Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Мы вышли из тайги, обросшие бородами до самых глаз. Это были не те экзотические бороды, с которыми геологи фигурируют в модных фильмах о «суровой романтике таежных будней». Это были некрасивые, жуткие щетины, и потому всей душой мы стремились в маленькую сельскую парикмахерскую, под спасительный лязг ножниц и шуршание бритв.
Комнатушка для ожидания, как и во всех подобных заведениях, называлась громко и претенциозно: «холл». Впрочем, здесь была проявлена забота не только о названии, но и о досуге томящихся клиентов: на шатком столике лежали позапрошлогодняя подшивка журнала «Пчеловодство» и пачка «Медицинского работника».
Я машинально перелистнул «Медицинский работник» и… Собственно, с этого «и» начинается повесть. Я увидел подпись под статьей: «Ян Берзин, главный врач Березовской больницы». Статью я пробежал не вдумываясь. Что-то о работе сельских больниц. Но Берзин! Ян Берзин. Врач…
Значит, он смог, сумел. Значит, то, что произошло в ту новогоднюю ночь, было не просто удачей. Это было началом. Было вторым рождением Яна Мелеховича Берзина.
Но это длинная история. Началась она с распределения…

* * *
Распределение — это когда секретарша ректора не отвечает на телефонные звонки, выпускники нервно шутят, а в приемной, не глядя друг на друга, сидят чей-то папа и чья-то мама.
Впрочем, мужчину мы знаем: это Юлькин отец. Он сжимает ручки кресла и сохраняет почти невозмутимый вид. Час назад он отменил расширенное заседание в своем учреждении.
— Вот бы мне такого папашу, — мечтательно тянет Севка Смолин. — Юль! Дай его напрокат, — куражится он. — Ю, ну дай мне его на час. Мы с ним такое провернем!..
Смолин сегодня настроен саркастически. На него пришла заявка из Норильска, где он проходил дипломную практику. Когда Севка услышал о заявке, он встал из-за стола, отряхнул штаны и сказал:
— Братцы, такой, Мягко говоря, заботы я от них не ожидал.
Севка оборачивается ко мне.
— Владик! Души моей отрада! А где твой знаменитый родитель? Почему он не сидит рядом с Юлиным папой?
Ребята в восторге. Они любят Севку и хотят зрелищ. Наверно, не все помнят, что Севкин отец не вернулся в сорок пятом. Юлька стоит неподалеку от меня и комкает сумочку, потому что меня уже распределили… Сослали. Так утверждает моя мама. В ее устах это решительно одно и то же. А Юльку нет. Ее не стали распределять. Ей молча пожали руку и вручили диплом. Так называемый «свободный».
…Сейчас, когда я укладываю рюкзак, мой отец много курит и, наверное, жалеет, что не записался на прием к ректору. Но не записался. Он в тридцатых годах строил Комсомольск.
А мать вторую неделю не разговаривает с ним. Она купила карту Восточной Сибири и вывела скорбный кружок в том месте, где Ангара впадает в Енисей. Это мои координаты. Всем знакомым она объясняет, что это — место, куда меня отправляют.
…Сегодня уезжает Севка. Мы его провожаем. Наша компания в сборе. Севкина мать, румяная от ликера, уже не плачет. Она просит спеть. Завтра Севка увезет видавшую виды гитару.
Ты уедешь к северным оленям…
Поют девчонки. Они хорошо поют эту песню. Я тоже уеду завтра. В Красноярск.
Мы с Юлькой шли по ночной Москве. Гасли окна, фонари перечеркивали улицы. В парки проплывали усталые автобусы. На сонных фасадах учреждений мутно поблескивали неуютные вывески.
— Чертовски холодно.
— Тебе тоже? Вот не подумал бы. Неужели тебя перспективы не греют? Столичные перспективы! Прописка не меняется… Теплые батареи!..
Перспективы… А Салдина с Егоровой — в Туркестан. Там, говорят, тоже бывает тепло. Ну, ну, без слез… Хрупкая мечта моей мамы. Ты к ней заходи иногда, ладно?
На вокзал не приходи, мой поезд уходит рано. Очень рано. Зачем тебе так рано вставать?..
Ну, вот и все. Пойду ловить такси. Машина такая, с шашечками. В тайге, говорят, их нет…
Севка до Норильска не доехал: он успел понравиться Валентине Исаевне из отдела кадров управления, и его оставили было в Красноярске. Но потом в управлении случилось что-то непонятное. И вот сегодня я обнимаю Смолина. Он приехал в мой отряд. Навсегда. Отряд теперь — это Севка, Кузьмич и я. Севка привез приказ о зачислении в нашу группу еще одного рабочего — какого-то Берзина Я. М. Приказ есть, а Берзина нет. Севка утверждает, что через три дня он прибудет.
