ли он, и если родной, то почему все же не пошел отцовской дорожкой, — что ни говори, дело-то почище и, знать, подоходней…
И Николай рассказал ему все-все — об отце, о Логине Петровиче, о том, какой напор пришлось ему выдержать и в Нижнем, и здесь. Но особенно убедило Прокопьича признание парня, вырвавшееся, как вздох:
— Может, это и неладно с моей стороны… Когда облапошили отца, мне и жаль его стало, и легко на сердце сделалось: не буду купеческим сынком, Николай, в свою очередь, присматривался к Прокопьичу. Но не замечал ничего, кроме того, что он строгий и справедливый человек. И вдруг — открытие.
Сосед по верстаку, Сенька Лямин, рыжеволосый парень с большими оттопыренными ушами, выйдя однажды за ворота вместе с Николаем, поинтересовался, как он осваивает слесарную науку, а потом сказал:
— Наставник у тебя добрый, да только того- этого…— он сделал рукой замысловатый жест.
— Непонятно говоришь.
— «Политик» он…
— Ну? — искренне удивился Николай и тут же непонимающе взглянул на Сеньку. — А это что — «политик»?
Сенька насмешливо гоготнул, перешел на шепот:
— Эх, теленок… Против царя значит, он. Понял?
— Вот оно что!
«Хватило ума не горланить на всю улицу», — подумал Николай и обернулся к Сеньке:
— Он что, сам признался тебе?
Сенька не уловил иронии.
— Нешто в таком признаются? Знаем. Не был бы он таким мастерюгой, хозяин бы его давно по шее — и за ворота.
Больше всего в эту минуту Николай был озабочен тем, чтоб лопоухий Сенька не заметил его радости.
— Слушай, — сказал он, останавливаясь. — А ты с ним не заодно? Признавайся!..
Сенька отшатнулся от него.
— Чего придумал! У меня своя башка на плечах. В кутузку пока не рвусь. Я ведь для чего… Еще опутает тебя, затянет…
— За это не беспокойся. Нас на мякине не проведешь. Бывай. Мне сюда…— и он свернул в незнакомую улицу, чтобы остаться одному.
Проходили дни, а Прокопьич не «опутывал» его, и это было обидно. Самому в открытую подойти к нему боязно: замкнется, тогда все пропало.
Как-то была спешная работа. Прогудело на обед, но Прокопьич сказал Николаю, что они пообедают после. В цехе стало тихо и пусто: кто вышел на волю, кто пристроился в конце пролета, за длинным столом.
Прокопьич попросил дать ему тонкий напильник. Николай выдернул тяжелый ящик и обмер. Слева, на инструментах, белел лист бумаги. По верхнему краю напечатано высокими четкими буквами:
«Российская Социал-демократическая рабочая партия».
Ниже ясными буквами помельче:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
А под призывом снова крупно:
«Чего хотят социал- демократы».
«Товарищи! Как живет народ в России? — читал Николай. — Миллионы крестьян терпят самую страшную нужду…— Глаза его прыгали по строчкам. — А рабочие… едва зарабатывают на хлеб, ютятся в сырых, темных подвалах и конурах…»
— Николай, ты там нос не прищемил? — крикнул Прокопьич.
Николай не мог оторваться. От волнения он читал по складам, как малограмотный.
— Глаза в руки возьми — быстрей найдешь, — торопил Прокопьич.
Ничего не поделаешь! Николай перевернул листок, прочитал подпись: «Екатеринбургский комитет РСДРП, август 1906 года», нашел нужный напильник и задвинул ящик.
Прокопьич прищурился:
— Ты чего такой? Ровно клад нашел…
— Там листовка, — прошептал Николай.
Прокопьич оглянулся. Вблизи никого не было.
— Какая такая листовка?
— Ну… прокламация, — взволнованно, нетерпеливо сказал Николай.
Прокопьич подошел к верстаку, как бы невзначай глянул по сторонам и открыл ящик.
— Смотри-ка, в самом деле! — брови его взлетели. — Подкинул, знать, кто-то…
Острый холодок сомнения обжег Николая: может, Сенька наплел ему, а он развесил уши?
Опустив руки в ящик, Прокопьич сложил листок вчетверо, быстро сунул его во внутренний карман куртки.
— Стало быть, доводилось читать такие штуки?
Николай увидел доверительно-теплый, улыбчивый блеск его глаз, вдруг все понял, весело засмеялся.
— Здорово вы меня… Ох, вы ж и хитрый, Яков Павлыч…
И тут же рассказал торопливо о Нижнем, о Сормове, о том, что не только читал листовки и нелегальные книжки, но и косил их, прятал на чердаке…
Словно забыв о спешной работе, Прокопьич слушал, одобрительно поглядывал на парня. Смуглые щеки Николая пошли румяными пятнами.
— Я уж думал, в Екатеринбурге совсем тихо. А тут и комитет, и листовки…
Прокопьич слегка насмешливо и ревниво улыбнулся.
— Есть, брат, все есть. Не меньше, поди, чем в Нижнем. Да нынче зажато все. Лютуют царевы опричники. А ты чего сразу мне не сказал?
— Не знал я вас.
— И то верно.
— Мне бы дочитать ее… Здорово написано, — осмелев, попросил Николай.
— Раз ты такой конспиратор, придется уважить. Но листовка, друг мой, тогда силу имеет, когда ее не один человек прочитает, а сотня, тысяча людей.
