Капризная репортерская судьба недавно забросила меня на Маркизские острова — французскую колонию, затерянную в бескрайних просторах Тихого океана. Почти в любом уголке земного шара можно найти кусочек Родины в стенах Советского посольства или консульства и получить поддержку. Здесь же нет советских представителей, и давно не бывал никто из наших. Поэтому я поднимался на крыльцо комиссариата с неприятным сознанием неуверенности и одиночества. Колониальные власти вообще не жалуют нас, русских журналистов, а тут, в этом глухом уголке архипелага, на острове Хива-Оа, французский комиссар — царь, бог и Зевс-Громовержец. От его воли целиком и полностью зависит мое пребывание на острове.
В полутемной сводчатой комнате сидело двое. Туземный сержант вскочил и почтительно вытянулся. Однако на вопрос, можно ли видеть господина комиссара, ответил не сразу, замялся и посмотрел на белого. Худой, мрачный чиновник, несмотря на жару, застегнутый на все пуговицы мундира, нехотя оторвал от бумаг длинное лицо и бесцеремонно смерил меня холодным взглядом рыбьих глаз. Потом сухо кивнул и снова углубился в бумаги. Моя внешность, видимо, не вызвала подозрений. Сержант предупредительно распахнул тяжелую дверь кабинета. Оттуда вырвались два голоса: низкий — повелительный и тонкий—просительный. Я замешкался: комиссар был не один и, похоже, не в настроении. Скверное начало!.. Но сержант пренебрежительно махнул рукой:
— Ничего, мосье. Это так, мелочь. Проходите!
Поневоле пришлось войти.
За необъятным полированным столом восседал краснолицый толстяк с выцветшими белесыми бровями. Щегольская куртка с золотыми галунами, небрежно наброшенная на белоснежную сорочку, не оставляла сомнений: предо мною находился сам комиссар. Он приподнялся и молча, глядя куда-то в сторону, указал рукой на стул. Потом посмотрел на ладонь, сжал кулак и, неожиданно хватив им по столу, гаркнул:
— Нет! — и раздраженно пояснил: — Сказано нельзя, значит, нельзя!..— Он смотрел прямо на меня, но поверх головы. — Это невозможно, — довольно спокойно повторил он и внезапно опять завопил: — Нет, нет и нет!
Последние три «нет» он выпалил на трех языках поочередно — французском, английском и немецком.
Я опешил: не произнес еще и звука просьбы — и уже отказ, да еще в такой грубой форме. Значит, толстяк поджидал меня, его предупредили. Оставалось встать, повернуться и уйти. Я встал.
— Нет! — еще громче прежнего заорал комиссар, затем почему-то посмотрел на приоткрытую дверь и снова брякнул кулаком по столу, но как-то вяло, нехотя. И тут я понял: он орал и смотрел вовсе не на меня, а на кого-то за моей спиной, откуда доносилось бормотание.
Справа от двери в униженной позе стоял смуглолицый человечек. Это он что-то неразборчиво говорил на скверном французском языке. Я облегченно вздохнул и столкнулся взглядом с глазами комиссара — большими голубыми глазами, резко контрастирующими с кирпично-красным лицом. Он запнулся на полуслове, откинулся назад и. часто моргая, изумленно уставился на меня. В его лице промелькнуло нечто знакомое. «Что за черт) Где я тебя видел?.. Где?»
— Ба-а-а! —завопил он так, что в ушах зазвенело.—. Разрази мою печенку, если вы не…— он назвал мое имя.
«Разрази мою печенку» сразу освежило память.
— Барро! — вскричал я.— Неужели ты?..
— А кто же еще? Разрази мою печенку!..
Когда схлынули первые эмоции, мы углубились в область воспоминаний.
Случай свел нас за колючкой фашистского концлагеря в оккупированной зоне Франции. Барро, чиновник мэрии, угодил сюда за пустяшную провинность. Но лагерный комендант ни для кого не делал различий, и Барро приходилось ничуть не слаще нашего. Тот же каторжный труд, эрзац-хлеб, похлебка из гнилой репы с картошкой и пинки походя. Барро страшно гордился своей недавней должностью.