Берзин — это Севкино открытие. Открыл его Смолин в «Севере», куда зашел поужинать перед отъездом. Играла музыка, а Севка был голодный и злой. Ему было наплевать на ресторан вообще и на музыку в частности. Сорок минут назад официантка Муся взяла у Севки заказ и скрылась за портьерой из голубого бархата. Оттуда плыл жизнеутверждающий запах мяса и убежавшего молока. Севка закрыл глаза. Теперь пахло цыплятами. За правым столиком кто- то выжидающе вздохнул. Севка повернулся. Его сосед — пенсионер с блеклыми глазами — тоже принюхивался. И он, наверное, тоже заказал цыплят.
— Мне кажется, наши цыплята еще не вылупились из яйца…
Севка мрачно ухмыльнулся в ответ и забарабанил по столу вилкой. Муся на секунду выглянула из-за портьеры.
— Чиво стучите? Несу!
Смолин выругался про себя. А музыканты играли чардаш Монти и польку, «Журавли» и «Геологи». И еще что-то не знакомое Севке. Не знакомое и не похожее на все остальное.
Эту последнюю вещь оркестр играл на редкость слаженно. Плакала скрипка, и зал молчал. Смолин смотрел на соседа, но тот не видел его. Он никого не видел. Музыканты давно отдыхали, а он все сидел, сосредоточенно разглядывая пустую пепельницу. Крупная слезинка застыла на морщинистой щеке и зябко дрожала. Севка только сейчас заметил, что его сосед уже старик, что у него большие грубые руки. Они тряслись, когда держали вилку.
Смолин уже рассчитался с официанткой, но не ушел. Он не мог уйти, пока рядом был этот старик.
— Вам плохо?
Сосед повернулся и минуты две смотрел сквозь Севку.
— Вам сколько лет?
Севка слегка оторопел.
— М-м… Двадцать четыре.
— Двадцать четыре… У меня сын… Тоже было бы сейчас двадцать четыре,— с каким-то надрывом, глухо выдохнул старик. Он помолчал, глядя, как шумно расходятся из-за крайнего столика поздние посетители, и, когда стало тихо, Севка узнал, что фамилия его Берзин, что в молодости коллеги звали его Яном Мелеховичем. А сейчас его никто никак не зовет. Никого у него нет…
Берзину пятьдесят два года. Из них шестнадцать он провел в лагере. Он рубил слюду, а в свободное время писал жалобы во все инстанции. Писал потому, что верил в справедливость.
Ян помнил каждую букву, каждую точку этих писем. Он мог бы прочесть их сейчас как заклинание. Но никто не знал, читали ли их тогда, в тридцать седьмом.
…Серая закрытая машина подъехала прямо к больнице, когда хирург Берзин накладывал больному шов. Это был последний шов в его жизни. Яна без суда и следствия отправили на Север.
Ян рубил слюду и писал жалобы. Пока он занимался этим делом, началась война. Ветер развеял по Европе дым крематория, в котором сожгли его семью…
И вот настал день, который снился Яну шестнадцать длинных лет. Его вызвал начальник лагеря и объявил, что он реабилитирован. Это слово пугало своей новизной,
Не амнистирован. Даже не оправдан, а реабилитирован. Силой справедливости вместе со многими другими восстановлен в человеческих правах.
Вы реабилитированы! Это слово Ян Мелехович Берзин ждал несколько тысяч ночей и дней. Ждал и тогда, когда уже твердо уверовал в то, что не станет вновь хирургом…
…Ян Мелехович сидит за круглым столом. Судорожно сжимает вилку. Его склеротические руки никогда больше не возьмут скальпель. В них нет былой твердости.
Но он может, он хочет еще работать. Он не боится сибирских морозов. Он слишком долго к ним привыкал.
Маленький катер «Сирена» юрко прошел между черными корягами, густыми зарослями камышей, вышел на большую воду и, набирая скорость, растаял за излучиной Ангары. Навигация на Ангаре закрылась до мая. По утрам река замерзает у берегов тонкой ледяной корочкой. Каждое утро корочка становится толще. Ночью река глухо урчит, будто жалуется на промозглый ветер с полярных широт. Он остервенело рвет с деревьев блеклые краски осени, глухо завывает в железной трубе печурки…
Последнее письмо я отправил домой с катером, на котором приехал Берзин. Следующее смогу послать только через четыре месяца. А пока читайте, дорогие родители. За четыре месяца его можно вызубрить на память, как стихи в первом классе, помните:
Белый снег, пушистый В воздухе кружится И на землю тихо Падает — ложится…
Наш геофизический отряд тоже сидит и ждет, когда на землю выпадет первый снег, а мороз скует реку льдом. Лишь тогда мы сможем исследовать ее дно. А пока сидим и ждем. Хорошая «работа», правда? А нам она уже приелась, такая работа. Приелись жирные и по-осеннему ленивые хариусы, которых ловит Кузьмич, низкое осеннее небо, газеты, которые приходят сразу за целый месяц.