Николай вмиг понял Прокопьича.
— Это ясно. Я бы смог, Яков Павлыч…
Перерыв на обед подходил к концу, люди тянулись к своим рабочим местам.
— Вот что, Никола, — совсем по-свойски сказал Прокопьич. — Больно много тут ушей да глаз. Заходи сегодня вечерком ко мне. Ломаевская, 23. Запомнил? Там про все и покалякаем.
КАМЕННЫЕ ПАЛАТКИ
Он ел торопливо, как на вокзале.
Екатерина Логиновна с укоризной посматривала на сына. Сегодня приготовила его любимое — пирог с капустой, а он и не заметил. Спроси у него сейчас, что было на обед, — наверняка не скажет…
В сущности, она видела сына лишь в эти короткие минуты. С завода чаще всего приходит поздно. Должно быть, после работы есть у него еще какие-то дела. Иногда прибежит после смены, как сегодня, смоет заводскую копоть, переоденется — и был таков. Но, даже когда не торопится никуда, все равно можно считать, что нет его дома: уткнется в книжку — и никого не видит, ничего не слышит…
Что за дела у него, Екатерина Логиновна не знала. Но была уверена, что это все же дела, а не гулянки. Не было случая, чтобы пришел навеселе, не манят его, слава богу, ни бутылочка, ни папироска. Михаил Федорович, правда, говорит: чем политикой заниматься, лучше бы уж выпивал. Тоже не резон, конечно…
Николай рассказывал ей о работе: научился делать то-то. Или: Прокопьич похвалил. Мастер обещал похлопотать насчет прибавки. О других же делах — ни слова. И она не выспрашивала.
— Поздно придешь?
Он обнял ее худенькие плечи, прильнул к ней головой.
— Никак нет. Рано вернусь.
Но это были только успокоительные слова. От него почти ничего не зависело. Три версты тУДа> три обратно, да там не меньше часу, если не помешают… На ногу он легок, такое расстояние быстро одолел бы. Но, как сказал однажды Прокопьич, ходить надо «с головой».
На улице можно и поднажать: в толпе затеряешься, никто на тебя не обратит внимания. Но когда кончится город и выйдешь на пустырь, — сбавляй прыть, шагай степенно, спокойненько, вроде прогуливаешься или топаешь заблаговременно на свиданку. Иначе шпик, которых теперь всюду как собак, подумает: «Куда так поспешает рабочий паренек? Не на тайное ли сборище?» И увяжется за тобой. Тогда ты начнешь петлять лисой, заметать следы и, чтоб не притащить за собою «хвост», отмеришь в один конец все пять верст.
Словом, идешь — оглядывайся, говоришь — оглядывайся. Хорошо еще, думать можно без оглядки… Страшно неправильно устроена жизнь! Человек, который все-все делает на земле, без которого она была бы голой и дикой пустыней, сам ходит по этой земле с опаской, крадется, скрывается, как вор. А те, кто каждый день обворовывают его, топчут, угнетают, — те расхаживают в полный рост, хозяевами, никого не боятся, ни от кого не прячутся…
Пересекая Вознесенский проспект, он взглянул на двухэтажный дом с мезонином и вспомнил рассказ Прокопьича. В этом мезонине — Прокопьич называл его «голубятенкой» — Яков Свердлов (здесь у него была кличка «товарищ Андрей») читал рабочим лекции, «просветлял мозги». Год назад, как раз в это самое время, он был в Екатеринбурге, ходил по этим улицам, выступал на Кафедральной площади, на заводе Ятеса, жил в поселке Верх-Исетского завода, может этой же дорогой — по Клубной — шагал на Каменные палатки…
Конечно, было бы смешно сравнивать себя с товарищем Андреем: он опытный революционер, а Николай всего лишь новичок, но все-таки есть что-то знаменательное в том, что они родились и выросли в одном городе, что из Нижнего попали не куда-нибудь, а именно в Екатеринбург, хотя в России столько городов! Жаль только, ему не привелось увидеть товарища Андрея. Охранке удалось упрятать его в тюрьму, и кто знает, когда он выйдет на волю…
Николай считал, что ему повезло: он попал в хороший город, сошелся с хорошими людьми. Прокопьич. Как будто смирный, неприметный человек, как будто живет особнячком. А от него ниточки — к десяткам рабочих. Несколько раз собирались у него дома. Николаю понравилось, что жена Прокопьича, Мария Кондратьевна, во всем заодно с мужем. Завешивая окна половиками, она вздохнула: «Ох, дожить бы, когда не надо будет прятаться!»
Петр Ермаков. Парень с Верх-Исетского завода, весь как пружина. Грамотешки у него не лишка, а душа неугомонная, бурливая. Или вот Сима. Окончила гимназию, могла бы стать учительницей, жить хоть и без шика, но горя не знаючи. А перебивается частными уроками, чтобы побольше времени выкроить для главного — для рабочих кружков, для русской революции.
Или товарищ «Семен»? Есть много разных специальностей, которым посвящают себя люди. Одни становятся слесарями, другие литейщиками, учителями, докторами, сталеплавильщиками… У «Семена» специальность — революционер. Все, чем он живет с утра до ночи, изо дня в день вот уже десять лет — это революция. А ему всего двадцать семь.