— Вот у нас, в мэрии… Бывало, мы с мэром… Я и мэр… — вечно бубнил он и заработал кличку «мэр».
Упитанный «мэр» очень тяжело переносил лагерную голодовку.
— Разрази мою печенку, я подохну на этой паршивой жратве, — вздыхал он все чаще, уныло смотря в пустую миску.
Мне кажется, именно боязнь «подохнуть на этой жратве» и привела его к нам — в ряды лагерной организации Сопротивления.
— Я так смотрю, парни, — однажды, помню, заявил он. — На этой жратве мы все равно протянем ноги. Кто раньше, кто позже. Побег — штука опасная. Но, разрази мою печенку, все же шанс…
Нашей группе относительно повезло: нескольким из нас, в том числе и мне с Барро, удалось перейти демаркационную линию и попасть в неоккупированную Францию. Везение, а главное, сочувствие простых французов, не оставляли нас и дальше. С их помощью мы избежали лап петеновской полиции и дарнановских молодчиков и пробрались в маки, к партизанам. Там мы провоевали бок о бок почти до конца войны. Он однажды сознался мне:
— Чудное дело судьба. Не плюнь я в морду бошу, сидел бы себе спокойно в мэрии, попивал винцо и знать ничего не знал… Вы, коммунисты, Петеновская полиция и дарнановские молодчики — полиция правительства Виши, возглавляемого предателем маршалом Петеном: откровенно фашистская «милиция» Дарнана жестоко расправлялась с патриотами, а иногда и с полицейскими Петена, не проявлявшими должного рвения, парни неплохие. Разрази мою печенку! Но очень уж занозистые, так и лезете на рожон. И вообще, мне больше по пути с мэром, чем с вами…
Впрочем, подобные взгляды не мешали «мэру»-Барро честно воевать и даже стать командиром взвода. Он считался хорошим, надежным бойцом и неплохим товарищем. В рядах Сопротивления дрались не только коммунисты. Людей самых различных взглядов объединяли ненависть к врагу и любовь к поверженной, поруганной Франции. А мы, русские, отстаивая свободу Франции, одновременно сражались против общего врага и за свою далекую Родину.
В сорок четвертом году Барро ранили, и наши пути разошлись, чтобы через два десятилетия скреститься в отдаленном уголке планеты…
— Смотри, — сказал Барро и выдвинул ящик письменного стола. Среди бумаг, поблескивая вороненой синевой, лежал револьвер. Я сразу же узнал его, мощный шестизарядный «веблей-скотт» с буквой «Б», вырезанной на рифленой щечке рукоятки. Этот вензель нацарапал Барро еще тогда, в отряде, и страшно гордился револьвером, честно добытым в стычке с каким-то фельдъегерем. — Как видишь, храню… В память о прежнем,— в его голосе прозвучала грустная нотка, подобная тем, которые иногда слышатся нам в рассказах о милом и, навсегда минувшем детстве.— Да, можешь ездить и ходить, сколько тебе угодно и куда угодно… — заверил Барро и после паузы обронил:— Пока я комиссар… Фу-у, проклятая жарища!— Он вытер платком толстую шею и с грохотом отодвинул кресло.— Хватит! Не каждый день такая встреча. Пошли ко мне. Что ты пьешь?..
— Э, погоди! У тебя посетитель.
— A-а… Плевать! — отмахнулся Барро. Меня неприятно поразил его тон, я не удержался:
— Прежде ты рассуждал не так. Чего хочет этот человек?
Барро поморщился, но не успел ответить: в разговор вступил третий.
— О, мосье! — неудачливый проситель, почуяв поддержку, торопился ко мне.
Маленький и живой, он двигался удивительно легко, несмотря на сильную хромоту. Его карие глаза смотрели умоляюще, а руки сжимали грудь. Он говорил не очень правильно, с каким-то акцентом, но легко и бегло. .