Уже идет вторая неделя ожиданий, а работает пока только Берзин. Он у нас повар…
После ужина мы с Севкой долго петляем между соснами и выходим на высокий, обрывистый берег Ангары. Сейчас полное безветрие, река спокойна. Свинцовая гладь ее мрачно катится на север. Туда, откуда с глухим плачем улетают гуси. Летят и летят. Туда, где травы зелены, туда, где солнце жаркое… Летят и летят. И остается только мягкий прочерк крыльев на сером небе, только осенний крик в ушах.
Показался Кузьмич с дневным уловом и, разбив наше мечтательное настроение, изрек:
— Завтра будет мороз.
— Это почему же?
— Вишь, звезды какие ясные.
Огромные ледяные звезды повисли над тайгой. Казалось, их только что протерли песочком и щедро рассыпали над Сибирью, тайгой, над нами. В Москве тоже сейчас ночь. Обычная ночь. И звезды там тоже обычные. Маленькие, блеклые, как Юлькины клипсы. Как лампочка в ее подъезде. Это не ей, а нам дружески подмигивают Млечный Путь и созвездие Гончих Псов… И как там еще? Созвездие Рака и Туманный Лебедь… Миллиарды лет несли они свой холодный свет через миры и галактики, чтобы сегодня дружески мигнуть нам, геологам.
— Кузьмич, ты не поэт?
— Чего?
— Ты, случайно, не поэт?
— Я?!
— Ну да, кто же еще.
Кузьмич подавился от смеха. Когда он ржет, то волосатый кадык ходит не сверху вниз, как у всех людей, а влево-вправо, влево-вправо…
Кузьмич оказался прав. Утро следующего дня было пленительно морозным.
Туманная Ангара боролась с морозом три дня, а на четвертый, когда мы вылезли из спальных мешков, всех поразила непривычная тишина. Вода ушла под лед. Ушла до мая. Кузьмич со вздохом смотал спиннинг. Севка повесил на грудь прибор. Тоже до мая.
Сегодня мы выходим на лед. Он еще очень ненадежный, но мы истосковались по работе, и нам лед не кажется тонким. Береговые пикеты очень хорошо видны. Севка настраивает прибор на магнитное поле. Севка — оператор. У него на груди новенький, полированный, аж больно глазам, приборчик. Этот прибор настолько нов, что ему пока еще не доверяют сами конструкторы. У меня на груди такой же прибор. Я иду вслед за Севкой и делаю повторные замеры. Кузьмич записывает сначала Севкины показания, а затем мои.
Кузьмич — работник интеллектуального труда. Он регистратор. У него в руках большая конторская книга и остро отточенный карандаш. Он ловит сухие .отрывистые цифры и мгновенно заносит их в журнал. Журнал сослужит хорошую службу конструкторам приборчика.
Задача у нас проста. Свести до минимума расхождения в приборах и составить подробные магнитно-эквивалентные карты дна. На эту работу управление дало нам четыре месяца. А потом прилетит вертолет и увезет нас в Красноярск. Там мы побреемся и засядем за обработку материалов. Но это будет нескоро. А пока- пока Севка тащит прибор. Он уже шестой километр его тащит, с остановками через каждые двадцать метров. Севка, видимо, здорово устал. Я прошел на двадцать метров меньше. Севка поворачивается ко мне и подхалимски улыбается. Он всегда так улыбается, когда хочет перекурить. Но папиросы у меня, а я неумолим и тверд.
— Еще час, и кончаем.
— Целый час?
— Всего шестьдесят минут.
— Умру, товарищ начальник, — ехидно объявляет Севка. Выпрямляет спину и шагает к новому пикету.
Я за ним. Кузьмич трусит рядом.
А завтра первым буду идти я.
Домой возвращаемся вечером.
— Ну и денек сегодня был у нас, кормилец! — доверительно сообщает Севка Берзину и опускает прибор на нары. — Еще десяток пикетов — и стукнул бы я эту штучку о Владину черепушку.
Я счищаю наледь с сапог. Из-за усталости неохота разговаривать, но я все же говорю:
— Сева, прошу тебя, не нужно. Пожалей, Сева, мою черепушку.
— Ладно, — соглашается Смолин, — не буду я гробить прибор.
Берзин идет на компромисс.
— Правильно, Сева. Не нужно бить Владика. Лучше колотите, Сева, автора — пусть изобретает что-нибудь полегче…
Он подсовывает Севке большую деревянную ложку.
— Кушайте, Сева, кашу. А то не вы отдубасите автора, а он вас.
— Обязательно поколотят вашего любимца, Ян Мелехович. Квалифицированно поколотят, коллективно.
— ?
— Ну да. А как же? Целый институт добрых молодцев сушил мозги над этой шкатулкой.
Берзин смотрит на Севкин румянец и сочувственно вздыхает. Кузьмич уже похрапывает. Рабочий день окончен.
Домик, в котором мы живем, в Сибири называют балком. Строители — щитовым. Севка — щелевым. Севка знает, что говорит. По утрам вместо физзарядки мы упражняемся в проклятиях по адресу строителей. За ночь балок так выдувает, что замерзает вода в кружке.