В Екатеринбурге он с середины этого года. Бежал из ссылки. В каждую минуту его могут взять. Но он, пожалуй, не думает об этом. Борьба, подполье, скитания, тюрьма, ссылка и опять борьба — другой жизнью он и не смог бы, наверно, жить…
Николаю хотелось быть таким же, как эти люди, жить, как они. Пока он главным образом орудовал листовками. Куда только с его помощью не залетали эти белые птахи! Они ловко пристраивались на заборах, на стенах домов, даже на доме полицмейстера, проникали в раскрытые окна казарм, в ящики верстаков, повисали на сучках в лесу, как раз в тех местах, где ходит народ, целой стаей вдруг шумно вспархивали с балкона, когда в зрительном зале гасло освещение. Но этого было мало, очень мало…
Николай мечтал о боевом, по-настоящему опасном деле. О таком, например, какое сотворили трое екатеринбургских парней, выкравших с рудничного склада четыре пуда динамита. Вот это отчаянные, удалые головушки!..
Последние редкие домишки, небольшие, без единого деревца дворы. Клубная кончилась. За железнодорожной насыпью, слева — черные ветлы кладбищенских деревьев, а справа по желтому унылому пустырю вьется неширокая тропка. Она ведет туда, где высокой зазубренной стеной темнеет сосновый лес.
Обойдя болото, от которого несло затхлой стоячей сыростью, Николай вошел в сквозную невысокую рощицу. В глубине рощи привалясь к дереву, стоял широкоплечий дядька со шрамом на лбу; Николай видел его в литейке. Он курил.
— Который час?
— Звенит колокол, — негромко ответил Николай.
Дядька кивнул и затянулся махорочным дымом, а Николай почти побежал вперед. Всякий раз, когда он шел сюда, или в лес на Генеральских дачах, или на квартиру к какому-нибудь товарищу, или добирался на полуостров Гамаюн, его охватывало радостное нетерпение: скорей, скорей!
У самой опушки снова патруль — незнакомый парень в черном картузе с лакированным козырьком.
Каменные палатки. В Нижнем он не знал такого скрытного и одновременно такого прекрасного места. Посреди расступившихся сосен тяжело громоздится уступчатая, будто сложенная из округлых плит темно-серая гранитная горка. Она напоминает развалины древнего замка, и наверно поэтому Николай постоянно испытывал здесь ощущение какой-то таинственности…
На поляне, вокруг каменных плит собралось уже много народу. Стояли небольшими группами. Рабочие железнодорожных мастерских, текстильщики с фабрики братьев Макаровых, верхисетцы с обожженными у огня лицами, металлисты с завода Ятеса.
Увидев издали Прокопьича, Николай направился к нему.
БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Собрание вел товарищ «Семен», большой, немного сутулый, с черной копной вьющихся волос и пышными усами.
Едва он открыл собрание, вперед, с поднятой рукой, выбежал человек средних лет с очень красивыми женственными чертами.
— Прошу слова!
«Семен» скользнул взглядом по лицам товарищей: «Что поделаешь!» и сказал не то усталым, не то недовольным голосом:
— Товарищ Алехин, фабрика Макаровых.
Алехин сорвал с головы изрядно помятую шляпу, сжал ее в кулаке, точно камень, и заговорил высоким задыхающимся голосом.
Николай с завистью подумал: как складно получается у человека! Слова, будто звенья в цепочке, пригнаны друг к дружке точно и крепко… Революция потерпела поражение. Разгром за разгромом. Царизм торжествует и свирепствует. Он пустил в ход все свои черные силы — военно-полевые суды, карательные экспедиции, тюрьмы и виселицы. Силы не равны. Революции сейчас не поднять головы…
Погоди, погоди, куда же он загибает, этот Алехин?.. Помышлять о новой революции — значит не видеть, не понимать того, что делается вокруг. Партию загнали в темное подполье. Что можно сделать в таком положении? Ничего. Только высунешь голову, ее отсекут. Надо беречь силы. Сопротивление сейчас бессмысленно…
Николай беспокойно посмотрел на Прокопьича, отыскал глазами Петра, Симу. Что же происходит? Если Алехин прав, то он, Николай, ничего, ровным счетом ничего не смыслит. Видно, так и есть, ведь все молчат. Неужели согласны с Алехиным? Что же это? Почему?
Наконец-то он нашел обнадеживающую примету: усы у «Семена» топорщились. Они определенно воинственно топорщились. Почему же «Семен» молчит, не перебивает перепуганного балабона?
В этот момент, перекрывая задыхающийся голос оратора, грохнуло с разных сторон:
— Хватит!..
— Долой его!..
— Долой!.. Долой!..
Было похоже, что сдвинулись и стали валиться гранитные плиты Каменных палаток.
— Болотная жаба, — с сердцем сказал. Прокопьич и сплюнул под ноги.
— Хуже, — возмущенно проговорил Николай. — Он же против революции…
Алехин раскинул руки, подвигал плечами и, нахлобучив шляпу, отошел с видом: «Не хотите слушать, вам же будет хуже…»
— Трусость! Позорная трусость! — На поляну решительно вышел коренастый смуглый парень в куртке ученика Горного училища. Забыв снять фуражку, он гневно потряс тугим кулаком:
— Трусость и малодушие!
«Правильно! Именно так!» — чуть было не крикнул Николай.