Его опоили и выбросили со шхуны, шедшей с острова Клиппертон в Новую Каледонию, предварительно обобрав дочиста. «Настоящие пираты, мосье…» Но, к счастью, в тайничке — «Вот здесь, мосье!» — оставалось несколько кредиток. Маркизские острова пришлись ему по душе. «Неизвестно, как еще там, куда ехал. А тут чудесно! Не правда ли, мосье?» Он охотно остался бы здесь на всю жизнь, если бы господин комиссар разрешил открыть небольшую торговлю. «О, совсем пустяки, мосье! Спички, сигареты, безделушки, ситец…» Ему совсем немного нужно, он скромный одинокий человек. Не намерен наживаться, только на жизнь, на каждый день. Вся беда в том, что он не чистокровный француз, его мать — вьетнамка. Из-за такого пустяшного обстоятельства господин комиссар не желает дать патент. «Разве это справедливо, мосье? Мы не выбираем себе матерей…»
Он говорил так горячо, его волнение и обида были столь очевидны и оправданы, что захотелось помочь ему.
Я отозвал Барро в сторону.
— Послушай, «мэр», дай ты ему этот патент. Станет одним неудачливым торговцем больше. Пусть его!..
— Ты не знаешь, чего просишь…— проворчал Барро.
— Ну и что? Ведь Франция — не Америка, у вас нет расовой дискриминации.
— Официально да… — протянул Барро. — Ладно, так и быть. Ради тебя! — Он повернулся к просителю: — Как зовут?
— Ламбала Брюнель.
— Поди к сержанту, он даст патент. Но ты должен убраться из долины Атуона подальше. Куда-нибудь в глубь острова.
— Благодарю, господин комиссар! Слушаюсь, господин комиссар! — Он повернулся ко мне: — Тысяча благодарностей, мосье! Вы не представляете, как я вам обязан. Вы сделали благородное дело.
Я пожал плечами…
После длинного обеда с бесконечной сменой блюд (— На этой жратве не подохнешь? А?..— не утерпел я) мы перешли на веранду.
— Каким ветром тебя занесло сюда? Ты мне так и не сказал. Я думал, ты сидишь под крылышком у своего мэра, как мечтал.
— Э-эх, длинная история. Пока мы воевали, мое местечко заняли. А найти другое не так-то легко. Да и жизнь в метрополии для мелкого чиновника после войны стала совсем несладкой. За что я только не брался! Вспомнить тошно… Потом встретил Гарсо. Помнишь, наш батальонный? Он теперь в министерстве и помог мне, устроил сюда. Приехал на четыре года, да так и застрял. Сказать по совести, ничего хорошего во Франции меня не ждет. А тут — персона! Дом, слуги, оклад, почет и прочее… Работа нетрудная, а в общем-то паршивая, — неожиданно заключил он, — Дотяну до пенсии — и баста! Если только дотяну. Видел субчика в приемной? Ну, этого, с лошадиной физиономией?.. Он из дарнановских молодчиков. После сорок пятого, когда в правительстве были еще министры-коммунисты, его сцапали и судили как военного преступника. Ему грозила бритва мосье Дайблера ‘, но адвокатишки запутали концы, и он отделался шестью годами. Не обошлось, конечно, без тайных доброжелателей. Ты не представляешь, на какие посты уселась публика, против которой мы сражались! Уму непостижимо! Э, да что толковать, только печень портить… Ну, а после отсидки его сплавили сюда, чтобы глаза не мозолил — слишком уж подмоченная репутация. М-да… И вот, извольте радоваться: я, офицер Сопротивления, служу с дарнановцем и пикнуть не смею. Дерьмо, а не порядки! Этот фрукт спит и видит, как бы сесть на мое место. Кабы не Гарсо, он давно спихнул бы меня. Такие теперь в доверии, не то, что наш брат. Этот стервец шпионит за каждым шагом. Вот и приходится лупить кулаком по столу, а то и прижать человека, — добродушно усмехнулся Барро и вполголоса добавил: — На поверку выходит, коммунисты били в точку: рвать дрянь, так с корнем…
Когда через несколько дней, путешествуя верхом на лошади, я заехал в маленькую горную деревушку, то первым человеком, встретившимся мне, оказался недавний знакомец — Ламбала. Он сидел у порога дрянного домишки, украшенного ядовито-пестрой вывеской: «Магазин мосье Брюнеля». На полках «магазина» стояло несколько консервных банок и бутылок, пара сифонов, лежала штука ситца, высилась пирамидка скверных сигарет и грудой валялись дешевые безделушки. Новый торговец явно не заботился о выборе товаров и, наверное, не слишком преуспевал…
В глубине лавчонки приоткрылась дверь и выглянуло смуглое лицо с чуть раскосыми глазами. Дверь приоткрылась всего на несколько секунд, но мне удалось хорошо рассмотреть внутренность комнаты. Одна деталь настолько поразила, что я невольно подался вперед. Но в этот миг прозвучал повелительный гортанный окрик. Дверь моментально захлопнулась, и странное видение исчезло. Ламбала, как ни в чем не, бывало, смотрел на меня с профессиональной готовностью. Его лицо хранило выражение внимательной любезности, на нем не было и следа волнения, словно не он кричал. Но я слышал его голос и подметил нотки гнева и тревоги. Тревоги совершенно непонятной… А может быть, Ламбала занимается какими-то темными делишками? Однако принадлежности, случайно увиденные мною, не могут иметь ничего общего с таким ремеслом.