Хорошо в мешке. Уютно. Комфорт! А на дверной ручке — ледок. Настоящей печки нет. Есть ржавая бочка на потрескавшихся кирпичах. А в бочке затравленно стонет зимний ветер. Он бьется о внутренние стенки, и под его завывания в импровизированной духовке пустынно щелкает ледяной декабрь, словно замерзшие шарики ртути падают на покоробленное железо. В стылое окно смотрит серый стальной рассвет.
А где-то в большом городе на другой параллели тоже занимается утро. Ветерок шелестит в пожухлых листьях пустынных парков, мягко гладит подстриженные ели в Сокольниках… В девятиэтажном доме, что на проспекте Мира, разметалась во сне девчонка. Ей жарко. Жарко от толстого верблюжьего одеяла, от ковровых дорожек и голубых радиаторов центрального отопления. Она встанет в десять, примет теплую ванну и наденет цветастый халат. Телефонные звонки… Метро… Зимний бассейн…
Уютно в мешке. На термометр страшно смотреть. Красный столбик где-то глубоко под нулем. А еще ниже висит маленький график. Не график, а пытка. Пытку придумал Смолин. Раньше мы все по команде вставали, дружно топили бочку и грели чай. Ленивого Севу такой порядок не устраивал, и он любовно вывел на куске миллиметровки кривую дежурств. Вчера криво улыбался Кузьмич. Сегодня — моя очередь. Смолин уже проснулся и злорадно смотрит в мою сторону. Он будет дежурить только послезавтра. А сейчас сладко позевывает:
— Ты знаешь, Владик, что-то мне чаю горячего хочется.
Я делаю вид, что не слышу.
— Владюша, — измывается Севка, — посмотри, пожалуйста, на кривую. Кто нам сегодня чай приготовит? А? Ну и чаек будет!
Он думает, что все это очень смешно.
— Чаю! — визжит Севка. — Владик, я изнываю от жажды.
В Севку летит самый большой рюкзак. Смолин с головой зарывается в мешок.
Мои валенки за ночь промерзли и стучат о пол, как деревянные. В распахнутую дверь валит холодный пар. На дворе, оказывается, холоднее. Смолинский мешок канючит:
— Владик, не выпускай последние калории. А мне уже не холодно. Топор делит сосновые чурки на доли и дольки. Куча этих долек с каждой минутой растет и, наконец, превращается в гору сухих от мороза дров. Три спички — ив печке забилась жизнь. Начался новый день.
В тайгу пришла зима. Снежная и морозная. По утрам термометр показывает — 37. Наш балок затерялся между соснами и сугробами. Он дымит, как пароход на рейде. Дым подымается на километр вверх. Ни ветерка.
По маршруту теперь мы ходим на лыжах. Наша лыжня на реке протянулась уже на тридцать километров. Кузьмич твердит, что если мы будем так гнать, то скоро дойдем до Дудинки. Кузьмич везде побывал и знает все. Он мыл золото на Алдане, искал алмазы в Якутии, гонял собак в тундре. Его трудовая книжка напоминает калейдоскоп. В этом калейдоскопе смешались в одну кучу лесосплавные конторы, министерства и ведомства, тресты и прииски. Стоит даже маленькая черная печать с восходящей луной, под которой арабской вязью красуется личная подпись самого верховного муфтия мусульманского духовенства Средней Азии и Казахстана. Верховного муфтия Кузьмич возил на «волге». Теперь у Кузьмича в книжке последняя запись: «Принят рабочим в геофизический отряд № 4 Северо-Енисейской геофизической экспедиции».
Кузьмич исправно несет свою службу. Ровные колонки цифр аккуратно ложатся в его журнале. Нам положено два регистратора. Один должен быть у Смолина, другой у меня. Но Кузьмич подрядился работать за двоих. И получать. А на шута ему много денег? Ума не приложу.
Последние дни мы усиленно гоним. С понедельника ожидается ненастная погода.
У Кузьмича в тетради две тысячи записей. Чтобы сделать одну, надо пройти двадцать метров. Это значит, что по самым скромным подсчетам мы прошли сегодня сорок километров. Ходим по кругу. Наш балок т,о остается справа, то дымит слева, из-за сопки. Пора бы и кончать.
Впереди тянется долговязая фигура Севки. Он сегодня прокладывает лыжню. Кузьмич идет посередине, а я замыкаю шествие. Завтра впереди буду идти я.
— Амплитуда плазно… пять девятьсот, — хрипит Смолин. — Амплитуда грубо…
Ветер уносит цифры, но Кузьмич слышит. У него хороший слух. Теперь он повернулся ко мне. Седые от пороши брови его сошлись на переносице. Мутно-серые глаза смотрят куда-то в себя. В сущности он мог бы, наверное, стать хорошим семьянином. По субботам приглашать в гости соседа, а утром со своим Вовкой ходить в кукольный театр. Не понятно, какая сила носит его по этой угрюмой реке. Что ищет он в таежной глухомани? О ком, кроме себя, он думает, когда бывает наедине?