— Нам предлагают поднять руки, сдаться. Никогда! Это измена. Самая подлая измена. Самодержавие берет нас за горло? Ударим по рукам. Оно — репрессии? Мы должны ответить террором…
— Знакомый мотив, — перебил товарищ «Семен», и усы насмешливо дернулись.
— Знакомый, зато верный. Единственно верный, — огрызнулся горняк.
— Заткни ты свой граммофон, — пронеслось над головами.
— Тише, — «Семен» поднял руку, но шум не унимался.
— Симу!
— Сима пускай говорит!..
Она вышла вперед. Посреди высоченных сосен и каменных скал Сима выглядела совсем маленькой. Плюшевый жакет распахнут, под ним белоснежная кофточка, туго перехваченная в талии широким поясом, черный бант. Сима энергично подняла голову, щеки у нее зарумянились.
Николай заволновался так, словно говорить предстояло ему. Что она скажет? Как скажет? Ну что же она медлит?
— Я вспоминаю прошлогоднюю весну. Весну пятого года…— Голос у нее был грудной, невысокий. — Сплошные преследования, аресты, провалы. В Екатеринбурге, почти по всему Уралу организации обезглавлены. Но никто не сдался, не сложил оружие. Иногда оставался один человек, всего один. И он действовал, и организация снова поднималась…
Как может меняться человек! Когда на чьей-нибудь квартире Сима вела кружок и, опершись на спинку стула, стоя рассказывала о современном обществе, о политическом строе России или о революционном движении на Западе, — это была учительница. Всегда внешне спокойная, подтянутая, сосредоточенная. Даже манера — ставить вопрос и тут же отвечать на него — была чисто учительская. А на митингах, на собраниях появлялась совсем другая Сима. Оратор, вожак. Даже голос менялся. Грудной и чистый, он делался мужественно твердым, резковатым…
— Самодержавие нанесло нам тяжкие удары и нынешним летом. Каратели и погромщики занесли над нашими головами свою дубину. Но им все равно не запугать, не раздавить нас. А те, кому страшно, могут спрятаться. Только не толкайте нас на измену революции, народу…
Николай не сводил с нее глаз, ловил каждое слово. Она говорила, что революция жива, потому что живы люди, которые верны ее идеям. Нужно не выжидать лучших времен, а наступать, наступать на самодержавие… Но только не так, как предлагают социалисты-революционеры и анархисты. Даже гимназистам уже понятно: если убить пристава, губернатора или самого царя — ничего не изменится. За одну дурную царскую голову снимут с плеч сотни светлых голов…
Часто дыша, она достала из рукава тонкий кружевной платочек, приложила его к губам.
— Вот недавно трое анархиствующих молодцов украли на руднике динамит…
Николай замер.
— …Решили, наверно, пустить на воздух империю. Геройство? Отвага? Подвиг? — Она по чему-то взглянула на него, и глаза ее презрительно сузились. — Безрассудство….
У Николая запылали щеки. Он потупился.
— Безрассудство, — повторила Сима. — Подумайте: не принести революции ни капли пользы — и уйти на каторгу…
— Боевые дружины укреплять надо, а не динамит воровать, — Николай узнал голос Петра Ермакова.
— Непременно укреплять боевые дружины, — живо подхватила Сима. — Вовлекать народ в борьбу. Каждый достойный человек, которого мы подняли против царя, — наша победа.
Тревожный шепот пронесся над поляной. Сима умолкла, заслышав его. Будто ветер зашумел в вершинах сосен. Это десятки голосов повторили слово, с которым прибежал с опушки патруль:
— Полиция…
Сима досадливо махнула рукой, застегнула плюшевый жакет.
— Без паники, товарищи, — сказал негромко «Семен», но его услышали все. — Расходимся в разные стороны. О продолжении собрания вас известят…
Поляна быстро пустела. Только сейчас Николай заметил, что сумерки уже низко нависли над лесом. Это хорошо. За каких-нибудь полчаса станет совсем темно. Он огляделся, не зная еще, какое выбрать направление, и увидел Симу. Она стояла в сторонке, глядя вслед уходящим.
«Почему не уходит? — с тревогой подумал Николай. — Как же она одна?..» Но он не решился предложить ей идти вместе и медленно двинулся в ее сторону.
Сима окликнула его. Лицо у нее было серое, озабоченное.
— Когда собирается столько народу — на душе легко и боязно: успеют ли скрыться, если налетят коршуны? В мае они взяли здесь пятьдесят два человека…— Сима помолчала, потерла лоб. — Сорвали, мерзавцы, собрание. Что ж, пойдем. Благо темнеет быстро. Давай сюда…
Большая часть людей устремилась к озеру Шарташ, к Березовскому тракту. Николай разгадал курс, который выбрала Сима: пересечь лес и оказаться против Главного проспекта. Что ж, пожалуй, неплохо…
Шли молча. То и дело спотыкались о толстые, словно канаты, корни сосен. Узенькая тропка наконец-то вывела их на опушку. Стало светлее. И тут они одновременно увидели впереди небольшой отряд полицейских.
«Если «повезет», — пронеслось в голове у Симы, — встречу тех, что в январе делали обыск…»
— Ну-ка, Давыдов, — тихо и командно сказала она, — будь кавалером. Бери меня под руку и говори…
Он понял, но какую-то секунду помедлил в нерешительности.