Я направился к выходу.
— Мосье так ничего и не выбрал?.. Глубоко сожалею. Быть может, хотя бы пачку сигарет? Для мосье найдется «Голуаз».
Ламбала скользнул за стойку, секунду повозился и с поклоном поднес изящный портсигар сандалового дерева. Он, казалось, еще хранил тепло кармана. Ламбала не оставил меня в недоумении.
— Мой собственный. В подарок мосье… На… память.
Мне положительно не нравился этот юркий человечек. Неужели он думает, что я расскажу Барро о своих подозрениях, и хочет задобрить пачкой контрабандных сигарет, вложенных в редкостный портсигар ручной работы? Ламбала словно бы прочел мои мысли. Выпрямился и тихо сказал:
— Не стоит так поспешно судить о людях, мосье. Не всегда человек делает то, что хочет,— на его лице не осталось и следа былой униженности, глаза смотрели прямо, гордым немигающим взглядом.— Пройдет немного времени, и мосье не будет стыдиться подарка… бедного торговца,— пауза прозвучала невеселой иронией.
— Спасибо.
— Мосье видел моего младшего брата. Мальчик нездоров, он моя радость и горе…
Настороженный слух уловил фальшь. Сейчас он врал. Зачем?.. А собственно говоря, что мне до него и его делишек? В конце концов мало ли что бывает? Не стоит поддаваться первому впечатлению и, чего доброго, ввязываться в историю. Люди с физическими недостатками нередко болезненно самолюбивы, а Ламбала хром. К тому же мы наверняка больше не увидимся.
Деревня уже давно скрылась за многочисленными поворотами горной тропинки, а я все еще размышлял о странном торговце. Что ему тут нужно, в этой нищей деревушке? Безусловно, не жалкая торговля — его цель. Он, кажется, далеко не глуп. Я опять вспомнил мельком виденное в комнатушке, вспомнил и портсигар.
Дерево от времени потемнело, но все еще источало тонкий пряный аромат. Вещь была уже не новой. Я сам завзятый курильщик и знаю цену привычному портсигару, мундштуку или трубке. Такими вещами не разбрасываются. Предо мною встало лицо Ламбалы и прозвучал голос: «Не стоит так поспешно судить о людях…» Нет, это подарок от чистого сердца!
Дня через три, побывав всюду, где хотел, я вернулся в Атуону. Мое пребывание на Хива-Оа близилось к концу. Вечером зашел к Барро. «Мэр» пребывал в скверном настроении и под градусом. На столике выстроилась целая батарея пустых бокалов, а его лицо приобрело темнокирпичный оттенок. Он густо дымил, свирепо уставившись в стену, и ответил на мое приветствие, не поворачивая головы.
— Не возьму в толк, какого черта находят в этой мазне? —сердито заявил он, ткнув пальцем в стену. Там висела картина, — Посмотри на разбойничьи рожи. А фигуры! Бог мой, кошмар! А дикие краски? Ты видел когда-нибудь фиолетовую траву?.. То ли дело мои пастели. Уж если трава — так зеленая. Вино — красное, а лица — человеческие…— Я не удержался от улыбки: Барро десятками выписывал из Парижа лубочные пастели и весьма ими гордился. Он продолжал: — Подумать только, в Париже, я слышал, за мазню этого чудака платят сотни тысяч франков. Неужели это правда?