— … Фаза плавно… три восемьсот… фаза грубо…
Кузьмич лихорадочно пишет. Руки одеревянели, но нужно идти до бурелома. Нужно торопиться. Мы тяжело идем по снежному простору уснувшей реки.
…Неделя у нас делится на рабочие дни, выходные и актированные. Последние — для Кузьмича праздник. Уже целую неделю у нас актированные дни. Это значит, что утром мы смотрим на термометр, убеждаемся, что температура ниже сорока, и снова ложимся спать.
В такие дни каждый развлекается по-своему. Кузьмич после обеда берет ружье и уходит а тайгу. Он не боится обморозиться. Вечером он принесет рябчиков, которых здесь пропасть. Берзин готовит обед и толкует с Севкой об Омаре Хайяме. Оба они знатоки этого поэта.
В последние дни Севка усиленно старался повести разговор по другому руслу. Смолин склонял Берзина снова заняться медицинской практикой. Нет, он не работал грубо. Он переходил от Хайяма к медицине древней Индии и Китая, а от них — к состоянию современной хирургии. Ругал последними словами не известных мне медицинских светил. Вызывал Берзина на дилетантский спор о ревматизме, проказе, раке.
Ян Мелехович умело обходил подводные рифы. Прикидывался простаком. Часто разводил руками, непонимающе улыбался. Но я слышал, как после таких бесед он долго ворочался в мешке, тяжело вздыхал. А однажды, когда все спали, он встал, полез в свой тяжелый рюкзак и вытащил толстую книгу. На малиновом переплете сверкнуло золото названия: «Опыт советской медицины в Отечественной войне».
Берзин лег поближе к окну. Раскрыл заложенную страницу и, виновато оглянувшись на Севку, стал читать. Он читал, беззвучно шевеля губами, напрягаясь, близоруко щурясь. Когда Севка заворочался, Берзин проворно спрятал книгу в рюкзак.
Но Смолин не проснулся. Он промычал что- то и снова затих. Ян Мелехович долго-долго смотрел на него. Так смотрят только на очень близкого человека. Потом он вылез из мешка, подошел к Севке, плотнее застегнул на нем меховой вкладыш. Достал книгу и читал ее до рассвета.
Уснул он с книгой в руках и спал с улыбкой. Смолин в это утро встал раньше обычного. Он с удивлением прочитал название книги. Осторожно перелистал несколько страниц. И пошел рубить дрова. Он наворочал целую кучу. Их хватило бы на три дня, а Севка все рубил и рубил неподатливый сосняк, хотя по графику дежурным был Берзин.
…Вечером фамилия Яна Мелеховича вообще исчезла из графика.
С нашей стороны это решение было дружным. Кузьмич тоже согласился. Но, я думаю, не из уважения к Берзину. Просто Кузьмич очень любит, чтобы по вечерам, к нашему возвращению, в домике было относительно тепло, а главное — вкусно пахло. Рябчиков ведь кто-то должен готовить…
Декабрь — самый лютый месяц в Восточной Сибири. От дикого мороза трещали по ночам деревья. На метр промерзала маленькая прорубь, из которой Кузьмич пополнял наши рыбные запасы. Таких морозов не помнил даже Берзин. В декабре выдалось только три теплых дня: в эти дни ртуть стояла на — 35. Но мы работали весь месяц. Мы не могли ждать.
Вчера были сделаны последние замеры осевых точек. А сегодня… Сегодня сияет высокое холодное солнце, и тайга застыла в спокойном ожидании Нового года. В колючем морозном воздухе заискрилась снежная пыль, когда Кузьмич осторожно, чтобы никого не разбудить, вышел из балка, пристегнул скрипучие лыжи и скользнул в тайгу за рябчиками. Вернется он только к вечеру.
Берзин возится у праздничного стола, а мы с Севкой приводим в порядок карты и записи последних маршрутов. На громадном листе миллиметровой бумаги все отчетливее проступает картина магнитно-эквивалентных режимов дна. Точки на миллиметровке ложатся ровно, без отклонений от нормы. За два часа работы уже выведены четыре кривые. Севка обрабатывает свои показания. У него только три кривые. Он неторопливо заносит точки сдвигов фаз и амплитуды, вычисляет на логарифмической линейке место пересечения, ставит красный крестик и принимается за следующую точку. Кажется, он совсем не утомился. А я все чаще посматриваю на часы.
До праздника осталось восемь часов. Еще восемь часов — и к нам придет Новый год. На этот раз он придет незаметно, без гастрономной суеты и новогодних телеграмм. На четыре часа раньше, чем в Москву, к Юльке…
Магнитная кривая на моей миллиметровке ушла высоко вверх. Ушла далеко за допустимую отметку. Наверное, я провел ее машинально. Конечно, я вычертил ее машинально! Такой высокий магнитный коэффициент может быть только в местах большого скопления руды. Такой коэффициент бывает только в аномалиях!