— Ну же, — тихо торопила Сима, не глядя на него. — Рассказывай. Веселое что-нибудь. Понимаешь?
Он взял ее под руку, неловко, выше локтя, глотнул воздух и сказал:
— Хотите, расскажу, как я тонул?
— Чудесно! — громко рассмеялась Сима. — Уже весело…
Удивляясь самому себе, Николай легко, без запинки стал рассказывать. Когда ему было лет восемь или девять, у нижегородских мальчишек была игра: кто дольше просидит под водой. По счету «три», зажав пальцами ноздри и уши, уходили под воду, вернее, присаживались на корточки. И каждый раз Николай выскакивал раньше всех, наверно дыхание было короткое. Товарищи подтрунивали над ним, потешались. И он решил схитрить. Вместе со всеми нырнуть, потом, пока товарищи под водой, выскочить, набрать вдоволь воздуху — и обратно. А когда выскочит снова — первенство будет за ним…
Лешка Буслаев, по прозвищу Репей, выследил однажды Николая и разоблачил. Мальчишки зубоскалили, а Репей даже полез драться — за справедливость.
«Ладно, — сказал в отчаянии Николай, — пускай Репей следит, а мы все — под воду. Посмотрим…»
Так и сделали. Николай пробыл под водой дольше всех. Мальчишки просто ахнули. Сначала от удивления, потом от испуга — увидели пузыри. А затем подняли со дна своего товарища. Видимо, у него закружилась голова, он наглотался воды.
— С той поры не хитрю, — сказал Николай. — Дал себе зарок.
Сима смеялась как будто от души, но нарочито громко.
Навстречу грузно шел усатый и толстый полицейский. Пятеро других шествовали следом. Поравнявшись с Симой и Николаем, усатый остановился, загородив дорогу. Шесть пар глаз, пристальных, наглых, обшарили их с головы до ног.
Сима облегченно улыбнулась: «Ни одной знакомой рожи…»
— Что вам угодно, господа? Полицейский крякнул и гулко, как из пустой бочки, прогудел:
— В лесу никого не видели? Сима удивленно повернулась к Николаю:
— Ты заметил кого-нибудь?
Не выпуская Симиной руки, он сделал большие глаза и отрицательно замотал головой.
— Где им увидать… не до того…— засмеялся один полицейский.
Ухмыльнулись и остальные.
Усатый тяжелым взглядом снова ощупал парочку. Девица явно интеллигентного, благородного вида, а парень, похоже, заводской. Да чего не увидишь в нонешние-то времена!
Он опять гулко крякнул и, козырнув, затопал к лесу. Полицейские, все еще пересмеиваясь, последовали за ним.
— Пронесло, — сказал Николай и невольно ускорил шаг, но Сима сдержала его.
Она почему-то подумала, что есть девушки, и, наверно, их очень много, которые не делают вида, а по-настоящему вот в такое вечернее время прогуливаются с молодыми людьми. А ей никогда еще не приходилось. Да и как можно слоняться без цели, без дела — просто гулять? Впрочем, вероятно, можно…
Когда отошли на порядочное расстояние, Николай осторожно выпустил ее руку, сказал смущенно:
— Вы уж, Серафима Ивановна, извините. Намолол я сегодня…
— Что ты! Как раз все было очень кстати. Вообще ты, Давыдов, дельный человек.
Она сказала это вовсе не для красного словца. В организации его уже знали как смелого и находчивого распространителя листовок, нелегальной литературы. В кружке, который она вела среди рабочих завода Ятеса, он сразу обратил на себя ее внимание. Молчаливый и скромный, он, преодолевая почти ребячью застенчивость, забрасывал ее вопросами; на них всегда было интересно отвечать. Симе нравились такие люди, сдержанные, пытливые, с внутренним беспокойным огоньком. Иного пытаешься разжечь, и не получается: «сырой» изнутри. Здесь же только подкладывай «топливо» …
— Дельный…— повторил Николай грустно и насмешливо.
— Что, не согласен?
Он признался: еще по дороге на Каменные палатки завидовал молодцам, выкравшим динамит.
Сима засмеялась.
— Как же я ошиблась в тебе! Ты, оказывается, самый обыкновенный анархист!
— Если бы все заодно, никакой бы путаницы не было, — сказал Николай. — А то не враз разберешься…
— Если бы… Да только так не бывает, дорогой товарищ… Обидно, недоспорили сегодня. Ведь, кажется, чего проще понять: выступишь один —, раздавят, как козявку. Народ выступит, масса — горы свернет. Главное — народ поднять…
Вечер был прохладный и ясный. На западе, там, где дымил Верх-Исетский завод, небо все еще ярко полыхало.
По Главному проспекту с лесенкой на плече шел старичок-фонарщик, оставляя за собой редкие зажженные фонари. Появлялась гуляющая публика. Извозчики дерзко покрикивали на зазевавшихся пешеходов; отрывисто цокали копыта, высекая из булыжников искры.
— А «Что делать?» я уже прочитал, Серафима Ивановна.
— Понравилось?
— Особенно Рахметов. Вот человек! Прямо сказка…
— Почему сказка? У нас есть люди… Прекрасный Рахметов мог бы брать у них уроки мужества и стойкости.
Он понял: «у нас» — это значит в партии, в которой состоит Сима, Серафима Ивановна Дерябина…
На узенькой и темной Усольцевской улице, возле невысоких, слегка покосившихся ворот Сима остановилась.