— На этот раз тебя не обманули.
— Разрази мою печенку, ничего не понимаю! — развел он руками.
Картина, вызвавшая недовольство Барро, принадлежала кисти самого Поля Гогена. Знаменитый художник жил в долине Атуоны и здесь умер. Картина, изображавшая пиршество дикарей после битвы, была подарена великим новатором одному из предшественников Барро и с тех пор считалась неотъемлемой принадлежностью резиденции комиссара.
Написанная в оригинальной манере, сильными, диссонирующими красками, она била в глаза поклонника пастелей.
Сюжет — своеобразный, характерный для Гогена. Багрово-красный свет огромного костра освещал дикие, причудливо татуированные лица победителей, сидящих полукругом. Около костра лежало двое связанных людей, очевидно, пленников, — живое мясо. Голый великан занес палицу над головой одного из них… Картина производила тяжелое впечатление. Краски и манера рисунка вполне могли послужить предметом спора. Но не только они раздражали комиссара.
— Представь себе, — заявил он, — сегодня утром я застал нового повара-вьетнамца перед картиной. Добро бы просто глазел! Так нет, он, видите ли, малевал что-то карандашом на листке картона. Тоже мне, нашелся художник! Как будто ему за это деньги платят. Я дал ему такого пинка, что он вылетел на кухню впереди своего рисунка. Думаю, теперь у него надолго пропадет охота пачкать бумагу… Ну, что ты качаешь головой? Ладно, я знаю: человеческое достоинство и прочее. Пожил бы тут с мое…— в тоне Барро прозвучало раздражение, он одним глотком опорожнил бокал рома со льдом и позвонил.
Я сдержался, спорить было бесполезно. Трудно переубедить колониального администратора, когда ему далеко за пятьдесят и он, к тому же, изрядно подвыпивший. Я перевел разговор:
— Где же твой любимец Аумия? Ведь ты был в восхищении от его кулинарных талантов.
— Этот болван женился, а был прекрасный повар, — вздохнул Барро. — Лучшего не сыскать на всем архипелаге. Убеждал битых полчаса, сломал трость, но так и не выбил дури…— Я с трудом сдержал гримасу отвращения, мои симпатии к «мэру» катастрофически быстро падали. — Если бы не хромой, пришлось бы скверно. Спасибо ему, привел вьета…
— Какой хромой?
— Ну, этот… твой протеже. Как его?.. Ламбада, торговец. Черт с ними! Пошли обедать. Разрази мою печенку, вьет тоже недурно готовит… A-а… Давай сюда. Это никогда не помешает, — он снял бокал с подноса, принесенного маленьким смуглолицым человеком, и осушил единым духом. — Вот, он самый. Повар…
Человечек вежливо приподнял белоснежный колпак и поклонился. Знакомое лицо! Странно!..
Утро следующею дня застало меня на палубе «Роберты» — маленького пароходика, возившего пассажиров и грузы на соседние островки. Но образ загадочного торговца по-прежнему тревожил воображение. Я мог поклясться, что, чуть раскосый человечек, выглянувший из задней комнаты лавчонки, и новый повар комиссара были одним и тем же лицом. Мне показалось, что возле толстяка Барро идет подозрительная возня. Вспомнился длиннолицый дарнановец с рыбьими глазами, и, хотя многое в облике Барро теперь не нравилось мне, я решил, если потребуется, предупредить его. Годы, проведенные в маки, не вычеркнешь из памяти, они кое к чему обязывают.
После возвращения на Хива-Оа первым делом зашел к Барро. Толстяк дремал в своем любимом шезлонге. Он открыл глаза, хрюкнул и вместо приветствия спросил:
— Виски или мартини?
— Воды со льдом.
Барро позвонил. Каково же было мое удивление, когда через несколько минут на пороге с подносом в руках появился мой старый знакомец Аумия!