Но в полевой тетради на этом пикете тоже почему-то стоит такой коэффициент. Значит, я провел кривую не случайно. Значит, это напутал Кузьмич. Ну пусть он только придет! Открываю вторую полевую тетрадь. Черт! Там тоже на этом пикете амплитуда подскочила вверх на 270 делений. Дальше — больше. 293, 340, 549… За триста семьдесят шестым пикетом амплитуда начинала плавно угасать.
Все еще не веря глазам, стаскиваю с полки все полевые тетради. Лихорадочно листаю. Что за наваждение? На других частотах та же картина. На всех трех частотах — аномалия.
Магнитная аномалия!
Листаю снова и снова. Понемногу прихожу в себя. Смолин так же размеренно, как и прежде, дочерчивает третью кривую. Ян Мелехович подбрасывает в бочку дрова.
Наверно, Архимед кричал свое «эврика!» тише, чем завопил я. Они посмотрели на меня, как на шизофреника. Берзин участливо спросил у Севки:
— Давно это с вашим другом?..
Я схватил за руку Берзина и потащил к миллиметровке.
— Смотрите!..
Красная черта допустимых коэффициентов была пробита жирными синими стрелами.
— Вы понимаете, что это значит?!
Смолин тоже подошел к чертежу. Он смотрел на мою миллиметровку и скептически улыбался. На его месте я бы улыбнулся так же. Потом он лихорадочно стал листать мои полевые тетради. И всюду ровным каллиграфическим почерком Кузьмича были выведены победоносные цифры: 293… 340… 549…
Смолин ринулся к своим полевым журналам. 270, 315, 507. Расхождения всего 5—7 процентов.
— Но это же… — бормочет Смолин. — Владик, ты серьезно веришь в это? Мы же не искали руду. Мы только исследовали режимы дна…
Севка садится за свой чертеж и бегло подсчитывает точки. Он считает десять, пятнадцать, двадцать пять минут…
Ян Мелехович смотрит на нас, ничего не понимая. Он думает, что мы тихо тронулись. А мы не сумасшедшие. Мы геофизики. Самые зеленые. И вот… аномалия. Это сотни тысяч, может быть, миллионы тонн руды. И эту руду мы нашли так буднично…
— Ужин готов, — объявил Берзин.
За окном крепчал мороз. Ветер гнал поземку. Тайга промерзла до кончиков иголок.
Севка встал из-за стола и молча стал натягивать полушубок. Он не торопясь, обстоятельно осмотрел крепления на лыжах, выверил свой прибор и железным тоном заявил:
— Я сбегаю на эти пикеты.
— ?!
— Проведу контрольные замеры.
— Поехали вместе.
— Не стоит. Ты лучше, Владик, еще раз проверь на чертеже. Если все подтвердится, мы в темпе оконтурим аномалию.
Вмешался Берзин.
— Сева! Чего вам не сидится дома? Будет еще время для замеров.
Ян Мелехович, не могу сидеть. Если показания подтвердятся, представляете, какой сюрприз подкинул нам дедушка-Мороз?
Я лихорадочно подсчитывал осевые моменты и не слушал их дальнейшего разговора. Лишь, когда оторвался на минуту, услыхал снова смолинский тенорок:
— …если все правильно, то знаете, мне кажется, все мы не зря прожили этот год. Это очень хорошо чувствовать, понимаете?
Смолин стал на лыжи, помахал нам палкой и уверенно начал прокладывать свежую лыжню. На сто тридцать восьмой пикет он пошел кратчайшей дорогой. Берзин смотрел вслед, пока вечерняя тайга не растворила Смолина в густой пелене пороши.
У Кузьмича был на редкость удачный день. Девять рябчиков и двенадцать белок лежали в заплечном мешке. Шкурки — побочный заработок.
Уже сморкалось. Тяжелые облака заслонили солнце и предвещали снегопад. С севера надвигалась серая дымка пурги.
«Завтра тоже будет актированный день», — с удовольствием подумал Кузьмич.
И только подумал об этом, как сразу припомнил, что завтра в любом случае он не пойдет на маршрут. Ведь завтра Новый год. Буквально через пять часов Кузьмич пропустит пару кружечек спирта и закусит бело-розовым рябчиком. Ему захотелось домой. В балок. Туда, где приятно потрескивает кедрач, где на теплых нарах мягкие мешки.
С высокой ели на снег упала шишка. Звонко ударилась о наст и отскочила Кузьмичу под ноги. Он поднял голову. Маленькая белочка печально смотрела на шишку и, кажется, совсем не боялась охотника. Кузьмич вскинул винтовку. Белка стремглав метнулась на соседнюю ель. Только шапки снега медленно повалились с разлапистых веток. Белочка посидела секунду и прыгнула на другую ветку. Кузьмич поймал на мушку ее головку и плавно нажал спуск.