— Вот я и дома. Послезавтра на занятия, принесу тебе хорошую книгу, а завтра сходи на Тихвинскую, 12. Там живет Маруся Бычкова, гимназистка, славная девочка. Назовешься ей. Она уже знает. Получишь литературу…
— Понятно, — ответил Николай и подумал: «Вот тебе и гимназистка!»
Сима чуть откинула голову, словно смотрела на появившиеся звезды.
— Когда победим, — сказала она тихо и «убежденно», — я обязательно напишу роман или пьесу: как мы жили, как боролись, как все это было. И обязательно выведу рабочего паренька, который вступает в борьбу, становится революционером, членом партии…
СЕКРЕТ
Не прошло и двух месяцев, как вспомнились Николаю эти слова. Они были для него точно предсказание. Зимним вечером, в лесу за Генеральской дачей, большевики завода Ятеса приняли Николая в Российскую социал-демократическую рабочую партию.
Ему не раз встречалось в книгах: «Летел, как на крыльях…» Но только сейчас он понял, что это не просто красивые слова, что бывают минуты, когда чувствуешь вдруг, словно у тебя крылья…
Партия. Это люди, много людей, которые борются за свободу, за справедливость. Самые преданные народу люди. Они всюду—в Екатеринбурге и Нижнем, в Москве и Петербурге, по всей России. Главное для них — революция; за нее, не думая, они положат свою жизнь. И он, Николай Давыдов, — член этой партии…
Он ввалился в дом озябший и не то счастливый, не то пьяный. Потирая синие закоченевшие руки, ходил по комнатам; сегодня они показались ему ужасно тесными и низенькими. Братья и сестры поглядывали на него изумленно. Подбежала Зинаида.
— А ну, дохни!
Он засмеялся и, выпятив полные губы, дохнул ей в самый нос.
— Тогда я знаю…-— Зинаида подтянулась на носках, шепнула: — Влюбился, да?
— Угадала.
Сестра, прихлопывая ладонями, закружилась вокруг него.
— Я сразу заметила…— И надменно покосилась на малышей: видели, старший брат доверил мне свою тайну.
Мать усадила его «погреться чайком». Ни о чем, по обыкновению, не спрашивала. Пришел веселый — и слава богу. А отчего веселый — какая разница…
Михаил Федорович наконец оторвался от «Уральского края», критически посмотрел на сына.
— С чего бы такое телячье расположение? — Он знал, что Николай все равно не ответит, и загодя, в отместку пустил шпильку: — Может, в мастера произвели? Или еще выше?
— Выше…— Николай обжегся чаем, но глаза его по-прежнему весело смеялись.
Михаил Федорович обиженно уткнулся в газету, бросил:
— Добрые дела в секрете не держат.
С какой бы радостью он не секретничал от родителей, рассказал им обо всем, что происходит в его жизни, что произошло сегодня! Наверно, счастье его сделалось бы от этого еще полнее, больше. Но ведь они не поймут. Переполошатся только и не поймут…
— Вон пишут, революционеры церковь ограбили. — Михаил Федорович из-за газеты взглянул строго на сына. — Это что же, на церковный счет революцию будут устраивать?
— Не революционеры это, а эсеры и анархисты, — выпалил Николай. — Налетчики…
— Нешто есть разница? — ядовито скривил рот Михаил Федорович, — Все революционеры…
— Одно название, — горячо возразил Николай. — Настоящие революционеры, если хочешь знать, разоружают этих молодцов.
Михаил Федорович опустил газету, недоуменно уставился на сына. Николай не отвел глаз, подумал с горечью: «Чужой…»
И еще подумал, что он живет как бы двумя жизнями. Одна жизнь там, на заводе, — беспокойная, суматошная, настоящая; другая — тут, дома — стоячая и неглубокая, как пересохшая речка…
А Ефиму Севастьянову не пришлось бы прятаться. Наверно, и Серафима Ивановна не секретничала. Есть же на свете счастливцы…
МАРТОВСКОЙ НОЧЬЮ
Собрание затянулось. Прокопьич дважды ставил самовар. Чай заваривал покруче: все порядком устали. К тому же усталость была не только сегодняшняя.
Последние два года были трудными и тревожными. Бесконечные аресты, полицейские погромы, неусыпная, назойливая слежка охранки. Сима отбывала ссылку в Вологодской губернии. «Семена» почти год продержали в тюрьме и на три года угнали в ссылку в Архангельскую губернию. Почти все руководители Екатеринбургской организации были арестованы.
Но в глубоком томительном подполье все же шла работа. Приходили новые люди. Был среди них Леонид Вайнер, старый, несмотря на свои тридцать лет, подпольщик. За плечами у него была революционная работа на Лысьвенских рудниках, в Перми, Билимбае и Вятке. В 1908-м, после провала организации, он приехал в Екатеринбург.
Общительный, сердечный, прямой и деятельный, он быстро сошелся с уцелевшими здесь подпольщиками, быстро вошел в жизнь организации.
У Николая с Вайнером завязались теплые, дружеские отношения. Этот невысокий, скромный, временами даже стыдливый человек с бледным, немного удлиненным волевым лицом, — характером, поведением, всей жизнью напоминал ему и Симу, и товарища «Семена».