— Откуда взялся Аумия? Ведь он ушел от тебя?..
— Как видишь, вернулся, — самодовольно улыбнулся Барро, — Поссорился со своей красоткой и прибежал обратно.
— А куда делся вьетнамец?
— Понятия не имею. Убрался куда-то.
Я обратил внимание на перемены в туалете Аумии. Вместо ситцевого пареу на нем было шелковое, в мочках ушей покачивались золотые серьги, и на пальце блестело массивное кольцо. Он с фамильярной и одновременно наглой улыбкой склонился к хозяину. Тогда я не придал особого значения новому туалету Аумии, приписав его щедротам Барро в знак примирения. Только подумал, что, к сожалению, и среди гордых маркизанцев встречаются люди, готовые за подачки продать честь и достоинство.
День близился к концу. С моря повеяло сыростью, зазвенели москиты. На веранде стало неуютно.
Мы перешли в кабинет. Мой взгляд упал на картину. Она висела по-прежнему странная и жутко привлекательная. Но, удивительное дело: мне показалось, будто краски посвежели. Подошел поближе, ко впечатление не изменилось.
«Чудес не бывает, — подумал я.— Просто результат вечернего освещения». Тем не менее не мог избавиться от навязчивого впечатления и за вечер не раз испытующе поглядывал на картину. У меня зародилось смутное подозрение….
На другой день рано утром я ехал по извилистой горной тропинке, держа путь в маленькую деревушку — резиденцию Ламбалы. Домишко стоял на своем месте, выделяясь пятном ядовитопестрой вывески. Но двери и окна были заколочены. Расспросив местных жителей, узнал, что Ламбала и его брат с неделю назад уехали, якобы по делам, на соседний остров.
На следующий день, перед отъездом с архипелага, я обедал у комиссара. Теперь, при дневном свете, никаких сомнений не оставалось: картина сияла девственной свежестью красок. Копия была выполнена изумительно, кистью талантливого, умелого художника. Превосходная, почти не отличимая от оригинала, но все же копия!
Стало быть, я не ошибся тогда. Не что иное как мольберт стоял в комнатушке, а пестрое пятно рядом было палитрой. Брат Ламбалы, повар-вьетнамец и неизвестный художник, очевидно, были одним лицом. Недаром Ламбала вел жалкую торговлю в дикой деревушке… Сказать или нет? Пожалуй, не стоит. Сам Барро не отличит подделки дэ конца службы, но, если проболтается, будут неприятности для него же. Похитители, безусловно, давно вне пределов Досягаемости.
Казалось бы, все встало на свои места, и все же оставалось беспокойное чувство какой-то неясности. Я вспомнил глаза. Ламбалы, его прямой, гордый взгляд: такой человек не мог быть заурядным авантюристом. Но в то же время его поступки свидетельствовали против. Он подкупил Аумию и ввел в дом комиссара своего сообщника. Подменил картину—и был таков. Доля вины лежала и на мне: это я, уговорив Барро, невольно помог жулику. Вспомнил портсигар и решил выбросить из чемодана. Это было все, что я мог сделать…
На пароход меня провожал Барро. Толпа зевак на мол почтительно расступилась перед комиссаром, но ко мне кто-то прикоснулся, и одновременно я ощутил в руке записку. Обернулся. Смуглолицый человек сделал еле заметный предостерегающий жест и глазами показал на судно. Я понял: прочесть там…
«Вы — участник Сопротивления и поймете нас. Мы — не авантюристы и не преступники. В джунглях Южного Вьетнама идет борьба не менее жестокая, чем когда-то против нацистов во Франции. Она требует не только мужества, но и средств. Картина Гогена стоит больших денег. Они помогут в борьбе за свободу. Люди, уважающие Вас и Вашу великую страну».
Немного поколебавшись, передал записку Барро. Он прочел, засопел и сказал:
— Разрази мою печенку! Могли и не мудрить…
— То есть?
— Сам бы отдал…
Я не сумел скрыть ни удивления, ни усмешки.
— Отдал бы, как же!
— Честное слово, — сказал он тихо и серьезно. — И даже свой револьвер в придачу, если хочешь…