«Паф» — глухо шлепнул выстрел. Не было слышно эха. Только по снежной пыли можно было догадаться, что белка упала. Кузьмич поискал ее взглядом. Она лежала метрах в тридцати на небольшой полянке. Пушистый хвост был слегка припорошен. Кузьмич уже хотел идти за ней, как вдруг увидел на соседнем дереве большую красную тряпку. На другом дереве тоже висели красные лоскутки: они висели вокруг всей маленькой полянки. Лоскутки из выцветшего красного материала бились на ветру и были заметны даже сейчас, в сумерках.
Кузьмич весь передернулся. Он понял сразу, что скрывается на этой тихой полянке. Кузьмич оглянулся и увидел сваленное дерево, преграждающее путь к поляне. Так и есть: обычная ловушка для «хозяина тайги». Наверно, ее вырыли охотники со Стрелки еще летом. Лоскутья уже порядком поистрепались. Кузьмич перевел дыхание и круто развернулся. Не хватало еще под Новый год угодить в медвежью яму. Кузьмич знал, что это за штука. Эта яма глубиной метров пять. На дне ее торчат острые колья, а сверху она прикрывается тонким хворостом, травой, сухими листьями. Роют ее обычно на медвежьей тропе, в самой глухомани. Пойдет мишка на водопой, а очутится на кольях.
От мрачных мыслей Кузьмича отвлек приятный запах дыма из недалекого уже балка. Кузьмич вышел на чью-то свежую лыжню, немного постоял, соображая: не встретит ли и этот лыжник на пути опасную поляну, потом махнул рукой и двинулся к дому. Через полчаса он уже снял лыжи и пинком открыл дверь полузанесенного балка. В ноздри ударил аромат жареного лука. Кузьмич зажмурился от удовольствия и одновременного света трех мощных керосиновых ламп. Ослепленный, с минуту стоял на пороге словно для того, чтобы мы досконально рассмотрели его от заиндевелой бороды до пят. Снял рюкзак. Бросил его с глухим стуком на пол, стащил полушубок и небрежно кивнул Берзину.
— Там рябчики. Займись-ка.
Рябчики — наше новогоднее меню. До праздника оставалось три часа. Осевые моменты при проверке сошлись без малейших расхождений. Теперь я ждал Смолина с особым нетерпением. Как там сто тридцать восьмой пикет?
«1»..
А мороз все крепчал. Тайга промерзла до кончиков иголок. Ветер кружил за окном поземку. В балке почему-то стало буднично, зябко, не- уютно. Ян Мелехович с тревогой смотрел на часы.
Заработал приемник. Слышимость была отличной. Новогодний эфир исторгал тысячи звуков: будничные голоса летчиков, иностранную речь, морзянку, звон бокалов и легкую музыку.
Торжественно и освежающе, как морозный воздух тайги, вошла в наш балок музыка. Такая знакомая и далекая.
Ши-ро-ка стра-на моя род-на-я…
По планете шел Новый год. Он уже шагал по Приморскому краю-
Широка страна моя родная…
Сейчас придет Смолин и скажет:
— Владик, мы не зря, дружище, коптили небо в этом году!
Я смотрю на часы. Что же это такое? Он уже давно должен придти с пикета. За дверью, за оледеневшими петлями ветер кружит поземку. Ян Мелехович тоже волнуется. Он смотрит в окно. Взгляд его больших серых глаз вдруг темнеет. Мелко-мелко задрожали руки.
…Через узкую незамерзшую щель окна было видно, как шел, нет не шел! — карабкался, полз человек.
Мы бросились к нему.
Севка стонал. Сначала он стонал громко, потом все слабее. С посиневших губ срывались вымученные, бессвязные слова:
— …провалился… яма… у бурелома…
На какую-то секунду его взгляд стал осмысленным. И Смолин, торопясь и задыхаясь, прошептал со слабой улыбкой:
— Аномалия… Владик, понимаешь?.. Аномалия…
Потом нервно втянул воздух, сцепил зубы мертвой ледяной хваткой и замер. Кровь из большой рваной раны на груди заливала куртку и брезент. Она алела на приборе, который он тащил по снегу несколько километров.
Севка лежал на спине. Он уже не стонал.
Сейчас он был очень похож на мать с большого любительского снимка, который кочевал вместе с Севкой по Сибири и Якутии, по холодным стоянкам в заснеженной тундре, когда Смолин был еще практикантом.
Что делает сейчас эта женщина, которая дала ему жизнь, ругала за двойки, украдкой приглядывала невесту? О чем думает она в эту новогоднюю ночь?
Наверное, о муже, Прохоре. Высоком и ладном. Он не вернулся домой в победном сорок пятом. И осталась маленькая проплаканная фотография в серой картонной рамке.
А может быть, она перечитывает сейчас сыновьи письма. И хотя написаны они неразборчиво, на случайной бумаге и пахнут дымом таежных костров, ей, матери, дороги эти письма.
Сева снова начал стонать. Берзин сидит в углу, подавленно смотрит на кровь. Черную, густую, запекшуюся. Он отвык от крови. Он уже давно не видел ее так много. Его даже мутит слегка. Его бьет озноб. Нужно что-то делать.