Техник по образованию, он, как и в Вятке, устроился наборщиком в типографию. Работа эта подтачивала и без того слабое его здоровье. Тяжелый кашель часто мучил его. Николай никогда не видел румянца на лице Леонида.
— Нельзя тебе в типографии, — озабоченно говорил ему Николай. — Свинец для легких — это яд…
— Совершенно, верно, — улыбался Вайнер. — А для нашего. дела этот свинец сейчас — все— Медленно, кропотливо, неустанно накапливались силы для нового подъема. И вот его пора пришла. Горячая, беспокойно-радостная пора. Екатеринбургские большевики списывались с товарищами из Перми, Челябинска, Златоуста и других городов, связь с которыми разрушили бесконечные провалы. Готовили партийную конференцию, чтобы связать воедино все уральские организации.
Три месяца назад в Екатеринбург приехал товарищ «Семен». «Скрывшийся из места водворения», то есть бежавший из ссылки, он получил задание центра помочь уральцам провести конференцию. Вчера «Семен» вернулся из Уфы — последнего города, где проводил предвыборные нелегальные собрания. Многие делегаты уже съехались в Екатеринбург.
Март был на исходе. Еще и не пахло весной на Урале, а настроение у всех было весеннее: люди воспрянули духом после всех тягот и неудач.
«Семен», пожалуй, не изменился за эти два года. Время не тронуло шевелюру, прежними остались и усы. Вот разве сутулиться стал чуточку больше.
Расхаживая по комнате, «Семен» говорил:
— В этом отношении в Екатеринбурге спокойно. Но там, где такого влияния нет, там меньшевики нагадили ужасно. Я столкнулся с плодами их пачкотни: «Период реакции — пауза в развитии революции»… Да, а этот, как его— был здесь проповедник «паузы», он здравствует?..
— Алехин, — подсказал Николай Давыдов.
— Вот-вот, — усы у «Семена» вдруг ощетинились.
Прокопьич с улыбкой рассказал, что в прошлом году Алехина взяли. Просидел четыре месяца, с тех пор ни на одно собрание его калачом не заманишь…
— Душа коротка, — с пренебрежением сказал «Семен». — Деятель! Тем лучше, воздух будет чище.
— Хорошо, хоть провокатором не стал, — заметил Николай.
— Из такой слизи даже провокаторы не получаются…— Он потрогал блестящий, словно лакированный, лист фикуса и снова повернулся к сидящим за столом: — И тем не менее, если вдруг такие ликвидаторские мелодии вылезут наружу, встретим их по достоинству. Поэтому предпоследний пункт, по-моему, надо оставить.
Леонид Вайнер придвинул к себе густо исписанный листок бумаги.
— Пробежим-ка еще разок всю повестку? Но неожиданный приступ кашля, бурного, мучительного, сгорбил его и долго, нещадно бил. Наконец Вайнер отнял ото рта согнутую ладонь, откинулся на спинку стула и прикрыл глаза.
— Вы нездоровы, — участливо и тревожно склонился над ним «Семен».
Николай принес воды.
— Выпей, она не холодная.
Вайнер открыл глаза, виновато поглядел на товарищей.
— Нет, нет, ничего… Уже прошло…
Боясь нового изнурительного приступа, он тихим голосом прочитал пункт за пунктом.
— Это, я думаю, и предложим конференции, — сказал: «Семен». — Если других мнений нет, тогда все. Запомнили повестку? Отлично.
Он стал свертывать бумажку. Вайнер снял с самовара чайник и чиркнул спичкой. Желтое неторопливое пламя поползло по бумажной трубке, в комнате запахло горьким дымком.
Через минуту «Семен» бросил в самоварную трубу черный хрупкий обуглившийся остов бумажки. Но огонек успел лизнуть палец, и «Семен» по-детски потянул его в рот.
— Итак, вопросов больше нет? Нет. Расходимся благородно, товарищи-
Со стула в углу комнаты поднялся Семен Бахарев, коротконогий и кругленький, с розовощеким, всегда как будто сонным лицом и маленькими дремучими глазками, сидевшими так глубоко, что никто не смог бы сказать, какого они цвета.
— Ну, квартирант, пойдем? — обратился он к «Семену».
«Семен» остановился у него на квартире, в двух небольших кварталах от дома, где жил Прокопьич.
— Ни в коем случае, — «Семен» выставил вперед ладони. — По одному. И не поленись, будь добр, сделать хотя бы маленький крюк. На сон грядущий это даже полезно.
— Хорошо, хорошо, не поленюсь, — скороговоркой заверил Бахарев и стал прощаться.
Вскоре ушел и «Семен».
Николаю Давыдову неохота было уходить. Никогда еще не испытывал он такого прилива сил, такого неудержимого, приятного волнения. Он понимал: то, что сделано, — только начало, что впереди огромная, утомительная работа. Наверняка будут еще и трудности, и неудачи. Но какое-то неистовое ликование переполняло его. Он стеснялся показать перед товарищами это свое настроение, прятал его, но бороться с ним не мог. И оно прорвалось. Стоя посреди комнаты, Николай прочитал на память, негромко и приподнято:
— «Миновала пора могильной реакции и зарождается новая, быть может еще более могучая, чем предшествующая, волна народного революционного движения…» Эта листовка — вся, как песня, честное слово…
Вайнер смущенно потупился: он был автором этой листовки, выпущенной несколько дней назад.