— Уложите его в мешок!
— Не делайте глупостей, Владик! Больного нельзя везти!
— Быстрее!
Пока трясущийся Кузьмич и Берзин укладывали бесчувственного, наспех перебинтованного Севу в спальный мешок, я сколачивал санки. В ход пошли лыжи. Широкие рижские лыжи с красивой этикеткой — охотничья гордость Кузьмича. Топор ходил ходуном в закоченевших руках. Санки получились кривые, но прочные.
Ветер затравленно бился в сосновых ветках. Ветер стонал зло и протяжно.
Сорок три километра — это мало и много. Мало, если ты бродишь весь день по залитому солнцем асфальту и тебя обгоняют автобусы. Мало, если ты идешь налегке и рядом шагает твоя однокурсница, которой ты посвящаешь неумелые стихи-
Но сорок три километра — это чертовски много, если идти сквозь тайгу под надоедливый вой поземки. Это ужасно много, если в санках лежит человек с угасающим пульсом…
Говорят, что, если вести счет шагам, время идет быстрее. Я досчитал до тридцати тысяч. Сбился. Начал считать снова. Главное сейчас — считать шаги. Впереди мутно-белая злая пороша. А там, за ней, где-то за мглистыми излучинами Ангары, светит-мигает новогодними огнями поселок. Рыбацкий поселок Стрелка. Много огней в поселке. Теплых, уютны* огней. Далеки эти огни, и Стрелка далека.
Впереди звериный оскал излучины. Санки стали свинцовыми. Они приросли к торосам. Остановка. Берзин щупает пульс. Молчит. Потом тихо шепчет:
— Мне кажется, он дотянет до Стрелки.
Тяжелый твердый комок подступает к горлу, в глаза бьет колючий снег. Хорошо, что со мной идет Берзин. Он все-таки оптимист!
Осталось только считать шаги. Считать шаги и идти.
Фосфорические стрелки ползут к полуночи. Наверное, весь Красноярский край сейчас смотрит на часы. Смотрит, как сливаются в одну длинную нитку стрелки часов. Сейчас вся Сибирь — от Дудинки до Минусинска — сидит за праздничными столами. Сейчас вся Сибирь слушает бой Кремлевских курантов. Геологи и старатели, охотники и лесорубы. И, кажется, что в алюминиевых кружках не спирт, а светлая вода укрощенных рек. Сейчас она звенит в этих промерзших кружках. Это не хрустальный звон. Это грохот. Торжественный тост тех, кого газеты называют одним емким словом: «сибиряки».
Санки уже не примерзали к торосам. Они скользили легко и быстро. Мы шли по завьюженной реке, и в ушах у меня отдавался тяжелый звон. Впереди качались огни…

* * *
«…Ты получишь это письмо вечером, когда придешь с катка. А может быть, ты получишь его утром, когда будешь пить кофе. Прочитаешь до конца и удивишься: как я мог писать в такие минуты. А я пишу. Вот на этом клочке. Именно сейчас, потому что потом, наверное, больше не напишу никогда. Я сейчас презираю себя. За то, что совсем недавно завидовал тебе.
Но все равно тебе это нужно знать. Ты должна это знать! Ты читала все письма, которые я слал маме. Не отказывайся, это так. Но ты не знаешь, что случилось сегодня. В Новый год! Вот сейчас.
Мы привезли Севку в поселок, но что может сделать фельдшер? Нужна срочная операция. Ты думаешь, это все шутки, думаешь, прилетит вертолет, и врачи спасут Севке жизнь? Вертолеты не летают. Не улыбайся криво, они не летают не потому, что Новый год. Потому, что пурга. А врача в поселке нет. Его третий год здесь ждут, но он остался в том же городе, где живешь ты. Его фамилия — Оболенский. Это единственное, что о нем известно здесь.
Сейчас в поселке нам отдали ворох новогодних писем и радиограмм. От Салдина и Егоровой из Туркестана, от Левашева из Мончегорска. Почти от всех наших ребят. Спрашивают, как дела. Желают удач. С Юга, с Востока, дальнего и ближнего. С Крайнего Севера. И все письма нам. Ему и мне. Мне и Севке.
А если он никогда не прочитает их?
Берзин хочет оперировать. Он должен. Ведь он был Когда-то хирургом. Но он много лет не держал скальпель.
Севка сейчас лежит на столе. Над столом яркие-яркие лампы, но Севка, по-моему, уже не видит их… Он, солдат, отдал всего себя. Нам: мне, тебе, Оболенскому…
Ян Мелехович зовет меня. Я тоже должен помогать. Но я не умею, Юлька!
Если Севка умрет…
Юлька, мы открыли аномалию. Это было как подарок. Нам — от земли, людям — от нас. Но часто ли мы думаем о других аномалиях? О человеческих? Севка, Кузьмич и Берзин. Оболенский и ты…
Мне было бы страшно с тобой, Юлька!»



Перейти к верхней панели