Петр Ермаков, с разлохмаченной шевелюрой, громко смеясь, рассказал, как утром городовой соскребал шашкой со стены эту листовку. Пыхтит, усердствует, а в десяти шагах, на заборе— такая же листовка, и люди взахлеб читают…
— Изголодались по такому слову, — заметил Прокопьич.
— Товарищи, — Вайнер поднялся, утомленно щуря глаза. — Спать, между прочим, осталось часов пять, если не меньше…
Когда Николай остался вдвоем с Прокопьичем, Яков Павлович усмехнулся:
— Сроду не угадаешь, что мне сейчас на память пришло. Сказать? Как ты в цех заявился. Тихонький такой, смиренный. Как я тебе проверку устроил. Не забыл? — Прокопьич вдруг посерьезнел, протянул руку. — Ну, бывай. Делов еще выше головы…
Выйдя на улицу, Николай по привычке осмотрелся и зашагал медленно, прислушиваясь. Как будто тихо кругом. Пусто на улице. В таких случаях всегда спокойнее, когда на улице, кроме тебя, — никого.
Дома все уже спали. Мать прикрутила лампу, оставила на печке ужин. Но есть не хотелось. Он скинул сапоги, прошелся по комнате. До полуночи оставалось около тридцати минут, но он сорвал сегодняшний листок календаря: пусть побыстрей начнется «завтра» — 29 марта 1909 года, день конференции.
Он разделся, погасил лампу. Надо все-таки постараться заснуть. Завтра нужна особенно свежая голова.
А Ефим Севастьянов так и не ответил ни на одно письмо. Что там с ним? Серафима Ивановна… Где она, в какой тюрьме? Полтора года уже пролетело. Пролетело для тех, кто на воле. Здорова ли? Эх, была бы она сейчас тут, в Екатеринбурге!..
…Он не слышал, как стучали в дверь, как свирепо лаяла в сенях Арапка, как Екатерина Логиновна пошла отворять.
Едва она откинула крючок, дверь открылась, и квартира наполнилась лязганьем шашек, звоном шпор, громким топаньем сапог.
— Где ваш сын? — сморкаясь в надушенный платок, спросил ротмистр с закрученными вверх усами.
Екатерина Логиновна застегивала на груди блузку, тонкие пальцы ее одеревенели.
— У меня их четверо…
— Не притворяйтесь! — рявкнул ротмистр. — Вы знаете, кто нам нужен. Тот, который по собраниям шляется…
Ноги у Екатерины Логиновны подкашивались. Собрав силы, она сказала:
— Я разбужу старшего… Хотя он нигде не шляется…
Открыв глаза, Николай увидел лакированные сапоги, светло-серое сукно шинели, золоченые пуговицы с выпуклым орлом, серебристые погоны. Ротмистр.
В комнате пахло морозом и духами. Ротмистр неторопливо снимал белые перчатки.
Откинув полу шинели, он достал портсигар, совсем буднично сказал вахмистру:
— Приступайте.
Тот щелкнул каблуками, взмахнул над красным погоном рукой. Начался обыск.
Рылись в подполье. Повыкидывали все из шкафа, из сундука, щупали подушки и перины, тыкали шашкой в печное поддувало.
Ротмистр взял с подоконника книгу. Это был «Овод». Искоса, хмуро посмотрел на Николая и, пыхтя папиросой, стал листать книгу, потом тряс ее, держа за корешок, — не выпадет ли что. Еще раз взглянул на обложку, недоброжелательно, хмуро, и небрежно бросил книгу на подоконник.
Тяжелые шаги глухо загремели над головой, на чердаке. Прислушиваясь к этим шагам, Николай припомнил: там упрятано несколько экземпляров последней листовки, программа для кружков, список книг на семи страницах… Кажется, все. Да и этого вполне хватит…
Жандарм, рывшийся в комоде, подал ротмистру два паспорта, пристукнул каблуками.
— Один как есть чистый. Другой — на имя Ивана Александрова Коновалова. Не иначе, для политических беглых заготовлены.
Михаил Федорович, босой, с всклокоченными волосами, потерянно слонялся по квартире; его то и дело толкали жандармы в синих шинелях, покрикивали, чтоб не путался под ногами.
Дети жались друг к дружке, с испуганным любопытством следя за происходящим. Зину трясло. Она накинула на плечи одеяло и придерживала подбородок, чтобы не стучали зубы.
Через час, а может больше, вахмистр доложил ротмистру, что больше ничего не обнаружено. Николай облизнул обметанные, как после жара, губы.
Ротмистр бросил на него уничтожающий взгляд.
— Одевайтесь. Вы арестованы!
Снимая с вешалки тужурку, Николай с трудом подавил улыбку:
«Смотри-ка, обхождение какое: «выкает» … Екатерина Логиновна поцеловала сына, и тотчас двое жандармов взяли его за руки, толкнули к выходу.
Михаил Федорович достал папиросу, но, пока закурил, сломал несколько спичек.
Присев на кровать, обняв голову, тихо плакала Екатерина Логиновна.
— Слезами пожара не зальешь, — задумчиво и жестко проговорил Михаил Федорович. — Чуяло мое сердце: хлебать ему арестантские щи. Вот тебе и подмога, и правая рука… Заместо дела «Давыдов и сыновья» — жандармское дело…
Продолжение следует